Пусть его забирают кредиторы. Твои книги - это твоя собственность. Передай их кредиторам. Постарайся уменьшить сумму долга всеми возможными способами, - а потом, пока хватит сил, берись за работу, чтобы расплатиться окончательно. И не бойся. Мы еще выплатим по сто центов за доллар". Это пророчество сбылось. Примерно в то время за дело взялся мистер Роджерс и дал отповедь кредиторам. Он сказал, что они не имеют права на дом миссис Клеменс: она привилегированный кредитор и предъявит векселя "Уэбстера и Кo" на взятые у нее шестьдесят пять тысяч долларов. Он сказал, что они не имеют права на мои книги, так как это - не имущество "Уэбстера и Кo", но что кредиторы имеют право на все, что принадлежало "Уэбстеру и Кo"; что я отказываюсь от шестидесяти тысяч долларов, которые я одолжил издательству, и что я постараюсь заработать достаточную сумму, чтобы выплатить все остальные долги "Уэбстера и Кo" по сто центов за доллар, - но что это не следует считать обещанием. В разговоре, который произошел у меня в те дни с мистером Роджерсом и несколькими юристами, один из них сказал: "Из тех, кто становится банкротом в пятьдесят восемь лет, только пяти процентам удается потом привести свои финансовые дела в порядок". Другой с воодушевлением подхватил: "Пяти процентам! Это не удается никому из них". От его слов мне стало очень тошно. Кажется, это случилось в 1894 году, а возможно, в начале 1895 года. Но, как бы то ни было, 15 июля 1895 года миссис Клеменс, Клара и я отправились вокруг света в наш лекционный набег. Мы читали лекции, разбойничали и грабили в течение тринадцати месяцев. Я написал книгу и издал ее. Я отсылал деньги, получаемые за книгу и лекции, мистеру Роджерсу, как только нам удавалось наложить на них лапу. Он клал их в банк и копил для кредиторов. Мы умоляли его немедленно расплатиться с мелкими кредиторами, потому что они нуждались в деньгах, но он не соглашался. Он говорил, что, когда я выдою мир до последней капли, мы распределим надоенное среди кредиторов "Уэбстера и Кo" пропорционально. Не то в конце 1898 года, не то в начале 1899 мистер Роджерс телеграфировал мне в Вену: "Всем кредиторам заплачено по сто центов за доллар. Осталось восемнадцать тысяч пятьсот долларов. Что мне с ними делать?" Я ответил: "Вложите их в "Федеральную" сталь", что он и сделал (за вычетом тысячи долларов). А через два месяца он продал эти акции с прибылью в сто двадцать пять процентов. Ну, благодарение богу! Сто раз, если не больше, я пытался записать эту отвратительную историю, но никак не мог. Меня всегда начинало тошнить прежде, чем я успевал пройти полпути до середины. Но на этот раз я стиснул зубы, пошел напролом и очистил от нее мой организм, - чтобы никогда больше к ней не возвращаться. 13-14 июня 1906 г. [БРЕТ ГАРТ] До чего неисповедимы пути провидения! Но об этом я поговорю после. Лет около сорока тому назад я был репортером газеты "Морнинг колл" в Сан-Франциско. Больше того, я был единственным ее репортером. Другого не было. Для одного человека работы было достаточно, даже с избытком, но мало для двоих; так думал мистер Барнс, а он был владельцем газеты и потому мог судить об этом лучше всякого другого. К девяти утра я должен был приходить в полицейский суд и сидеть там около часа, внося в блокнот краткую историю вчерашних ссор. Обычно ссорились ирландцы с ирландцами или китайцы с китайцами, иногда, разнообразия ради, бывали ссоры и у ирландцев с китайцами. Свидетели изо дня в день повторяли одно и то же, без конца дублируя друг друга, а потому ежедневная процедура была убийственно монотонна и скучна. Насколько мне известно, только один человек из всех участвовавших в этой процедуре находил в ней хоть что-нибудь интересное для себя: переводчик при суде. Это был англичанин, свободно изъяснявшийся на пятидесяти шести китайских диалектах. Каждые десять минут он должен был переходить с одного диалекта на другой; это упражнение действовало на него в высшей степени живительно, и в суде он никогда не клевал носом, что нередко случалось с репортерами. Оттуда мы отправлялись в высшие судебные инстанции, чтобы узнать, какие приговоры были вынесены накануне. Судебные заметки шли под заголовком "Хроника". Для репортеров это был неоскудевающий источник информации. В остальное время дня мы рыскали по городу с одного конца в другой, собирая материал, какой подвертывался под руку, лишь бы заполнить столбец, и если готовых пожаров не было, мы поджигали сами. По вечерам мы обходили все шесть театров, один за другим: семь вечеров в неделю, триста шестьдесят пять в год. В каждом из них мы оставались минут по пяти, не больше, и, бросив самый беглый взгляд на пьесу или оперу, "обозревали", как говорится, эти самые пьесы и оперы, проводя все вечера с начала и до конца года в мучительных усилиях сказать о спектакле что-нибудь такое, чего не было бы уже сказано двести раз нами же самими. С тех пор прошло сорок лет, но я и теперь не могу видеть театральное здание: у меня начинаются "резь и колики", по выражению дядюшки Римуса, а что там делается в театральном деле, я не имею почти никакого понятия - так редко я туда заглядываю; если же и появляется желание заглянуть, то не настолько сильное, чтобы меня нельзя было отговорить. Потрудившись с девяти утра до одиннадцати вечера над собиранием материала, я брал перо и размазывал собранную грязь по бумаге, стараясь, чтобы слова и фразы заняли как можно больше места. Это была черная работа, черная и бессмысленная, лишенная почти всякого интереса. Для лентяя это была сущая каторга, а я родился лентяем. Теперь я не стал ленивее, чем был сорок лет тому назад, но это потому, что уже сорок лет тому назад я дошел до предела. Никто не в силах совершить невозможное. Наконец произошло одно событие. В воскресенье днем я увидел, как несколько хулиганов избивали камнями китайца, который нес тяжелую корзину с бельем своих клиентов-христиан, а полисмен с интересом глядел на эту картину - и только. Он и не подумал вмешаться. Я описал это происшествие с большой страстностью и с негодованием. Обычно я не перечитывал утром того, что писал вечером: все это было вымучено, мертво. А эта заметка вылилась из сердца. Она была написана горячо и, как мне казалось, не без литературных достоинств, и потому наутро я с нетерпением принялся искать ее в газете. Заметки не было. Не появилась она ни на второй день, ни на третий. Я пошел в наборную и, разыскав ее среди забракованного материала, спросил, в чем дело. Метранпаж сказал мне, что мистер Барнс прочел ее в корректуре и велел снять. И даже объяснил, какие у него были для этого причины, - мне или метранпажу, теперь уж не помню, которому из нас, - но с точки зрения коммерческой это были веские доводы. Он сказал, что "Морнинг колл", так же как и "Нью-Йорк сан" того времени, - это газета прачек, то есть газета бедняков, единственная дешевая газета. Она получает средства к существованию от бедняков и должна уважать их предрассудки, иначе погибнет. Ирландцы были бедны, они составляли опору газеты, без них "Морнинг колл" не протянула бы и месяца, а они ненавидели китайцев. Моя заметка расшевелила бы весь ирландский муравейник и серьезно повредила бы газете. "Морнинг колл" не могла себе позволить роскошь печатать такие статьи, в которых хулиганов осуждают за избиение китайцев. В те времена я держался возвышенного образа мыслей. Теперь за мной этого не водится. Я был тогда неблагоразумен. Теперь я не отстаю от времени. Третьего дня "Нью-Йорк сан" поместила сообщение своего лондонского корреспондента, которое помогает мне познать самого себя. Корреспондент упоминает о некоторых происшествиях у нас в Америке за последний год, как например: полное разложение в наших крупных страховых обществах, где хищения открыто совершались самыми видными деятелями нашей коммерции; о разоблачениях бессовестного взяточничества, колоссального взяточничества в муниципалитетах таких больших городов, как Филадельфия, Сент-Луис и других; о последнем разоблачении миллионных взяток в управлении железных дорог и о раскрытии менее крупных мошенничеств по всем Соединенным Штатам, с одного конца до другого; и, наконец, сенсационное разоблачение Эптоном Синклером самого титанического и самого убийственного из всех - мошенничества Мясного треста{272}, разоблачение, заставившее президента потребовать от упиравшегося конгресса проведения такого закона, который мог бы избавить Америку и Европу от излишних услуг доктора и гробовщика. По словам этого корреспондента, Европа начинает уже сомневаться: да остался ли во всей Америке хоть один честный человек?! Год тому назад я был убежден, что, кроме меня самого, на всей американской земле нет такого человека. Теперь я разубедился в этом и твердо верю, что во всей Америке нет ни одного честного мужчины. Я держался все время, до января месяца. А после этого я пошел ко дну вместе с Рокфеллером, Карнеги, Гулдами, Вендербильтами и другими явными мошенниками и дал зарок не платить налогов наравне с самыми бессовестными из всей этой компании. В моем лице Америка понесла большую потерю, ибо я незаменим. Потребуется не меньше пятидесяти лет, чтобы мне нашелся преемник, - таково мое убеждение. Я думаю, что все население Соединенных Штатов - кроме женщин - ненадежно, когда дело касается доллара. Поймите, я говорю все это как покойник. Я счел бы нескромным со стороны живого человека предавать такие мысли гласности. Но, как я уже говорил, сорок лет тому назад я мыслил более возвышенно и живо чувствовал весь позор моего положения - быть рабом такой газеты, как "Морнинг колл". Если б я мыслил еще более возвышенно, я бросил бы место и ушел бы - и голодал бы, как всякий другой герой. Но у меня не было никакого опыта, - я, как и многие, только мечтал о героизме, но на практике не знал даже, с чего начать. Начинать с голодовки мне не хотелось. Раз или два в жизни у меня доходило до этого, и вспоминать о том времени было не слишком приятно. Я знал, что если я брошу работу, то другого места мне не найти. Я очень хорошо это знал. А потому я проглотил обиду и остался работать в газете. Но если я и раньше проявлял очень мало интереса к моим занятиям, то теперь не проявлял ровно никакого. Я не бросил работы, но совершенно охладел к ней, и результаты были такие, каких и следовало ожидать. Я запустил дела. Как я уже говорил, работы было слишком много для одного человека. При моем теперешнем способе ведения дел было совершенно очевидно, что тут нужны двое или трое. Даже Барнс это заметил и велел мне взять помощника на половинное жалованье. Внизу, в бухгалтерии, служил длинный и нескладный малый, добродушный, уступчивый, недалекий, а получал он что-то очень мало, почти ничего, без стола и квартиры. Один бесстыжий мальчишка из той же бухгалтерии вечно поднимал его на смех и дал ему прозвище, которое почему-то ему шло и казалось очень метким, а почему, я и сам не знаю. Он его звал Смигги Макглюрол. Место помощника я предложил Смигги; он очень обрадовался и принял его с благодарностью. Он взялся за работу с удесятеренной энергией против той, которая осталась во мне. Он был неумен, но умственных способностей и не требовалось от репортера "Морнинг колл", и он прекрасно справлялся со своими обязанностями. Я этим пользовался, и на его долю приходилось все больше и больше работы. Я становился все ленивее и ленивее, и через месяц он один делал почти все. Было ясно, что он может справиться с работой один, без всякой помощи, и потому не нуждается во мне. Именно в этот критический момент произошло то событие, о котором я упомянул выше: мистер Барнс меня уволил. Первый и единственный раз в жизни меня уволили, и мне до сих пор это больно, хотя я лежу в могиле. Он не выгнал меня. Это было не в его характере. Мистер Барнс был крупный, красивый мужчина с добродушным лицом и вежливыми манерами, и одевался он отлично. Он никому не мог бы сказать грубого, обидного слова. Он деликатно отвел меня в уголок и посоветовал уйти. Слушая его, можно было подумать, что это отец советует сыну, желая ему только добра, - и я покорился. И вот я очутился на улице, а идти мне было некуда. Я был воспитан в строгих пресвитерианских правилах и потому знал, что газета сама навлекла на себя беду. Пути провидения были мне известны, и я знал, что за эту вину ей придется ответить. Я не мог предвидеть, когда ее постигнет кара и какую она примет форму, но в том, что эта кара неизбежна, я был уверен так же твердо, как в том, что существую на свете. Я не мог сразу сказать, постигнет ли кара самого Барнса или его газету. Но виноват был Барнс, а мне было известно, что наказан всегда бывает невиновный, и потому я был уверен, что за преступление Барнса пострадает в будущем газета. И точно! На одном из первых снимков, которые попали мне недавно в руки, среди развалин города высилось здание "Морнинг колл", подобно памятнику Вашингтону; впрочем, от самого здания ничего не осталось, на его месте торчал железный скелет! Вот тогда-то я и сказал себе: "Неисповедимы пути провидения! Я давно знал, что так случится. Знал целых сорок лет. За все это время я ни разу не усомнился в провидении. Возмездие было отложено на более долгий срок, чем я рассчитывал, но зато оно оказалось более радикальным, более внушительным. Некоторым могло показаться странным, что провидение уничтожило целый город с населением в четыреста тысяч жителей ради того, чтобы свести счеты сорокалетней давности между каким-то несчастным репортером и газетой, но я тут не видел ничего странного, - я был воспитан в этих правилах, всосал их с молоком матери и остался пресвитерианином на всю жизнь, а потому знал, как такие дела делаются. Я знал, что в библейские времена если один человек совершал грех, то обычно истреблялось все его племя вместе со скотом и всем прочим, - этого всегда следовало ожидать. Я знал, что в остальном провидение не станет особенно разбираться, лишь бы под руку подвернулся кто-нибудь из близких настоящего виновника. Помню, в "Магналии"{275} один человек выругался, возвращаясь домой с молитвенного собрания, и не прошло девяти месяцев, как он получил предостережение свыше. У него была жена и семеро детей, и все они сразу были поражены страшной болезнью и умерли в мучениях один за другим, так что к концу недели в живых оставался только один этот человек. Я знал, что тут был умысел покарать этого человека; если у него имелась хоть капля мозгу, он должен был согласиться, что эта цель достигнута, хотя пострадали главным образом другие. В те времена бухгалтерия "Морнинг колл" помещалась в первом этаже, этажом выше была канцелярия управляющего Монетным двором Соединенных Штатов, а Брет Гарт служил личным секретарем управляющего. Сотрудники редакции и единственный репортер помещались на третьем этаже, а наборная - на четвертом и последнем. Я проводил очень много времени с Брет Гартом в его канцелярии - после того, как Смигги Макглюрол пришел ко мне на помощь, но не до того. Гарт очень много писал для "Калифорниен", печатал там "Короткие романы" и очерки и, кажется, работал также редактором. Я тоже там сотрудничал, и Чарльз Г. Уэбб, и Прентис Мэлфорд, и молодой адвокат по фамилии Гастингс, подававший надежды стать незаурядным писателем. Чарльз Уоррен Стоддард тоже там сотрудничал. Амброз Бирс, который и сейчас пишет вполне приемлемые для журналов рассказы, работал тогда для какой-то газеты в Сан-Франциско, может быть, для "Золотого века". Мы очень хорошо проводили время вместе: очень дружно, весело и приятно. Но это было уже после того, как Смигги Макглюрол начал помогать мне, до того свободного времени у меня не было. Смигги был настоящим кладом для меня в течение месяца. А потом стал прямо-таки бедствием. Брет Гарта открыл мистер Свэн, директор Монетного двора. Гарт приехал в Калифорнию в пятидесятых годах, лет двадцати трех - двадцати четырех, и забрел в золотоискательский поселок Янра, получивший это курьезное имя, - а в первые дни своего существования он очень нуждался в имени, - совершенно случайно. Там была пекарня с холщовой вывеской, которую еще не прибили, а только намалевали и растянули для просушки так, что видна была изнанка со словом "ПЕКАРНЯ", вернее - с половиной слова. Какой-то приезжий прочел его неправильно, с конца - "Янра", и решил, что так называется поселок. Золотоискатели были и этим довольны, название привилось. В этом поселке Гарт несколько месяцев пробыл учителем. Кроме того, он редактировал еженедельную тряпицу, исполнявшую обязанности газеты. Очень недолго он прожил в поселке Ослиное Ущелье, где добывалось жильное золото (несколькими годами позже я тоже там застрял на три месяца). Именно в Иреке и Ослином Ущелье Гарт научился так внимательно наблюдать и с фотографической точностью запечатлевать на бумаге лесные пейзажи Калифорнии и ее своеобразные черты; дилижанс, его возницу и пассажиров, костюм и все повадки золотоискателя, игрока и их женщин; здесь же он выучился, не тратя сил на наблюдения, всему, чего он не знал о приисках; а кроме того, выучился с видом знатока преподносить все это читателю. Там же он выучился пленять Европу и Америку характерным диалектом золотоискателя, - диалектом, на котором не говорил ни один человек в мире, пока Брет Гарт не изобрел его. Диалект умер вместе с Брет Гартом, но жалеть об этом не стоит. Со временем он перебрался в Сан-Франциско. По профессии он был наборщиком, и ему удалось получить работу в редакции "Золотого века" на десять долларов в неделю. Гарту платили только за набор, но он облегчал себе труд и развлекался тем, что без приглашения сотрудничал в газете. Редактор и владелец газеты Джо Лоуренс ни разу не видел рукописей Гарта, потому что их и не было. Гарт придумывал свои произведения тут же у наборной кассы и набирал их по мере того как придумывал. "Золотой век" был, по всей видимости, литературной газетой и явно гордился этим, но литература эта была весьма слабая и бесцветная, воспринявшая от настоящей литературы одни лишь внешние признаки, по существу же не имела с ней ничего общего. Мистер Свэн, управляющий Монетным двором, заметил новую ноту в оркестре "Золотого века", свежую и жизнерадостную ноту, поднимавшуюся над нестройной разноголосицей этого оркестра и звучавшую как настоящая музыка. Он спросил Джо Лоуренса, кто этот музыкант, и Джо Лоуренс сказал ему. Мистер Свэн считал просто постыдным, что Брет Гарт растрачивает себя попусту на таком месте и за такую нищенскую плату; он взял его к себе, сделал своим личным секретарем, дал ему хорошее жалованье и освободил почти от всяких обязанностей, лишь бы он следовал своим наклонностям и развивал свой талант. Гарт был не прочь, и развитие началось. Брет Гарт был один из самых приятных людей, каких я знал. Он был также одним из самых неприятных людей, каких я знал. Он был позер, насквозь фальшивый и неискренний, и даже в своей манере одеваться постоянно проявлял эти свойства. Он был положительно недурен, несмотря на то, что его лицо было сильно попорчено оспой. В те дни, когда он мог себе это позволить, а также и в те дни, когда не мог, его костюм всегда был несколько впереди моды. Всегда бросалось в глаза, что он одет более модно, чем все остальные модники в нашем обществе, даже самые заядлые. У него был хороший вкус. Хотя его костюм и бросался в глаза, в нем никогда не было ничего кричащего или резкого. В нем всегда была какая-нибудь особенно изящная деталь, эффект которой был заранее рассчитан, и эта деталь выделила бы Гарта из целой толпы сверхмодников. Чаще всего - галстук. Он был всегда одноцветный и очень яркий. Иногда галстук бывал алый, точно вспышка пламени под подбородком, иногда цвета индиго, такого теплого и живого, точно на грудь ему села блестящая и пышная бразильская бабочка. Жеманство Брет Гарта сказывалось даже в его манере держаться и в его походке. Держался он изящно и свободно, а походка у него была жеманная, но это так и следовало, потому что естественная походка не гармонировала бы ни с его характером, ни с его костюмом. В нем не было ни одной искренней жилки. Я думаю, что он был не способен на какое бы то ни было чувство, потому что ему было нечем чувствовать. По-моему, сердце у него просто исполняло должность насоса и никаких других функций не несло. Я могу даже поклясться, что оно не несло никаких других функций. Я хорошо знал его в те дни, когда он секретарствовал на втором этаже, а я, погибающий репортер, сидел на третьем, и роковая фигура Смигги грозно маячила где-то поблизости от меня. Я близко знал его и впоследствии, когда пятью годами позже, в 1870 году, он перебрался на восток, чтобы стать редактором "Лейксайд мэгезин", который хотели издавать в Чикаго, и пересек всю страну, возбудив такой интерес к себе среди народа и вызвав такое волнение, как будто он был путешествующим вице-королем Индии или долгожданной кометой Галлея{278}, возвратившейся к нам после семидесятипятилетнего отсутствия. Я был с ним очень близок и позднее, пока он не уехал за океан и не стал консулом, сначала в Крефельдте, в Германии, а потом в Глазго. Он так и не вернулся в Америку. Он умер в Лондоне, через двадцать шесть лет после того, как уехал из Америки и бросил жену и детей. И это тот самый Брет Гарт, чей пафос, заимствованный у Диккенса, исторгал у читателей целые ручьи слез и был просто находкой для фермеров обоих полушарий. Он сам сказал мне однажды с циничной усмешкой, что, кажется, овладел искусством выкачивать слезу чувствительности. Как будто слеза чувствительности нечто вроде нефти и ему посчастливилось найти источник. Однажды, когда Брет Гарт приехал на две недели поработать у меня в Хартфорде, он сказал мне, что слава пришла к нему случайно и что некоторое время он об этом жалел. Он сказал мне, что написал "Некрещеного китайца" ради забавы и бросил стихи в корзину, но вскоре к нему прислали за материалом, которого не хватало для того, чтобы сдать в печать очередной номер "Оверленда"{279}. Ничего другого у него под руками не было; он выудил из корзины "Китайца" и послал его в типографию. Как все мы помним, стихи вызвали такой взрыв восторга, отголоски которого докатились до самых отдаленных уголков просвещенного мира, и имя Гарта, еще неделю тому назад ничем не замечательное и никому не известное, сразу стало известно так, как если бы оно было написано на небе буквами астрономической величины. На свою славу Гарт смотрел как на бедствие, потому что в то время он уже работал над такими вещами, как "Счастье ревущего стана", представлявшими более высокую ступень, - ступень, на которую он надеялся подняться на глазах у всего мира. "Некрещеный китаец" помешал осуществиться этой мечте, но ненадолго. Иная, лучшая слава пришла на смену этой: ее принесли "Счастье ревущего стана", "Компаньон Теннесси" и другие умелые подражания Диккенсу. Во времена Сан-Франциско Брет Гарт нисколько не стыдился, когда его хвалили как удачного подражателя Диккенсу, - наоборот, он гордился этим. Я слышал от него самого, что он считает себя лучшим подражателем Диккенсу в Америке, и это признание доказывает, что в то время в Америке было немало людей, которые очень старательно, и не скрывая этого, подражали Диккенсу. Его большой роман "Габриэль Конрой" так похож на Диккенса, как будто его написал сам Диккенс. Жаль, что нам нельзя уйти из жизни, пока мы еще молоды. Когда, тридцать шесть лет тому назад, в ореоле своей новорожденной славы, приковав к себе внимание всего мира, Брет Гарт отправился на восток страны, он прожил уже всю ту жизнь, которую стоило прожить. Он прожил всю ту жизнь, которая была достойна уважения. Он прожил всю ту жизнь, которую мог уважать сам. Для него начиналось самое жалкое существование: нищета, долги, унижения, бесчестье, позор, горечь - и мировая слава, которая подчас, должно быть, становилась ему ненавистна, так как рядом с ней слишком бросались в глаза и его нищета и низость его характера, и этого не в силах было скрыть никакое искусство. Был счастливый Брет Гарт, довольный Брет Гарт, честолюбивый Брет Гарт, полный надежд Брет Гарт, жизнерадостный, веселый, смеющийся Брет Гарт, Брет Гарт, для которого жить было огромным, безмерным наслаждением. Этот Брет Гарт умер в Сан-Франциско. Труп этого Брет Гарта торжественно проследовал через весь материк. Это он отказался в Чикаго приехать на банкет, который давали в его честь, потому что в этикете было сделано упущение: за ним не прислали кареты; это он проделал путешествие на восток, связанное с планами журнала "Лейксайд", и потерпел неудачу. Это он обещал в течение одного года отдавать все плоды своего таланта только в "Атлантик" за десять тысяч долларов - огромная сумма по тому времени! - и за такую плату не дал ничего, о чем стоило бы говорить всерьез, но деньги забрал вперед и истратил еще до срока. А потом началось мрачное и полное тревог существование живого трупа: займы у мужчин и жизнь на счет женщин - и так до могилы. 31 июля 1906 г. [ЮМОРИСТЫ] Издатель-пират с Запада, о котором сообщил мне Дунека{280}, действительно выпустил эту книгу, и адвокат прислал мне ее - поглядеть. Это толстый том грубого и нахального вида; мое имя, как виновника преступления, не обозначено, но зато на обложке красуется мой портрет, выполненный кричащими красками и указывающий читателю, что преступник все-таки я. В одном отношении эта книга весьма любопытна. Она прямо свидетельствует, что на протяжении всех сорока лет, что я выступаю перед публикой в качестве профессионального юмориста, вместе со мной трудились на том же поприще еще семьдесят восемь моих американских коллег. Все эти семьдесят восемь начинали вместе со мной, порой добивались славы, но после сошли на нет. Иные из них были не менее известны, чем Джордж Эйд{280} и Дули{280} сейчас. И все же их так позабыли, что не разыщешь теперь пятнадцатилетнего мальчика, которому знакомо хоть одно из этих имен. Эта книга - настоящее кладбище. Листая ее, я вспомнил, как четыре года тому назад на кладбище в Ганнибале, Миссури, я читал на надгробных плитах позабытые имена, столь знакомые, близкие мне в дни моей юности - а тому уже полвека. И сейчас, в этом поминальном томе я нахожу Нэсби, Артимеса Уорда, Джакоба Строуса, Дерби, Бардетта, Эли Перкинса, "Газетчика Дэнбери", Орфеуса Керра, Смита О'Брайена, Джоша Биллингса и десятка два или три других, рассказы и шутки которых были у всех на устах, но теперь позабыты. Семьдесят восемь имен за четыре десятка лет - какой громадный урожай юмористов - и притом ведь не все вошли в эту книгу. Нет Айка Партингтона, которого все мы любили и знали, нет Дастикса, ни одного из Пфаффов, нет и многочисленных и недолговечных подражателей Артимеса Уорда, нет трех очень известных в то время юмористов-южан, имена которых я сейчас не припомню, и еще доброй дюжины однодневок, которые ярко сверкнули, но угасли уже очень давно. Почему они оказались недолговечны? Потому что были только лишь юмористами. Только лишь юмористы не выживают. Ведь юмор - это аромат, украшение. Источником юмора может служить причудливый оборот речи, смешная ошибка в правописании, как это было у Биллингса, Уорда, у "Демобилизованного волонтера", у Нэсби, но мода уходит и слава - за ней. Иногда приходится слышать, что роман должен быть только произведением искусства, романисту не следует проповедовать, поучать. Быть может, подобное требование годится для романиста; юмористу оно не подходит. Юмористу не следует быть проповедником, он не должен становиться учителем жизни. Но если он хочет, чтобы его книги получили бессмертие, он должен и проповедовать и учить. Когда я говорю - получили бессмертие, - я имею в виду лет тридцать. Сколько ни проповедуй, больше этого не проживешь. Дело в том, что сама тема проповеди, даже новая для своего времени, лет через тридцать стареет, становится общим местом. И проповедник не найдет себе слушателей. Я всегда проповедовал. Вот почему я держусь эти тридцать лет. Когда юмор, не званный мною, по собственному почину входил в мою проповедь, я не гнал его прочь; но я никогда не писал свою проповедь, чтобы смешить. С юмором или без юмора - я бы ее написал. Я хвастаюсь так бесстыдно потому, что я умер и держу речь из могилы. Даже я не решился бы высказать это при жизни. Я считаю, что все мы не в силах стать откровенными, до конца самими собою, пока не умрем; скажу больше - пока не пролежим в земле годы и годы. Если бы все мы начинали с того, что умирали, то становились бы искренними гораздо скорей. 11 августа 1906 г. [Я ПОКУПАЮ МОЛИТВЕННИК] Первое, что я увидел в сегодняшней утренней газете, было письмо, которое я написал Эндрью Карнеги несколько лет назад. МАРК ТВЕН ВЫПРАШИВАЕТ МОЛИТВЕННИК "Уважаемый мистер Карнеги, я узнал из газет, что Вы очень богаты. Мне нужен молитвенник. Он стоит шесть шиллингов. Я благословляю Вас, бог благословит Вас, и из этого произойдет много добра. Искренне Ваш Марк Твен. Не присылайте мне молитвенник, пришлите мне шесть шиллингов". Кое-кто может подумать, что молитвенник был всего лишь предлогом, что на самом деле я вовсе не хотел никакого молитвенника, а хотел лишь заграбастать деньги. Такое подозрение несправедливо - я хотел только молитвенник. Я страстно мечтал получить его, но хотел выбрать его сам. Если бы мне удалось получить деньги, я бы купил на них именно молитвенник и больше ничего. Хотя на этот счет не имеется никаких свидетельских показаний, кроме моих собственных, я полагаю, что они вполне достойны доверия и достаточны. Я говорю из могилы, и вряд ли я стал бы пробиваться сквозь толщу земли со словами неправды на устах. 15 августа 1906 г. [МОЛИТВА О ПРЯНИКЕ] Я начал ходить в школу четырех с половиной лет. В те времена общественных школ в Миссури не было, зато было две частных школы, где брали за ученье двадцать пять центов в неделю, да и те попробуй получи. Миссис Горр учила малышей в бревенчатом домике на южном конце Главной улицы. Мистер Сэм Кросс занимался с детьми постарше, в доме, обшитом тесом, на горке. Меня отдали в школу миссис Горр, и я даже теперь, через шестьдесят пять с лишним лет, очень ясно помню мой первый день в этом бревенчатом домике, по крайней мере один эпизод этого дня. Я в чем-то провинился, и меня предупредили, чтоб больше я этого не делал и что в следующий раз меня за это накажут. Очень скоро я опять провинился, и миссис Горр велела мне найти прутик и принести его. Я обрадовался, что она выбрала именно меня, так как полагал, что скорей всякого другого сумею найти подходящий для такого случая прутик. В уличной грязи я разыскал старую щепку от бочарной дубовой клепки дюйма в два шириной, в четверть дюйма толщиной и с небольшим выгибом с одной стороны. Рядом валялись очень хорошие новые щепки того же сорта, но я взял именно эту, хотя она была совсем гнилая. Я понес ее миссис Горр, отдал и остановился перед ней в кроткой и смиренной позе, которая, по-моему, должна была вызвать сочувствие и снисхождение, но этого не случилось. Она посмотрела на меня и на щепку в равной степени неодобрительно, потом назвала меня полным именем: Сэмюел Ленгхорн Клеменс (вероятно, я еще ни разу не слыхал, чтобы кто-нибудь произносил все эти имена сразу, одно за другим), и сказала, что ей стыдно за меня. Впоследствии я узнал, что если учитель называет ученика полным именем, то это ничего доброго не сулит. Она сказала, что постарается выбрать мальчика, который больше моего смыслит в прутьях, и мне до сих пор становится горько при воспоминании о том, сколько мальчиков просияло от радости, в надежде что выберут их. За прутом отправился Джим Данлеп, и когда он принес выбранный им прут, я убедился, что он знаток в этом деле. Миссис Горр была дама средних лет, уроженка Новой Англии, строго следовавшая всем ее правилам и обычаям. Она всегда начинала уроки молитвой и чтением главы из Нового Завета; к этой главе она давала краткие пояснения. Во время одной из таких пояснительных бесед она остановилась на тексте: "Просите, и дастся вам", - и сказала, что если человек очень хочет чего-нибудь и усердно об этом молится, то его молитва, без сомнения, будет услышана. Должно быть, я тогда узнал об этом впервые - так меня поразило это сообщение и те приятные перспективы, которые передо мной открывались. Я решил немедленно сделать проверку. Миссис Горр я верил на слово и нисколько не сомневался в результатах. Я помолился и попросил имбирного пряника. Дочь булочника Маргарет Кунимен каждый день приносила в школу целую ковригу имбирного пряника; раньше она ее прятала от нас, но теперь, как только я помолился и поднял глаза, пряник оказался у меня под руками, а она в это время смотрела в другую сторону. Никогда в жизни я так не радовался тому, что моя молитва услышана, и сразу уверовал. Я во многом нуждался, но до сих пор ничего не мог получить; зато теперь, узнав, как это делается, я намеревался вознаградить себя за все лишения и попросить еще чего-нибудь. Но эта мечта, как и все наши мечты, оказалась тщетной. Дня два или три я молился, полагаю, не меньше, чем кто-либо другой в нашем городе, очень искренне и усердно, - но ничего из этого не вышло. Даже самая усердная молитва не помогла мне стянуть пряник вторично, и я пришел к заключению, что тому, кто верен своему прянику и не спускает с него глаз, совершенно незачем утруждать себя молитвами. Что-то в моем поведении встревожило мать; она отвела меня в сторонку и озабоченно стала расспрашивать. Мне не хотелось сознаваться в происшедшей со мной перемене: я боялся причинить боль ее доброму сердцу, - но в конце концов, обливаясь слезами, я признался, что перестал быть христианином. Убитая горем, она спросила меня: - Почему? - Я убедился, что я христианин только ради выгоды, и не могу примириться с этой мыслью, - так это низко. Она прижала меня к груди и стала утешать. Из ее слов я понял, что если я буду продолжать в том же духе, то никогда не останусь в одиночестве. 30 августа 1906 г. [КОГДА КНИГА УСТАЕТ] За все эти тридцать пять лет ни разу не было такого времени, чтобы на моей литературной верфи не стояло на стапелях двух или трех незаконченных кораблей, заброшенных и рассыхающихся на солнце; обычно их бывает три или четыре, сейчас их у меня пять. Выглядит это легкомысленно, но делается не зря, а с умыслом. Пока книга пишется сама собой, я - верный и преданный секретарь, и рвение мое не ослабевает; но как только книга попытается взвалить на мою голову труд придумывания для нее ситуаций, изобретения событий и ведения диалогов, я ее откладываю и забываю о ней. Потом я пересматриваю мои неоконченные вещи - на случай, нет ли среди них такой, у которой интерес к себе ожил за два года отдыха и безделья и не возьмет ли она меня опять к себе в секретари. Совершенно случайно я обнаружил, что книга непременно должна устать, - это бывает приблизительно на середине, - и тогда она отказывается продолжать работу, пока ее силы и интерес к делу не оживут после отдыха, а истощившийся запас сырья не пополнится с течением времени. Я сделал это неоценимое открытие, дописав "Тома Сойера" до половины. На четырехсотой странице моей рукописи книга неожиданно и решительно остановилась и отказалась двинуться хотя бы на шаг. Прошел день, другой, а она все отказывалась. Я был разочарован, огорчен и удивлен до крайности, потому что я знал очень хорошо, что книга не кончена, и я не понимал, отчего я не могу двинуться дальше. Причина была очень простая: мой резервуар иссяк, он был пуст, запас материала в нем истощился, рассказ не мог идти дальше без материала, его нельзя было сделать из ничего. Рукопись пролежала в ящике стола два года, а затем в один прекрасный день я достал ее и прочел последнюю написанную главу. Тогда-то я и сделал великое открытие, что если резервуар иссякает - надо только оставить его в покое, и он постепенно наполнится, пока ты спишь, пока ты работаешь над другими вещами, даже не подозревая, что в это же самое время идет бессознательная и в высшей степени ценная мозговая деятельность. Материал опять накопился, и книга пошла и закончилась сама собой, без всяких хлопот. С тех пор, работая над книгой, я безбоязненно убирал ее в ящик каждый раз, когда пересыхал резервуар, прекрасно зная, что в два-три года он наполнится снова без всяких забот с моей стороны и что тогда довести ее до конца будет легко и просто. "Принц и нищий" забастовал на середине - оттого, что иссяк резервуар; и я не дотрагивался до книги в течение двух лет. Двухлетний перерыв был с "Янки при дворе короля Артура". Такие же перерывы бывали и с другими моими книгами. С двумя такими перерывами писалась книга "Что это было?". Сказать по правде, второй интервал изрядно затянулся: ведь прошло уже четыре года с тех пор, как он прервал мою работу над книгой. Я уверен, что резервуар теперь полон и что я мог бы снова взяться за эту книгу и дописать вторую половину, не останавливаясь и с неубывающим интересом, но я этого не сделаю. Писание меня раздражает. Я родился лентяем, и диктовка меня избаловала. Я уверен, что больше не дотронусь до пера, а потому эта книга останется незаконченной; жаль, конечно, потому что мысль там действительно новая и в конце читателя ждет приятный сюрприз. Есть и другая незаконченная книга, которую я, вероятно, озаглавлю "Убежище покинутых". Она написана наполовину и останется в таком виде. Есть еще одна под заглавием "Приключения микроба за три тысячи лет, описанные им самим". Она также сделана наполовину - и так и останется. Есть и еще одна: "Таинственный незнакомец". Она написана больше чем наполовину. Я много дал бы, чтобы довести ее до конца, и мне по-настоящему больно думать, что этого не будет. Все эти резервуары теперь полны, и все эти книги двинулись бы весело вперед и сами дошли бы до конца, если б я мог взять перо в руки, но я устал его держать. Была и еще одна наполовину написанная книга. Четыре года тому назад я довел ее до тридцати восьми тысяч слов, потом уничтожил - без боязни, что когда-нибудь вздумаю закончить ее. Рассказчиком был Гек Финн, а героями, разумеется, Том Сойер и Джим. Но я подумал, что эта тройка достаточно потрудилась в этом мире и заслужила вечный отдых. Есть такие книги, которые отказываются быть написанными. Год за годом они упрямо стоят на своем и не сдаются ни на какие уговоры. Это не потому, что книги еще нет и не стоит ее писать, а только потому, чт