о сне меня здорово напугала какая-то тварь с перебитыми лапами, которая ползла по полу ко мне, извиваясь, как змеиный хвост. Она хотела сдернуть меня с кровати вниз, чтобы легче было вонзить зубы, и меня парализовал страх, как птичку, увидевшую змею. Проснувшись, я подумал о мистере Висконти, хотя, помнится, птичек парализует кобра, а вовсе не аспид. За это пустое, бессмысленное время пришло еще одно письмо от мисс Кин. Она писала от руки, так как неловкая служанка грохнула ее машинку на пол. "Только я хотела написать, - писала она, - до чего глупы и неуклюжи здешние черные, но тут же вспомнила, как однажды за обедом Вы с моим отцом обсуждали проблему расизма, и почувствовала, что я как бы предаю наш старый дом в Саутвуде и нашу тогдашнюю дружбу. Порой меня пугает мысль, что скоро я совсем ассимилируюсь. Живя в Коффифонтейне, уже не считаешь здешнего премьер-министра таким монстром, каким он казался нам тогда, в Англии, более того, здесь его иногда порицают как старомодного либерала. Я и сама, встречая туриста из Англии, с большой убедительностью растолковываю ему апартеид. Я не хочу ассимилироваться, и однако, если мне суждено устраивать здесь свою жизнь..." Неоконченная фраза прозвучала как мольба о помощи, которую она постеснялась высказать отчетливо. Дальше следовала сельская хроника: обед с приглашением соседей, живущих более чем в сотне миль от них, затем еще одно сообщение, несколько меня встревожившее: "Меня познакомили с неким мистером Хьюзом, здешним землемером, он хочет жениться на мне (не смейтесь, пожалуйста). Человек он добрый, ему под шестьдесят, вдовец, с дочерью лет пятнадцати, которая мне вполне симпатична. Не знаю, как и быть. Это означало бы окончательную ассимиляцию, не правда ли? Я все время тешила себя мечтой о том, как в один прекрасный день, возвратившись в Саутвуд, я нахожу наш старый дом незанятым (как я скучаю по темной аллее рододендронов) и начинаю жизнь сначала. Я боюсь говорить о мистере Хьюзе с кем-нибудь из наших, они станут меня усиленно уговаривать. Как жаль, что Вы так далеко, а то Вы дали бы мне разумный совет". Ошибался ли я, прочтя в последней фразе мольбу, отчаянный призыв, хоть и в спокойных выражениях, - призыв прислать телеграмму следующего содержания: "Возвращайтесь в Саутвуд и выходите за меня"? Кто знает, а вдруг, мучимый одиночеством, я бы и послал такую телеграмму, если бы не пришло письмо, которое сразу же изгнало у меня из головы всякую мысль о бедной мисс Кин. Письмо было от моей тетушки, на плотной аристократической почтовой бумаге, с одной только алой розой и именем Ланкастер в углу, без адреса, точно это был титул знатного дома. И, лишь вчитавшись в письмо, я понял, что "Ланкастер" - это название отеля. Письмо не содержало мольбы - тетушка отдавала приказание, при этом никак не объясняя своего долгого молчания. "Я решила, - писала она, - не возвращаться в Европу и в конце следующего квартала отказаться от квартиры над "Короной и якорем". Будет хорошо, если ты упакуешь оставшиеся платья и продашь все имущество. Хотя, пожалуй, сохрани фотографию гавани Фритаун и привези ее с собой". (Пока что ни одного слова - куда ехать и ни одного вопроса - могу ли я.) "Привези вместе с рамкой, она мне очень дорога как память, это подарок мистера В. Прилагаю чек, чтобы снять деньги с моего счета в швейцарском банке "Credit Suisse" в Берне, этого хватит на билет первого класса до Буэнос-Айреса. Не оттягивай приезд, я все-таки не молодею. Я не мучаюсь подагрой, как один мой старый друг, которого я недавно встретила на пакетботе, но все-таки суставы у меня уже не такие гибкие, как были. Мне очень нужен кто-то близкий, кому я могла бы довериться в этой весьма причудливой стране, причудливой, несмотря на то что за углом отеля имеется магазин Харродз [один из самых дорогих и фешенебельных магазинов Лондона, имеет филиалы во многих странах], который, правда, снабжается хуже, чем на Бромптон-роуд". Я телеграфировал мисс Кин: "На днях еду тетушке Буэнос-Айрес тчк Напишу" - и принялся распродавать имущество. Венецианское стекло, увы, пошло за бесценок. Когда все было продано в аукционных залах у Харродз (у меня произошел спор с хозяином "Короны и якоря" - кому принадлежит кушетка на лестнице), я получил как раз на обратный билет и еще пятьдесят фунтов туристских чеков, так что я не стал снимать деньги с тетушкиного счета в швейцарском банке, а небольшой остаток положил на свой счет, решив, что ей лучше не иметь в Англии никаких денежных обязательств, раз она не собирается возвращаться. Но если я думал увидеться с тетушкой в Буэнос-Айресе, прогнозы мои на сей счет оказались чересчур оптимистичными. В аэропорту меня никто не встречал, а прибыв в отель "Ланкастер", я обнаружил лишь зарезервированный номер и записку. "Жаль, что не могла с тобой увидеться, - писала она, - мне срочно пришлось выехать в Парагвай, где мой старый друг очутился в бедственном положении. Оставляю тебе билет на речной пароход. По причинам, которые сейчас слишком сложно объяснять, я не хочу, чтобы ты летел в Асунсьон самолетом. Адреса я тебе дать не могу, но позабочусь, чтобы тебя встретили". Предписания эти меня ни в коей мере не устраивали, но что я мог поделать? На то, чтобы остаться в Буэнос-Айресе на неопределенный срок, пока не получу от тетушки известий, средств у меня не было, а вернуться сразу же в Англию после того, как заехал так далеко и уже истратил столько тетушкиных денег, было невозможно, но я предусмотрительно обменял оставленный ею билет до Асунсьона на билет до Асунсьона и обратно. Я поставил фотографию Фритаунской гавани в ценной рамке на туалетный столик и прижал с двух сторон книгами. Я захватил с собой помимо какого-то чтива "Золотую сокровищницу" Палгрейва, сборнички стихов Теннисона и Браунинга, а в последнюю минуту добавил еще "Роб Роя", быть может оттого, что в нем лежала единственная имевшаяся у меня фотография тетушки. Я раскрыл книгу (страницы ее теперь сразу разнимались там, где лежала карточка) и не в первый уже раз задумался о том, что в этой радостной улыбке, юной груди, в изгибе тела, в старомодном купальном костюме словно таилось предвестье зреющего материнства. Воспоминание о том, как сын Висконти заключил ее в объятия на платформе в Милане, причинило мне легкую боль, и, чтобы отвлечься от этих мыслей, я выглянул в иллюминатор, думая увидеть зимний день... и увидел высокого сухопарого и седого человека, который с грустным видом разглядывал меня в упор. Иллюминатор выходил на бак; незнакомец быстро отвернул голову и стал смотреть вдоль борта в сторону кормы, смущенный тем, что его застигли врасплох. Я кончил раскладывать вещи и спустился в бар. На пароходе царила обычная сумятица, какая всегда наступает после отплытия. Ленч, как выяснилось, должны были подать в непонятное время - в 11:30, и пассажиры не находили себе до тех пор места, как это бывает и с пассажирами на переправе через Английский канал. Они никак не могли успокоиться, сновали вверх и вниз, заходили в бар, разглядывая бутылки, и снова уходили, так ничего и не заказав. Они устремлялись в столовую и опять покидали ее, присаживались ненадолго за стол в гостиной, затем вскакивали и рассматривали в иллюминатор однообразный речной пейзаж, который нам предстояло видеть последующие четыре дня. Я был единственный, кто попросил чего-нибудь выпить. Хереса не нашлось, поэтому я взял джина с тоником, но джин оказался аргентинским, хотя и с английским названием, и имел чужеземный привкус. Низкий лесистый берег, принадлежавший, как я заключил, Уругваю, тянулся вдаль под сеткой дождя, который прогнал с палубы пассажиров. Вода в реке имела цвет кофе, в который добавили чересчур много молока. Какой-то старик лет восьмидесяти с лишком наконец решился и сел рядом со мной. Он задал вопрос по-испански, и ответить я, естественно, не мог. "No hablo espanol, senor" [я не знаю испанского, сеньор (исп.)], - сказал я, но эту жалкую фразу, почерпнутую мною из испанского разговорника, он принял за поощрение и тут же произнес небольшую речь, при этом он извлек из кармана большое увеличительное стекло и положил его на стол между нами. Я сделал попытку спастись, уплатив по счету, но он выхватил у меня счет и подложил под свой стакан, одновременно сделав знак стюарду налить мне снова. Я не имею привычки пить две порции перед ленчем, к тому же мне решительно не понравился вкус джина, но за незнанием испанского я вынужден был подчиниться. Он чего-то хотел от меня, но я не мог догадаться, чего именно. Слова "el favor" [любезность, одолжение (исп.)] повторялись несколько раз, а когда он увидел, что я не понимаю, он для наглядности вытянул свою руку и принялся разглядывать ее через увеличительное стекло. - Не могу ли я быть чем-нибудь полезен? - раздался голос, и, обернувшись, я увидел высокого грустного человека, который подсматривал за мной в иллюминатор. Я сказал: - Я не понимаю, чего хочет этот господин. - Он любит гадать по руке. Говорит, у него еще никогда не было случая гадать американцу. - Скажите ему, я англичанин. - Он говорит, что это все равно. Вероятно, он не видит большой разницы. Мы с вами оба англосаксы. Мне ничего не оставалось, как протянуть руку. Старик с чрезвычайным вниманием стал изучать ее в свое стекло. - Он просит меня переводить, но, может быть, вы против. Все-таки тут дела сугубо личные - судьба. - Это не имеет значения, - сказал я и вспомнил про Хэтти и про то, как она угадала мои путешествия по чаинкам своего превосходного "Лапсан сучон". - Он говорит, вы проделали длинный путь. - Ну, об этом довольно просто догадаться. - Но ваши путешествия подходят к концу. - Вряд ли. Мне надо еще проделать весь обратный путь. - Вам предстоит соединиться с кем-то очень близким. С женой, может быть. - Я не женат. - Ну тогда, он говорит, с матерью. - Она умерла. По крайней мере... - В вашем распоряжении было очень много денег. Сейчас уже нет. - Тут он прав. Я служил в банке. - Он видит смерть... но она лежит вдали от вашей линии сердца и линии жизни. Незначительная смерть. Возможно, кого-то вам неблизкого. - Вы верите в эту чепуху? - спросил я американца. - Пожалуй, не верю, но я стараюсь быть непредвзятым. Моя фамилия О'Тул. Джеймс О'Тул. - Моя - Пуллинг, Генри, - сказал я. Тем временем старик продолжал свою лекцию по-испански. Его, видно, не интересовало, переводят его или нет. Он достал записную книжку и что-то в нее вписывал. - Вы лондонец? - Да. - А я из Филадельфии. Он просит меня сказать, что ваша рука у него девятьсот семьдесят вторая по счету. Нет, простите, девятьсот семьдесят пятая. Старик с удовлетворением захлопнул записную книжку, пожал мне руку, поблагодарил, заплатил за выпивку и, поклонившись, удалился. Увеличительное стекло оттопыривало ему карман, как пистолет. - Вы не против, если я к вам подсяду? - спросил американец. На нем был английский твидовый пиджак и поношенные брюки из шерстяной фланели. Сухощавый и меланхоличный, он выглядел таким же англичанином, как я; заботы наложили сеть тонких морщинок вокруг его глаз и рта, и, точно заблудившись, он с озабоченным видом постоянно озирался вокруг. Он ничего общего не имел с теми американцами, которых я встречал в Англии, - шумливые, самоуверенные, с младенчески гладкими лицами, они были похожи на детей, подымающих возню в детской. - Вы тоже в Асунсьон? - спросил он. - Да. - Больше в этом рейсе и смотреть не на что. Корриентес [город в Аргентине] не так уж плох, если там не ночевать. Формоса [провинция и город на севере Аргентины] - сплошной притон. Там сходят на берег одни контрабандисты, хотя они и прикрываются рыбной ловлей. Вы как будто не контрабандист? - Нет. А вы, я вижу, хорошо знаете здешние края. - Слишком хорошо. Вы в отпуске? - Можно и так сказать. В отпуске. - Собираетесь посмотреть водопад Игуасу? Народ туда валом валит. Если поедете, ночуйте на бразильской стороне. Там единственная приличная гостиница. - А стоит смотреть? - Пожалуй. Если вы охотник до таких зрелищ. По мне, так это просто очень много воды, и все. Бармен явно хорошо знал американца: он, не спрашивая, поставил перед ним сухой мартини, и американец отхлебывал его теперь уныло, без всякого удовольствия. - Это вам не "Гордон" [фирменное название джина], - проговорил он. Он всмотрелся в меня долгим взглядом, будто запоминал мои черты. - Я вас принял за бизнесмена. Генри, - сказал он. - Так один и проводите отпуск? Не очень-то весело. Страна чужая. И языка вы не знаете. Правда, испанский за пределами города не помощник. В сельской местности все говорят только на гуарани. - И вы тоже? - С грехом пополам. Я заметил, что он больше задает вопросы, чем отвечает, а когда сообщает мне какие-то сведения, то такого рода, которые я мог бы прочесть в любом путеводителе. - Живописные руины, - продолжал он, - старинные поселения иезуитов. Вас привлекают такие вещи. Генри? Я почувствовал, что он не успокоится, пока не узнает обо мне что-нибудь еще. Пускай - какой от этого вред? Я не вез с собой золотого бруска или чемодана, набитого банкнотами. Как он сам сказал, я не был контрабандистом. - Я еду повидаться с одной старой родственницей, - сказал я и добавил: - Джеймс. Ему этого явно очень хотелось. - Друзья зовут меня Тули, - привычно сообщил он, но далеко не сразу в моем мозгу сработал механизм. - Вы тут по торговым делам? - Не совсем, - ответил он. - Я занимаюсь исследовательской работой. Социологические исследования. Сами знаете, что это такое. Генри. Прожиточный минимум. Статистические данные о недоедании. Процент неграмотных. Выпейте еще. - Две порции - мой предел, Тули, - запротестовал я и только сейчас, при повторении этого имени, вспомнил - вспомнил Тули. Он пододвинул свой стакан, чтобы ему налили еще. - И как вам тут работается, в Парагвае? Я читал в газетах, что у вас, американцев, с Южной Америкой хлопот полон рот. - Но не в Парагвае. У нас с генералом такая дружба - водой не разольешь. - Он поднял кверху большой и указательный пальцы, потом взялся ими за вновь наполненный стакан. - Говорят, он настоящий диктатор. - Такая страна. Генри. Ей нужна сильная рука. Не думайте только, будто я замешан в такие дела. Я держусь в стороне от политики. Исследования в чистом виде. Вот моя линия. - Что-нибудь опубликовали? - Так, - ответил он туманно, - сообщения... Слишком специальные. Вам они были бы неинтересны. Генри. Все складывалось так, что, когда зазвонили к ленчу, мы, само собой, проследовали в столовую вместе. С нами за столиком сидели еще двое мужчин. Один - с серым лицом, в синей пиджачной паре - соблюдал диету (стюард, который был с ним знаком, принес ему отдельно тарелку вареных овощей, и тот, прежде чем начать есть, придирчиво осмотрел их, подергивая кончиком носа и верхней губой, точно кролик). Другой, толстый старый священник с плутоватыми глазами, чем-то напоминал Уинстона Черчилля. Забавно было глядеть, как О'Тул сразу же взялся за этих двоих. Не успели мы покончить с невкусным печеночным паштетом, как он уже выяснил, что у священника есть приход в деревне под Корриентесом по аргентинскую сторону границы. А едва мы разделались с не менее невкусной вермишелевой запеканкой, как О'Тул пробил небольшую брешь в молчаливости типа с кроличьим носом. Тот, видимо, был бизнесменом, возвращавшимся в Формосу. Услыхав слово "Формоса", О'Тул бросил на меня взгляд и едва заметно кивнул - с этим человеком все было ясно. - Вы, как я догадываюсь, фармацевт? - О'Тул толкал его на откровенность, стремясь выведать у него что-нибудь еще. Кролик знал английский неважно, но вопрос понял. Он взглянул на О'Тула и дернул носом. Я думал, он промолчит, но вдруг услышал ответ, звучавший одинаково туманно на всех языках: - Импорт-экспорт. Священник ни с того ни с сего завел разговор о летающих тарелках. Над Аргентиной, по его словам, они кишмя кишели - будь ночи ясными, мы бы непременно увидели с судна хотя бы одну. - Вы в самом деле в них верите? - спросил я, и старик от возбуждения забыл то немногое, что знал по-английски. - Он говорит, - перевел О'Тул, - вы, наверно, читали вчерашнюю "Nacion". Двенадцать автомашин встали в понедельник ночью на шоссе из Мар-дель-Платы в Буэнос-Айрес. Когда наверху пролетают тарелки, мотор глохнет. Преподобный отец считает, что летающие тарелки имеют божественное происхождение. - О'Тул переводил почти с такой же быстротой, с какой тараторил священник. - На днях одна пара, ехавшая в машине в Мар-дель-Плату, на выходные, вдруг оказалась в облаке тумана. Машина встала, а когда туман рассеялся, то обнаружилось, что они в Мексике вблизи Акапулько. - Он и в это верит? - Само собой. Все они верят. Раз в неделю по радио в Буэнос-Айресе передают про летающие тарелки. Кто и где видел их за истекшую неделю. Наш с вами приятель говорит, что тут, может, кроется объяснение Летающего дома в Лоретто [согласно преданию, в Назарете над хижиной, где жила дева Мария, в IV в. был воздвигнут храм; в XII в., когда храму угрожали сарацины, ангелы перенесли храм в Лоретто, где он стоит и поныне]. Просто дом подняли в Палестине, как тех людей на шоссе, а потом опустили в Италии. Нам принесли жесткий бифштекс и затем апельсины. Священник погрузился в молчание и ел, нахмурившись. Наверное, он чувствовал, что окружен скептиками. Бизнесмен отодвинул от себя тарелку с вареными овощами и откланялся. А я наконец задал вопрос моему собеседнику, который мечтал задать в течение всего завтрака. - Вы женаты, Тули? - Да. Вроде как женат. - У вас есть дочь? - Да. А что? Она учится в Лондоне. - Она в Катманду. - В Катманду? Да ведь это Непал! Морщинки озабоченности обозначились резче. - Ну и ошарашили вы меня, - проговорил он. - Откуда вы знаете? Я рассказал про Восточный экспресс, но обошел молчанием молодого человека. Я сказал, что она была с группой студентов, а она и вправду была со студентами, когда я видел ее в последний раз. - Что тут поделаешь. Генри? - сказал он. - У меня работа. Не могу же я гоняться за ней по всему свету. Люсинда не понимает, сколько она мне доставляет огорчений. - Люсинда? - Мамочка так назвала, - с горечью отозвался он. - Теперь она называет себя Тули, как вы. - Правда? Это что-то новенькое. - По-моему, она вами восхищается. - Я отпустил ее в Англию, - продолжал он. - Думал, там она в безопасности. И вот, пожалуйста, - Катманду! - Он оттолкнул апельсин, который с такой тщательностью чистил. - Где она живет? Сомневаюсь, чтобы там была приличная гостиница. Вот если там есть "Хилтон" [фешенебельные гостиницы в разных городах мира, принадлежащие американской компании], тогда можно быть спокойным. Как мне быть. Генри? - С ней все будет в порядке, - сказал я не очень уверенным тоном. - Я мог бы послать телеграмму в посольство, должно же быть там посольство. - Он резко встал. - Схожу помочусь. Я последовал за ним по коридору в уборную. Мы молча постояли рядышком. Я заметил, что губы у него шевелятся. Быть может, пришло мне в голову, он ведет воображаемый разговор с дочерью. Вместе мы покинули уборную, и, не произнося ни слова, он сел на палубную скамью по правому борту. Дождь прекратился, но в воздухе повисла пасмурная холодная сырость. Смотреть было не на что: редкие деревца вдоль берега мутной реки, отдельные хижины, да между деревьями проглядывало пространство, до самого горизонта поросшее бурым кустарником, абсолютно плоское, без малейших возвышенностей. - Аргентина? - спросил я, чтобы прервать молчание. - Так все и будет Аргентина, пока не дойдем до реки Парагвай, в последний день. - Он вынул блокнот и что-то записал. Как мне показалось, цифры. Кончив, он сказал: - Извините, я вношу кое-какие данные. - Относятся к вашей работе? - Да, провожу тут одно исследование. - Ваша дочь говорила, что вы работаете в ЦРУ. Он обратил на меня свой скорбный, озабоченный взгляд. - Она романтическая девица. Воображает бог знает что. - А ЦРУ - это романтично? - Так кажется девочке. Наверное, увидела какой-нибудь мой отчет с пометкой "секретно". А секретно все, что идет в государственный департамент. Даже статистика по недоеданию в Асунсьоне. Я не знал, кому из них верить. Он опять спросил меня с беспомощным видом: - А как бы вы поступили, Генри? - Будь вы действительно на службе в ЦРУ, вы могли бы, наверное, выяснить, как там она, у одного из ваших агентов. Есть же у вас, вероятно, агент в Катманду. - Если бы я на самом деле работал в ЦРУ, - возразил он, - я не стал бы впутывать агентов в мои личные дела. Есть у вас дети, Генри? - Нет. - Ваше счастье. Говорят, будто дети с возрастом входят в разум. Ничего подобного. Если у тебя есть ребенок, ты осужден быть отцом пожизненно. Дети от тебя уходят. А вот тебе от них никуда не уйти. - Мне трудно судить об этом. Он задумался и какое-то время смотрел на монотонные заросли кустарника. Пароход медленно продвигался против сильного течения. Потом О'Тул сказал: - Отец мой о разводе и слышать не хотел - из-за девочки. Но есть же предел мужскому долготерпению - жена начала водить своих дружков домой. Она развращала Люсинду. - Это ей не удалось, - сказал я. 2 На следующее утро О'Тул пропал: он не появился к завтраку, и тщетно искал я его на палубе. Над рекой стоял густой туман, через который солнце пробилось с большим трудом. Я почувствовал себя одиноко без моего единственного собеседника. Все остальные вступили в обычные отношения, какие завязываются во время плавания на пароходе, возникло даже несколько флиртов. Двое пожилых мужчин энергично шагали по палубе, выставляя напоказ свою телесную мощь. Было что-то непристойное в этом быстром вышагивании, они словно демонстрировали окружающим женщинам, что все их способности при них. На них были пиджаки с разрезами по английской моде, возможно купленные в магазине "Харродз". Они мне вдруг напомнили майора Чарджа. Ночью мы причаливали к берегу в городке Росарио (голоса, крики, громыхание цепей проникли в мое сознание, и, перед тем как окончательно проснуться, я видел тяжелые сны: кто-то кого-то бил или убивал). Сейчас, когда поднялся туман, характер реки изменился. Теперь она была усеяна островками, появились обрывистые берега, песчаные отмели и странные птицы с пронзительными или чуть слышными голосами. Ощущение, что я путешествую, было несравненно сильнее, чем в Восточном экспрессе, когда мы пересекали многолюдные границы. Река обмелела, и распространился слух, что дальше Корриентеса нам не пройти, потому что ожидавшиеся зимние дожди так и не выпали. Матрос, стоя на мостике, то и дело бросал лот. Оставалось еще полметра предельной глубины, сообщил мне священник и тут же двинулся сеять уныние дальше. Впервые я всерьез взялся за чтение "Роб Роя", но мелькавшие за бортом пейзажи меня все время отвлекали. Я начинал страницу, когда берег находился в полумиле от нас, а когда поднимал глаза через несколько абзацев, до него было рукой подать - а может, это был не берег, а остров? В начале следующей страницы я опять поднял голову, и теперь река разлилась на ширину мили. Рядом со мной уселся чех. Он говорил по-английски, и я охотно закрыл книгу и стал слушать. Этот человек познал тюрьму и теперь в полной мере наслаждался свободой. Его мать погибла при нацистах, отец - при коммунистах, сам он бежал в Австрию и женился там на австриячке. Он получил техническое образование; решив обосноваться в Аргентине, он взял денег взаймы и организовал пластмассовую фабрику. Вот его рассказ: - Сперва я разведал обстановку в Бразилии, Уругвае и Венесуэле. И что я заметил: повсюду, кроме Аргентины, прохладительные напитки тянули через соломинку. А в Аргентине нет. Я решил, что на этом сколочу состояние. Я выпустил два миллиона пластмассовых соломинок, но не продал и ста штук. Хотите соломинку? Отдам два миллиона даром. Они у меня так до сих пор и лежат на фабрике. Аргентинцы до того консервативны, что ни за что не желают тянуть через соломинку. Я чуть было не разорился, честное слово, - радостно закончил он. - И чем вы занимаетесь теперь? Он весело заулыбался. Я мало встречал на своем веку таких счастливых людей. Он всецело отбросил былые страхи, неудачи и горести, избавился от них начисто, как редко кому из нас удается. - Произвожу пластмассы, - ответил он, - и предоставляю другим олухам делать из них что хотят, рискуя своими деньгами. Пассажир с кроличьей физиономией, дергая носом, прошел мимо, серый, как это серое небо. - Он сходит в Формосе, - сказал я. - А-а, контрабандист. - Чех пошел с хохотом дальше. Я снова принялся за "Роб Роя"; лотовой выкрикнул глубину. "Вы должны хорошо помнить моего отца, вы знали его с детства, ведь ваш отец был членом торгового дома. Но едва ли вы видели его в лучшую пору жизни, пока возраст и немощи еще не загасили в нем неуемный дух предприимчивости и коммерции". Мне пришел на ум отец, лежащий одетым в ванне, как позднее он лежал в гробу в Булони, и отдающий мне невыполнимые распоряжения. Я недоумевал, почему я испытываю нежное чувство к отцу и не испытываю никакой нежности к моей безупречной матери, которая с суровой заботливостью вырастила меня и определила в банк. Я так и не сделал постамента среди георгинов и перед отъездом выбросил пустую урну. Внезапно память воскресила звук сердитого голоса. Однажды в детстве я проснулся ночью, как случалось не раз, в страхе, что в доме пожар и меня забыли. Я вылез из постели и уселся на верхних ступеньках лестницы, успокоенный доносившимся снизу голосом. Неважно, что голос звучал сердито, он был тут: я был не один, и гарью не пахло. "Уходи, если хочешь, - сказал голос, - но ребенок останется со мной". Тихий убеждающий голос - я узнал отца - произнес: "Но ведь я его отец", и женщина, которую я звал мамой, отрезала, как захлопнула дверь: "А кто посмеет сказать, что я ему не мать?" - Доброе утро, - проговорил О'Тул, усаживаясь рядом. - Хорошо спали? - Да. А вы? Он покачал головой. - Всю ночь думал про Люсинду. - Он достал записную книжку и опять принялся записывать столбиком загадочные цифры. - Входит в исследовательскую работу? - Это не для работы. - Заключили пари, придет ли судно вовремя? - Нет-нет, я не любитель пари. - Он бросил на меня свой меланхоличный, озабоченный взгляд. - Я никому про это не рассказывал, Генри, - сказал он. - Многим это, наверно, показалось бы смешным. Дело в том, что я считаю по секундам, когда мочусь, и потом отмечаю, сколько на это ушло времени, и фиксирую час. Можете себе представить: на это дело в год у нас уходит целый день, даже больше? - Подумать только! - отозвался я. - Сейчас я вам это докажу. Генри. Смотрите. - Он раскрыл книжечку и показал страницу. Запись выглядела примерно так: Июль 28-е 07:15 0:17 10:45 0:37 12:30 0:50 13:15 0:32 13:40 0:50 14:05 0:20 15:45 0:37 18:40 0:28 19:30 ? забыл сосчитать ..... 4 мин. 31 сек. - Остается только помножить на семь, - продолжал он. - Итого полчаса в неделю. Двадцать шесть часов в год. На судне жизнь, конечно, нельзя считать за нормальную. Больше алкоголя от еды до еды. Опять же пиво дает себя знать. Вот, глядите - одна минута пятьдесят пять секунд. Это выше среднего, но у меня помечено два джина. Разумеется, существует множество вариантов, которые остаются без объяснения, а кроме того, в дальнейшем я собираюсь учитывать и температуру воздуха. Вот 25 июля - 6 минут 9 секунд н.з., то есть "не закончено". В Буэнос-Айресе я ходил обедать в ресторан и забыл книжку дома. А вот 27 июля - всего 3 минуты 12 секунд за весь день, но, если помните, 25 июля дул очень холодный северный ветер, а я не надел пальто, когда шел обедать. - Вы делаете какие-то выводы? - спросил я. - Это уже не моя забота, - ответил он. - Я не специалист. Я просто регистрирую факты и некоторые сопутствующие обстоятельства типа джина и погоды, они вроде бы имеют к этому отношение. Выводы пусть делают другие. - Кто - другие? - Я думаю, как закончу шестимесячные наблюдения, так обязательно обращусь к урологу. Мало ли какие он может сделать заключения на основе этих цифр. Эти ребята все время имеют дело с больными. А интересно же им знать - как все происходит у нормального среднего мужчины. - А вы нормальный? - Да. Я стопроцентно здоров. Генри. Приходится быть здоровым на моей работе. Я регулярно прохожу тщательный медицинский осмотр. - Где? В ЦРУ? - Все шутите. Генри. Неужели вы поверили этой сумасшедшей девчонке? Он впал в грустное молчание - видимо, опять задумался о дочери - и, наклонившись вперед, оперся подбородком на руку. Островок, напоминающий гигантского аллигатора, плыл нам навстречу, вытянув морду. Бледно-зеленые рыбачьи лодки двигались вниз по течению гораздо быстрее, чем наши машины тащили нас против потока, - они проносились мимо, как маленькие гоночные автомобили. Каждого рыбака окружали деревянные поплавки, из которых торчали удочки. От большой реки ответвлялись речки, они пропадали в сером тумане, широкие, шире, чем Темза у Вестминстерского моста, но не вели никуда. Он спросил: - Так она вправду называет себя Тули? - Да, Тули. - Значит, иногда вспоминает про меня? - Интонация была вопросительной, но в голосе звучала надежда. 3 Два дня спустя мы прибыли в Формосу. Воздух был так же влажен, как и во все предыдущие дни. Жара разбивалась о кожу, словно пузырьки воды о ее поверхность. Еще прошлой ночью мы ушли с великой Параны около Корриентеса и теперь плыли по реке Парагвай. На другом берегу, всего в пятидесяти ярдах от аргентинской Формосы, лежала другая страна, пропитанная влагой, пустынная. Представитель импорта-экспорта сошел на берег в своем темном костюме, неся в руке новенький чемодан. Он шел торопливыми шагами, поглядывая на часы, точно кролик из "Алисы в Стране чудес". Город был и в самом деле словно создан для контрабандистов - стоило только переправиться через реку. На парагвайском берегу я разглядел какую-то развалюху, свинью и маленькую девочку. Мне надоело гулять по палубе, и я тоже сошел на берег. Было воскресенье, и поглазеть на судно собралась целая толпа. Воздух был напоен запахом цветущих апельсинов, но больше ничего приятного в Формосе не было. Имелся один длинный проспект, усаженный апельсиновыми деревьями и еще какими-то, с розовыми цветами. Впоследствии я узнал, что они называются "лапачо". Поперечные улицы уходили в стороны на несколько ярдов и очень быстро терялись в скудной дикой природе, сотканной из грязи и кустарника. Все, что относилось к управлению, коммерции, юстиции или развлечениям, помещалось на проспекте: туристская гостиница из серого бетона на самом берегу, которая так и осталась недостроенной - да и где они были, эти туристы? - лавчонки, торгующие кока-колой; кинотеатр, где шел итальянский вестерн; две парикмахерские; гараж с одной покореженной машиной; кантина [винный погребок (исп.)]. Единственным неодноэтажным зданием на всем проспекте была гостиница; единственное старинное и красивое здание на всем проспекте оказалось, при ближайшем рассмотрении, тюрьмой. По всей длине проспекта выстроились фонтаны, но они не действовали. Я рассчитывал, что проспект куда-нибудь меня выведет, но я ошибался. Я миновал бюст бородатого человека по фамилии Уркиса [Уркиса, Хусто Хосе (1800-1870) - аргентинский военный и государственный деятель], который, судя по высеченной надписи, имел какое-то отношение к освобождению - но от чего? Впереди, над верхушками апельсиновых деревьев и лапачо, возвышался на мраморном коне мраморный человек - без всяких сомнений, генерал Сан-Мартин, я уже хорошо знал его по Буэнос-Айресу и видел его также на приморском бульваре в Булони. Монумент замыкал собой проспект, как Триумфальная арка замыкает Елисейские поля. Я ожидал, что проспект продолжается за статуей, но, дойдя до нее, обнаружил, что герой сидит на своем коне посреди грязного пустыря на краю города. Гуляющие сюда не доходили, дороги дальше не было. Одна лишь отощавшая от голода собака, похожая на скелет из Музея естественной истории, боязливо трусила по грязи и лужам, направляясь ко мне и Сан-Мартину. Я повернул назад. Если я описываю этот постыдный городишко в таких подробностях, то лишь потому, что он был местом длинного диалога, который я вел с самим собой и который прервался благодаря неожиданной встрече. Проходя мимо первой парикмахерской, я начал думать о мисс Кин и ее письме, содержащем робкий призыв, письме, которое безусловно заслуживало более вдумчивого ответа, чем моя короткая телеграмма. Вслед за тем отсыревший город, где единственным занятием или развлечением и вправду могло быть только преступление, где даже национальный банк в воскресный день приходилось охранять часовому с автоматической винтовкой, - этот город пробудил во мне воспоминания о моем доме в Саутвуде, о садике, о майоре Чардже, трубящем за изгородью, и о мелодичном перезвоне колоколов, доносящемся с Черчроуд. Но сейчас я думал о Саутвуде с дружеской терпимостью - как о месте, которое мисс Кин не должна была покидать, где она была бы счастлива, как о месте, которому я больше не принадлежал. Я словно совершил побег из тюрьмы, которая не была заперта, меня снабдили веревочной лестницей, посадили в ожидавшую машину и умыкнули в тетушкин мир - мир непредсказуемых характеров и непредвиденных событий. Тут как у себя дома были контрабандист с кроличьей физиономией, чех с двумя миллионами пластмассовых соломинок и бедняга О'Тул, ведущий учет мочеиспусканию. Я пересек конец улицы, называющейся Руа Дин Фернес, которая, как и все остальные, уходила в никуда, и с минуту постоял перед губернаторским домом, выкрашенным в розовый цвет. На веранде стояли два шезлонга, окна были широко распахнуты внутрь, в пустую комнату, где висел портрет военного, очевидно президента, и вдоль стены выстроился ряд стульев, точно взвод для расстрела. Часовой сделал еле заметное движение винтовкой, и я двинулся дальше, к национальному банку, где другой часовой сделал то же угрожающее движение, когда я замешкался. Этим утром, лежа на койке, я читал знаменитую "Оду" Вордсворта [ода Вордсворта "Об откровениях бессмертия..."] в "Золотой сокровищнице". Палгрейв, как и Скотт, носил на себе следы отцовского чтения в виде загнутых страниц, и я так мало знал об отце, что хватался за каждую путеводную нить, и таким образом научился любить то же, что любил он. Когда я впервые поступил в банк в качестве младшего клерка, я думал о нем словами Вордсворта - "тюрьма". Что же казалось тюрьмой отцу, что он подчеркнул отрывок двойной чертой? Быть может, наш дом? А моя названая мать и я были тюремщиками? Жизнь человека, как мне порой думается, формируется больше с помощью книг, чем с помощью живых людей: ведь именно из книг, понаслышке, узнаешь о любви и страдании. Даже если нам и посчастливилось влюбиться, мы, значит, были подготовлены чтением, а если я так и не полюбил никого, то, возможно, в отцовской библиотеке не было соответствующих книг. (Не думаю, чтобы у Мэриона Кроуфорда нашлось много описаний страстной любви, да и у Вальтера Скотта есть лишь слабая тень ее.) Мне плохо запомнилось "радужное видение", сопутствовавшее мне в юности, пока не начали смыкаться стены тюрьмы: должно быть, оно раньше времени растаяло "в свете дня" [имеются в виду строки оды: "Прощальный отблеск в душу зароня, На склоне дней растает в свете дня" (V,76)], но, когда я отложил Палгрейва и стал думать о тетушке, мне пришло в голову, что уж она-то не позволила бы ему растаять. Быть может, понятие нравственности есть печальная компенсация, которой мы привыкаем довольствоваться и которая дается нам как отпущение грехов за хорошее поведение. В вордсвортском "видении" понятие нравственности не содержится. Я родился в результате безнравственного акта, как выразилась бы моя приемная мать, акта слепоты. Безнравственная свобода породила меня. Как же получилось, что я оказался в тюрьме? Моей родной матери, уж во всяком случае, была чужда какая бы то ни было несвобода. Теперь уже поздно, сказал я мисс Кин, подающей мне сигнал бедствия из Коффифонтейна, я уже не там, где вы думаете. Возможно, когда-то мы и могли устроить нашу совместную жизнь и довольствоваться нашей тюремной клеткой, но я уже не тот, на кого вы поглядывали с долей нежности, отрываясь от плетения кружев. Я бежал из тюрьмы. Я не похож на тот словесный портрет, какой нарисовало ваше воображение. Я шел обратно к пристани и, на ходу оглянувшись, увидел шедшую по пятам скелетообразную собаку. Наверное, для этой собаки каждый новый человек воплощал в себе надежду. - Эй, привет! - раздался голос. - Зачем шибко бежать? - И в нескольких ярдах от меня вдруг возник Вордсворт. Он встал со скамьи по соседству с бюстом освободителя Уркисы и направлялся ко мне, протягивая вперед обе руки, лицо его перерезала широкая, от уха до уха, улыбка. - Не забывали старый Вордсворт? - Он затряс мои руки и безудержно расхохотался, так что оросил мне все лицо брызгами радости. - Вот тебе на, Вордсворт, - с не меньшим удовольствием произнес я. - Откуда вы тут взялись? - Мой маленький детка, она велел Вордсворт ехать Формоса, встречать мистер Пуллен. Я заметил, что он щегольски одет, в точности так, как представитель импорта-экспорта с кроличьим носом, и тоже держит в руке новенький чемодан. - Как поживает моя тетушка, Вордсворт? - О'кей, все хорошо, - ответил он, но в глазах у него мелькнуло что-то страдальческое, и он добавил: - Ваша тетя танцует черти сколько много. Вордсворт говорит, она больше не девочка. Надо переставать... Вордсворт беспокоится, очень-очень беспокоится. - Вы поплывете со мной? - А то как же, мистер Пуллен. Все поручайте старый Вордсворт. Он знает ребята Асунсьон таможня. Одни хорошие ребята. Другие шибко плохой. Вы все поручайте Вордсворт. Зачем нам всякий собачий кутерьма. - Но я не везу никакой контрабанды, Вордсворт. С реки послышался призывавший нас вой пароходной сирены. - Вы все оставляйте старый Вордсворт. Он ходил смотрел пароход, сразу видел очень плохой человек. Надо быть шибко осторожный. - Почему, Вордсворт? - Вы попали хороший руки, мистер Пуллен. Все теперь оставляйте старый Вордсворт, он все делает. Он неожиданно сжал мне пальцы. - Вы брал картинку, мистер Пуллен? - Вы имеете в виду Фритаунскую гавань? Да, она со мной. Он с облегчением перевел дыхание. - Вы нравится старый Вордсворт, мистер Пуллен. Всегда честный со старый Вордсворт. Теперь надо садиться пароход. Только я хотел идти, как он прибавил: - Есть дашбаш для Вордсворт? И я отдал ему ту мелочь, которая нашлась в кармане. Какие бы неприятности он ни причинял мне в прежнем, утраченном мире, сейчас я был страшно рад его видеть. Судно кончали загружать, черные створки в борту были еще откинуты. Я прошел через третий класс, где прямо на палубе индианки кормили грудью младенцев, и по ржавым ступеням поднялся в первый. Я не заметил, чтобы Вордсворт взошел на борт, и во время обеда его также не было видно. Я предположил, что он едет третьим классом, чтобы сэкономить разницу для других целей, ибо не сомневался, что тетушка дала ему деньги на билет в первый класс. После обеда О'Тул предложил выпить у него в каюте. - У меня найдется хорошее виски, - сказал он. И хотя я никогда не был любителем крепких напитков и предпочитал стаканчик хереса перед обедом или стакан портвейна после, я с радостью ухватился за его предложение, так как это был наш последний совместный вечер на пароходе. Снова дух беспокойства вселился в пассаж