ацерата, с головой ушла в католицизм, я несколько воскресений подряд ходил к десятичасовой мессе, да и всей банде посоветовал исправно посещать церковь, мы достаточно изучили местность и с помощью служек Пауля и Феликса Реннвандов -- так что Оскару даже не пришлось резать голосом стекло -- в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое декабря вло мились в церковь Сердца Христова. Снег падал, но тут же таял. Три тачки мы оставили позади ризницы. У младшего из Реннвандов были ключи от главного входа. Оскар шел впереди, по очереди подвел ребят к кропильнице, в среднем нефе приказал им опуститься на колени лицом к главному алтарю, а потом сразу же распорядился завесить статую пологом, чтобы голубой взгляд не слишком отвлекал нас от работы. Колотун и Мистер доставили в левый придел весь необходимый инструмент. Для начала надо было пере местить в средний неф хлев и ясли с рождественскими фигурами, а также еловый лапник. Пастухов, ангелов, овец, ослов и коров у нас и так было больше чем достаточно. Статистами кишел весь погреб, а вот актеров на главные роли пока еще не было. Велизарий убрал цветы с алтарного столика. Тотила и Тейя скатали ковер. Углекрад выложил инструмент. Оскар же все сто ял на коленях позади молитвенной скамеечки и наблюдал за процессом демонтажа. Сперва мы отпилили Иоанна Крестителя в накинутой на плечи косматой шкуре шоколадного цвета. Как хорошо, что у нас нашлась пила по металлу. Металлические прутья с палец толщиной внутри гипсовой фигуры соединяли Крестителя с облаком. Угле-крад пилил, как может пилить только гимназист, то есть плохо. И снова я пожалел, что нет здесь учеников с Шихауской верфи. Штертебекер сменил Углекрада. У него дело пошло несколько лучше, и через полчаса ужасного шума мы смогли опрокинуть Крестителя, завернуть его в шерстяной плед и отдаться на волю тишины, которая царит в полуночной церкви. На отпиливание младенца Иисуса, который всем задом соприкасался с левым бедром Девы, ушло больше времени. Колотун, Реннванд-старший и Львиное Сердце потратили на это добрых сорок минут. Интересно, почему еще нет Мооркене? Он ведь собирался прибыть со своими людьми прямо из Нойфарвасеера и встретиться с нами уже в церкви, чтобы наше передвижение по городу не слишком бросалось в глаза. Штертебекер был явно не в духе, по-моему он нервничал. Несколько раз он спрашивал у братьев Реннванд, куда подевался Мооркене. Но когда в конце концов, как мы все, собственно, и предполагали, прозвучало слово "Люси", Штертебекер перестал задавать вопросы, вырвал пилу из неловких рук Львиного Сердца и, исступленно работая, управился наконец с младенцем Иисусом. Когда младенца укладывали, у него отломился нимб. Штертебекер извинился передо мной. Лишь с трудом мне удалось подавить овладевшее также и мной раздражение, а обломки нимба я велел собрать в две шапки. Углекрад полагал, что обломки вполне можно будет склеить. Отпиленного Иисуса уложили на по душки и укутали в два шерстяных пледа. Деву мы предполагали отпилить выше таза, второй же разрез сделать между ее ступнями и облаком. Облако решили оставить на месте и лишь обе половинки Девы, само собой -- Иисуса, а если удастся, то и Крестителя переправить в путкаммеровские подвалы. Во- преки ожиданиям, мы переоценили вес гипсовых фигур. Вся группа оказалась внутри полая, верхний же слой был толщиной всего в два пальца, и лишь с железным каркасом пришлось повозиться. Парни, особенно Углекрад и Львиное Сердце, совсем выбились из сил, следовало дать им передышку, потому что остальные, включая даже братьев Реннванд, вообще пилить не умели. Банда рассыпалась по церковным скамьям, сидела там и мерзла. Штертебекер стоял и все глубже проминал свою велюровую шляпу, которую снял, войдя в церковь. Мне не понравилось общее настроение. Что-то должно было произойти. Ребят угнетал по- ночному пустынный Божий дом. Да и отсутствие Мооркене тоже не улучшало настроения. Реннванды явно побаивались Штертебекера, они стояли в сторонке и шушукались, пока Штертебекер не велел им замолчать. Медленно, со вздохом как мне кажется, поднялся я со своей молитвенной подушки и двинулся прямиком к оставшейся Деве. Взгляд ее, направленный по первоначальному замыслу на Иоанна Крестителя, падал теперь на засыпанные гипсовой крошкой ступени алтаря. Ее правый указательный палец, устремленный ра нее на Иисуса, теперь устремлялся в пустоту, в темный левый придел. Я поднимался со ступеньки на ступеньку, оглядываясь, искал глубоко посаженные глаза Штертебекера, не находил, пока Углекрад не подтолкнул его и не заставил откликнуться на мой призыв. Штертебекер поглядел на меня неуверенно, таким я еще никогда его не видел, сперва не понял, потом наконец, может, понял, но не до конца, подошел медленно, слишком медленно, потом разом перемахнул через все ступеньки и усадил меня на белый, чуть зазубренный из-за неумелых движений пилы срез на левом колене Девы, повторявшем, хотя и неточно, выпуклости Иисусова зада. Штертебекер сразу повернулся, одним шагом очутился на каменных плитах, хотел снова погрузиться в раздумья, но все же оглянулся, сузил свои близко по- саженные глаза до ширины контрольных лампочек и, подобно остальной банде, рассевшейся на церковных скамьях, был потрясен тем, до чего естественно и достойно преклонения сижу я на месте Иисуса. Вот ему и не понадобилось много времени, он быстро понял мой план и даже сумел усовершенствовать его. Оба карманных фонаря, которыми пользовались Нарсес и Синяя Борода во время разборки, он сразу направил на меня и на Деву, затем, поскольку лампочки меня слепили, приказал переключить их на красный свет, знаком подозвал Реннвандов, пошептался с ними, они не хотели того, чего хотел он, подошел Углекрад, хотя Штертебекер вовсе не подзывал его, показал группе свои уже готовые к чистке костяшки пальцев; тут братья перестали сопротивляться и скрылись в ризнице под охраной Углекрада и Мистера. Оскар спокойно ждал, приладил как следует свой барабан и ничуть не удивился, когда долговязый Мистер вернулся в облачении священника, а оба брата -- одетые служками, в бело-красном. Углекрад, наполовину одетый викарием, принес с собой все, что нужно, для богослужения, возложил это добро на облако и скрылся. Старший Ренн-ванд держал кадильницу, младший -- колокольчик. Мистер, хоть и в слишком широком облачении, недурно изображал его преподобие Вилке, поначалу -- с цинизмом первоклассника, но потом текст и священнодействие увлекли его, и он явил всем, но главным образом мне не какую-то жалкую пародию, а истинную мессу, которую позднее, на суде уже, всякий раз и называли мессой, пусть даже черной. Все трое начали с вводной молитвы. Банда на скамьях и на каменных плитах преклонила колени, осенила себя крестом, и Мистер, до известной степени знакомый с текстом и при профессиональной поддержке служек, запел молитву. Уже во время вступления я едва заметно шевельнул палочками. Kyrie я сопровождал более активно. Gloria in excelsior Deo -- я воздал хвалу Богу на своем барабане. Я воззвал к молитве, но вместо эпистолы из дневной литургии сделал не- большую увертюру, аллилуйя мне особенно удалась, во время Гтедп' я заметил, как верят в меня ребята, немного приглушил свою жесть, во время Offertorium'a2, дав Мистеру возможность преподнести хлеб, смешать вино с водой, позволил кадить на себя и на чашу, проследил, как ведет себя Мистер, умывая руки. Молитесь, братие, барабанил я в свете красных фонариков, подводя к перевоплощению. Это плоть моя. Oremus3, пропел Мистер, подстрекаемый к тому святым распорядком службы, парни на скамьях выдали мне два варианта "Отче наш", но Мистер сумел объединить за причастием католиков и протестантов, а покуда они причащались, я пробарабанил им Гпожйфепт4. Дева пальцем указывала на Оскара, на барабанщика. Я стал преемником Христа. Богослужение катилось как по маслу. Голос Мистера вздымался и опадал, а как же красиво преподал он благословение: помилование, прощение и отпущение, а уж когда он бросил в неф слова: Йфе messa est5, ступайте же, отпускаю вам, свершилось поистине духовное отпущение, после чего чисто мирское взятие под стражу могло бы теперь совершиться лишь для банды, укрепленной в вере, усиленной во имя Оскара и Иисуса. Я услышал шум машины еще во время молитвы, да и Штертебекер повернул голову, так что только мы двое не были удивлены, когда со стороны главного портала, ризницы и, одновременно, правого придела послышались голоса, а по церковным плитам загрохотали сапоги. Штертебекер хотел снять меня с колен Девы. Я отказался. Он понял Оскара, он кивнул, он заставил банду не вставать с колен и на коленях встретить уголовную полицию, и все остались внизу, хоть и дрожали, хоть кое-кто опустился сразу на оба колена, но все безмолвно ждали, покуда те не вышли на нас через левый придел и со стороны ризницы и окружили левый алтарь. Множество ярких, не переключенных на красный свет карманных фонарей. Штертебекер встал, осенил себя крестом, выставил себя на свет фонарей, передал свою велюровую шляпу все еще коленопреклоненному Углекраду и двинулся в своем плаще к какой-то расплывчатой тени, к его преподобию Винке, извлек из- за этой тени нечто тонкое, размахивающее руками, вытащил на свет Люцию Реннванд и бил по хитрому треугольному девичьему лицу под беретиком, пока удар полицейского кулака не швырнул его в проход между скамьями. -- Эй, Йешке! -- услышал я с высот своей Девы вопль одного из полицейских. -- Дак это же сын нашего шефа. Так Оскар с явным удовлетворением узнал, что в лице своего надежного заместителя имел дело с сыном самого полицейпрезидента, после чего без сопротивления, изображая хнычущего, совращенного скверными мальчишками трехлетку, позволил заняться собой: его преподобие Винке взял меня на руки. Кричали только полицейские. Ребят увели, его преподобие был вынужден опустить меня на пол, ибо внезапный приступ слабости заставил его поникнуть на ближайшую скамью. Я стоял рядом с нашим снаряжением и обнаружил за ломом и молотками корзину, наполненную бутербродами с колбасой, которые приготовил Колотун, перед тем как идти на дело. Корзину я живо подхватил, подошел к тощей, зябнущей в тонком пальтеце Люции и передал бутерброды ей. Она подняла меня, усадила на правую руку, слева повесила бутерброды, вот уже один -- у нее в пальцах, еще немного -- и в зубах, а я разглядывал ее пылающее, разбитое, сжатое, но полное лицо: в черных щелках беспокойно шныряют глаза, кожа словно кованая, жующий треугольник, кукла, Черная кухарка, поедает колбасу вместе с кожицей, жуя, становится еще тоньше, еще голодней, еще треугольной, еще кукольней, -- вид, который навсегда отметил меня своей печатью. Кто уберет этот треугольник с моего лба, из-под моего лба? Как долго во мне будет продолжаться это жевание -- колбаса, кожура, люди -- и эта улыбка, какой могут улыбаться только треугольники да еще дамы на тканых коврах, воспитывающие единорогов себе на по требу. Когда двое полицейских уводили Штертебекера и он обратил к Люции, как и к Оскару, свое измазанное кровью лицо, я, перестав узнавать его, посмотрел мимо и на руках пожирающей колбасу Люции в окружении пяти-шести полицейских был вынесен следом за моей бывшей бандой. А что же осталось? Остался его преподобие Винке с обоими нашими фонарями, которые все еще были переключены на красный свет, остался между наскоро сброшенными одеждами служек и облачением священника. Чаша и дарохранительница остались на ступенях алтаря, а спиленный Иисус и спиленный Иоанн остались при Деве, которая была предназначена для того, чтобы создать противовес ковру с дамой и с единорогом в подвале у Пути. Оскара же понесли навстречу процессу, который я и по сей день называю вторым процессом Иисуса и который завершился моим оправданием, -- следовательно, оправданием Иисуса. МУРАВЬИНАЯ ТРОПА Вообразите себе плавательный бассейн, выложенный лазурной плиткой, в бассейне плавают загорелые люди, исполненные спортивного духа. На краю бассейна перед купальными кабинками сидят исполненные того же духа мужчины и женщины. Из прикрученного громкоговорителя, возможно, звучит музыка. Здоровая скука, легкая, ни к чему не обязывающая, распирающая купальники эротика. Плитки скользкие, и, однако же, никто на них не оскальзывается. Лишь немного табличек с запретами, впрочем, и они не нужны, поскольку купальщики приходят всего на два часа, а стало быть, нарушают все запреты уже за пределами бассейна. Время от времени кто-то прыгает с трехметровой вышки, но не может привлечь к себе взглды плавающих, отвлечь взгляды лежащих на берегу купальщиков от иллюстрированных журналов. Вдруг легкое движе ние! Это молодой человек, который медленно, целеустремленно, перехватывая одну перекладину за другой, поднимается по лестнице на десятиметровую отметку. Опущены журналы с репортажами из Европы и Америки, все глаза поднимаются вместе с ним, лежащие тела становятся длинней, молодая женщина ко зырьком приставляет ладонь к глазам, кто-то забывает, о чем он только что думал, какое-то слово остается непроизнесенным, едва начавшийся флирт до срока обрывается на середине фразы -- ибо вот уже он, прекрасно сложенный, исполненный сил, стоит на доске, припрыгивает, откидывается на слегка закругленную огородку из стальных труб, как бы скучливо глядит вниз, элегантным движением бедер отрывается от ого-родки, смело ступает на пружинящий при каждом шаге трамплин, смотрит вниз, дает своему взгляду опуститься вниз, в узкие пределы лазурного, удивительно маленького бассейна, в котором снова и снова перемешиваются красные, желтые, зеленые, белые, красные, желтые, зеленые, белые, красные, желтые шапочки пловчих. Там должны сидеть знакомые, Дорис и Эрика Шюлер и Юта Даниельс со своим дружком, который совсем ей не пара. Они машут, Юта тоже машет. Он тоже машет в ответ, боясь потерять равновесие. Они кричат. Чего им надо? А чтоб не стоял, кричат они, чтоб спрыгнул, кричит Юта. Но он вовсе и не собирался прыгать, он просто хотел посмотреть, как оно там, наверху, после чего медленно, одолевая перекладину за перекладиной, снова спуститься вниз. А они кричат так, что всем слышно, громко кричат: -- Прыгай! Прыгай же! Прыгай! И это -- думаю, вы согласитесь со мной, как ни приблизился к небу стоящий на вышке, -- дьявольски сложная ситуация. Вот точно так же, хотя и после закрытия купального сезона, в январе сорок пятого, обстояло дело с членами банды чистильщиков и со мной. Мы все, можно сказать, дерзнули подняться на самый верх, а теперь толкались на трамплине, внизу же, под нами, образуя торжественную подкову вокруг лишенного воды бассейна, сидели судьи, заседатели, свидетели и судейские чиновники. И тут на пружинящий трамплин без ограды вступил Штертебекер. "Прыгай", -- ревел судейский хор. Но Штертебекер не прыгал. И тогда внизу, со скамей для свидетелей, поднялась узкая девичья фигурка в берхтесгаденской вязаной жакетке и серой плиссированной юбке. Как светящееся обозначение цели, подняла она белое, но не расплывчатое лицо, о котором я и по сей день утверждаю, что оно имело форму треугольника; Люция Реннванд не закричала, а прошептала: "Прыгай, Штертебекер, прыгай!" И Штертебекер прыгнул, а Люция вновь опустилась на жесткое дерево скамьи для свидетелей и вытянула рукава своей вязаной жакетки, закрыв ими кулаки. Мооркене прихромал на трамплин. Судьи призывали его прыгнуть. Но Мооркене не хотел, смущенно улыбался, разглядывая свои ногти, подождал, пока Люция отпустит рукава, выставит наружу кулаки и обратит к нему обрамленный черным треугольник с узкими прорезями глаз. И тогда он прыгнул, целеустремленно прыгнул на этот треугольник, но так и не достиг его. Углекрад и Путя, которые во время подъема были уже настроены довольно мирно, наверху вдруг снова сцепились. Углекрад начал чистить Путю и даже в прыжке не отпустил его. Колотун, у которого были длинные шелковистые ресницы, закрыл, перед тем как прыгнуть, свои бездонные грустные глаза лани. Перед прыжком вспомогательным номерам было ве-лено снять форму. Вот и братьям Реннванд не дозволили прыгнуть с трамплина к небу в одежде служек. Их сестрица Лю-ция, которая в редкой вязке военного времени восседала на скамье для свидетелей и радела о прыжках с трамплина, никогда бы им этого не позволила. В отличие от исторического хода событий, сперва прыгали Велизарий и Нарсес и лишь после -- Тотила и Тейя. Спрыгнул Синяя Борода, и Львиное Сердце спрыгнул, и ландскнехты банды, всякие там Нос, Бушмен, Танкер, Свистун, Горчичник, Ятаган и Бондарь. Когда спрыгнул Штухель, до удивления косоглазый шестиклассник, который, собственно, лишь наполовину и по случайности принадлежал к банде, на доске остался только Иисус, и все судьи хором призывали его уже как Оскара Мацерата прыгнуть, каковому призыву Оскар не внял. И когда со скамьи для свидетелей поднялась неумолимая Люция с тонкой моцартовской косичкой между лопаток и распростерла свои вязаные рукава и, не шевеля поджатыми губами, шепнула: "Иисус сладчайший, прыгай, ну прыгай же!" -- лишь тогда я постиг предательскую натуру десятиметрового трамплина, тогда в подколенных ямках у меня завозились маленькие серые котята, тогда под ногами у меня начали плодиться ежи, тогда ласточки у меня под мышками изготовились в полет, тогда весь мир лежал у моих ног, а не одна только Европа. Тогда американцы вместе с японцами затеяли факельную пляску на острове Лусон, тогда и косоглазые, и лупоглазые потеряли пуговицы со своих мундиров. Но вот в Стокгольме тем временем объявился портной, который пришивал пуговицы к вечернему костюму в едва заметную полоску, тогда Маутбат-тен кормил слонов Бирмы снарядами всевозможного калибра. Тогда -- и в то же самое время -- некая вдова в Лиме научила своего попугая говорить словечко "ка- рамба". Тогда по волнам Тихого океана один навстречу другому проплыли два мощных авианосца, разукрашенных наподобие готических храмов, дали своим самолетам стартовать со своих палуб, после чего пустили друг друга ко дну. А самолетам теперь некуда было сесть, и они беспомощно и чисто аллегорически зависли в воздухе подобно ангелам, с гудением расходуя запас горючего. Но это в свою очередь не произвело ни малейшего впечатления на некоего трамвайного кондуктора в Ха-паранде, как раз завершившего свой рабочий день. Он разбил над сковородой яйца, два -- для себя, два -- для своей нареченной, прихода которой ждал, улыбаясь и все загодя обдумав. Конечно, не грех бы предвидеть и то, что армии Конева и Жукова снова придут в движение, и, покуда в Ирландии шел дождь, они прорвали фронт на Висле, взяли Варшаву, хотя и слишком поздно, и Кенигсберг -- хотя и слишком рано, но даже они не смогли воспрепятствовать тому, что у некоей женщины из Панамы, имевшей пятерых детей и одного мужа, подгорело на плите молоко. Неизбежно было и то, что из нити текущих событий, спереди еще не насытившейся, петлявшей и делавшей историю, сзади уже вязали эту самую историю. Еще я обратил внимание, что такие виды деятельности, как крутить большими пальцами, морщить лоб, клонить голову, пожимать руки, делать детей, печатать фальшивые деньги, гасить свет, чистить зубы, убивать наповал и перепеленывать, осваивались повсюду, хотя и с разной степенью искусности. Меня сбивали с толку эти многочисленные целеустремленные действия. И потому мое внимание вновь обратилось на процесс, проводимый в мою честь у подножия вышки. "Прыгай, Иисус сладчайший, прыгай!" -- шептала эта до срока созревшая свидетельница Люция Ренкванд. Она сидела на руках у сатаны, что еще сильней подчеркивало ее девственность. Ей доставляло явное наслаждение получить из рук сатаны бутерброд с колбасой. Она впивалась в бутерброд зубами -- но сохраняла девственность. "Прыгай, Иисус сладчайший!" -- жевала она, являя мне свой невредимый треугольник. Но я не прыгнул и впредь не собираюсь прыгать с вышек. Для Оскара это был не последний процесс. Меня не раз и не два даже и в последнее время пытались подбить на прыжок. Как на процессе над бандой чистильщиков, так и на процессе безымянного пальца, который я, пожалуй, назову третьим процессом Иисуса, было предостаточно зрителей по краям лазурного бассейна без воды. На скамьях для свидетелей сидели они, намереваясь жить и после моего процесса. Я же повернулся, я придавил шустрых ласточек у себя под мышками, растоптал свалявшихся у меня под башмаками ежей, уморил голодом серых котят у себя в подколенных ямках -- и на негнущихся ногах, презрев высокие чувства прыгуна, подошел к перилам, слез на лестницу, спустился, и каждая перекладина по дороге вниз подтверждала мне, что с вышек можно не только прыгать, но и спускаться, не прыгнув. Внизу меня поджидали Мария и Мацерат, а его преподобие Винке благословил меня, хотя никто его об этом не просил. Гретхен Шефлер принесла мне пирожные и зимнее пальтишко. Куртхен подрос и не желал теперь признавать во мне ни отца, ни сводного брата. Бабушка Коляйчек держала под руку своего брата Винцента. Этот хорошо знал мир и вел несвязные речи. Когда мы покидали здание суда, к Мацерату подошел чиновник в гражданском платье, вручил ему какой-то документ и сказал: -- Советуем вам еще раз все взвесить, господин Мацерат. Ребенка необходимо забрать с улицы. Вы же видите, какие элементы могут использовать это беспомощное существо! Мария, плача, повесила на меня барабан, который его преподобие во время процесса держал у себя. Мы пошли к трамвайной остановке, что у Главного вокзала, и последний участок пути меня нес Мацерат. Через его плечо я глядел назад, искал в толпе треугольное лицо, хотел узнать, пришлось ли и ей лезть на вышку, прыгнула ли она вслед за Штертебекером и Мооркене или, подобно мне, избрала вторую возможность, которую предоставляет каждая лестница, -- возможность спуска. Я и по сей день не сумел отделаться от привычки на улицах и площадях искать глазами мозглявую девочку-подростка, не красивую и не уродливую, но все же непрестанно убивающую мужчин. Даже лежа в кровати своего специального лечебного заведения, я пугаюсь, когда Бруно докладывает мне о незнакомом посетителе. Мой ужас, если выразить его словами, звучит так: сейчас ввалится Люция Реннванд и в последний раз, как пугало детских лет, как Черная кухарка, потребует, чтобы ты спрыгнул. Десять дней Мацерат раздумывал, подписывать ли письмо и отправлять ли его в министерство здоровья. Когда на одиннадцатый день он его наконец отправил, по городу уже била артиллерия и было сомнительно, удастся ли почте доставить это письмо по адресу. Передовые танковые части маршала Рокоссовского уже дошли до Эльбинга. А Вторая армия, армия Вейса, заняла позиции на высотах вокруг Данцига. Для нас на чалась жизнь в подвале. Как нам всем хорошо известно, наш подвал находился прямо под лавкой. Попасть в него можно было прямо из подъезда, через дверь напротив туалета, спус-тясь на восемнадцать ступенек, за подвалом Хайланда и Катеров, перед подвалом Шлагера. Старый Хайланд еще был здесь, однако фрау Катер, и часовщик Лауб-шад, и семья Эйке, и семья Шлагеров исчезли, прихватив с собой несколько узлов. Про них, а также про Гретхен и Александра Шефлеров говорили потом, что в последнюю минуту им удалось подняться на борт корабля из бывшего общества "Сила через радость" и выйти в море то ли на Штеттин, то ли на Любек, то ли вовсе на мину -- и в воздух. Во всяком случае больше половины квартир и подвалов стояли теперь пустые. У нашего подвала было одно важное преимущество -- наличие второго выхода, представлявшего собой, как мы опять-таки уже знаем, откидную крышку позади прилавка. Поэтому никто и не мог видеть, что Мацерат несет в погреб и что достает оттуда. Люди умерли бы от зависти, доведись им увидеть те припасы, которые Мацерат успел натаскать за время войны. Сухое и теплое помещение было сверху донизу набито продуктами, здесь на полках, которые практичный Мацерат изготовил собственными руками и закрепил на вбитых в стенку дюбелях, располагались бобовые и макаронные изделия, сахар, искусственный мед, пшеничная мука, маргарин, здесь ящики хрустящих хлебцев со седствовали с ящиками растительного масла, консервные банки с лейпцигским рагу громоздились подле банок с мирабелью, зеленым горошком и сливами. Несколько вставленных примерно в середине войны по настоянию Греффа распорок между бетонным полом и потолком должны были придать продуктовому складу надежность оборудованного согласно инструкции бомбоубежища. Мацерат уже не раз хотел выбить эти распорки, поскольку Данциг, если не считать нескольких показательных налетов, серьезной бомбежки не видел. Но когда люфтшуцварт Грефф уже не мог больше воздействовать на Мацерата, сама Мария попросила сохранить балки. Чтобы быть спокойней за Куртхена, а отчасти и за меня. При первых бомбежках в конце января старик Хай-ланд и Мацерат объединенными усилиями сносили кресло, на котором сидела мамаша Тручински, в наш подвал. Потом то ли по ее просьбе, то ли боясь нелегкой работы они начали оставлять ее в квартире, у окна. После большого налета на Старый город Мария и Мацерат застали старуху с отвисшей челюстью и до того закатившимися глазами, словно ей залетела туда маленькая липкая мушка. Тогда сняли с петель дверь в спальню, старый Хай-ланд извлек из своей сараюшки инструмент и несколько досок. Покуривая сигареты "Дерби", презентованные ему Мацератом, он начал снимать мерку. Оскар ему помогал. Остальные снова нырнули в подвал, потому что с горки возобновился артиллерийский обстрел. Хайланд хотел управиться как можно скорее, сколотив простой, не суживающийся гроб. Оскар же предпочитал традиционную форму, он не унимался и так подставлял доски под пилу, что в конце концов Хайланд решился сузить гроб к ногам, чего вправе потребовать для себя любое человеческое тело. Гроб в результате получился вполне благородного вида. Греффиха обмыла мамашу Тручински, достала из шкафа свежевыстиранную ночную сорочку, обрезала ей ногти, привела в порядок пук волос на затылке, укрепив его двумя шпильками, -- короче, приложила все усилия, чтобы мамаша Тручински и после смерти напоминала ту серую мышь, которая при жизни охотно пила солодовый кофе и ела картофельные драники. Но поскольку мышь во время налета судорожно скрючилась в своем кресле и желала лежать подтянув колени к животу, пришлось старику Хайланду, когда Мария с Куртхеном на руках на несколько минут вышли из комнаты, сломать ей обе ноги, чтобы можно было спокойно забить гроб. К сожалению, у нас была только желтая краска, а черной не было. Вот и пришлось нести мамашу Тручински из квартиры, потом вниз по лестнице в некрашеном, хоть и суживающемся к ногам гробу. Оскар нес следом свой барабан и читал надпись на крышке: "Маргарин-Вителло-Маргарин-Вителло-Маргарин-Вителло" было написано там через равные промежутки, что задним числом напоминало нам о вкусах мамаши Тручински. При жизни она предпочитала хороший маргарин "Ви-телло" любому маслу, потому что маргарин полезный, потому что он придает бодрость, насыщает и поднимает настроение. Старый Хайланд поволок тачку, взятую в зеленной лавке Греффа, через Луизенштрассе, Мариенштрассе, через Антон- М8kkep-вег -- там как раз горели два дома--в сторону клиники женских болезней. Куртхен остался в нашем подвале со вдовой Грефф. Мария и Мацерат толкали, Оскар сидел на тачке, был бы не прочь вскарабкаться на гроб, но не смел. Дороги были запружены беженцами из Восточной Пруссии и из Вердера. По подземному переходу перед спортивным залом навряд ли можно было пройти. Мацерат предложил вырыть могилу во дворе Конрадовой гимназии. Мария возражала. Старый Хайланд, а был он примерно одних лет с мамашей Тручински, отмахнулся. Я тоже возражал против школьного двора. От городского кладбища во всяком случае пришлось отказаться, потому что, начиная со спортзала и дальше, проезд по Гинденбургаллее был разрешен только для машин военного назначения. Так мы и не смогли похоронить мышь рядом с ее сыном Гербертом, зато подыскали для нее местечко в Штеффенспарке за Майским лугом, как раз напротив Городского кладбища. Земля оказалась промерзшая. Покуда Мацерат попеременно со старым Хайландом работал киркой, а Мария пыталась выкопать плющ, что обвивал каменные скамьи, Оскар, проявляя полную самостоятельность, оказался вскоре среди деревьев Гинденбургаллее. Какое оживленное движение. Отведенные с холмов и из Вердера танки тащили друг друга на буксире. На де ревьях -- если память мне не изменяет, это были липы -- висели солдаты и ополченцы, вполне разборчиво надписанные картонные таблички у них на груди поверх мундира извещали, что на всех этих деревьях -- или на всех этих липах -- висят сплошь предатели. Я заглядывал в напряженные лица многих удавленни ков, сравнивал и просто так, но больше всего с повесившимся зеленщиком Греффом. Еще я увидел целую связку висящих пареньков в больших не по росту мундирах, несколько раз мне виделся в том или другом висящем Штертебекер, впрочем, все повешенные мальчики выглядят одинаково, и, однако же, я сказал себе: "Значит, Штертебекера они повесили; интересно, а Люцию они тоже вздернули?" Эта мысль окрылила Оскара. Он начал обследовать деревья с левой и с правой стороны, ища тощую повешенную девочку, рискнул даже перебраться между танками на другую сторону аллеи, но и там обнаружил ополченцев, старых резервистов да мальчиков, похожих на Штертебекера. В полном разочаровании я прочесал аллею до полуразрушенного кафе "Четыре времени года", с великой неохотой вернулся назад и даже над могилой мамаши Тручински, вместе с Марией посыпая холмик листьями и плющом, все еще твердо и отчетливо представлял себе висящую Люцию. Тачку вдовы Грефф мы не стали возвращать в зеленную лавку. Мацерат и старик Хайланд разобрали ее на части и сложили перед прилавком, после чего торговец колониальными товарами, сунув старику еще три пачки сигарет "Дерби", сказал: -- Может, еще пригодится. Отсюда по крайней мере она никуда не денется. А старик Хайланд, тот вообще ничего не сказал, зато прихватил с почти пустых полок несколько пакетов с макаронами и две пачки сахара, после чего зашаркал своими войлочными шлепанцами, в которых, кстати, был на погребении -- и по дороге туда, и на обратном пути, -- зашаркал прочь, предоставив Маце-рату сносить жалкие остатки продуктов из лавки вниз в погреб. Теперь мы почти не покидали подвал. Ходили слухи, что русские уже в Циганкенберге, Пицгендорфе и перед Шидлицем. Во всяком случае они явно занимали высоты, потому что стреляли по городу прямой наводкой. Правый город. Старый город, Перечный город, Пригород, Молодой город. Новый город и Нижний город -- все, что возводилось в течение семи столетий, выгорело за три дня. Но это был не первый пожар города Данцига. Люди из Померании, бранденбуржцы, орденские рыцари, поляки, шведы и еще раз шведы, французы, пруссаки, русские, а также саксонцы, уже и раньше, творя историю, примерно каждые двадцать лет приходили к выводу, что город недурно бы сжечь, а теперь русские, поляки, немцы и англичане сообща в сотый раз обжигали кирпичи готических строений, отчего кирпичи все же не обращались в сухари. В огне стояла Хекергассе, Ланггассе, Брайтгассе, Вольвебер-гассе, и Большая, и Малая, горела Тобиасгассе, Хун-дегассе. Грабен в Старом городе, Грабен в предместье, горели валы и горел Длинный мост -- Крановые ворота были сделаны из дерева, а потому горели особенно красиво. На Хозеннеергассе, Малой Портновской огонь снял для себя мерку на пошив нескольких на диво ярких брюк. В церкви Марии огонь шел изнутри наружу, демонстрируя праздничное освещение сквозь стрельчатые окна. Остальные, не эвакуированные пока колокола Св. Катарины, Св. Иоанна, Св. Бригитты, Барбары, Елизаветы, Петра и Павла, Троицы и Святого Распятия плавились на своих колокольнях и капали вниз, без стона, без звона. На Большой мельнице мололи алую пшеницу, на Фляншергассе -- Мясницкой -- пахло подгоревшим жарким, в городском театре шла премьера, давали двусмысленную, одноактную пьесу "Мечты поджигателя". В ратуше Правого города намеревались после пожара задним числом повысить оклады пожарным. Улица Святого Духа пылала во имя Святого Духа, монастырь Святого Франциска весело пылал во имя Святого Франциска, который любил огонь и воспевал его. А Фрауенгассе горела сразу во имя Отца и Сына. И конечно, нет нужды говорить, что Дровяной рынок сгорел, и Угольный рынок сгорел, и Сенной сгорел тоже. А на Хлебной улице хлебы так и остались в печи, а на Молочной убежало молоко, и лишь здание Западнопрусского страхового общества "Страхование от огня" по причинам сугубо символическим сгореть не пожелало. Оскар никогда особенно не увлекался пожарами. Поэтому я так и остался бы сидеть в подвале, когда Мацерат взлетел по ступеням, чтобы посмотреть с чердака на горящий Данциг, если бы на этом самом чердаке я по недомыслию не хранил свои малочисленные, легко воспламеняющиеся сокровища. Надо было спасать как последний барабан, сохранившийся со времен фронтового театра, так и Гете с Распутиным. Кроме того, я хранил между страницами тончайший, нежно разрисованный веер, которым моя Розвита, моя Рагуна так изящно умела обмахиваться, когда была жива. Мария осталась в подвале, а вот Куртхен пожелал вместе с Мацератом и со мной залезть на крышу, чтобы посмотреть на огонь. С одной стороны, меня рассердила безудержная восторженность моего сына, с другой же -- Оскар сказал себе: "Верно, это у него от его прадедушки, а моего дедушки, поджигателя Коляйче-ка". Но Мария не пустила Куртхена с нами, мне же позволила идти с Мацератом наверх, там я собрал свои вещички, бросил взгляд сквозь чердачное окно и подивился на брызжущую живую силу, которую смог про явить столь старый и почтенный город. Когда поблизости начали рваться снаряды, мы спустились с чердака. Мацерат хотел потом еще раз подняться, но Мария ему это запретила. Он повиновался, он заплакал, когда подробно расписывал Греф-фовой вдове, которая оставалась внизу, как горит город. Потом он еще раз поднялся, в квартиру, и включил радио, но радио теперь молчало. Не слышно было даже, как трещит огонь в горящем здании радиоцентра, а об экстренных сообщениях и говорить нечего. Робко, как ребенок, который не знает, верить ли ему и дальше в Деда Мороза, стоял Мацерат посреди подвала, теребил свои подтяжки, впервые усомнился в окончательной победе и--по совету вдовы Грефф -- снял с лацкана партийный значок, хоть и не знал, куда его теперь пристроить: полы в подвале были бетонные, взять его к себе Греффиха не пожелала, Мария пред ложила запрятать значок в картошке, но картошка представлялась Мацерату не слишком надежным убежищем, а подниматься наверх он не рискнул, потому что они скоро придут, если уже вообще не пришли, если уже не направляются сюда, не ведут уже бои у Брентау и Оливы, покуда он болтался на чердаке, и он не раз и не два вслух пожалел, что не оставил эту конфетку там, в противовоздушном песке, потому что если они найдут его здесь, внизу, с этой конфеткой в руке... и он выронил ее на бетон, хотел наступить на нее, изображая порыв ярости, но мы оба, Куртхен и я, одновременно бросились за ней, и я первым перехватил ее и не выпускал из рук, когда Куртхен размахнулся и ударил, как ударял всякий раз, желая что-нибудь получить, но я не отдал сыну партийный значок, я не хотел принести ему вред, потому что русские -- они ведь шутить не любят. Это Оскар запомнил еще со времени своих распутинских чтений, и все время, покуда Куртхен колотил меня, а Мария старалась нас разнять, я задавался вопросом, кто именно обнаружит значок у Куртхена, если Оскар не устоит под градом сыновних ударов, то ли белоруссы, то ли великороссы, то ли казаки, то ли грузины, то ли калмыки, то ли крымские татары, то ли русины, то ли украинцы, а может, и вовсе киргизы. Когда Мария с помощью вдовы Грефф развела нас, я торжественно зажал конфетку в левой руке. Мацерат порадовался, что его орден исчез. Марии хватало хлопот с ревущим Куртхеном. Расстегнутая булавка вонзилась мне в ладонь. Ни раньше, ни теперь я не находил в этой штучке никакого вкуса. Но как раз когда я хотел приколоть ее сзади к пиджаку Мацерата -- какое мне, в конце концов, дело до его партии, -- они оказались над нами, в лавке, а если судить по визгу женщин, то, очень может быть, что и в соседнем подвале. Когда они подняли откидную крышку, игла партийного значка все так же впивалась мне в ладонь. Ну что я мог сделать, кроме как, прикорнув у дрожащих коленей Марии, наблюдать на бетонном полу за возней муравьев, чья магистральная дорога пролегала наискось от зимней картошки к мешку с сахаром. Вполне нормальные, чуть смешанных кровей русские, решил я, когда они примерно вшестером ворвались на лестницу, ведущую в подвал, и начали разглядывать нас поверх своих автоматов. При всех криках и воплях успокоительным казалось то обстоятельство, что муравьи не обратили ни малейшего внимания на представителей русской армии. У муравьев только одно было на уме -- картошка да сахар, тогда как люди с автоматами поначалу стремились к другим завоеваниям. Что взрослые подняли руки, я счел вполне нормальным. Это мы знали по кинохронике, да и после обороны Польской почты сдача происходила точно так же. Но вот почему Куртхен надумал подражать взрослым, я понять не могу. Ему бы следовало брать пример с меня, своего отца, а если уж не с отца, то по крайней мере с муравьев. Но поскольку сразу три носителя неуклюжих мундиров воспылали интересом к вдовице Грефф, общество несколько расслабилось. Греффиха, навряд ли ожидавшая такого натиска после столь долгого вдовства и предшествовавшего ему говения, сначала, правда, закричала от неожиданности, но потом вполне освоилась с почти забытым ею положением. Я еще у Распутина вычитал, что русские любят детей. В нашем подвале я мог в этом убедиться. Мария дрожала без всякой причины и никак не могла понять, почему остальные четверо, не заинтересовавшиеся Греффихой, оставили Куртхена сидеть у нее на коленях, вместо того чтобы самим по очереди угнездиться там, и, более того, почему они гладили Куртхена, говорили ему "да-да-да>> и даже самое Марию потрепали по щечке. А меня и мой барабан кто-то поднял с бетона и взял на руки, помешав мне тем самым и дальше наблюдать за муравьями и поверять текущие события их усердием. Барабан висел у меня на животе, и коренастый, грубо сколоченный парень выбил своими толстыми пальцами -- для взрослого даже весьма искусно -- несколько тактов, под которые вполне можно было танцевать. Оскар охотно уплатил бы услугой за услугу, изобразил бы на жести несколько своих шедевров, но не мог, потому что значок Мацерата все еще впизался ему в левую ладонь. В подвале, можно сказать, установилась мирная, почти семейная обстановка. Греффиха, становясь все тише и тише, лежала под тремя сменяющими друг друга парнями, и когда один из них насытился, одаренный барабанщик передал Оскара ему, употевшему, с чуть раскосыми глазами. Будем считать его калмыком. Держа меня левой рукой, калмык правой застегивал штаны, нимало не смущаясь тем, что его предшественник, он же мой барабанщик, делал совсем обратное. А вот для Мацерата так ничего и не менялось. Он все еще стоял перед белыми жестяными банками, полными лейпцигского рагу, стоял подняв руки и наглядно демонстрируя все линии своей ладони, хотя никто не собирался гадать у него по руке. Зато женщины проявили удивительную смекалку. Мария уже подхва