здесь покоится Оскар... -- Не спи, парень! -- перебил Корнефф мои прекрасные, принесенные морем, подсвеченные фейерверком мысли. Мы свернули налево, и восьмой участок, совсем еще не освоенный, без деревьев и с редкими могилами, раскинулся перед нами, голодный и плоский. Среди этого однообразия отчетливо выделялось пять последних захоронений, неухоженных, потому что совсем недавних: гниющие горы порыжевших венков с размокшими, размытыми дождем листьями. Номер семьдесят девятый мы отыскали довольно быстро в начале четвертого ряда, вплотную к участку семь, где было несколько быстрорастущих молодых деревьев, а кроме того, ровными рядами -- штучные плиты, по большей части силезского мрамора. Мы подъехали к семьдесят девятому с задней стороны, выгрузили инструменты, цемент, гравий, песок, постамент и известняковую стену, у которой был чуть сальный блеск. Когда мы скатили плиту на подкладные бревна, грузовичок слегка подпрыгнул. Корнефф вы дернул стоявший в головах временный деревянный крест с надписью на поперечной балке "Г. Вебкнехт и Э. Вебкнехт", велел подать ему заступ и начал копать ямы для бетонных столбов, согласно кладбищенским правилам -- в один метр шестьдесят глубиной, я же тем временем наносил воду на участок номер семь, замесил бетон и успел все кончить, когда, углубившись на один метр пятьдесят, он сказал: "Хватит", после чего я мог приняться за утрамбовку обеих ям, а Корнефф, пыхтя, сидел на известняковой плите и, заведя руку назад, трогал свои фурункулы. -- Скоро будут готовы, у меня на это нюх, когда они готовы и говорт: точка. Я же все утаптывал, все утаптывал и вообще ничего при этом не думал. С седьмого участка через участок восемь на участок девять наползало протестантское погребение. Когда они -- за три ряда до нас -- прошли мимо, Корнефф сполз с плиты, и, согласно кладбищен ским установлениям, мы сняли наши шапки, начиная с прохождения пастора и вплоть до ближайших родственников. За гробом в полном одиночестве шла маленькая, черная, кособокая женщина. Дальше следовал народ повыше и покрупней. -- Ты один не сможешь закрыть дверцу, -- простонал рядом со мной Корнефф. -- Сдается мне, они все повылезут раньше, чем мы установим стенку. Между тем погребальная процессия достигла участка номер девять, собралась в кучку и исторгла из своего чрева взлетающий и опадающий голос пастора. Теперь мы могли водрузить цоколь на фундамент, потому что бетон схватился. Но Корнефф лег на живот поперек плиты, запихнул шапку между своим лбом и камнем, отвел назад воротник куртки и рубашки, высвобождая затылок, а с участка номер девять нам тем временем поведали об отдельных деталях из жизни усопшего. Мне пришлось не только влезть на известняковую стену, мне пришлось еще сзади забраться на Корнеффа, и тогда я понял в чем дело: их было сразу два. Какой- то припозд-нившийся тип с непомерно большим венком стремился на участок девять, навстречу медленно подходящей к концу проповеди. Отодрав пластырь, я стер буковым листком следы ихтиолки и увидел оба затвердения, одинаковой примерно величины, окраска черно- коричневая, переходящая в желтизну. "Помолимся, братие", -- донеслось до меня с девятого участка. Я воспринял это как знамение, наклонил голову к плечу, надавил и потащил, прижимая буковые листья большими пальцами "Отче наш..." Корнефф скрежетал зубами. "Тяни же ты, не дави, а тяни..." Я тянул, "...имя твое" Корнеф-фу даже удавалось молиться. "Да приидет Царствие твое .." И тут я все-таки надавил, потому что тянуть не помогало. "Да будет воля твоя, на, яко, и..." Удивительно, что взрыва не последовало. И еще раз "даждь нам днесь...". Корнефф снова присоединился к тексту "...грехи наши и... во искупление". Получилось даже лучше, чем я надеялся. "Сила и слава и крепость". Я извлек пестрые остатки. "Во веки веков, аминь". Я еще раз потянул, Корнефф -- "аминь", еще раз нажал -- "аминь", а когда на девятом участке приступили к соболезнованиям, Корнефф все еще твердил "аминь" и лежал пластом на плите и с облегчением стонал: "Аминь" и еще "А бетон у тебя для постамента остался?" Бетон у меня остался, а он -- "Аминь". Несколько последних лопат я высыпал как перемычку между обоими столбами. Тут Корнефф сполз с плиты и попросил у Оскара показать ему по-осеннему пестрые буковые листья с окрашенным под цвет содержимым обоих фурункулов. Мы надели шапки, приложили руки к плите и установили памятник господину Германну Вебкнехту и Эльзе Вебкнехт, урожденной Фрейтаг, а похоронная процессия тем временем медленно покидала участок номер девять. "ФОРТУНА НОРД" Памятник на могиле могли в то время позволить себе лишь те люди, которые оставили на поверхности земли нечто ценное. Причем это не обязательно должен быть бриллиант или жемчужное ожерелье в локоть длиной. За пять центнеров картофеля полагался приличных размеров штучный камень из гренцхаймерского ракушечника. Материалом на два костюма-тройки обеспечил нас памятник для двойной могилы из бельгийского гранита на тройном постаменте. Вдова портного, у которой был материал, за бордюр из доломита предложила нам также взять материал в работу, поскольку она до сих пор держала подмастерье. Вот так получилось, что после работы Корнефф и я поехали десяткой в сторону Штокума, заявились к вдове Леннерт и дали снть с себя мерку. Оскар, что и само по себе довольно смешно, носил к тому времени перешитое Марией обмундирование бойца противотанкового взвода, но куртка, хотя Мария и перешила пу говицы, все равно не сходилась на груди из-за моих нестандартных размеров. Подмастерье, которого вдова именовала Антон Леннерт, выстроил мне из темно-синей шерсти в тонкую полоску костюм по мерке, однобортный, на пепельно-серой подкладке, хорошие плечи, но, дабы не создавать ложных ценностей, -- недооформлены, горб отнюдь не замаскирован, а, напротив, сдержанно подчеркнут, брюки с отворотами, хотя и не чрезмерно широкие; образцом в одежде для меня все еще оставался мой элегантный наставник Бебра. Поэтому -- никаких петель для ремня, а вместо того -- пуговицы для подтяжек, жилет сзади блестящий, спереди -- матовый, подкладка -- чайная роза. На все про все потребовалось пять примерок. Еще когда портновский подмастерье сидел над двубортным костюмом для Корнеффа и однобортным для меня, одному сапожнику понадобился каменный блок для погибшей в сорок третьем году под бомбами жены. Поначалу он собирался подсунуть нам промтоварные талоны, но мы пожелали товар. За силезский мрамор с бордюром из искусственного камня и перевозку готовой работы на кладбище Корнефф получил пару темно-коричневых полуботинок и пару домашних туфель на кожаной подметке, а для меня сыскалась пара черных, пусть даже старомодных, но зато удивительно мягких, сапог на шнуровке. Размер тридцать пятый -- они придали моим слабым ногам элегантную устойчивость. А вот о сорочках позаботилась Мария, которой я выложил на чашку весов для искусственного меда пачку рейхсмарок. -- Скажи, ты не могла бы купить для меня две белые сорочки, одну -- в тонкую полосочку, один светло-серый галстук и один каштанового цвета? Что останется, пусть будет для Куртхена или для тебя, дорогая Мария, а то про себя ты никогда и не думаешь, все про других да про других. И раз уж на меня нашел такой великодушный стих, я заодно подарил Густе зонтик с настоящей роговой ручкой и колоду почти новых альтенбургских карт для ската, поскольку она очень любила раскладывать пасьянс, но очень не любила брать колоду взаймы у соседей, если ей хотелось спросить у карт, когда наконец вернется Кестер. Мария поспешила выполнить мое задание, а на оставшиеся -- и довольно большие -- деньги купила для себя плащ, для Куртхена школьный ранец из искусственной кожи, который при всей уродливости вполне мог служить по назначению до лучших времен. К сорочкам и галстукам Мария приложила три пары серых носков, которые я совсем забыл ей заказать. Когда Корнефф и Оскар пришли получать готовые костюмы, мы замерли друг против друга перед зеркалом в мастерской, смущенные и одновременно производя друг на друга глубочайшее впечатление. Корнефф даже не смел повернуть свою испещренную рубцами от фурункулов шею. Опустив плечи, он свесил руки и попытался распрямить вечно согнутые коленки. Мне же, особенно когда я скрещивал руки на груди, увеличивая тем самым свои верхние поперечные размеры, выставлял правую, слабую, ногу как опорную, а левой эдак небрежно поигрывал, новые одежды придавали нечто демонически интеллектуальное. Улыбаясь Кор-неффу и наслаждаясь его немым изумлением, я приблизился к зеркалу, я стоял перед плоскостью, вобравшей мое зеркальное отображение так близко, что мог бы его поцеловать, но лишь дохнул на себя и сказал как бы к слову: -- Хэлло, Оскар! А теперь тебе нужен галстук! Когда неделю спустя, в воскресенье после обеда, я переступил порог городской больницы и нанес визит моим сестрам, явив себя со всех своих лучших сторон -- новым, тщеславным, элегантным, -- на мне уже был серебристый галстук с жемчужиной. Добрые девушки лишились дара речи, когда увидели, как я сижу в сестринской. Было это на исходе лета сорок седьмого. Испытанным способом скрестил я на груди руки, поигрывая кожаными перчатками. Уже больше года я проработал практикантом у каменотеса и мастером по каннелюрам. Я положил ногу на ногу, не забыв, однако, позаботиться о сохранности складок на брюках. Добрая Густа так пеклась об этом произведении портновского искусства, словно оно было изготовлено для Кестера, который вернется и все тут переменит. Сестра Хельмтруд захотела пощупать ткань, и не просто захотела, но и пощупала. Для Куртхена весной сорок седьмого года, когда мы самодельным яичным ликером и песочными пирожными -- рецепт таков: надо взять... -- отметили его седьмой день рождения, я купил шерстяное пальто мышино-серого цвета. Сестер -- к ним присоединилась и сестра Гертруд -- я угостил конфетами, которые принесла мне диабазовая плита помимо двадцати фунтов неочищенного сахара. На мой взгляд, Куртхен ходил в школу чересчур охотно. Учительница, еще не измотанная и ничуть не напоминавшая Шполленхауэршу, очень его хвалила, говорила, что у него светлая голова, но что он чересчур серьезный. Как умеют развеселиться медицинские сестры, когда их угощают конфетами! Ненадолго оказавшись в комнате наедине с сестрой Гертруд, я поинтересовался, по каким воскресеньям она свободна. -- Ну вот сегодня, например. Я кончаю в пять. Но ведь в городе и нет ничего интересного, -- сокрушалась сестра Гертруд. Я считал, что попробовать все-таки стоит. Она поначалу даже и пробовать не хотела, а хотела хоть раз как следует выспаться. Тут я отбросил околичности, произнес вслух свое приглашение и, поскольку она все еще не могла решиться, завершил таинственными словами: -- Чуть-чуть инициативы, сестра Гертруд! Молодым бываешь раз в жизни. А за талонами на пирожные дело не станет. Подчеркивая сказанное, я слегка демонстративно похлопал по своему нагрудному карману, предложил ей еще конфет и был странным образом малость напуган, когда грубоватая вестфалка, которая, вообще говоря, была вовсе не в моем вкусе, оборотясь лицом к аптечке, пролепетала: -- Ну раз вы так думаете, тогда ладно. Скажем, в шесть, но не здесь, а, скажем, на Корнелиусплац. Я и сам никогда не потребовал бы у сестры Гертруд свидания в вестибюле или перед главным входом. Вот почему я ожидал ее в шесть под тогда еще не отреставрированными после войны и вообще не показывавшими время часами на Корнелиусплац. Она пришла минута в минуту, как я мог увидеть по не слишком дорогим кар манным часам, приобретенным неделю-другую назад. Я ее даже и не узнал сразу, ибо, успей я углядеть ее, когда она выходила из трамвая на остановке напротив, шагах в пятидесяти отсюда, я бы спрятался и сбежал, полный глубокого разочарования, ибо сестра Гертруд явилась не как сестра Гертруд, не в белом и с брошкой, изображающей красный крест, а как самая заурядная, одетая в непривлекательную одежку дешевого пошиба фройляйн Гертруд Вильмс из Хамма, или из Дортмунда, или еще откуда-то между Дортмундом и Хаммом. Она не заметила моего разочарования, а вместо того поведала, что едва не опоздала, потому что старшая сестра из чистой вредности дала ей какое-то поручение без малого пять. -- Итак, сестра Гертруд, вы позволите мне проявить инициативу? Может, начнем с самого простого, с кафе, а потом -- чего вы захотите, допустим, кино? В театр билетов уже не достать, а может, и вовсе сходим потанцуем? -- Да-да, пошли на танцы! -- возликовала она и лишь запоздало, с трудом скрыв свой испуг, спохватилась, что как партнер по танцам я представляю собой явление хоть и хорошо одетое, но в остальном немыслимое. Не без злорадства -- ну почему, почему она не пришла в так высоко ценимом мною сестринском халате? -- я поддержал уже одобренный ею план, и она по недостатку воображения забыла вскоре все свои страхи, ела вместе со мной, я кусочек -- она три кусочка торта, который был, вероятно, испечен из цемента, затем, после того как я талонами и наличными расплатился, села вместе со мной возле Коха у Верхана в трамвай, что шел до Герресхайма, поскольку, если верить словам Кор-неффа, за Графенбергом была одна танцулька. Последний кусок пути, в гору -- потому что остановка была как раз перед подъемом, -- мы медленно одолели пешком. Сентябрьский вечер как по заказу. Деревянные сандалии Гертруд -- такие есть в свободной продаже -- стучали что твоя мельница у ручья. Это настроило меня на веселый лад. Люди, спускавшиеся с горы, все оборачивались и смотрели нам вслед. Фройляйн Гертруд очень смущалась, а я к этому привык и не обращал внимания: уж коли на то пошло, это моими талонами были оплачены три куска цементного торта в кондитерской Кюртена. Танцулька именовалась "Ведиг" и к тому же носила дополнительное название "Львиный замок". У кассы нас встретило хихиканье, а когда мы вошли -- повернутые к нам головы. Сестра Гертруд в цивильной одежде готова была сгореть со стыда и чуть не упала, споткнувшись о складной стул, не успей мы с кельнером подхватить ее. Он же подвел нас к столику поблизости от танцплощадки, и я заказал нам обоим по стаканчику холодного, причем тихо, чтобы только кельнер мог меня услышать, добавил: "С довеском, пожалуйста". "Львиный замок" состоял, по сути, из одного зала, где раньше, вероятно, размещалась школа верховой езды. При помощи бумажных змей и гирлянд, оставшихся с прошлого карнавала, удалось как-то замаскировать верхнюю часть, то есть изрядно замурзанный потолок. Полуслепые, вдобавок закрашенные фонари вращались, отбрасывая световые пятна на гладко зачесанные волосы молодых, порой весьма элегантных спекулянтов и на тафтяные блузочки девушек, которые явно были все между собой знакомы. Когда подали холодный напиток с прицепом, я добыл у кельнера десять американских сигарет, предложил одну сестре Гертруд, одну -- кельнеру, который тотчас засунул ее за ухо, и, предварительно дав огня своей даме, достал янтарный мундштук Оскара, чтобы выкурить "Кэмел" никак не больше чем до половины. Волнение за соседними столиками улеглось. Сестра Гертруд осмелилась поднять глаза. И когда я загасил в пепельнице довольно еще большой окурок, сестра Гертруд подхватила его профессиональным движением и сунула в боковой кармашек своей клеенчатой сумочки. -- Для моего жениха в Дортмунде, -- пояснила она, -- он курит прямо как сумасшедший. Я обрадовался, что не обязан быть ее женихом и еще, что заиграла музыка. Джаз в пять человек начал "Do not fence me in>>(* Не ограждай меня (англ.).). Заспешившие наискось через танцплощадку мужчины на каучуковом ходу не сталкивались по дороге и подхватывали девушек, которые, встав с места, отдавали свои сумочки подружкам на сохранение. На площадке уже возникло несколько пар, танцующих довольно легко, словно после школы танцев. Множество пакетиков жевательной резинки пришло в движение, некоторые парни даже прерывали танец на несколько тактов и придерживали за плечо своих девушек, нетерпеливо перебиравших на месте ногами, -- английские словечки играли в рейнском диалекте роль закваски. Прежде чем парочки снова пускались в пляс, маленькие пакетики шли по рукам -- хороший спекулянт работает без перерыва. Этот танец мы пропустили, следующий, фоке, -- тоже. Оскар время от времени поглядывал мужчинам на ноги, потом, когда банд заиграл "Розамунду", пригласил сестру Гертруд, которая решительно не знала, на каком она свете. Припомнив танцевальное искусство Яна Бронски, я, хоть и был почти на две головы ниже сестры Гертруд и сознавал гротескный вид нашей пары, даже захотел эту гротескность подчеркнуть, а потому решился начать с уанстепа: я держал ее, кротко позволявшую себя вести, за бедра, ладонь вывернул наружу, ощущал под рукой тридцатипроцентную шерсть, почти прильнув щекой к ее блузке, толкал коренастую сестричку Гертруд спиной вперед, пытался ступать по ее следам, отвел влево наши негнущиеся локти и тем требовал для нас все больше места, передвигаясь из одного угла площадки в другой. Получалось даже лучше, чем я мог надеяться. Я осмелился на вариации, вверху не изменял блузке, внизу же забегал то влево, то вправо от ее устойчивых и надежных бедер, я обтанцовывал ее, не отказываясь при этом от классических движений уанстепа, призванных создать впечатление: дама сейчас опрокинется назад, а господин, который желает ее оп рокинуть, сам упадет вперед, и, однако, они не падают, потому что отменно танцуют уанстеп. Вскоре у нас появились зрители. Я слышал выкрики, как, например: "Говорил я тебе, что это Джимми! Ты только погляди на Джимми! Хэлло, Джимми! Come on, Jimmy! Let's go, Jimmy!"' К сожалению, я не мог видеть лицо сестры Гертруд и лишь тешил себя надеждой, что восторги толпы она воспринимает спокойно и в то же время гордо, как одобрение со стороны молодежи, что она не растеряется в этой ситуации, как не теряется, выслушивая порой неуклюжие авансы своих пациентов. Когда мы сели, аплодисменты все еще не стихли. Группа наяривала, причем больше всех выделялся ударник, туш, и еще раз туш, и еще раз. Раздавались крики "Джимми" и "Ты этих двоих видел?". Тут сестра Гертруд встала, пролепетала что-то такое насчет "сходить в туалет", подхватила сумочку с окурком для своего дортмундского жениха и протиснулась, красная как рак, между столиками и стульями, задевая за все подряд, в сторону туалета, что находился возле кухни. Она не вернулась. Из того факта, что перед уходом она залпом допила свой стакан, я должен был сделать вывод, что это означает прощание: сестра Гертруд оставила меня в дураках. Ну а что Оскар? Американская сигарета в янтарном мундштуке, у официанта, который деликатно убирал допитый стакан сестры, заказать "довесок" без напитка, и -- чего бы это ни стоило -- Оскар улыбался. Болезненно -- но улыбался, наверху скрестив руки, внизу, закинув ногу на ногу, помахивал он изящным черным сапожком тридцать пятого размера и упивался преимуществом покинутого. Молодые гости, завсегдатаи "Львиного замка", были очень ко мне милы, подмигивали, проплывали мимо в танце, "Hallo", -- кричали парни, "Take of easy", -- советовали девушки. Своим мундштуком я благодарил представителей истинного гуманизма и снисходительно хмыкнул, когда ударник выдал дробь и напомнил мне о старых, о добрых временах под трибуной, изобразив соло на малом барабане, тарелках, литаврах, треугольнике, после чего объявил белый танец. Группа вошла в раж, исполнила "Jimmy the Tiger". Подразумевали, вероятно, меня, хотя, конечно же, никто в "Львином замке" даже и не подозревал о моей карьере барабанщика под всевозможными трибунами. Во всяком случае, то молоденькое, проворное как ртуть, существо с выкрашенными хной космами, кото рое избрало меня кавалером на белый танец, хриплым от курения и растянутым от жвачки голосом все время напевало мне на ухо "Jimmy the Tiger". И пока мы проворно, заклинаниями вызывая джунгли и опасности, с ними связанные, танцевали "Джимми-тигра", тигр ходил на своих мягких тигриных лапах, и продолжалось это примерно минут десять. И снова был туш и аплодисменты, и снова туш, потому что мой горб был прилично одет и сам я ловко работал ногами и очень недурно смотрелся в роли "Джимми-тигра". Я пригласил благосклонную ко мне даму за свой столик, и Хельма -- ибо так ее звали -- попросила разрешения привести свою подругу Ханнелору. Ханнелора была крайне молчаливая особа, неподвижная, и еще она много пила. А Хельма отдавала предпочтение аме риканским сигаретам, и мне пришлось еще раз их заказать у кельнера. Вечер очень удался. Я танцевал "Хебабериба", "В настроении", "Маленький чистильщик", между танцами болтал, угощал двух нетребовательных девушек, которые поведали мне, что работают на Междугородной телефонной станции на Граф-Адольф-плац, что каждую субботу и каждое воскресенье в "Львином замке" бывает еще больше девушек. Уж они-то во всяком случае бывают здесь каждую неделю, если, конечно, не дежурят, и я со своей стороны тоже обещал им почаще здесь бывать, потому что они обе такие милые и еще потому, что -- я позволил себе небольшую игру слов, и девушки ее тотчас поняли -- с девушками-телефонистками лучше говорить не по телефону. В больничный городок я после этого случая долго не наведывался. А к тому времени, когда снова начал туда заходить, сестру Гертруд уже перевели в женское отделение. Я ее больше никогда не видел или, вернее, видел один раз и помахал издали. В "Львином замке" я стал завсегдатаем и вполне желанным. Девочки раскручивали меня изо всех сил, но меру все-таки знали. Через них я познакомился кой с кем из представителей британской оккупационной армии, подхватил у них примерно сотню английских словечек, завязал дружбу, даже выпил на "ты" с некоторыми ребятами из местного банда, но, что касается барабана, держал себя в узде, -- словом, ни разу не брался за палочки и до вольствовался малым счастьем, выбивая буквы на камнях в мастерской у Корнеффа. В суровую зиму сорок седьмого--сорок восьмого я поддерживал контакт с девушками-телефонистками, получал немножко не слишком дорогого тепла от молчаливой и малоподвижной Ханнелоры, причем мы с трудом сохраняли дистанцию, ограничиваясь ни к чему не обязывающими прикосновениями. Зимой каменотес приводит себя в порядок. Надо заново выковать инструменты, на какой-нибудь старой глыбе обтесать поверхность для надписи, там, где нет окантовки, полируют фаски, выводят каннелюры. Кор-нефф и я пополнили весьма поредевший за осенний сезон лес памятников, наформовали несколько искусственных камней из ракушечника. Кроме того, я попробовал себя в простейших скульптурных работах с помощью пунктировочной машины, выбивал рельефы, ангельские головки, голову Христа в терновом венце и голубя Святого Духа. Когда шел снег, я его сгребал, а когда снег не шел, я разогревал трубы для шлифовального станка. В конце февраля сорок восьмого -- от карнавала я вконец похудел и приобрел, надо думать, одухотворенный вид, потому что некоторые девочки в "Львином замке" величали меня теперь "доктор", -- в Великий пост, после среды, заявились крестьяне с левого берега и начали осматривать нашу выставку. Корнеффа не было. Он проходил ежегодный антиревматический курс, -- иными словами, работал в Дуйсбурге на домне и спустя две недели, подсохший и без фурункулов, вернулся назад, а пока я успел неплохо продать три камня, из них один -- для могилы на троих. Корнефф сбагрил еще два камня из кирхаймского ракушечника, а в середине марта мы начали развозить камни по кладбищам. Силезский мрамор ушел в Гровенбройх, два кирхаймерских блока пошли на деревенское кладбище в Нойсе, а красным камнем из майнского песчаника с высеченными моей рукой головками ангелов можно и по сей день любоваться на Штомлерском кладбище. Диабазовую плиту с Христом в терновом венце для могилы на троих мы в конце марта закатили на наш трехколесный грузовичок и поехали очень медленно, потому что слишком много на него взвалили, по на правлению к Каппес-Хамму, к мосту через Рейн у Ной-са. От Нойса через Гровенбройх на Роммерскирхен, потом свернули направо, на шоссе Бергхайм--Эрфт, оставили позади Райдт и Нидераусем; не поломав ось, выгрузили камень и поставили на Обераусемском клад бище, которое лежит на холме, сбегающем к деревне. Какой вид с холма! У наших ног -- буроугольный бассейн Эрфтланда. Восемь вздымающих свой дым к небу труб "Фортуны". Новая, шипящая, то и дело готовая взорваться электростанция "Фортуна Норд". Нагорье терриконов, поверх которых снуют вагонетки канатной дороги. Каждые три минуты -- поезд, с коксом либо пустой. От электростанции к электростанции, маленький как игрушка, но тогда уж игрушка для великанов, перелетает над левым углом кладбища; строенная линия электропередачи, гудя, бежит под высоким напряжением на Кельн, другие линии бегут к горизонту, спешат в Бельгию или Голландию; мир, пуп земли, мы устанавливаем стелу из диабаза для семейства Флиз, -- электричество образуется, когда... Могильщик с помощником, который на этом кладбище заменял Лео Дурачка, явился с нужным инструментом, мы стояли в поле высокого напряжения, могильщик начал перезахоронение, ряда за три от нас -- здесь выплачивались репарации -- ветер доносил к нам типичные запахи до срока проводимого перезахоронения -- нет, нет, не тошнотворные, ведь на дворе был март. Мартовские поля среди коксовых отвалов. На могильщике были подвязанные нитками очки, и он вполголоса перебранивался со своим Лео, пока сирена с "Фортуны" не начала выдыхать воздух, выдыхала целую минуту подряд, мы перестали дышать, а уж о перезахораниваемой женщине и говорить нечего, только линия электропередач все выдержала, сирена пустила петуха, упала за борт, захлебнулась -- а над деревенскими шиферно-серыми крышами кудрявился тем временем полуденный дымок, и сразу -- колокола: молись и работай, индустрия и религия, рука об руку. Пересменка на "Фортуне", мы -- за бутерброды с салом, но, когда перезахораниваешь, делать перерыв нельзя, вот и ток высокого напряжения так же беспрерывно спешит к странам-победительницам, освещает Голландию, тогда как здесь свет то и дело вырубают, -- но женщина из могилы уже вышла на свет. Покуда Корнефф рыл ямы глубиной в сто пятьдесят сантиметров -- под фундамент, женщина явилась на свежий воздух, не так уж и долго она пролежала под землей, в темноте, всего с прошлой осени, а уже достигла некоторых успехов, вот и повсюду можно было наблюдать подобные улучшения, даже демонтаж на Рейне и на Руре проходил успешно, а эта женщина всю зиму -- зиму, которую я проболтался в "Львином замке", -- серьезно, под замерзшей коркой буроугольного бассейна, разбиралась сама с собой, теперь же, когда мы утрамбовывали бетон и укладывали постамент, ее надо было уговорить на переезд по кусочкам. Но на то и существуют цинковые гробы, чтобы не пропало ничего, даже самой малости, -- вот и дети при отправке брикетов из "Фортуны" точно так же бежали за перегруженными машинами и подбирали падающие брикеты, ибо кардинал Фринге так прямо и провозгласил с кафедры: "Истинно говорю я вам, кража угля не есть грех". Но женщине этой больше не требовалось отопления. Не думаю, что она мерзла на вошедшей в поговорку свежести мартовского воздуха, тем более что и кожи на ней оставалось предостаточно, хоть и прозрачной, хоть там и сям спустилась петля, зато остатки ткани и волосы -- сохранившийся перманент, отсюда и название -- и окантовка у гроба вполне еще заслуживали перезахоронения, даже самые крохотные деревяшки хо тели переехать на другое кладбище, где нет ни крестьян, ни горняков с "Фортуны", попасть в большой город, где вечно что-то происходит и одновременно работает девятнадцать кинотеатров, вот туда женщина и хотела вернуться, потому что была она из эвакуированных, как поведал нам могильщик, -- словом, не здешняя. "Она из Кельна, а теперича вот поедет в Мюльхайм, по ту сторону Рейна", -- сказал он, сказал бы и еще больше, когда б не сирена, целую минуту подряд сирена, и я подошел поближе, воспользовавшись сиреной, поближе к перезахоронению, обошел сирену стороной, хотел быть свидетелем перезахоронения, и кое- что прихватил с собой, что потом, возле цинкового гроба, оказалось моей собственной лопатой, и я тут же начал ею дейст вовать, не затем, чтобы подсобить, а просто так, раз уж я при лопате, и поднял на лопату нечто упавшее рядом, причем лопата оказалась лопатой из фондов бывшего трудового фронта, а то, что я подцепил на эту трудовую лопату, оказалось бывшими -- или оставалось до сих пор -- средним и, я и по сей день уверен, безымянным пальцами эвакуированной дамы, причем оба пальца от валились не сами по себе, а были обрублены могильщиком, который, конечно же, лишен чувств. Мне пальцы показались гибкими и красивыми, равно как и голова женщины, уже лежавшая в цинковом гробу, сумела сохранить известную правильность черт, благодаря послевоенной зиме сорок седьмого--сорок восьмого, которая, как известно, выдалась весьма суровой, и это позволяло говорить о красоте, пусть даже красоте распадающейся. К тому же голова и пальцы женщины казались мне и ближе, и человечней, чем красота электростанции "Фортуна Норд". Возможно, я наслаждался пафосом индустриального ландшафта так же, как ранее наслаждался Густавом Грюндгенсом в театре, сохраняя известное недоверие по отношению к заученным наизусть красотам, пусть даже в этом было искусство, тогда как эвакуированная производила слишком уж натуральное впечатление. Не спорю, ток высокого напряжения, как и Гете, пробуждал во мне чувство мировой сопричастности, однако пальцы мертвой женщины трогали мое сердце, пусть даже я представлял ее себе мужчиной, что больше годилось для толкований и для того сравнения, где я представал Йориком, а женщина -- наполовину в могиле, наполовину в цинковом гробу -- мужчиной, Гамлетом, если кто готов считать Гамлета мужчиной. Но я, Йорик, действие пятое, шут, "я знал его, Горацио", первая сцена, я, кто на всех подмостках всего мира -- "Ах, бедный Йорик!" -- представляет Гамлету в распоряжение свой череп, дабы какой-то Грюндгенс или сэр Лоуренс Оливье размышлял об этом уже на правах Гамлета: "Где теперь твои шутки? Твои дурачества?" -- итак, я держал гамлетовский палец Грюндгенса на своей лопате трудового фронта, я стоял на твердой почве нижнерейнского буроугольного бассейна, среди могил горняков, крестьян и членов их семей, глядел вниз, на шиферные крыши -- деревушки Обераусем, провозгласил деревенское кладбище центром вселенной, электростанцию "Фортуна Норд" -- своим импозантным, полубожественным партнером, поля подо мной были полями Дании, Эрфт был для меня Бельтом, и если здесь и была какая-то гниль, то для меня она была в державе датской, я, Йорик, надо мной -- высокое напряжение, заряженное, потрескивающее, гудящее, роющее, я не утверждаю: "ангелы", и, однако, ангелы высокого напряжения пели, уходя тройными рядами к горизонту, где Кельн и его главный вокзал рядом со сказочным готическим зверем снабжали электроэнергией католический консультативный пункт, небесным путем через свекольные поля, земля, однако, выдавала на-гора брикет и еще тело Гамлета, а отнюдь не Йорика. Но остальным, не имевшим отношения к театру, надлежало оставаться внизу -- "Скажи ему, как все произошло. И кончилось. Дальнейшее -- молчание", после чего их придавливали могильными плитами, вот как мы семейство Флиз -- тяжелой трехстворчатой диабазовой плитой. Для меня же, для Оскара Мацерата, Бронски, Йорика, начинался новый век, и я, навряд ли это сознавая, разглядывал торопливо, пока он не подошел к концу, неухоженные пальцы принца Гамлета на лопасти своей лопаты -- "Он тучен и одышлив", -- действие третье, позволил Грюндгенсу задать в первой сцене вопрос насчет быть или не быть, затем, пренебрегая нелепым вопросом, счел более важным удержать в голове нечто конкретное, к примеру моего сына и кремни моего сына, моих предполагаемых отцов земных и небесных, четыре юбки моей бабушки, сохраненную фотоснимками бессмертную красу моей бедной матушки, рубцовый лабиринт на спине у Герберта Тручински, хорошо впитывающие кровь корзины для писем на Польской почте, Америку -- ах, чего стоит Америка по сравнению с девятым номером трамвая, который ходил в Брезен, -- дозволяя временами все еще отчетливому запаху ванили, исходившему от Марии, обвевать подсунутую мне как безумие треугольную мордочку некой Люции Реннванд, просил господина Файнгольда, дезинфицирующего даже самую смерть, поискать в трахее у Мацерата бесследно исчезнувший там партийный значок, и сказал Корнеффу или, уж скорей, не Корнеффу, а мачтам, несущим на себе провода высокого напряжения, сказал -- ибо медленно близился к решению и, однако же, испытывал потребность, перед тем как окончательно к нему прийти, задать вопрос, уместный на театре, подвергающий сомнению Гамлета и возвеличивающий меня как истинного гражданина, -- сказал ему, Корнеффу, когда тот подозвал мен, потому что следовало пройти швы на постаменте под диабазовой плитой, сказал тихо, желая наконец-то стать гражданином и чуть-чуть подражая Грюндгенсу, хотя тот навряд ли мог бы сыграть Йорика, -- сказал поверх своей лопаты: -- Жениться или не жениться -- вот в чем вопрос. С того поворота на кладбище, как раз напротив "Фортуны Норд", я решительно забросил "Львиный замок" Ведига, прервал все отношения с девушками с Междугородной телефонной станции, чье очевидное достоинство состояло именно в их умении быстро и качественно устанавливать связь. В мае я купил для Марии и для себя билеты в кино. После кино мы пошли в ресторан, довольно прилично там поели, я поговорил с Марией, которая все тревожилась, потому что кремневый источник Куртхена начал пересыхать, потому что дела с искусственным медом шли день ото дня все хуже, потому что -- как она выразилась -- я при своих слабых силах вот уже сколько месяцев тащу на себе всю семью. Я успокоил Марию, я сказал, что Оскар рад этому, что нет для него ничего более приятного, чем необходимость взвалить на себя большую ответственность, попутно я отпустил ей несколько комплиментов по поводу ее вида и, наконец, дерзнул сделать предложение. Она испросила себе время на раздумье. На вопрос, заданный Йориком, несколько недель не было никакого ответа либо говорилось что-то уклончивое, и наконец ответ мне дала денежная реформа. Мария привела кучу доводов, погладила меня по рукаву, назвала меня "дорогой Оскар", добавила, что, вообще-то, я слишком хорош для этого мира, просила понять ее и не лишать на будущее моего ничем не замутненного дружеского расположения, желала мне всего самого наилучшего в моей дальнейшей деятельности каменотеса и вообще, но, когда я еще раз и уже настойчивей повторил свой вопрос, отказалась вступить со мной в брак. Так и не стал Йорик добропорядочным бюргером, а стал Гамлетом, стал шутом. МАДОННА 49 Денежная реформа нагрянула слишком рано, сделала меня шутом, заставила точно так же произвести реформу и с валютой Оскара; я понял, что впредь буду вынужден пусть и не высекать золото из своего горба, то уж по меньшей мере зарабатывать с его помощью на жизнь. А ведь из меня вышел бы отменный бюргер. Время после реформы, которое -- как мы сегодня понимаем -- создавало все предпосылки для расцветшего сейчас пышным цветом бидермайера, могло усугубить также бидермайерские черты в самом Оскаре. Как супруг и обыватель я бы принял деятельное участие в восстановлении, держал бы средних размеров каменотесное предприятие, давал бы тридцати подмастерьям, подручным и ученикам деньги и хлеб, был бы именно тем человеком, который делает привлекательными все вновь построенные административные здания и дворцы страховых компаний с помощью столь популярного ракушечника и известняка: бизнесмен, обыватель, супруг -- но Мария дала мне от ворот поворот. Тут Оскар вспомнил про свой горб и отдался искусству. Прежде чем Корнефф, чье зависящее от могильных камней бытие тоже оказалось под угрозой из-за денежной реформы, успел меня уйти, я ушел сам и теперь вот стоял на улице, если не сидел сложа руки на кухне у Густы Кестер, постепенно донашивал свой элегантный костюм, слегка опустился, с Марией хоть пока и не ссорился, но ссоры опасался и потому большей частью с утра пораньше покидал квартиру в Биль-ке, для начала навещал лебедей на Граф-Адольф- плац, потом тех, что в Дворцовом парке, там, в аллеях парка, как раз наискось против биржи труда и Академии художеств, которые в Дюссельдорфе располагались по соседству, сидел -- маленький, умиротворенный и отнюдь не озлобленный. Сидишь и сидишь на такой парковой скамье, пока сам не одеревенеешь и не почувствуешь желание высказаться. Старички, зависимые от перемен погоды, преклонных лет дамы, которые медленно превращались в болтливых девчонок, соответствующее время года, черные лебеди, дети, которые с криком гоняются друг за другом, парочки, за которыми хочется наблюдать, пока они -- как и следовало ожидать -- не расстанутся. Некоторые бросают на землю бумажки. Бумажки недолго парят в воздухе, катятся по земле, пока человек в фуражке -- его оплачивает город -- не наколет их на свою палку. Оскар умел равномерно вытягивать коленками свои брюки, когда сидел. Конечно же, я обратил внимание на двух тощих юнцов и девицу в очках еще до того, как толстуха, одетая, кстати, в кожаное пальто с бывшим вермахтовским ремнем, сама заговорила со мной. Идея заговорить исходила, вероятно, от юнцов в черных анархистских одеждах. Какими опасными они ни казались с виду, им явно было неловко так прямо взять и заговорить со мной, с горбуном, в котором угадывалось скрытое величие. И они подбили на это толстуху в кожаном пальто. Она подошла, она стояла, расставив ноги, на своих двух столбах и заикалась, пока я не предложил ей сесть. Она села, стекла очков у нее запотели, потому что с Рейна наплывала мгла, почти туман, она говорила, говорила, пока я не предложил ей для начала протереть очки, а уж потом так сформулировать свою проблему, чтобы я мог ее понять. Тогда она знаками подозвала мрачных юнцов, и те сразу, не дожидаясь, когда я их об этом попрошу, представились: они, мол, художники, они рисуют, пишут маслом, ваяют, а сейчас они подыскивают модель. Затем, не без страстного увлечения, они дали мне понять, что я кажусь им подходящей моделью, когда же в ответ я быстро потер большой палец об указательный, они познакомили меня с расценками для академического натурщика. Академия художеств платит за час марку восемьдесят, а если ню -- но об этом, вероятно, и речи быть не может, добавила толстуха -- целых две. Интересно, почему Оскар ответил: "да"? Меня привлекало искусство? Привлекал заработок? Да, искусство и заработок меня привлекали и позволили Оскару сказать "да". Я встал, я навсегда покинул скамью и все перспективы дальнейшего обитания на ней и последовал за четко печатающей шаг девицей в очках и за обоими юношами, которые шли сильно подавшись вперед, словно тащили на спине груз своего таланта, мимо биржи труда в Айскеллербергштрассе, в отчасти разрушенное здание Академии художеств. Вот и профессор Кухен -- черная борода, угольно-черные глаза, черная лихая мягкая шляпа, черная кайма под ногтями, он напомнил мне черный буфет времен моего детства -- узрел во мне ту же