-- Приятель, ты уже спел свою песенку, -- сказал Ромео. -- А теперь вали отсюда. -- А не могли бы вы выразить свое пожелание в более приемлемой форме? -- Ладно, сматывай удочки. Я чуть было не ушел. Мало что удерживало меня. Но что-то все же удерживало. Некое мерцание в глазах у Шерри, ярких и гордых. Оно подогрело мой гнев и решимость вернуть Ромео его взгляд. Потому что она использовала меня -- и сейчас я это осознал. Во мне проснулась леденящая душу ненависть ко всем женщинам, которые пытались меня использовать. Это, разумеется, было следствием моего нездоровья -- мало ли мне довелось за ночь встречаться с представительницами этого пола, -- но все же я ответил: -- Я уйду, когда меня об этом попросит леди, но никак не раньше. -- Перед смертью не надышишься, -- сказал Гэри. Я не спускал взора с Ромео. Наши взгляды заклинились друг на друге. Сейчас тебе будет больно, -- говорили его глаза. Я сумею постоять за себя, -- отвечали мои. На его лице появилось выражение некоторого сомнения. Ставки были ему не ясны. В глазах у него не было никакой мысли, только голая угроза. Вероятно, он решил, что у меня в кармане пистолет. -- Ты пригласила этого парня? -- спросил Ромео. -- Разумеется, пригласила, -- сказала Шерри. -- И ты организовал ему сердечный прием. Ромео захохотал. Он хохотал во все горло, но смех его был плоским и мертвым, это был профессиональный смех профессионала, выигравшего сто поединков и потерпевшего поражение в сорока, причем из этих сорока двенадцать из-за неверного судейства, шесть были подстроены, а из-за четырех ему пришлось полежать в больнице. Так что это был смех человека, научившегося смеяться в ответ на поражения любого сорта. -- Знаете ли, -- сказала Шерри, -- этот джентльмен знаменитость. Это мистер Стивен Ричардс Роджек, а телепрограмма, которую он ведет, вам наверняка известна, правда? -- Да, -- сказал Сэм. -- Правда, -- сказал Гэри. -- Ясное дело, -- сказала одна из девиц, "голубушка", с радостью двоечницы, ответившей на вопрос учителя. -- Я чрезвычайно польщена знакомством с вами, мистер Роджек, -- сказала "голубушка". Она и впрямь была голубушкой. Сэму было не по себе в роли ее кавалера. -- А сейчас, поскольку я отношусь к мистеру Роджеку совершенно по-особому, -- сказала Шерри, пробежав четырьмя надушенным пальчиками по моей шее, -- мы с ним отойдем в сторонку и выпьем по стаканчику. -- Тебе через пятнадцать минут на сцену, -- сказал бармен. -- Я этого не слышала. Она улыбнулась серебристой улыбкой -- так, словно опасения мужчин заслуживали не большего внимания, чем бульканье бегемотов. Мы уселись за маленький столик с лампой, стилизованной под канделябр, футах в десяти от пустой эстрады с ее осиротевшим пианино и немым микрофоном. Сидя рядом с ней, я ощущал как бы ее двойное присутствие: во-первых, со мной была молодая пепельная блондинка с лавандовыми тенями и любопытными призраками, с некоей тайной музыкой, женщина с телом, которое никому не будет дано созерцать при свете дня, и во-вторых, молодая особа, здоровая, как деревенская девка, и словно бы рожденная для того, чтобы ее фотографировали в купальном костюме, грубоватая, практичная, чистая, из тех, что занимаются сексом как спортом. -- Вы все еще сердитесь? -- спросила она. -- Да. -- Вам не стоило так заводиться. Они просто подшучивали над вами. -- Так же, как и вы. Если бы я отошел, вы бы остались с Ромео. -- Не исключено. -- И не почувствовали бы никакой разницы. -- Как вы жестоки, -- произнесла она голосом маленькой девочки из южных штатов. -- Жестокость рождает ответную жестокость. Не помню уж точно, что я говорил, но беседа доставляла ей бесконечное удовольствие. Мы словно бы стали парой подростков. Она брала меня пальцами за подбородок, ее зеленые глаза искрились в свете канделябра, расцветая то карим, то золотым и желтым цветом. В этом освещении в ней проступило что-то кошачье -- кошачьи глаза, ноздри, опытный кошачий ротик. -- Мистер Роджек, а вы умеете рассказывать анекдоты? -- Умею. -- Расскажите какой-нибудь. -- Попозже. -- Когда же? -- Когда мы соберемся отсюда уйти. -- Как вы неделикатны! На самом деле... -- Что именно? -- А, не бери в голову, -- сказала она с южной кашей во рту, и мы, ликуя, уставились друг на дружку, как два ювелира, отыскавшие наконец-то подходящие камешки. Затем мы наклонились друг к другу и поцеловались. Из-за алкоголя у меня в крови я едва не вырубился. Ибо из ее рта веяло сквознячком чего-то сладкого и сильного, и все намекало на то, что она хорошо осведомлена о многом: о маленьких южных городках и о задних сиденьях автомашин, о роскошных апартаментах в отелях и о хорошем джазе на протяжении многих лет, о простой и честной мышце ее сердца и о вкусе хорошего вина, о музыкальных автоматах и карточных столах, об упрямой воле и некоторых уступках, об инертных и активных газах, о чем-то таком же угрюмом и мощном, как ее друзья, о запахе бурбона, сулившем такое кроваво-красное обещание, что я закрыл глаза и погрузился в транс на одно-два мгновения, она была мне не по зубам -- вот именно, все выглядело так, словно я боксирую с человеком крупнее и тяжелее меня и уже пропустил удар правой, не голым кулаком, но рукой в боксерской перчатке, и вырубился на секунду, и употребил еще долгую секунду на то, чтобы прийти в себя, потому что главное наказание ожидало меня впереди. Это был не самый прекрасный поцелуй, какой мне довелось когда-нибудь изведать, но наверняка самый мощный, в нем было что-то от железных моторов тех сердец, что бились в груди мужчин, которых ей случалось целовать раньше. -- Как ты сладко целуешься, -- сказала она. Да, мы вполне могли сойти за двух подростков. Я не чувствовал особенной смеси обещания и почтения, а только некоторое благоволение (как будто меня, ослепленного, вели по лестнице, и я мог в любой момент с нее свалиться, но как условие игры внизу были подостланы перины), предчувствие, что у жизни есть что предложить мне, -- то, что она предлагает лишь весьма немногим, -- блаженство оттого, что рядом со мной находилось тело, исполненное ощущением почти той же сладости, какую испытывал я сам, сладость ни с чем не сравнимую. Мне было страшно даже пошевелиться. -- Хулиган, -- сказала она. -- Ты подошел так, словно у тебя в каждом кармане по кастету. -- Я боялся. -- Чего? -- Бармалея. -- Ты сам Бармалей. Ты разбойник. Я не познакомила тебя с ними, потому что я с тобой больше не играла. Чудовище, вот ты кто. -- Это точно. -- Какой кошмар! К ней подошел бармен: -- Тебе пора на сцену. -- Сегодня я больше петь не буду. -- Я позвоню Тони, -- сказал бармен. У нее на лице появилось такое выражение, словно она была солдатом на марше, подобравшим с земли спелое яблоко и остановившимся, чтобы съесть его. И через минуту опять в поход. -- Позвони Тони и принеси нам два двойных, -- сказала она. -- Мне неохота звонить ему. -- Фрэнк, я буду рада, если ты позвонишь Тони. Меня это не волнует. В самом деле, не волнует. Но не заставляй меня переживать из-за того, что я испортила тебе настроение. Фрэнк молча посмотрел на нее. -- И к тому же, мистеру Роджеку не нравится, как я пою. Его от этого блевать тянет. Мы все рассмеялись. -- Ему нравится, -- сказал бармен. -- Он делал мне страшные глаза всякий раз, когда я звенел бокалами. -- Мистер Роджек не виноват, что у него дурной глаз. Это от него не зависит. Вот так! -- сказала Шерри. И стакан, из которого она прихлебывала, полетел наземь. -- Ты действительно не собираешься больше сегодня петь? -- спросил Фрэнк, глядя на осколки на полу. Она покачала головой, и он отошел в сторону. -- От всей души благодарю, -- сказал он, уходя. -- Ладно, -- сказала Шерри, -- так вот и поганят превосходное настроение. Она зажгла спичку и тут же задула ее. Затем заглянула в пепельницу, загадывая: -- Предстоит скверный поворот событий. -- Думаешь, я сошел с ума? -- Вот уж ни капельки. -- Она беззаботно рассмеялась. -- Просто на тебя порчу навели. Мы снова поцеловались. Это не слишком отличалось от нашего первого поцелуя. Нам и впрямь предстояло нечто необычайное. -- Думаю, я все-таки сошел с ума. Моя жена мертва. Я вытянул пустышку. -- У тебя позади что-то скверное, и ты не хочешь оборачиваться? -- Именно так. -- Я чувствовала себя так целую неделю. Аккомпаниатор-негр подошел к пианино. Проходя мимо Шерри, он пожал плечами. Он заиграл какую-то веселенькую мелодию, потом попробовал две-три другие, точно такие же, и наконец выбрал что-то быстрое и сердитое. -- Может быть, ты ее любил, -- сказала Шерри, -- и поэтому у тебя ничего не осталось. Ведь только женщины ждут не дождутся смерти любимого, чтобы зарыдать на похоронах. Зазвонил телефон. "Мистер Роджек, это вас", -- сказал Фрэнк и кивнул на кабинку возле бара. Проходя по залу, я заметил, что Ромео, Сэм, Гэри и девицы исчезли. -- Роджек? -- Да. -- Это Робертс. -- Все еще не спите? -- Да, приятель, все еще не сплю. -- Где же вы находитесь? -- В Квинсе. Я как раз собирался лечь. -- Он помолчал с той взвешенной расточительностью, которую позволяют себе представители власти. -- И кто же вам позвонил? -- Позвонили сверху. -- А что они сказали? -- Роджек, прекратите разговаривать со мной таким тоном. Вы не из миллионеров. Я знаю, где вы родились. -- Знаете? Зато я не знаю, где родились вы. -- Да ты, сукин сын, напился. -- Да и вы тоже, -- сказал я. -- Вы под газом. -- Вот именно. -- А я думал, что вы не пьете. -- Раз в году позволяю себе, -- сказал Робертс. -- Весьма польщен, что послужил поводом для этого. -- Опять эта высокомерная херня, -- сказал Робертс. -- Мы оба не пай-мальчики, -- ответил я. -- Послушайте, вам следует покинуть это заведение. Там для вас небезопасно. -- Может, и небезопасно, но нельзя сказать, чтобы мне здесь было плохо. -- Та девица, с которой вы сидите. -- И что же она? -- Вы знаете, что она такое? -- Отрава, сущая отрава. -- Лучше считайте, что так оно и есть. -- Робертс, в ковчеге были и чистые, и нечистые. -- Когда-нибудь слышали о Багси Сигеле? -- Разумеется, слышал. Как можно относиться с уважением к собственному пьянству и никогда не слышать о Багси Сигеле? -- Ладно, Роджек, эта малышка могла бы давать уроки Багси Сигелу. -- Почему же тогда, -- полюбопытствовал я, -- она поет в жалком ночном заведении и зарабатывает всего сто пятьдесят в неделю? -- Больше я ничего не могу сказать. Теперь уже рассердился я: -- Мне кажется, вы собирались заняться делом Эдди Гануччи. -- Но и в вашем деле есть кое-что новенькое. -- Что именно? -- Вы рассказали нам о своей жене далеко не все. -- Не все? -- Либо вам понятно, что я имею в виду, либо нет. -- Совершенно непонятно. -- Ладно, проехали. -- А эта новая информация -- она хорошая или плохая? -- Вам следует быть в участке в пять тридцать сегодня вечером. -- И больше вы мне ничего не хотите сказать? -- Я слышал, что сегодня утром в город прилетает ваш тесть. -- А где вы это слышали? -- По радио, -- сказал Робертс и засмеялся. Это было его первой шуткой за сегодняшнее утро. -- Я слышал это по радио. А теперь, Роджек, дайте трубку бармену. Мне надо потолковать с ним. Когда я вернулся к своему столику, то обнаружил там Тони. Он казался весьма озабоченным. Он выглядел как человек, на которого обрушились несколько неприятностей сразу, и сейчас он просто не знает, которой из них заняться в первую очередь. Он протянул мне для рукопожатия вялую руку и искоса глянул на меня. От него шибало ненавистью, запахом мрачным и сильным, квинтэссенцией всего, что я почувствовал в Шерри за мгновение до того, как чуть было не вырубился. И сейчас, стоя лицом к лицу с Тони, лицом к его круглому лицу, я почувствовал тошноту: в нем таилась угроза, столь до мелочей угадываемая (как будто бы задыхался в пластиковом мешке), что меня охватило паническое желание покинуть их обоих, и я остался лишь потому, что некий инстинкт говорил мне: при удушении первый миг всегда самый страшный. Обратясь к Шерри, я с улыбкой сказал: -- Можете себе представить? В полиции решили, что мне пора отсюда сматываться. -- В полиции служат умные люди, -- сказал Тони. -- Так или иначе, они хорошо обо мне заботятся. Они были так встревожены, что даже побеседовали с барменом после разговора со мной. -- Здесь, в клубе, никогда ничего не бывает, -- сказал Тони, -- другое дело в переулках. На улице. -- Но на лице у него вновь появилось выражение озабоченности, словно ему предстояло отправить пять посылок, а под рукой было только трое рассыльных. -- В наши дни трудно на кого-нибудь положиться, -- сказал я. -- Только на друзей, -- откликнулся он. -- Друзьям это тоже надоедает. -- Это мое замечание не стоило ни гроша. -- Ладно, ступай на сцену и пой, -- сказал Тони. -- Я не в настроении. -- Я тоже не в настроении. Не вешай на меня еще и это. Она следила за выражением моего лица. -- Расскажите анекдот, мистер Роджек. -- Я расскажу стишок. -- Давайте. -- "Колдуньи-бздуньи -- сказал бздун-колдун". -- Это первая строка вашего стишка? -- Да. А хотите послушать вторую? -- Хочу. -- Но это будет уже самая последняя. -- Давайте. -- "От бздуна и слышим, -- ответили колдуньи". Она разразилась таким веселым хохотом, как будто серебряная колдунья и черная колдунья принялись биться друг о дружку крыльями. -- Повторите, -- попросила она. -- "Колдуньи-бздуньи, -- сказал бздун-колдун. От бздуна и слышим, -- ответили колдуньи". Она заставила меня прочитать стишок еще раз, чтобы запомнить. И ласковой улыбкой озарила мрак на лице Тони. -- Ты собираешься петь? -- спросил он. -- Я спою только одну песню. -- Что это значит -- только одну песню? -- Стишок мистера Роджека немного развеселил меня. Но я спою только одну песню или же не буду петь вовсе. -- Ступай на сцену, -- сказал Тони. Когда она уже поднялась на эстраду, Тони повернулся ко мне и сказал: -- Исполнит все отделение. Но Шерри о чем-то шепталась с пианистом. Я видел, как он затряс головой и улыбнулся слабой улыбкой слабого человека. Пока они разговаривали, его пальцы нервно барабанили по клавишам, выстукивая мотив: "Дружок., не дури, дружок не дури, и в голову это себе не бери". Шерри подошла к микрофону и улыбнулась. "И в голову это себе не бери", -- пробормотала она и, кажется, поймала какую-то электронную нить в микрофоне, потому что звук вдруг широко разлился и сразу же перешел на визг. Она прикрыла микрофон рукой, улыбнулась десятку клиентов, еще остававшихся в заведении, и сказала: -- Пора завтракать. Раздались жидкие хлопки. -- Понятно, что нам всем страшно выйти на улицу и увидеть солнышко. -- Там дождь, -- крикнул судья, и кто-то хохотнул. -- Да, ваша честь, но в суде уже взошло солнышко, -- ответила Шерри, что вызвало новые смешки. -- Да, нам всем страшно идти завтракать, но я спою вам одну песенку, а потом мы разойдемся по домам. Точка. -- Она дурачится, -- сказал Тони. Его голос был заботливо закутан во что-то мягкое, и все же глухо звенел, как крышка канализационного люка, поднятая со своего места и брошенная рядом на асфальт. -- Только дурачится, -- повторил он. -- Вот именно, -- сказала Шерри. -- Давайте похлопаем? Она хлопнула в ладоши, и несколько ленивых хлопков ответило ей. Затем вступил пианист. Шерри решила исполнить церковную песнь. Каждый день с Иисусом Слаще, чем вчера. День за днем все слаще. Я его сестра. Она сделала паузу между куплетами, посмотрела на публику и молитвенно сложила руки. Казалось, она вот-вот расхохочется во все горло. Своего Спасителя Повстречать пора. Каждый день с Иисусом Слаще, чем вчера. Изо всех спетых ею в ту ночь песен эта была самой лучшей. В ней она выражала себя полней всего. Военизированным отрядом в мое сознание вошла Южная Баптистская Конгрегация женщин из маленького городка, свет играл в стекле бокалов, как играл бы на стеклах их очков, полотняно-белые лица с вертикальной складкой над верхней губой, страсть, лишь чуть спугнутая праведностью, безумье в глазах, то нездоровое вожделение, что свищет своим бичом над пустыми могилами, богобоязнь, запертая в ревматические суставы. "День за днем все слаще. Я его сестра", -- пела Шерри, время от времени опережая не поспевавшего за нею аккомпаниатора, с плотской радостью в горле, бальзам для крапивных волдырей, которые эти люди, должно быть, оставили у нее на теле, и все же исполнение было по-настоящему искусным, потому что она не испытывала к ним никакой ненависти, ведь они тоже были колдуньями, отвратительными старыми маленькими колдуньями или ведьмами, но и они умели кого-то любить: племянника, или братца, или нестарого дядюшку, давным-давно уже умершего, они держали чьи-то старые письма в связке, перетянутой резиночкой, или заботились о какой-нибудь забеременевшей греховоднице; в ледяных замках их старческой подагры расцветал цветок Иисусовой крови, романтически напоминая им о некоем слабосильном, умершем любовнике и о жизни на ветру этой давней потери. "Каждый день с Иисусом слаще, чем вчера..." "Пойте со мною", -- сказала Шерри, и я, словно став в свои немолодые годы подростком, воссоединившимся со своим возрастом после стольких лет ожидания, вскочил на ноги и запел с нею, раскачивая стакан с двойным виски широкими движениями руки, как камень, используемый в качестве маятника. "Слаще, чем вчера". Мы были наедине друг с другом. Испарения дурмана струились от нее ко мне и затем парили, улетая обратно, а пианист лишь время от времени вторгался в наше одиночество, подобно мыши из мультфильма, суетящейся на брачном пиру здоровенных котов. И никого это не оставило равнодушным. Только что вошедший в кабак пьяница бормотал за нами последнее слово каждой строчки, а потаскушки, сидевшие с судьей, начали подпевать нежным тихим фальцетом, отчего судья чуть не испепелил их своим взглядом. Остальные пребывали в молчании. Тони кипел от ярости. Шерри сошла с эстрады, подошла к нему и сказала: -- Ну вот и конец. Увольняюсь. -- Ты не увольняешься, -- сказал Тони, -- тебя выгонят. С треском. Ты просто спятила. -- У меня, Тони, есть американский флаг, и я подарю его тебе на Рождество. Чтобы тебе было на чем кушать. -- Теперь, детка, ты будешь петь в ванной. И больше нигде. Я позабочусь о том, чтобы тебя в этом городе ни в один кабак и на порог не пускали. -- Мне надо переодеться, -- сказала Шерри. -- Я подожду, -- ответил я. И вот мы с Тони остались вдвоем. Мы старались не глядеть в глаза друг другу и стояли рядом, словно испытывали один другого; он был здесь, и я тоже был здесь, два исчадия бездны в глубоководном океанском гроте, избегнувшие назойливого внимания прочих обитателей моря. Тони был сер лицом, кожа цвета асфальта. Я почувствовал, что под этим асфальтом он меня мысленно и хоронит, и тогда я призвал на помощь Дебору. Сколько раз, беседуя с Деборой, я хватался рукой за горло -- вне всякого сомнения, она проводила воображаемым лезвием по моей шее от одного уха до другого. Что ж удивляться тому, что она верила в чудеса. А теперь я, в свою очередь, сунул руку в карман, нащупал там нож, неким мыслительным усилием переместил его в ладонь, раскрыл и вонзил стремительно рванувшееся вперед лезвие в шею Тони, как раз под адамово яблоко. "Так и надо, -- сказал голос Деборы в моем мозгу, -- наконец-то ты чему-то научился. Теперь присыпь рану солью". -- "Где мне взять соль?" -- спросил я у нее. -- "Выдави из слез у того, кого этот человек способен унизить. Там ты найдешь соль. И вотри ее в рану". И вот я взыскал некоей дистиллированной печали, и игра моего воображения была так сильна, что кончики пальцев почувствовали прикосновение белых кристалликов, которые надлежало перенести на шею Тони, а затем какая-то часть моего мозга принялась старательно втирать их. Я почувствовал, что ему стало не по себе. Он переступил с ноги на ногу. Затем заговорил: -- Душно здесь. -- Да. -- Скверная история с вашей женой. Этого ему показалось мало. -- Я ее знавал, -- сказал он. -- В самом деле? -- Я держу еще один кабак в другом конце города. И там она бывала с друзьями. Довольно часто. Шерри вышла из своей уборной. На ней было деловое платье и плащ, в руке -- чемодан. -- Пошли отсюда, -- сказала она мне и, не удостоив Тони взглядом, направилась к двери. Я последовал за нею, но в центре позвоночника у меня возникло ощущение, будто Тони раскрыл нож и сейчас вонзит его мне в спину. -- Да, мистер Роджек, -- сказал Тони, -- ваша жена была баба что надо. Первый класс. -- Знаете ли, -- ответил я ему, -- мне очень жаль, что у вашего дяди такие неприятности. -- Он с ними разберется, -- сказал он мне в спину. Это было последним, что я услышал там, и мы с Шерри вышли на улицу. Мы завтракали в какой-то забегаловке маленькими английскими булочками с чаем и почти все время молчали. В какой-то момент, поднося чашку к губам, я заметил, что рука у меня дрожит. И Шерри это тоже заметила. -- Ну и ночка у вас была, -- сказала она. -- Дело не в ночке. А в том, какое мне предстоит утро. -- Вы боитесь того, что произойдет в ближайшие часы? -- Я всего боюсь, -- сказал я. В ответ она не засмеялась, а просто кивнула. -- Я ходила к психоаналитику, -- сказала она. -- А была причина? -- Суицидальное настроение. -- С красивыми женщинами это бывает. -- Все было куда паршивей. -- Вот как. -- А вам не кажется, что порой наступает момент, когда разумнее всего совершить самоубийство? -- Возможно. -- Особенно, если это ваш последний шанс. -- Пожалуйста, объясните. -- Вам случалось жить с мертвецами? -- спросила она с деловитым выражением на лице. -- Нет. Не знаю. В самом деле не знаю. -- Ну, ладно. Я жила у отца с матерью, и все время, пока я росла, они были мертвецами. Они умерли, когда мне было пять лет и пять месяцев. Погибли в автомобильной катастрофе. И я осталась со старшим братом и сестрой. -- Но они о вас заботились? -- Какое там, -- сказала Шерри. -- Они оба полусумасшедшие. Она закурила сигарету. Круги у нее под глазами казались черными от усталости, зеленый цвет на кромке век переходил в пурпурный и выцветал, струясь по щекам, в бурую желтизну. -- Если живешь с мертвецами, -- сказала она, -- то со временем начинаешь понимать, что в определенном году есть определенный день, когда они ждут тебя и готовы принять тебя с распростертыми объятиями. И этим днем нужно воспользоваться. Потому что иначе ты можешь умереть в такой день, когда тебя никто не ждет, никто не встречает, и тогда тебе приходится просто скитаться. Поэтому-то, когда этот день настает, ощущаешь столь сильный порыв к самоубийству. И я поняла, что такой день для меня наступил. И не воспользовалась им. Вместо этого кинулась к психоаналитику. -- Ну, хорошо, -- сказал я, -- возможно, вам и надо было воспользоваться шансом, который вам в этот день представился. Но если вы осознали это и через это прошли, то, может быть, в следующий раз вас не потянет на самоубийство так сильно. А может быть, всему этому просто не стоит придавать чересчур большое значение. -- Вы оптимист, -- сказала она и дотронулась до моей руки. -- Вам все еще страшно? -- Уже не настолько, -- ответил я и солгал. Страх и угроза витали над моей утешительной речью. Не бояться смерти, быть готовым к ее приходу, -- иногда мне казалось, что я боюсь смерти сильнее, чем кто-либо другой. Я был не готов к ней, совершенно не готов. -- Сейчас полнолуние, -- сказал я, -- сколько оно еще продлится? -- Еще три дня. -- Понятно. -- Вы сказали, что боитесь. Вы имели в виду женщин? -- Порой мне кажется, что мне нечего с ними делать. -- Нечего делать? Я чуть было не поведал ей того, о чем никогда не говорил никому другому. -- Мне бы не хотелось это обмусоливать, -- сказал я. Я не решился сказать ей, что, находясь в постели с женщиной, редко представлял себе, что созидаю жизнь, напротив, ощущал себя пиратом, совершающим разбойничий налет на жизнь, и что в тайниках моей души жил страх -- да, там была самая сердцевина моего страха, -- перед судом, который должен был состояться в глубине женского лона. Я почувствовал, что у меня чуть вспотела спина. -- Как насчет того, чтобы немного выпить? -- спросил я. -- У вас дома найдется выпить? -- Ко мне нельзя, -- сказала Шерри. -- Тони будет звонить каждые четверть часа. Потом пошлет кого-нибудь, чтобы тот барабанил в дверь. -- Да и ко мне нельзя. Там покоя не дадут. Репортеры, друзья, коллеги и, так сказать, родственники. Барней Освальд Келли возвращался в город. Он возвращался в город, если Робертс мне не солгал, но с какой стати он стал бы лгать? Мысль о моем тесте, которого я за все время супружества не видел и восьми раз, но знал достаточно хорошо, чтобы его опасаться, была чрезвычайно серьезна, но, так или иначе, я отбросил ее -- примерно так же, как отбрасываешь мысль о возмущении народных масс где-нибудь в Азии. -- Да, -- сказал я, -- от моего дома лучше держаться подальше. -- А в отель я не хочу. -- И я тоже. Она вздохнула. -- Есть еще одно место. Совершенно особое. Крайне интимное. -- Я пойду туда с величайшим почтением. -- Слишком рано нам там появляться. -- Но у нас нет выбора, принцесса. -- Ох, Стив, -- сказала Шерри. -- "От бздуна и слышим". 5. СЦЕПКА СТИЛЕЙ Холодным туманным утром, под небом столь серым, словно оно тщилось сравняться с дыханием мокрых городских улиц, мы поехали на такси в Нижний Ист-Сайд и там, вскарабкавшись на шестой этаж какого-то дома, минуя сладкий, с примесью гнилого дерева, запах дешевой винной лавки, вверх по лестнице, с грязной лампочкой на каждой площадке, одетой в проволочную клетку с налипшею на нее пылью, такой же плотной и пышной, как мох. Мусорные баки стояли у дверей -- острый проперченный запах пуэрториканской стряпни, запах тмина, свиной требухи и загадочных приправ, запах откровенной нищеты. На каждой площадке зияла распахнутая дверь уборной, пол вокруг унитаза был влажен. Зловоние трущобной канализации внушало ужас стародавних времен, наводило на мысль о том, сколь болезненна сама болезнь, сколь испорчено содержимое испорченных кишечников. Поднимаясь по этой лестнице, я был не столько любовником, сколько солдатом, пересекающим вражескую территорию. "Разучись любить, -- говорил запах, -- и ты не будешь от меня отличаться". Кое-где за стеной звучали мамбы, какая-то девочка орала в безумном страхе, как будто ее забивали до смерти, и на каждой площадке из приоткрытой двери на нас таращились карие глаза -- в пяти футах от полу, в трех футах, всего в одном футе -- это был годовалый малыш, еще не научившийся твердо стоять на ногах. Шерри достала ключи и отперла дверь, вставив два ключа в два замка, они открылись со скрежетом, на удивление замогильным для таких маленьких цилиндриков, и я физически ощутил, что уши, составляющие одно целое с яркими, как у мартышек, глазами, услышали этот звук. -- Я обычно бегом взбегаю, -- сказала Шерри. -- Прихожу, бывает и в три часа ночи, и в час дня, и всегда они на меня смотрят. Она сняла пальто, закурила, отбросила сигарету в сторону, зажгла газовый обогреватель, подошла к буфету и достала оттуда два стакана и бутылку. Холодильник был старый разбитый двухкамерник, и грязный запах речного льда шел от свинцово-серых кубиков, которые она выдавливала из ванночки. Я хотел было помочь ей, но она справилась сама, быстрым движением вывернув ванночку, и продолжала спокойно болтать, моя посуду в раковине, а водопровод рычал, как пяток старых псов, сон которых внезапно потревожили. -- Здесь жила моя сестра. Она хотела учиться живописи. Поэтому я немножко ей помогала. Совсем немножко. Обставляла все здесь она. -- А потом уехала? Ответ последовал после некоторой паузы: -- Да, теперь это моя квартирка. Иногда я виню себя в том, что держу ее, хотя редко ею пользуюсь, а эти несчастные живут друг у друга на голове. Но здесь жила моя младшая сестра. И мне не хочется расставаться с этой квартирой. Вся квартира состояла из одной-единственной комнаты -- жилой, обеденной, спальни и кухни -- площадью двенадцать футов на двадцать пять. Стены были покрашены белой краской, изрядно облупившейся, обивка мебели свидетельствовала о неискушенности, томатно-оранжевая, красная, зеленая, -- из тех, что привлекают молодую особу, впервые оказавшуюся в Нью-Йорке и ничего не знающую о моде и стиле. Здесь была двухспальная кровать без изголовья, кушетка со сломанной ножкой, столик для бриджа, два раскладных металлических кресла, походный стульчик кинорежиссера и мольберт. На стене висело несколько картин без рам, но в некоем их деревянном подобье, а из двух окон открывался вид на кладбище -- одно из немногих кладбищ, сохранившихся на Манхэттене. -- Это ваша сестра рисовала? -- спросил я. Мне не хотелось задавать этот вопрос, но чувствовалось, что она ждет его. -- Да. -- Надо бы поглядеть. И вдруг я почувствовал раздражение, какой-то признак усталости: адреналин в крови загорелся желанием подбавить алкоголя. Когда-нибудь, через несколько часов или же завтра, наступит момент, когда я лягу и смогу уснуть -- если мне, конечно, этого захочется, -- и тогда воспоминания о только что прожитой ночи восстанут передо мной, как изуродованные трупы на поле брани. А пока я еще пребывал в магическом кругу алкоголя, в золотой колеснице, обитой красным бархатом, и в этой колеснице мог проехать по полю, оглядываясь на каждый поднявшийся с земли труп, и у всех у них было лицо Деборы. Мне не хотелось рассматривать картины. Я уже успел кое-что разглядеть: в сестре Шерри было слишком много мрачности, слишком много глупости, воды и ваты, маниакальная грань, причем чрезвычайно зыбкая. Картины являли собой печальный контраст с томатно-оранжевой и ярко-зеленой мебелью. Взбалмошная, должно быть, девица. Я помедлил в нерешительности, прежде чем продолжать осмотр. Я ощущал в себе напряжение, подобное прикусу лошади, которой не терпится пуститься в галоп. Проще говоря, я чувствовал себя заядлым курильщиком, которому за трое суток не перепало и окурка, -- за всем, что я делал и переживал, крылось желание совокупиться -- не для удовольствия, не из любви, но чтобы сбросить с себя это напряжение: несмотря на свинцовую, почти опустошительную усталость, навалившуюся на меня, когда я карабкался по лестнице, мне необходимо было совокупиться и чрезвычайно хотелось этого. Не стану лгать, я так или иначе понимал, что картины ее сестры -- это нечто большее, чем забор, который надлежало перемахнуть с возможно большей непринужденностью, -- нет, они были дверью, ведущей в некое частное владение. Войдя туда, я сразу бы все загубил. Картины эти смущали меня: было в них что-то мерзкое. И все же нельзя было строить наши отношения на изначальной лжи. Я словно бы сподобился проникнуть в отчаянную тайну, словно получил весть с самого края света, и эта весть гласила, что я уже почти на краю. И если мне предстояло сыграть свой последний спектакль, что ж, не бросаться же в гардероб, денежки надо было выкладывать на стол и немедленно. И я произнес весьма курьезную речь: -- Я не хочу лгать тебе. И не буду лгать, пока не солгу. -- Отлично, -- сказала Шерри. -- С твоей сестрой что-то случилось? -- Да. -- Она сошла с ума? -- Она сошла с ума, а потом умерла. -- Ее голос звучал совершенно безучастно, словно она хотела приуменьшить значимость сказанного. -- Как она умерла? -- Ее доконал человек, с которым она жила. Обыкновенный сутенер, не более того. Однажды ночью он поколотил ее, и с тех пор она так и не пришла в себя. Забилась в эту каморку. И попросила меня присматривать за ней. -- Шерри взболтнула стакан, то ли размешивая лед, то ли практикуя мануальное проклятье. -- А через пару дней, -- сказала она бодрым голосом, -- сестра дождалась, пока я уйду, приняла тридцать таблеток снотворного и перерезала себе вены. Потом встала с постели и умерла вот у этого окна. Мне кажется, она хотела из него выброситься. Думаю, ей хотелось попасть на кладбище. -- А что с сутенером? -- спросил я после некоторого молчания. На лице Шерри появилось выражение упрямого маленького жокея, вспоминающего о каком-то отвратительном заезде. Что-то жесткое и неистовое проступило в складках ее рта. -- Я о нем позаботилась. -- Ты его знала? -- Я не хочу больше говорить об этом. Мое зрение обострилось, как у адвоката, который лишь по собственной оплошности не стал знаменитым хирургом. -- Ты его знала? -- Я не знала его. Она связалась с ним только потому, что уже почти спятила. Она любила другого человека. И он ушел от нее. Ко мне. Я отбила у нее любовника. -- Шерри задрожала. -- Никогда не думала, что способна на что-нибудь такое, а видишь, как оно вышло. -- Это был Тони? -- О, Господи, конечно, не Тони. Это был Шаго Мартин. -- Шаго Мартин? Певец? -- Нет, милый, Шаго Мартин налетчик. Шерри допила свой стакан и плеснула в него еще. -- Видишь ли, малыш, моя сестренка была всего лишь одной из шести подружек Шаго, которые дожидались его всякий раз, когда он оказывался в Нью-Йорке. Я решила, что она относится к нему чересчур серьезно, ведь она была еще совсем ребенком. И вот однажды я встретилась с ней и с Шаго, чтобы пристыдить его, -- и вдруг бах! -- сама стала одной из шести девиц, которые дожидаются его в Нью-Йорке. Он ведь, мистер Роджек, мужик, каких поискать. Это был удар ниже пояса. Приговор приобрел окончательный вид: как будто проходил некий круговой турнир, в котором участвовали только первоклассные мужики. Первоклассные черные и первоклассные белые. -- Извините, что отнял у вас столько времени. Она расхохоталась. -- Я вовсе не собираюсь рубить твой корень под корень. Все было совсем не так скверно. Я была влюблена в Шаго. А потом он влюбился в меня. Просто ничего не мог с собой поделать. Красивая белая девушка с Юга вроде меня. Мне кажется, когда человек влюблен, он не больший кобель, чем любой другой, кто влюблен. Она одарила меня лукавой улыбкой. -- Что ж, а вот я чувствую себя кобелем, -- сказал я, и так оно и было. Это было ответом на удар по яйцам, что-то подловатое зашевелилось во мне. Передо мной возникло лицо Деборы в морге, уставившееся на меня зеленым глазом, но сейчас я не боялся его, напротив, мне казалось, что ненависть, заключенная в этом взгляде, становится моею собственной. -- Да и у меня то же самое на уме, -- сказала Шерри. И в этом горячечном состоянии мы решили перейти к делу. Шерри раздвинула ширму возле рукомойника и удалилась туда раздеться, а я сбросил с себя одежду и, дрожа, забрался под простыню на ее маленькой двухспальной постели, простыню чересчур дорогую (ее, конечно же, купила Шерри, а не ее сестра), и залег, продолжая дрожать от холода, потому что постельное белье было сковано железным льдом все еще стоявшей в этом доме зимы. Я думал о кладбище и о могилах за окном, о романской каменной арке Север-холла в Гарварде, -- я не вспоминал Север-холл последние двадцать лет, и возможно, за эти двадцать лет мне ни разу не было так холодно, но я знал, что мог бы сейчас выжить и на Северном полюсе, причем раздетым догола, ибо вся моя твердость и упорство сплавились воедино, чтобы противостоять ветрам. Шерри вышла из-за ширмы: закутавшись в белое полотенце и изобразив на лице сконфуженную профессиональную улыбку скромности (скромности, которую попирали все кому не лень), она скромно скользнула ко мне в постель. Ее зад был воистину изумительным -- положив на него руки, я почувствовал, как жизнь возвращается ко мне, переступая через ледники моей усталости. Но мы повстречались не как парочка любовников, а, скорее, как два зверя, пребывающих в одинаковом настроении, два зверя, выбравшиеся из чащи на поляну, чтобы воссоединиться, -- мы были равны. Мы занялись любовью без всяких предварительных ласк -- не прошло и тридцати секунд, а я уже мирно проник в нее. Множество разных обманов, из которых складывалась ее жизнь и ее тело, оказались теперь на одной чаше весов, чтобы потягаться с тем грузом, который я возложил на свою, -- ее жизнь до этого момента была равна моей жизни, каждому благу соответствовало благо, каждому злу -- зло, подавленные образы моего сексуального воображения парили, избавившись от суетной спешки, от тщеславного стремления ублажить. В наших душах царил холодноватый покой, словно мы были профессиональной танцевальной парой, отрабатывающей медленный танец в полном одиночестве на залитом лунным светом полу. Я чувствовал, что никогда не устану. Опустошенность оставила меня. Я пребывал в глубоких водах, много глубже поверхности секса, в некоем дремотном тоннеле, где цель наконец-то никак не определяла средств. Она была роскошна. И была роскошно восприимчива. Впрочем, меньшего я от нее и не ожидал. Некий белокурый дух пребывающей в тени фиалки жил в изгибах ее плоти. Никогда еще я не угадывал своих движений столь точно. Сейчас было просто невозможно сделать что-то не так. Но нежность таилась только в самом акте. Ничего достойного любви не было в ней, и никакой любви -- во мне: мы занимались идолопоклонничеством в некоем храме, стенами которого были наши тела, мы встречались на глубине, а свет и соленые слезы, и душа пребывали далеко наверху. Усталость едва не умертвила меня -- у меня не осталось ни ума, ни хитрости, ни гордости, ни вызова, ни порыва, как будто оболочка моего прошлого отмерла, как змеиная кожа, от которой теперь нужно было избавиться. Издалека, словно очутившись вдруг на луне, я начал смутно понимать, что мое дыхание едва ли было чистым и что ее легкие возвращали мне запах пепла и могилы, но эта дрянная смесь спиртного и никотина, которой мы сейчас обменивались, не имела ничего общего с тою частью меня, которая уже оживала и жила. Закрыв глаза, я странствовал в ночи по некоему внутреннему космосу, не воспринимая ничего, кроме собственного желания, этих железных ударов сердца или по сердцу, и кроме ее желания, препоясавшего стальным поясом ее чресла. Мы были уже где-то на середине заезда, как двое велосипедистов, делающих круг за кругом по гаревой дорожке стадиона, вскоре нам предстояло превратиться просто в ритм, чистый ритм, уносящий нас к финишу, которого, как я теперь понимал, никогда не суждено было достигнуть, и посреди этого водоворота она легонько забарабанила кончиками пальцев мне по шее, легонько, но твердо, как будто спрашивая: "Не пора ли тебе?", и, повинуясь инстинкту, я угадал ее вопрос и ответил: "Нет, не пора... Я не могу, пока в тебе эта штука", чего я никогда никому не говорил раньше, и она отпрянула, я оказался снаружи, -- и это был шок, похожий на тот, что испытываешь, попав в луч прожектора, -- и я принялся искать это резиновое устройство, которое мне так мешало, нашел его, извлек и бросил на пол. Подобно тому, как холодным зимним днем возвращаешься в бассейн с подогретой водой, я вновь нырнул в нее, наши желания теперь повстречались, запертые в одной клетке, как глаза, которые не удается отвести друг от друга, желания, которые дост