бела, как бумага. Болезненные впадины между иссохшими щеками и огромный, жесткий крючок носа правильно и быстро подергивались. Тяжелые складки век сдвигались, погасший взгляд в короткие мгновения сознания искал чего-то. - Клелия, дайте же ему ее! - попросила герцогиня. Это был тот римский бюст, который Проперция могла подарить только одному, - ее милая Фаустина, та, которую Долан называл ее душой и которую он окончательно отвоевал себе, когда умерла великая несчастливица. Дочь поставила ее на край постели. - Ты узнаешь меня, папа? - спросила она. Его судорожно сжатые пальцы принялись царапать и терзать камень и душить бедную обезображенную шею избранной и принесенной в жертву души, с которой когда-то, в дни своей силы, боролся и он. "Какие жестокости, неслыханные и безумные, горят теперь под этим черепом? - спросила себя герцогиня. - И ведь он сам уже почти перешел в каменную вечность, которой принадлежит милая Фаустина". Наконец он обессилел, и камень выпал из его рук. Клелия плакала гневными слезами: ее умирающий отец не обратил на нее внимания. Она сделала движение плечами, как будто оставляя все за собой, и быстро вышла из зала. Герцогиня указала на обломки вокруг и затем на старика. - Это тоже была страсть, - сказала она печально и гордо. - О чем тут жалеть, - жестоко ответил он. - Существуют более важные вещи. Он бродил по комнате, глубоко встревоженный, прислушиваясь к тому, что делалось у него в душе. Вдруг он остановился; ему показалось, что он видит ее в первый раз. - Это поразительно! Так до ужаса хороша она не была еще никогда; никогда у нее не было такой пожирающей, страшной красоты. Это жизнь в сладострастии, которую я хочу написать; это Венера, которую я предугадываю в ней и которая принадлежит мне! О, теперь нет больше сомнений... И ее сила растет у этого смертного одра! Не окрашиваются ли ее губы ярче? Это отжившее тело как будто уже раскрылось перед нами, и из него вышли тысячи новых, безымянных зародышей, - как будто круговорот уже совершился, и горячая жизнь, какую знал, быть может, этот ушедший, ударяет нам в лицо. Да, я тоже чувствую это: точно источник молодости бьет к нам из маски смерти, бьет в наши глаза и рты и наполняет нас чем-то опьяняющим. Она не будет отрицать, что это любовь! - Герцогиня! - тихо и почти властно сказал он. - Я знаю, - сказала она, глядя на него и тяжело переводя дыхание. Их обоих одновременно охватил порыв, чуть не унесший их от кровати умирающего, чтобы броситься в опьянении на грудь друг другу. Они цеплялись за прутья кровати и смотрели друг на друга при неверном свете свечи, бледные, бессознательно улыбаясь. - Вы принадлежите мне, - снова заговорил он. - Ведь вы Венера. Он уперся руками о кровать и смотрел на нее поверх очков. Его седеющая борода распласталась по груди. На нем все еще был его бархатный камзол с белым жабо. Черный плащ, под которым он спрятал его, неподвижными складками спадал с плеч. - Венера? - Как я и предсказал вам... Не узнал ли я и Минерву в вас, прежде чем вы стали ею? Тогда вашей красоте было предназначено становиться все более холодной. Воздух вокруг вас отливал серебром, вы прижимались к мрамору и исчезали среди статуй. Теперь вы тревожите мрамор, на который опираетесь. Вы сообщаете ему странную лихорадку. Взгляните вот на тот разорванный портрет... - Вам хочется видеть меня такой. Мои портреты - это ваши желания. - Конечно. Каждый из ваших портретов только желание. Насытьте меня, наконец, - тогда появится шедевр. Потому что, герцогиня... Он торжественно повысил голос: - ...вы обязаны дать мне шедевр. Когда-то мне пригрезилась Паллада, которую написал бы великий мастер четыреста лет тому назад. Теперь я хочу написать никем невиданную Венеру. Моей Палладой вы жили все эти семь лет. Вы приняли жертву моего искусства и моей жизни, - я напоминаю вам всегда об одном и том же. Теперь дайте мне Венеру, которая в вас! Дайте мне себя! Он опомнился и подавил свое возбуждение. Спокойно и высокомерно он прибавил: - К чему я так прошу. Это и без того ваша судьба. - Может быть, - ответила она. - Тогда предоставьте меня ей и ждите. - Ах, ждать, ждать, - когда мы уже давно знаем все и во всем согласны. - Вы точно ребенок, вы становитесь красны от нетерпения и желания настоять на своем. Вы называете это любовью? Я позволяю вам говорить, потому что вы ребенок. - За вами портрет! - вскрикнул он. - Он говорит смелее меня. Посмотрите на него. Ниобея стоит на нем ногами: жаль. В прошлом сентябре я сделал эскиз в вашей вилле. Это должна была быть любящая искусство важная дама в своем парке. Клянусь вам, что я не хотел ничего большего. Недавно я закончил ее. И что же? В лесистый фон, на котором в тяжелом молчании желтеет листва, вкралось что-то тревожное, жаждущее. Вы в парадном туалете, с высоким вышитым воротником, стоите перед мраморной балюстрадой. Мрамор живет, ведь вы замечаете это? Вы кладете свою обнаженную руку на цоколь, и под ее прорезанной жилками узкой кистью, которая свешивается с него, играя пальцами, жилки камня тоже окрашиваются темнее и как будто набухают. Что это? Ваза над вашей головой вздувается и ждет оплодотворения, пляска женщин на ее выпуклой поверхности становится более жгучей... И вы сами, герцогиня, - ваше платье колышется мягкими, томными и жаждущими складками; ваши глаза полузакрыты, почти слепы от желания, одна из ваших темных, мягких губ целует другую. Несколько красных листьев лежат у ваших ног. В воде внизу, у рощи, кровавятся красные огни. Я забыл, откуда они. Что говорит эта тяжелая, втайне изнывающая осень? Что говорите вы, герцогиня? Я не знаю этого. Я, следовавший за вами к каждой полосе воды и к каждому куску стекла и ловивший каждое ваше отражение, - я не знаю этого. Я написал это. - Вы знали это только что, - тихо сказала она. Он ответил так же: - И вы тоже знаете это. - Может быть... Но я замечаю также, что мы слишком разгорячились. А между нами лежит... - Остывший труп, - с жестоким смехом докончил Якобус. Ей стало страшно. - Клелия! - крикнула она. Она повернула голову; свет свечей вплел в ее волосы золотисто-красные лучи, ее профиль, обращенный в темноту, казался белым и каменным. - Клелия, ваш отец... Портьера заколебалась; но шагов убегающей не было слышно. Клелия убежала в свою комнату; она заперла дверь, бросилась на диван и зарылась лицом в шелковые подушки. Они забились ей в рот. Она ногтями рвала их. Вдруг она, задыхаясь, подняла голову и посмотрела на себя в зеркало. - Я уже совсем синяя, - сказал она. - Это чуть не удалось мне, я могла бы уже быть мертвой, - быть может, еще раньше его, не одарившего меня ни одним взглядом. Почему все так враждебны ко мне? Она разрыдалась, увидя в зеркале на глазах своих слезы. - Хорошо, они увидят! - наконец решила она. Она села, разорвала зубами кружевной платок и, измученная и злая, стала смотреть в окно. - Прежде им было угодно находить меня милой и доброй: я доставляла им это удовольствие. Теперь они увидят, что мне важно только господствовать. Какое наслаждение показать им, что я была совсем не так добра, как они думали, - разрушить свой собственный образ!.. Он никогда не любил меня, я знаю это, и это мне безразлично. А от необузданных творений, которые я хотела извлечь из него, я давно отказалась. Мое удовлетворение в том и заключается, что он погряз вместе со мной, он, обещавший так много... А теперь он хочет подняться, а я останусь на месте? Шедевром, которого я не могла добиться от него, будет наслаждаться теперь другая? Я позабочусь о том, чтобы этого не случилось. Любят ли они друг друга или нет, - я не из тех, кто смиренно позволяет бросить себя. Но он и в качестве ее возлюбленного останется дамским художником в провинциальной дыре, каким был в мое время! В этом мое честолюбие, и я доставлю себе это удовлетворение. Она написала письмо в Вену госпоже Беттине Гальм. "Ваш муж окружен интригами, которые угрожают его здоровью и, может быть, даже жизни. Вы любите его, я знаю это, потому я, как почитательница его таланта, советую вам: приезжайте. Остановитесь у меня. Я лично расскажу вам об опасных соблазнах, которым чувственный художник, к сожалению, не мог противостоять. Другие любовники дамы собираются отомстить, прежде всех известный дуэлянт Сан-Бакко". Она разорвала письмо. - Таких вещей не пишут. К тому же эта жена - тщеславная дура, хвастающая в обществе его гением. Наконец, она набросала телеграмму. "Спокойствие и работоспособность вашего мужа в опасности. Приезжайте немедленно". x x x Джина одиноко страдала в своей комнате от удушливых испарений, много дней носившихся между небом и морем. В первый голубой вечер герцогиня увезла подругу в лагуну в стройной коричневой гондоле без уключин и навеса. На обоих гондольерах были костюмы и шапки из белого шелка. На ногах у них были башмаки из желтой левантинской кожи, с толстыми кистями, а вокруг талии они носили голубые шелковые шарфы с серебряной бахромой. Дул мягкий ветерок, над Punta di salute стояло светящееся розовое облако. - Какой сладостной, незлобивой и полной может быть жизнь! - сказала Джина. - Утро проводить вблизи любимой картины или памятника, который вызывает в нас такое ощущение гордости и счастья, как будто прославляет нас самих; днем отдыхать в саду, где обветренные статуи украшают сказочными играми темную зелень; глубоко вдыхать морской воздух и возвращаться домой по голубой солнечной лагуне, вдоль радостной Ривы; видеть, как расцветает в встречной гондоле, словно незаслуженное чудо, прекрасное лицо, и при каждом повороте головы снова находить сверкающую Пиаццетту, розовую и белую за разноцветными парусами - все это точно сон... точно сон... Она замолчала; в ее глазах светилась задумчивость. "Точно сон", - повторила она, наслаждаясь этим словом, словно впервые создав его. Герцогиня думала: "Да, это лучшее, что я знаю в жизни. И все же мне это наскучило". Джина продолжала: - Потом наступает звездная ночь. Портик старой таможни бледно мерцает, призрачно отражаясь в темном зеркале воды. Военный пароход бросает в воду ряд длинных огней, а черный силуэт гондолы с белыми гребцами, равномерно наклоняющимися вперед, молча скользит по горящей глади. Гондолы медленно и беззвучно блуждают во мраке. Мандолина бросает нам из влажной дали мелодию, точно цепь маленьких бледных кораллов. Возле нас на воде кто-то затягивает народную песню... - Он продал всю эту позицию какому-нибудь иностранцу за несколько лир, - сказала герцогиня и улыбнулась, как будто извиняясь за свои слова. - Что мне до того, - возразила Джина, - что он обыкновенный продавец поэзии? Я не хочу от него решительно ничего, я просто ловлю звуки, которые принадлежат уже не ему, а ночи. В ее лоне, глубоко в своей гондоле, лежу я и закрываю глаза. Я не хочу от людей больше ничего, кроме нескольких оброненных звуков, прелести которых они сами не знают, не хочу ничего, кроме тайного чувства: я так долго была лишена всего этого. - Я не хочу чувства в песнях. Я с удивлением пожимаю плечами, когда кто-нибудь хочет тронуть меня стихами. Я нахожу его навязчивым. Мои поэты - спокойные мастера слова, они презирают маленькие человеческие сентиментальности. Они гордятся своим сердцем, которое бьется в такт совершенному. Их стихи, когда мы произносим их, звучат так, как будто бронзовые монеты падают на мрамор. Они заключили свои безупречные стансы и сонеты в эти узкие, искусные оправы, точно строгие, покрытые фигурами, рельефы. - И все-таки, читая их вместе, мы не раз плакали. - Только безмерность их красоты вызывала у нас слезы... Мы сидели на пурпурных, позолоченных скамьях с прямыми спинками при ярком свете высоких порфировых ламп и читали стихотворения, в которых кроваво шумели королевские плащи и на ступенях храма раздавались звуки медных труб. - И на бледных, мягких подушках лежали мы, - продолжала Джина, - неясные тени робко скользили по легким бледно-лиловым шелкам, и под плотно завешанными окнами мы читали усталые, прерывистые стихи, - стихи, в которых молят больные любовники, и с голых деревьев из покинутых гнезд медленно падают легкие перья... На обложке были Амур и Венера в овале из слоновой кости... Но иногда становилось жутко; мы читали о замках, полных воспоминаний о недобром величии. Улыбались женщины с красными рубцами на шее, а за окнами, над черной стеной леса, носились тени мрачных приключений. Подле нас, из тяжелых канделябров с бронзовыми постаментами, полными чудовищ и битв, исходил бледный свет, точно из недр кошмарной ночи. - В этих стихах, - закончила герцогиня, - мадонны опять являются тем, чем они были в свое время: небесными возлюбленными. Они вернули и ангелам невыразимую грацию их первого взгляда. После паузы Джина прошептала: - Милые, милые произведения искусства... Она оборвала, тяжело дыша. - Воздух опять стал тяжелым. Как потемнели облака, и как потеряла все краски лагуна! Мне очень грустно. - Почему, Джина? - Я должна покинуть Венецию, если хочу пожить еще немного для своего ребенка. Этот прекрасный город убивает меня, - это была бы слишком счастливая смерть, здесь, Среди моих милых, милых творений искусства. Ах! Они добры и верны, они не угнетают робких. Я бежала к ним от людских насилий; они говорят со мной так торжественно и так сердечно. Я растворяюсь в них, я забываю человека, которым я была, забываю, как подавлен и унижен был он другими людьми, - и от меня не остается ничего, кроме чувства, согретого солнечными лучами картин. - А я, - сказала герцогиня, - я становлюсь вполне собой только в обращении с картинами! Только они равные мне, только с ними я чувствую всю свою гордость и любовь, на которую я способна. С тех пор, как они сделали меня своей подругой, я жила полнее, смелее, расточительнее, чем прежде, когда хотела опрокидывать государства и заставляла умирать за себя тысячи людей. - Жизнь? - прошептала Джина. - Я хочу забыть ее, эту жизнь. - Я - нет. Мое наслаждение искусством не отречение. Я в гостях у прекрасных творений; они дают мне опьянение и силу. - А если они когда-нибудь не будут больше делать этого? Джина с тревожным лицом следила за приближением грозы. Венеция лежала призрачной белой, как мел, полосой между небом и серовато-голубой лагуной. - Тогда, - ответила герцогиня, откидывая назад голову, - тогда я пойду дальше. x x x Клелия пришла в глубоком трауре, молодившем ее. Под густой вуалью блестели ее золотые волосы, точно спрятанное сокровище. Она привела с собой фрау Беттину Гальм. Герцогиня сидела у бассейна в зале Минервы. - Значит, вы были знакомы и прежде? - Беттина моя подруга, как ее муж мой друг, - пояснила Клелия. - Я пригласила ее. - Вы живете не у вашего мужа? - О, нет. - Вы видели его? - Мы были сегодня вместе у него, - сказала фрау Гельм и вдруг уставилась глазами в свои колени. При этом она улыбалась пустой и боязливой улыбкой. Герцогиня была поражена ее видом. Голова с покрытым пятнами лицом, бесцветными глазами и редкими льняными волосами увенчивала высокую фигуру, полные плечи и большой бюст; и только она одна, казалось, исхудала от горя, которое ей причиняло ее безобразие. Герцогиня подумала: "Бедная женщина, некрасивая и недалекая! Она позволяет Клелии эксплуатировать себя. И супруга и любовница, соединившиеся против меня, едва осмелились предстать перед Якобусом. Бедные женщины!.. Я скажу им что-нибудь любезное". Клелия отнеслась к этому холодно. Беттина благодарно. Не клеившийся разговор был прерван приходом Джины с сыном. Госпожа де Мортейль ушла с ними в другую комнату. Фрау Гальм сейчас же наклонилась вперед и тихо и фамильярно сказала: - Она думает, что обманывает меня. Она очень незначительна, бедняжка. Простите эту комедию, герцогиня! - Я, кажется, понимаю, о какой комедии вы говорите. Но все-таки объясните мне. - Она хотела заставить меня поверить, что мой муж в опасности. Будто бы вы грозите ему опасностью. Не обижайтесь, ведь это глупая ложь. - Значит, вы не дружны с ней? - Что вы! Ведь он писал мне, что она мучит его! - Он пишет вам? - Конечно! Она откинула назад плечи, лицо ее приняло чрезвычайно надменное выражение. Голова затряслась от напряжения. Она судорожно впилась взглядом в глаза герцогини, но вдруг отвела его, робко и растерянно посмотрела по сторонам, точно застигнутая врасплох, и наконец опять уставилась на свои колени. Оправившись, она сказала: - Вы, вероятно, думаете, что он плохо обращается со мной? О, я должна уверить вас, что он эгоист. Та хочет этого; ее легко понять, не правда ли? Я понимаю все, я не глупа... К тому же, как я уже сказала, Якобус пишет мне. Часто, когда на душе у него тяжело, он спрашивает у меня совета. - Неужели? - Ведь он знает, что его никто не любит так как я, так... бескорыстно. Она вздохнула. - Например, - оживленно продолжала она, - вот этот зал я прекрасно знаю: это зал Минервы. Он однажды описал мне его. Вы, герцогиня, сидели здесь во время первого вашего празднества, на том самом месте, где сидите теперь, а он ходил взад и вперед перед вами. Проперция Понти тоже сидела у бассейна и еще одна женщина. Эта третья разжигала его и овладела им, несмотря на его гнев. С того вечера он любит вас, герцогиня, вы знаете это. Этому уже семь лет, не правда ли? Она говорила точно о самом обыкновенном предмете, сопровождая свои слова легкими движениями полных рук, и с ее лица не сходила вежливая улыбка, казалось, подтверждавшая вещи, которые подразумевались сами собой. - Боже мой! Семь лет!.. В течение семи лет быть недоступным идеалом. Вы поймите, герцогиня, что я завидую вам. В этом смысле! Другой - вы знаете, кому - я не завидую: я слишком презираю ее. Надоевшая любовница гораздо презреннее нелюбимой жены: вы не думаете этого? - умоляюще спросила она. - Думаю, - сказала герцогиня. И вдруг с Беттины спали оковы. Приложив руку к сердцу, она страстно зашептала: - Как счастливы вы! Вы живете там же, где он, каждый день видите его. О, вы счастливы более, чем я могу себе представить. Правда, он великий художник? Герцогиня услышала крик пламенного убеждения. Почти с благоговением она ответила: - Да. Беттина таинственно шептала: - Но он еще не создал своего высшего творения. Только одна женщина могла бы вызвать его к жизни. О, не та. У нее прекрасные волосы, это много - очень много. Если бы у меня были ее волосы! Ах, я не красива... Но она холодна и незначительна. Она думает, что может обмануть меня. Хотеть обмануть женщину, которая так любит, как я: уже это одно показывает, как она незначительна. Он терпит ее - из-за ее волос, и потому, что не знает, как избавиться от нее. Ведь она не жена ему. О, со мной это было иначе. От меня он быстро избавился... Если бы у меня были ее волосы! Нет, мне не нужны они. Если бы у меня были ваши, герцогиня. И ваша душа: вся ее красота! Каким великим стал бы он! Я тогда наверно знала бы, что ему надо создать, чтобы стать выше всех. Теперь я, бедная, не знаю этого. И если бы я знала, я не смела бы сказать: ведь я безобразна! О, если бы я была красива! Она чуть не плакала. Она сложила руки на коленях и опустила голову. "Это измученная душа, - думала герцогиня, растроганная и встревоженная. - Что мне сказать ей?" - Когда-нибудь он еще узнает, чего стоит любовь, - заметила она. Беттина подняла глаза. - Вы думаете? - горько спросила она, и в этих словах герцогиня услышала всю муку, которой бедняжка оплачивала свое сомнение, сомнение в своем божестве. Клелия вернулась с Джиной и Нино. Беттина вскочила, ее взгляд блуждал по зале, ни на чем не останавливаясь. Она принялась торопливо болтать, сопровождая свои слова изящными жестами и прерывая их глупым смешком. Ночью герцогиня проснулась с мыслью: "Я должна уехать из Венеции, как Джина. Зачем мне доставлять себе неприятности и заботы? Меня ждут неизмеримые дали, полные новой, свободной жизни. Там меня не будут преследовать никакие требования, никакие обязанности по отношению к умершим святыням. Я поеду путешествовать инкогнито. Там никому не придет в голову расстраивать меня своими страданиями или беспокоить своими желаниями". Утром она вспомнила эту мысль и была поражена. - Беттина заставила меня задуматься. За то, что он пишет ей, за то, что он еще больше смущает ее бедное, безумное сердце всеми приключениями своих чувств, - за все это она благодарна ему и отрицает его эгоизм. Ах, я вижу его эгоизм вполне ясно с тех пор, как знаю Беттину. Она очень повредила ему. Все его домогательства не заставят меня забыть эту женщину. В конце концов она сказала себе: "И если бы она и не пугала меня, то все же ее горе было бы для меня священно. Я никогда не полюблю его, мужа женщины, которая так страдает". x x x Сан-Бакко носил уже только пластырь на щеке. Герцогиня устроила по поводу его выздоровления празднество, на которое явился и его противник. Чтобы заставить простить себе свою победу над старым борцом, Мортейль пришел с рукой на перевязи, хотя его незначительная рана давно зажила. Сан-Бакко был тронут; он пошел навстречу противнику и обнял его. За столом он посадил его рядом с собой. Сам он сидел слева от герцогини; по правую руку от нее сидел господин фон Зибелинд. Место возле него было не занято. - Леди Олимпия будет, - объявил он, - она будет непременно. Ведь я приехал в ее гондоле. Я оставил ее у миссис Льюис. Она должна была еще поехать к графине Альбола, к синьоре Амелии Кампобассо... - Она потребовала, чтобы вы выучили наизусть весь список? - спросил через стол Якобус. - Я сам составлял его, - прогнусавил Зибелинд. - Сегодня утром, когда мы возвращались из Киоджи... Если вам, почтеннейший, угодно сомневаться... - Я не сомневаюсь, а только завидую. - Для этого у вас есть основания. Они рассмеялись друг другу в лицо. Зибелинд гримасничал от счастья, Якобус был возбужден и вел себя очень шумно. Каждый раз, как он смотрел мимо жены, она из покорности разражалась детским смехом. Клелия, снявшая на этот вечер траур, заметила, как холодно обращалась с ним герцогиня, и едва владела собой от радости. Нино молча сидел на конце стола рядом с маленькой серьезной Линдой в пышном платье, Джина улыбалась. Обедали в галерее, среди нарисованных пиршеств. Ее стеклянная крыша была открыта; видно было, как сверкали ласточки в темной волнующейся синеве. Она заглядывала внутрь, такая тяжелая, что, казалось, вот-вот упадет: балдахин, погребавший всех под блеском и триумфом. Веселость Зибелинда заражала одних и заставляла умолкнуть других. - Утро я целиком провел у своего поставщика белья - исключительно из-за этого воротника. Вы не поверите, до какой степени я тщеславен. Галстук, делающий мой цвет лица здоровее на сколько-нибудь заметный оттенок, занимает меня часами. - Вас, человека духовной жизни! - У счастливых нет духовной жизни, они плюют на нее. Даффрицци сам примерял мне воротники. Он потел от страха перед разборчивым клиентом. Под конец он стал улыбаться. - Вы дали ему за это пощечину? - Я пожал ему руку. Ведь я счастливец. Ах, послушайте, вчера в Киодже был осел, настроенный по-весеннему... И он изобразил крик осла. - Она должна сейчас быть, - непосредственно вслед за этим заявил он и посмотрел всем поочередно в глаза. Все они были полны улыбающегося уважения. Его собственные глаза больше не мигали; они оглядывали все свысока, - они, которые обыкновенно подсматривали снизу. Их веки, с краями, красными от усталости этой ночи, были широко открыты. Он скрестил на груди руки с худыми красными, кистями. Он выпрямился, фрак стоял вокруг его тощей фигуры, точно деревянный, а голову с пробором он держал высоко и гордо. Капризная судьба неожиданно для всех высоко вознесла Зибелинда, раздув его чахоточное самомнение. "Так выглядит любовное счастье", - сказала себе герцогиня. Он зловеще привлекал ее. - Так вы были в Киодже? - В Киодже, герцогиня! - С каких пор? - Со вчерашнего утра! Он сиял. Немного румян и несколько штрихов угля усиливали это сияние. Они сообщали носу чуждый ему изгиб и искусственно придавали щекам узкие очертания, тонкие и надменные. - Скажите, вы очень счастливы? - быстро и жадно спросила она. - Безмерно! Больше, чем человек в состоянии себе представить! Ведь, если хорошенько подумать, я люблю леди Олимпию уже семь лет, - конечно, еще с тех пор: что вас так испугало, герцогиня? - и считал обладание ею таким же невозможным, как летание. И вот... Он сложил руки. - И вот она научила меня летать. - И вы ни о чем не жалеете? - О чем же? - Ну, ведь прежде вы хотели истинной любви, не чувственной, бесформенно мистической? - Это была бессмыслица! Господи, что это была за бессмыслица! - Вы верили в нее. Но формы леди Олимпии были сильнее. Они ворвались в ваши чувства аскета и плачевно растоптали ваш сад из лилий и майорана... А ваш союз для охраны нравственности? - Хотите знать все? Сознательно или нет, я примкнул к союзу только из-за моего слабого сложения. Я думал, что все это мне не по силам. Это была ошибка, мои силы позволяют мне много, смею сказать, необыкновенно много: это... мне доказали. Впрочем, как безразлично мне это теперь! Я люблю и любим! - Тем лучше. - Обратите внимание, герцогиня, на мой здоровый аппетит. И что такое хорошее старое бургундское, я узнаю в эту минуту, поднося стакан к губам. Поймите это буквально. Счастье в один день сделало из меня нечто совершенно новое, оно, так сказать, перенесло меня на другую духовную половину мира. Из мира презренных я вдруг перенесся в мир желанных. Вы можете себе представить, как странно у меня на душе. Ко всем предметам что-то прибавилось, что-то радостное. Мое блаженство полно; мне даже завидуют. - Кто же? Она подумала: "Так как леди Олимпия не пренебрегала никем"... - Якобус. Бедняга ведет себя так шумно с горя. Он громко заявляет, что завидует мне, - чтобы этого не подумали. Вы не думаете, что это так? - Кто знает. Она думала: "Как должна была я разжечь его, если он зарится на это счастье!" - Ах, я был бы так доволен, если бы мне завидовали. - Это нехорошая черта, счастье вас портит. - Мы, счастливцы, следуем своим инстинктам. Только не копание в чужих душах! Только не самомучительство: как отвратительно все это! Духовная жизнь вообще достойна презренья; она бывает только у несчастных. - Духовная жизнь до сих пор давала вам превосходство над... нами. - Благодарю за такое превосходство. Я не хочу духовной жизни. Не хочу ничего знать, ничего видеть... Впрочем, Якобуса я примирю с собой. Я сделаю вид, что верю, будто он обладал леди Олимпией до меня. - Ведь вы оскорбляете свою возлюбленную! - Какие громкие слова! Что значат подобные вещи, когда любишь и любим. Она поняла бы меня! Я чувствую потребность привлечь всех на свою сторону, чтобы увеличить свое счастье. Мир и дружба... Позвольте мне, герцогиня, сказать это всему обществу. Он выпил свой стакан, снова наполнил его бургундским и постучал о него. - Милостивые государыни и милостивые государи! Мы, как вы знаете, чествуем двух героев, которые, если бы это от них зависело, довели бы дело до того, что мы не могли бы их больше чествовать. К счастью, это не удалось им. К еще большему счастью, они протянули друг другу руки. Будем жить все рука с рукой! Будем счастливы! Любить и быть любимыми - вот единственное, что идет в счет... Леди Олимпия сейчас будет! - вставил он, глядя на часы. - Идти туда, куда влекут нас чувства, без сомнений, без торопливости, без обязанностей и по возможности вдвоем. Наслаждаться всем, чем обладает мир. Вчера еще мы, леди Олимпия и я, в Киодже, обдумывали, как мы, если бы это было возможно, распределили бы по Европе часы нашего дня. Мы решили после полудня есть крабов в маленьком курорте на Балтийском море; когда на берегу там станет слишком прохладно, закончить прогулку в Венеции, на Лидо; свободный час перед обедом провести на Итальянском бульваре; пообедать в Риме, в маленьком салоне у Раньери; вечер разделить между Скалой и лондонским концертным залом; после этого съесть в Вене порцию мороженого и лечь спать при открытых окнах на берегу Альпийского озера. Он нежно осмотрел свой искрящийся бокал. - Будем счастливы: это так прекрасно! Выпьем за наших героев! x x x Нино выпил свое вино и незаметно встал из-за стола. "Что мне здесь делать! Какой неудачный день! Я не сижу возле своего большого друга. И Иолла не сказала мне еще ни одного слова. Фиалки на кружевах у ее шеи я видел два раза, и раз мельком ее профиль. Она опустила ресницы: тот, с кем она говорила, наверно почувствовал тихое дуновение: они так длинны. И я все время сидел, облокотившись о стол. Мортейль заметил это и показал своей соседке. На днях два осла из лицея видели меня с ней. Как они жалки, ни один не любит, как я! Но если бы у них явилось подозрение, - если бы они посмели высказать его: я думаю, я задушил бы их! Ах, почему я не сильный и не взрослый! Какое блаженство вызвать на дуэль этого Мортейля! Неужели это в самом деле невозможно? Ведь мне уже четырнадцать лет. Дядя Сан-Бакко должен быть отмщен. Уж я отплачу этому дураку за то, что он недавно сказал: "Этот мальчуган совсем влюблен", - он это сказал прямо-таки презрительно. Остальные кивнули головой, с какой-то лицемерной и вежливой нежностью, как будто об этом и говорить не стоит. Пусть бы они лучше молчали! Они еще увидят! Как они могут так поступать со мной - со мной!" Он, не поднимая глаз, пробежал ряд маленьких комнат. Его остановила запертая дверь: он свернул в боковой коридор. Вдруг он остановился в изумлении. "Куда я попал? Здесь все еще есть комнаты, которых я не знаю. Там стоит кровать; но зал велик, полон воздуха и расписан, как все остальные. Дверь и окна открыты; я думал, что в спальнях дам пахнет всякими эссенциями. Кровать железная и очень узкая. Вокруг нет никаких вещей; не видно даже, чтобы здесь кто-нибудь мыл когда-нибудь руки... Кто может спать на этой кровати?.. Нет, я не буду лгать! Я отлично знаю, что она спит на ней... А вот лежит и чулок, его забыли здесь. Мне хочется поднять его - почему нет? Теперь мне было бы стыдно, если бы я не сделал этого... Он длинный, длинный, блестящий и черный; на ощупь он невероятно мягкий, - это, конечно, шелк. Его несомненно уже носили, мне стоит только всунуть в него руку - вот так, - и он сейчас примет форму ноги... Сердце у меня уже опять подкатилось к горлу. Иногда я думаю, что у меня порок сердца. Но мне все равно, пусть будет, что будет... А Иоллы ноги, как у самых прекрасных женщин на картинах - я уже не помню, на каких. Как странно, я вдруг вижу целый клубок больших голых ног. Все нарисованные женщины протягивают мне свои ноги, - но они топорны, фуй, топорны в сравнении с ногами Иоллы". Мысли его вдруг смешались. Он сильно побледнел и в страстном самозабвении закусил губы. Прежде чем он отдал себе отчет в том, что делает, руки его уже распахнули бархатную куртку; они расстегнули рубашку и прижали торопливо свернутый чулок к сердцу. Оно глухо застучало; шелк стал теплым. Мальчик выглянул из окна на медленно движущуюся воду внизу. Он не испытывал стыда, но неясные, полные соблазна картины тяжело и мучительно волновали его. Вдруг он бросил чулок, застегнул платье и вышел из комнаты. "Они опять заметят это. Они видят это по моим глазам, я не знаю, каким образом. Одно слово со стороны этого Мортейля! Я ненавижу его почти так же, как моего отца, - разве может кто-нибудь быть хуже, чем был он? И я ненавижу его, конечно, больше, чем аббата Фриули и господина Тигретти, моих частных учителей. Эти лицемеры и мелочные мучители, - разве кто-нибудь может быть более жалким, чем они?" Горячность его вспышки поразила его самого. "Мортейль? Я в самом деле ненавижу его? Что мне однако до этого негодяя? Нет, нет, все они противны мне, - все, кто получает от Иоллы слова и взгляды, все, кто сидит с ней за столом, все, кто дышит тем же воздухом, что и она. Ах, я ревную даже к моему большому другу; я хотел бы, чтобы он вернулся в Рим. Иолла должна быть одна со мной. Я увезу ее в зачарованный сад. Никто не посмеет войти в него, я прикажу строго охранять его. Мы будем счастливы там"... - О, это еще придет! - громко воскликнул он. Разгоряченный, со спутавшимися мыслями, бегал он по комнатам. Картины без перерыва тянулись по стенам. Мальчик бросал им свой вызов: - Вы все же не ярче, чем моя жизнь! Его жизнь! Она вся состояла из детства, одинокого и бедного теплом любви. Взамен того, она горела жаром душевного возмущения, жарой детского гнева без границ и бурной жажды справедливости. Так часто, когда дом, аллея, деревенская стена и Страсти Господни одиноко сгибались под тяжестью полудня, он делал прогулки, которые были бегством: к морю, всегда к морю, - и протягивал свои слабые руки, прочь от убогой и злобной действительности, к обители благородства и мощной радости, туда, далеко к горизонту, где наверно было ее царство. А в своей коморке он истязал себя булавками, ремнями, щипцами - только для того, чтобы иметь преимущество перед отцом и учителями, которые были так злы: преимущественно перенесенных страданий, суровых мыслей. "Я буду ненавидеть вас, пока буду жив! - снова поклялся он себе, возвращаясь из спальни своей возлюбленной, - и я буду гордым, как дядя Сан-Бакко, и прекрасным, да, таким прекрасным, как она сама, моя Иолла!" Общество еще сидело за столом. - Ты, верно, дрался с кем-нибудь? - спросил его его большой друг. - Нет, но у меня страшная охота к этому, - ответил Нино, глядя прямо в лицо герцогине. "Пусть себе замечают", - думал он. Но они не обращали на него внимания. Об истории с чулком, которая позабавила бы их, не догадался никто. Они и не подозревали, какая любовь бурлила и кричала среди них. Все перешли в кабинет Паллады. Герцогиня вышла на террасу и подала знак. Под высокий решетчатый портал, переплетающиеся железные прутья которого блестели, скользнула темная гондола. Затем над мертвыми цветами искусственного сада понеслась причудливая и печальная мелодия. - Это слепые, - сказала герцогиня. - Маркиз, они играют в честь вас. Сан-Бакко поцеловал ей руку. - Но я попросил бы что-нибудь менее проникнутое отчаянием. - Что-нибудь веселое! - воскликнули остальные. Зибелинд сказал: - О, я приготовил кое-что очень веселое. Безобидно веселое. Прошу вас, господа, потерпите две минуты. - И он поспешно удалился. Якобус спросил герцогиню: - Где слепые? Она вышла на террасу, чтобы показать их ему. Очутившись с ней наедине, он сейчас же спросил: - Когда вы выезжаете на дачу, герцогиня? - Скоро. В вилле производился ремонт... Вы так торопитесь? - Я тороплюсь приступить к своей картине, вы знаете, к какой. Прежде чем листья пожелтеют, вы мне будете нужны для нескольких сеансов на воздухе. - Это вы недурно придумали. - Так как при этом вы будете без платья, то должно быть тепло. - Милый друг, вы страдаете навязчивой идеей. К счастью, она безобидна. Поэтому и не спорю с вами. - Герцогиня, вы прекрасно знаете, что должны удовлетворить меня. Иначе погибнет многое. - И вы уверены, что это так важно для меня? Они тихо и быстро бросали слова. Вдруг они замолчали, оба испуганные. Слепые нежно играли какой-то танец. Герцогиня улыбнулась. - Вы художник. Ваше тщеславие заставляет вас относиться к своему занятию чересчур серьезно. - Вы называете это занятием? Но для вас самой, герцогиня, - с силой воскликнул он, - это было богослужением, которое наполнило лучшие годы вашей жизни. Вспомните же, чем вы обязаны искусству! - И вам? - Конечно, Было бы неблагодарностью, недостойным поступком, если бы вы не услышали меня! - Вы мальчик, стремительный и себялюбивый и неспособный признать, что мир не вертится вокруг вас. Вам везло во всем; теперь вы искренне возмущены, что один раз вам что-то не дается. Я прощаю вам вашу невинность и неопытность. - Вы обязаны... - Ни вам, ни искусству. У меня нет никаких обязанностей. Когда искусство надоест мне, я пойду своим путем. Она оставила его и вернулась в комнату. Все глаза были устремлены на даму, которая вошла с другой стороны. - Господин фон Зибелинд? - Madame Бланш де Кокелико, - ответил его голос. Гостья, прихрамывая, мужскими шагами прошла на середину зала. У нее были красновато-желтые волосы и жирная, бледная кожа; под спадающим неподвижными складками черным шелковым платьем чувствовался костлявый остов, полный развращенной гибкости. Мортейль засмеялся, ему было противно, но этот маскарад щекотал его нервы. - Браво, Зибелинд, это в самом деле Кокелико. Я очень хорошо знал ее. - Я тоже, - презрительно сказал Якобус. - Ну, да, кто же не знает меня? - объявил Зибелинд по-французски. Французские слова легко слетели с его уст. - Право, это она, - сказал окаменевший Сан-Бакко. - При разговоре узнаешь ее. Я раз ужинал с ней. Несчастный Павиц тоже был при этом. Она самым бесстыдным образом издевалась над ним. Якобус сказал Нино: - Посмотри-ка на эту фигуру. Все, понимаешь, решительно все в ней фальшиво. Когда она вечером ложится в постель, от нее не остается ничего, кроме маленького остова, как у селедки. Мальчика охватил испуг. Представление о голове с серебристо-серым студенистым хвостом, одиноко лежащей на огромной подушке, поразило его. Бланш исполняла какой-то номер, нечто безобидно веселое. - Шея! - содрогаясь, прошептала Джина. Певица поворачивала во все стороны шею, жилистую и покрытую таким толстым слоем пудры, что, казалось, на нее наложена была гипсовая повязка. Рот зиял, как широкая кровавая рана. Узкие, изогнутые угольные штрихи над ее глазами поднимались кверху; она стояла, опустив книзу руки, так неподвижно, что не заметно было даже дыхания, и бойко, тусклым и хриплым голосом, пела о своих неутолимых желаниях. Дворников, конюхов с запахом самца и навоза, мясников, живодеров, палачей с запахом крови и самца, - вот что она любит. В заключение она сделала два-три усталых, непристойных движения: великая, отрезвившаяся и уже наполовину ушедшая в частную жизнь развратница давала новичкам беглое указание. Мужчины захлопали. Беттина глупо хихикала. - Это настоящее искусство! - объявил Мортейль, искренне восхищенный. Герцогиня устремила взор на Палладу; ей было не по себе. Затем она спросила себя, пожимая плечами: "Неужели я суеверна?.. Он говорит о богослужении, которое наполнило лучшие годы моей жизни. Но ведь это была только игра. Что ж, если она надоела мне. Я окружила себя декорациями и символами: Паллада, ее храм, в котором я славила ее, зал, который я воздвигла для нее, души в мраморе, статуи - мои подруги, та женщина на террасе с ее белой угрозой - все это гнетет меня и вызывает во мне скуку. Я отодвигаю их в сторону, будто они сделаны из папки. Я хочу опять быть свободной, совершенно свободной, искать новую страну и жить на неведомый лад". Она воскликнула: - Какая удачная шутка, господин фон Зибелинд. Вы так внезапно открываете нам свои таланты! - Счастье, герцогиня! Счастье вызывает наружу все хорошее, что есть в нас. Он был растроган, и чувство, прорывавшееся сквозь застывшую в холодной непристойности маску, возбуждало ужас, как нечто противоестественное. Он сидел в прямом кресле, заложив