т, и весила килограммов девяносто. У нее были роскошные белокурые волосы, ниспадавшие до пояса или уложенные в двадцатисантиметровую башню на голове, а голос как у худенькой белокурой пятилетней малышки. -- Блейк думает, что меня пора опять сажать в дурдом. Я сказала ему, что если он так со мной поступит, то я попрошу Мино пристрелить его, а он ответил: "Твой братец Мино и ширинку-то расстегнуть не умеет". Блейк жуткий похабник. Мне кажется, он сошел с ума. Такого он себе раньше не позволял. И вдобавок, он знает, что Мино весьма сексапилен. Я сама ему об этом говорила. -- Крайне утешительно это слышать. -- Блейк думает, что я рехнулась из-за Деборы. А это не так. Я ей сказала в прошлом году, чтобы она выбросилась из окна. Я сказала: "Душечка, подойди к окну и выбросись, а то ты толстеешь". И Дебора в ответ только засмеялась, знаете, на свой манер, как свинка, хрю-хрю-хрю, и ответила: "Беттина, твое предложение великолепно, но если ты немедленно не заткнешься, я позову Блейка и скажу ему, что тебя опять пора упрятать в дурдом". И она так бы и поступила. Однажды она выполнила свою угрозу. Я сказала ей, что знаю, что она спала со своим папочкой, и она вызвала моих родных, и через шесть часов меня туда упрятали; в Париже, знаете ли, мы с ней жили вдвоем. -- Когда это было, Гиго? -- О, давным-давно, не помню, страшно давно. Я так и не смогла простить ей этого. Французские психлечебницы просто чудовищны. Я чуть не осталась там навсегда. Мне пришлось пригрозить своему семейству, что я выйду замуж за заведующего клиникой, маленького смешного старичка из французских евреев, от которого несло как от Британской энциклопедии, клянусь, именно так и несло, и только тогда они меня извлекли оттуда. Им вовсе не хотелось, чтобы в их компанию затесался маленький грязный французский жидок, стал бы хлебать с ними из одной кастрюли и поучать их, как надо охотиться на дикого кабана, вы ведь знаете французов, они всегда поучают, не важно, разбираются в чем-то или нет. Господи, как я ненавижу французов! -- Душечка, интересно бы знать, что вы хотите мне сообщить. -- О, многое. Но сейчас не могу. У меня лоб зачесался, а это значит, что Блейк сейчас войдет в комнату. -- Ну, пока он не вошел. -- Да я не могу вспомнить. Хотя нет, вспомнила. Слушайте, когда я сказала Деборе, чтобы она выбросилась из окна, она эдак стервозно мне улыбнулась и налила стаканчик шерри, хотя нет, это была мадера, зато стопятидесятилетней выдержки, и сказала: "Давай-ка прикончим эту мадеру, это мадера Стива, и он всегда бесится, когда она кончается". А потом сказала: "Дорогуша, я не собираюсь выпрыгивать из окна, меня и без этого убьют". -- Что? -- Да. Именно это она и сказала. Она сказала, что такой у нее гороскоп. Сказала, что смерть ее будет чудовищной, потому что Венера вместе с Сатурном и Ураном находится в знаке Водолея. И хуже того. Расположение всех планет для ее знака Скорпиона очень дурное. -- Вы хотите сказать, что сегодня ночью ее убили? -- Я в этом убеждена. -- Она покончила жизнь самоубийством. Не забывайте, Гиго! Она громко вздохнула. -- Стив, это ведь не вы ее убили? Скажите, не вы? -- Я ее не убивал. -- Стив, я так рада, что позвонила вам. А то я думала, что мне нужно позвонить в полицию. Но Блейк сказал, что расквасит мне нос, если я туда позвоню, и мои фотографии появятся во всех газетах. А раз сказал, то непременно расквасит. Он ненавидит мой поразительный нюх -- однажды я учуяла на нем легчайший налет духов, хотя он после свиданья отправился в сауну и вернулся домой, благоухая, как березовая ветка. Но я учуяла запах духов и даже запах рук той негритянки, которая делала ему массаж. Как это находите? -- Феноменально. -- Стив, вы ведь меня не обманываете? Я знаю, что вы хорошо ко мне относитесь. -- Ладно, Гиго, ну, а если б я сделал это, я бы сказал вам правду, как вы считаете? -- Но вы же этого не сделали! -- А может и сделал. Вам ведь нравится так думать. -- О, я вполне допускаю, что она могла покончить с собой. Ее так тревожила Деирдре, да вы знаете. Она не понимала, как объяснить той насчет ее отца. -- Насчет Памфли? -- Откуда вам известно, что это Памфли? Мы этого не знаем и не узнаем. -- У меня никогда не было ни малейших оснований сомневаться в этом. -- Ну, знаете, посреди всего, в чем уверен или может быть уверен мужчина, зияет здоровенная пустота. Да, дорогой Стив, я знаю, что это не могло быть самоубийством. Дебора знала, что ее убьют. Она никогда не ошибалась в таких вещах. Стив, может быть, кто-то отравил ее, и этот яд дал сигнал ее мозгу броситься из окна. Знаете, какой-нибудь новый галлюциноген или в таком роде. Все доктора нынче с ума посходили. Круглые сутки варят всякие варева вроде этого. А подумайте, не могла ли ее служанка подмешать ей в ром такое снадобье? -- Листья клена падают с ясеня. -- Нет, служанка наверняка была соучастницей. -- Ангел Беттина... -- Я знаю кое-что, о чем вы и не догадываетесь. Дебора вам никогда ничего не рассказывала. Как вы думаете, почему я была ее лучшей подругой? Потому что начни я пересказывать, что она говорила, мне все равно никто бы не поверил. И кроме того, мне об этой служанке кое-что известно. -- Что же? -- Обещаете мне поверить? -- Обещаю. -- Она любовница Барнея Келли. Ну знаете, любовница того сорта, какие бывают у мужчин в этом возрасте. Любовница с эдакими тонкими губами, которые гуляют где угодно. -- Ну, а почему же Барней Келли был так заинтересован в делах Деборы, что отказался от любовницы? -- Единственное, что мне известно, -- присутствие служанки было частью сделки, по которой Дебора получала от него содержание. -- Она не брала у него ни гроша. -- Келли выдавал ей пятьсот долларов в неделю. Или вы полагаете, что могли обеспечить ее сами? -- Не знаю, что и думать. -- Кто-то убил ее. -- Гиго, я действительно сомневаюсь в этом. -- Ее укокошили. -- Не думаю. -- А я не думаю, я знаю. -- Тогда вам нужно обратиться в полицию. -- Мне страшно. -- Почему же?' -- Потому что я думаю, дело на этом не кончится, -- Беттина перешла на такой шепот, по сравнению с которым прежний казался криком. -- Дебора была шпионкой. -- Беттина, вы сошли с ума. -- Лучше, дружок, поверьте мне. -- Ради всего святого, с какой стати Деборе быть шпионкой? -- Стив, она так скучала. Она всегда так скучала. Она была готова на все что угодно, лишь бы не скучать. -- И в чью же пользу она шпионила? -- Этого я не знаю. Но она была способна буквально на все. Однажды я обвинила ее в том, что она работает на ЦРУ, и она расхохоталась. "Они же идиоты, -- сказала она. -- Они все университетские профессора или гориллы в десантной форме". Но все-таки мне известно, что она работала на британскую разведку. -- Когда же? -- Когда мы воспитывались в монастыре в Лондоне. Благодаря этому ей удалось оттуда вырваться. Во всяком случае, у нее был любовник из британской разведки. -- Гиго, вы действительно маленькая глупышка. -- А вы болван. Блейк болван, и вы тоже болван. -- Курочка, я обожаю вас. -- Вот это лучше. -- Мне всегда казалось, что Дебора коммунистка, -- сказал я. -- Агнец небесный, а я вам о чем толкую. Я могу побиться об заклад, что она была чем-то вроде двойного агента, ну, знаете, шпиона, который шпионит среди шпионов. У меня есть что порассказать вам об этом. Я застонал. Существовала чудовищная возможность того, что во всем этом вздоре затесался тончайший волосок истины. Я чувствовал, как тайны оборачиваются все новыми и новыми тайнами, подобно едва только формирующимся галактикам, и с грустью и обидой сознавал, что никогда не узнаю и десятой доли того, что имело место на самом деле, никогда. -- А вот и полиция, -- прошептала Беттина. -- Ну что, Блейк, -- продолжала она громким голосом, -- ну что, жеребчик ты мой ненасытный, и с кем это, как ты думаешь, я беседую? Да это же Маргарет Эймс. Она позвонила мне из автомата. Давай-ка, Маргарет, Блейк хочет с тобой поговорить. Ах, дорогая, живо брось еще монетку или сразу же перезвони... Ну вот, разъединилось. Я повесил трубку как раз в тот момент, когда он уже брался за свою. Моя сорочка промокла от пота. Я был похож на человека в горящем доме, у которого остается три минуты для того, чтобы собрать и вынести все самое ценное. И те же три минуты были нужны мне, чтобы прийти в себя, а не то желание выпить прорвет все плотины. Я содрал мокрую сорочку, которую только что выбрал с такой тщательностью, вытер спину и плечи сухим полотенцем, надел первую попавшуюся под руку рубаху и вышел из квартиры. Я не сознавал, что задыхаюсь, пока не очутился на улице. Мое беспокойство было почти осязаемым, я чувствовал в воздухе какую-то мрачную тишину -- ту мучительную тишину, которая бывает перед ураганом. На улице уже почти стемнело. Я опоздаю, но в участок пойду пешком, потому что я был убежден, что стоит мне залезть в такси, и оно попадет в аварию. Я резко повернулся, почувствовав, как меняется мое настроение. Где-то поблизости кто-то тупо, но интенсивно следил за мной. Наконец, я понял, что меня ведут. Обернувшись, я увидел в полквартале от себя на другой стороне улицы лениво следившего за мной человека. Без сомнения, это был сыщик. И это было почти приятно. Или они пустили за мной хвост с того самого момента, как я покинул участок прошлой ночью? Для сегодняшней беседы в Робертсом было выбрано помещение на первом этаже, крошечная каморка десять футов на двенадцать, со столом, парой деревянных кресел, двумя шкафами с картотекой и настенным календарем. Здесь же висела и крупномасштабная карта участка с воткнутыми в нее красными булавками. Полицейский провел меня мимо дежурного офицера, и мы спустились на один пролет по чугунным ступеням, прошли длинным коридором, единственное окно которого открывало вид на камеры предварительного заключения, ряд стальных дверей и стен безлично желтого цвета. Когда мы вошли, я услышал чей-то стон, чей-то пьяный всхлип. Робертс не встал поприветствовать меня и не подал руки. -- Вы опоздали, -- сказал он. -- Мне надо было пройтись. -- И малость протрезветь? -- Да и вы, видать, с похмелья. Он кивнул: -- Не привык к этой отраве. Его синие глаза, прошлой ночью чуткие и четкие, как микрометр, теперь казались большими, красноватыми и немного больными, синева их подвыцвела. Когда он наклонился ко мне, от него хлынула волна запаха, кисловатого и чуть приторного, как будто он одолжил этот запашок у О'Брайена. Затем он раскрыл досье. -- Теперь у нас есть протокол вскрытия. И все в нем сказано. -- И медленно побарабанил по страницам. -- Для вас это выглядит не слишком благоприятно. -- Нельзя ли поточнее? -- Здесь достаточно для того, чтобы упечь вас за решетку. -- Почему же вы этого не делаете? -- Может быть, и сделаю. -- Может быть, мне пора обзавестись адвокатом. -- Я произнес это без всякого выражения. Я все еще не мог разобрать, есть ли у него что-нибудь серьезное или он настроен серьезно поблефовать. -- Лучше бы нам сначала потолковать. -- Почему? -- Вы умный человек. Мне кажется, вы заслуживаете того, чтобы узнать, в какой скверной ситуации находитесь. Я хочу получить от вас признание, сегодня вечером, прямо сейчас. Желание выпить прошло. Казалось, последние несколько часов я только тем и занимался, что готовился к поединку с ним. -- Разумеется, вам известно, -- сказал Роберте, -- что через шесть часов после смерти наступает rigor mortis*. * трупное окоченение (лат.). -- Да, известно. -- Ну вот, и на теле вашей жены, когда мы нашли ее на улице, не было признаков rigor mortis. -- Да и откуда им там было взяться? -- Их не было. Но так или иначе у нас есть и другой способ установить время смерти. Не знаю, насколько вам об этом известно. Нечто в его манере заставило меня удержаться от ответа. -- Вам когда-нибудь доводилось слышать о трупной синюшности? -- Поясните, пожалуйста. -- Ну что ж, мистер Роджек. Когда наступает смерть, кровь начинает сворачиваться как раз в тех местах, которыми тело прикасается к полу или к стене. Это и есть синюшность. Через полтора часа вы можете невооруженным глазом увидеть посиневшие и почерневшие участки тела. И вот к тому моменту, когда начали производить вскрытие вашей жены, ее тело было покрыто признаками синюшности и спереди, и сзади. Она лежала уткнувшись лицом в ковер, а затем я перевернул ее. -- На улице ваша жена лежала лицом вверх. Этим можно объяснить синюшность у нее на спине, но никак не на щеках, груди, животе, бедрах, коленях и кончиках пальцев ног. Хотите прокомментировать это? -- Пока нет. -- Одной этой улики достаточно, чтобы отправить вас на электрический стул. -- Его глаза смотрели на меня мрачно и безучастно, как будто перед ним был просто камень. -- Но это всего лишь первая из трех совершенно недвусмысленных улик, которыми мы располагаем. -- Я не виноват. Наверное, у вас что-то не в порядке с вашими уликами. -- Пункт второй: у вашей жены сломан шейный позвонок. Это прямое указание на удушение, особенно если, как в нашем случае показало вскрытие, оно сопровождается обильным кровоизлиянием. -- Должно найтись какое-то другое объяснение. -- А вы, Роджек, можете его представить? -- Вы убеждены в моей вине. Так какой смысл продолжать? -- Позвольте охарактеризовать вам возможные варианты: а) вы заговариваете мне зубы и уходите отсюда в не худшей ситуации, чем вошли; б) вы делаете признание; в) вы отказываетесь давать показания, и я немедленно отправляю вас в камеру. А к завтрашнему дню у нас уже все будет готово. Весь этот день я продержался лишь благодаря надежде, что вечером смогу вернуться к Шерри. Если бы прямо сейчас Робертс предложил мне двадцать четыре часа свободы в обмен на признание, я, наверное, подписал бы его, потому что мне необходимо было увидеть ее, просто увидеть. Некая туманная осторожность начала нашептывать мне, что не следует говорить больше ни слова в отсутствие адвоката, но я не мог на этом остановиться. -- Робертс, -- сказал я, -- согласитесь, что, если бы я был виноват, я бы сейчас прямо отсюда позвонил лучшему адвокату по уголовным делам во всем Нью-Йорке. -- Советую вам так и поступить. -- Вы хотите, чтобы я все это с вами обсудил, и в то же время, согласитесь, мне не следует лишать себя одного из немногих преимуществ, обрисовывая вам возможную линию моей защиты. -- А что вам терять? Вы думаете, у нас тут своих мозгов нет? -- Он шарахнул кулаком по столу. -- Вы будете говорить, -- сказал он, -- потому что вы из тех идиотов, что гоняются за каждой юбкой. Вам хочется сегодня вечером вернуться в Нижний Ист-Сайд к вашей новой бабе. Так что не ссы мне в глаза, парень. Сядь, да надиктуй признание, и я предоставлю тебе ночь с нею в любом отеле в центре города, конечно, с полицейским у дверей. И стража будет подносить ухо к замочной скважине. Вот ведь как он стремился заполучить это признание. Тут что-то было не так. Он добивался моего признания с чрезмерной настырностью. Я знал, что мне надо молчать, но я знал также, что, сколько бы сил у меня ни было, их не хватит на то, чтобы отправиться в камеру. Разговаривая с ним, я был силен; в одиночестве что-то начнет ковыряться во мне, и я распадусь на куски. -- Я жду, -- сказал он. -- Робертс, всегда отыщется эксперт, который опровергнет выводы предыдущего эксперта. Дебора выбросилась из окна, и это все, что мне известно. Ваш эксперт говорит, что она была мертва еще до того, как упала. А я могу найти эксперта, который объяснит, что синюшность является прямым результатом удара об землю после падения с высоты в десять этажей, да еще когда тебя после этого переехала машина, сломав шейный позвонок и обусловив обширное кровоизлияние. -- Такая синюшность не появляется, если тело просто перекатывается с места на место. Она появляется только когда тело лежит неподвижно. Когда она лежала на животе? -- Когда ее положили на носилки. -- Что? -- Да, я помню, что обратил внимание на то, как необычно это выглядело, а сейчас понимаю, почему. Череп ее сзади был размозжен, и, знаете ли... Ну, вы помните, как скверно это выглядело... Они не хотели, чтобы ее голова лежала на носилках. -- Ладно, -- ухмыльнулся Роберте, -- из вас вышел бы весьма недурной адвокат. -- Он откинулся в кресле. -- Должен признать, что ваша речь может кое-кого ввести в заблуждение. Примерно одного человека из десяти. Я не хочу еще подробнее вдаваться в технические детали, но вполне допускаю, что вам удастся найти недостаточно квалифицированного эксперта, который возьмется отстаивать вашу версию против десяти профессионалов, которых выставим мы. Но забудем об этом. В той ситуации, в которой мы сейчас находимся, если я вас правильно понял, вы готовы подписать заявление, согласно которому она была жива в тот момент, когда выпала из окна. -- Да. Я готов подписать такое заявление. -- Ладно, мы можем найти время на то, чтобы позвать сюда полицейского стенографиста и получить его в отпечатанном виде, но это просто отнимет у нас полчаса, а мне это ни к чему, мне не нужно еще одно отягчающее обстоятельство против вас. Дела в том, Роджек, что у нас есть еще пункт три. -- Что еще за пункт три? -- Ну, а зачем мне раскрывать вам доказательства, которые могут пригодиться на суде? То есть, я хочу сказать, с какой стати мне отдавать вам это доказательство за красивые глаза? -- С той же стати, с какой я с вами откровенен. -- Только не заливайте. Вы пишите признание, а я оставляю вас наедине с бумагой и чернилами, чтобы вы подробно изложили все как и почему, позволяющие апеллировать к убийству в состоянии аффекта. Я даже подброшу вам детальку-другую в подкрепление этой версии. Но если вы будете настаивать на том, чтобы выйти сухим из воды, тогда храни вас Бог, Роджек, я превращу это дело в свой личный крестовый поход против вас, и вы получите по заслугам, получите так жестоко, что даже сам губернатор трижды подумает, прежде чем заменить вам смертную казнь на пожизненное заключение. -- Он тяжело задышал. -- Ничего себе речуга, -- сказал я. -- Сядьте спокойно и послушайте пункт три. Ваша жена была жива, когда она очутилась за окном. Это вы утверждаете, верно? -- Верно. -- Что ж, вы не посчитались с ее прямой кишкой. -- Что такое? -- Хотите верьте, хотите нет, но касаться таких деталей мне ничуть не более приятно, чем кому бы то ни было другому. Однако вскрытие показало, что перед тем, как она бросилась вниз, ее кишечник был полностью опорожнен. -- Не понимаю, что это доказывает. -- Удушение приводит к полному расслаблению анального отверстия. Поняли? -- В течение нашего разговора Дебора выходила в ванную. Он с отвращением посмотрел на меня, как будто я был рэкетиром, явившимся в честное заведение требовать выкуп. -- Я полагаю, -- сказал он, -- что, отправляя естественные потребности, она не имела обыкновения пачкать свое нижнее белье? -- Подобные следы могут появиться в результате падения. Или были нанесены позднее. Некоторые свои функции организм продолжает исполнять и после смерти. Мы говорили словно бы о ком-то совершенно постороннем. Я испытал секундный приступ горя, как будто знал, что мне придется заплатить непомерную цену за раскрытие интимных тайн Деборы. Робертс широко и блаженно ухмыльнулся. -- Мы провели тщательный осмотр помещения. Особенно -- спальни, Роджек, ковер тоже испачкан, так что любые сомнения касательно определенного факта отпадают. На ковре обнаружено достаточное количество частиц того самого чужеродного материала, о котором мы только что говорили. Если вы сумеете правдоподобно объяснить мне это, можете идти отсюда с миром. Я знал, какую историю мне надлежит сейчас рассказать, но не знал, хватит ли у меня сил сделать это. -- Робертс, мне не хотелось бы рассказывать о моей жене все до самого конца. -- Попробуйте убедить судей такой отговоркой. -- Дебора в последнее время была не больно-то уравновешенным человеком. -- Вы и в самом деле намекаете на то, на что, мне кажется, вы намекаете? -- Я не могу вдаваться в детали. Но мне, конечно же, надо было сказать и это. Некая часть моего мозга уже приготовила эту историю, и сейчас я собирался изложить ее по порядку, одну деталь за другой, воображаемое восклицание Деборы: "Ну, а раз уж ты видел это, тебе осталось увидеть совсем немного", -- и она кидается к окну и тремя движениями оказывается снаружи, да, этот воображаемый отчет о якобы произошедшем приобрел теперь такую жизненность, как будто так оно и было. Я понимал, что, если когда-нибудь впаду в психоз, эта история будет пребывать в нем со мной. У Робертса был такой вид, словно он слушает меня внимательно, почти веря мне, -- отчасти схожий с тем выражением, с каким он внимал мне накануне ночью в спальне Деборы. Но я был не в силах продолжать. Если я навяжу Деборе эту историю, все наше прошлое окутают ядовитые миазмы. -- Нет, -- сказал я, -- лучше уж в камеру. Телефон у него на столе зазвонил. -- А почему бы не подписать признание? -- Нет. Робертс снял трубку. -- Нет... Нет... Не подписывает. Нужны семьдесят два часа. Что? Сукин сын, нет. -- Следующие двадцать секунд он бешено ругался, его глаза налились кровью, и мне казалось, что он вот-вот размозжит мне голову телефонной трубкой. Затем он обхватил рукой подбородок и, стиснув его что было мочи, словно нажимал на какую-то кнопку в душе, пытаясь вновь обрести контроль над собой. -- Подождите здесь, -- сказал он, -- я через пару минут вернусь. Он был невысок ростом, и, выходя, показался мне напыжившимся котом на цепи. Робертс оставил досье на столе. Я быстро заглянул туда. Там не было протокола о вскрытии, а лишь выдержки из него, и хотя я не больно-то разбирался в терминах, я все же понял, что он мне солгал: выводы были двусмысленны, суицид вызывал определенные сомнения, не с большей категоричностью утверждалось и то, что Дебора была мертва к моменту падения. Только насчет следов на ковре все совпало -- это место было подчеркнуто красными чернилами. И здесь же были вырванные листы из одной из моих статей, опубликованной в научном журнале, текст лекции по случаю вручения премии, которую я прочел в университете в первый год пребывания там, в первый год моего брака с Деборой. Теперь слова этой лекции походили на увядший цветок, заложенный в Библию старой девы. Читая сейчас свою статью под раздражающее шипение обогревателя у меня за спиной, глядя на стены, грязные измызганные стены цвета выцветшей сигары, я сразу же отыскал в себе некую точку душевного равновесия: оказывается, я был в силах спокойно воспринимать всю эту немыслимую комбинацию собственных чувств, красных булавок Робертса на карте участка и параграфа из лекции по случаю вручения премии Кларка Рида Пауэлла на тему "О примитивных воззрениях на природу таинств": "В отличие от воззрений цивилизованного общества, которые возвышают человека над животными, первобытные люди инстинктивно верили в то, что они были объектом первородного пакта, заключенного зверями из джунглей и зверем таинства. Для дикаря страх был естественным следствием любого вмешательства со стороны сверхъестественного начала: если человек замышляет украсть секреты богов, то вполне логично предположить, что боги будут защищаться и убьют каждого, кто чересчур к ним приблизится. Исходя из той же логики, цивилизация представляет собой успешное, хотя и не окончательное хищение некой суммы этих таинств, и цена, которую нам приходится за это платить, -- наше ощущение чудовищного, не поддающегося определению бедствия, которое нас ожидает". Эта лекция многим понравилась и была воспроизведена в ежемесячнике -- уточненная, дополненная и поделенная на две части, -- была, как мне кажется, некая приятная мишура в ее стиле и слоге. Теперь, перечитанная самим автором, она отозвалась в его мозгу ощущением зримой реальности, и я почувствовал внезапную тревогу и желание, чтобы Робертс поскорей вернулся, как будто моя воля к сопротивлению могла растаять, если бы я оставался чересчур долго наедине с собой в спертом воздухе этой комнаты. И вот, вынуждая себя сконцентрироваться на досье, я понял, что лекция попала сюда почти случайно, вместе с несколькими другими моими работами, колонками светской хроники, в которых упоминалось мое имя, и даже несколькими рецензиями на мою телепрограмму, -- небрежно составленная коллекция, Робертс собирал материал явно левой ногой. И тут я услышал его шаги в холле и вернулся на место. Он вошел посвистывая. Это был холодный контролируемый свист человека, чем-то весьма озабоченного. -- Что ж, Роджек, -- сказал он, оскалив в усмешке зубы, -- вы свободны от всяческих подозрений. Пойдемте-ка выпьем пива. -- Но в глазах его была пустота. -- Знал я, -- добавил он, -- с самого начала знал, что что-то в этой истории не заладится. -- О чем это вы? -- Получен официальный протокол вскрытия. Самоубийство. Вот так-то. -- Он кивнул. -- Где-то наверху у вас есть рука. Я понимал, что должен задавать вопросы, иначе это будет равносильно согласию. -- Поэтому вы так и спешили добиться от меня признания? -- По мне, так можно было и подождать. Это Лежницкий решил, что на вас нужно как следует надавить. С каждым словом Робертс нравился мне все больше. Все выглядело так, как будто мы были парой борцов, и Робертс уже дожимал меня на ковре. И вдруг судья шепнул ему на ухо, что его черед проиграть. И он разбушевался на арене. А сейчас мы вернулись в раздевалку, рассказываем друг другу анекдоты и обмениваемся извинениями. -- Вам велели отпустить меня еще прошлой ночью? -- Скажем так: намекнули. Но я в любом случае собирался вас отпустить -- мне было бы интересно понаблюдать за вами на воле. -- И вы ожидали, что сегодня на вас еще поднажмут? -- Многое я бы отдал, Роджек, чтобы понять, насколько вы в курсе дела. -- Почти совершенно не в курсе. -- Вот оно как. -- И вы полагали, что если получите мое признание, то сможете противостоять этому нажиму? Никогда еще он не был так похож на полицейского. Настырность его короткого прямого носа сочеталась с циничной усмешкой в углах губ. Честность, цинизм и алчность играли в его глазах тремя различными цветами. -- Никогда не знаешь наверняка, -- сказал он. -- Может, мы смогли бы выдержать нажим, а может, упекли бы вас за что-нибудь другое. Но признание, несомненно, представляло бы интерес. -- Он улыбнулся ледяной улыбкой бейсбольного менеджера, потерявшего талантливого игрока, которого он мог бы тренировать дальше или послать на стажировку в низшую лигу. -- Не ломайте себе голову над нашей политикой. Мы можем протолковать об этом целую ночь, и вы все равно ничего не поймете. -- Но я бы с удовольствием послушал. -- Что вам нужно. Выиграть по лотерейному билету? Пошли в пивную. Я улыбнулся. -- К сожалению, я сейчас занят. -- Я встал. -- Приятно было познакомиться с вами, Робертс. Он ухмыльнулся в ответ. -- Если бы вы не были такой шишкой, Робертс, я посоветовал бы вам не задирать нос, -- сказал я. -- А я не шишка. На его лице появилось выражение озабоченности, как будто он не был уверен, стоит ли задавать следующий вопрос. -- Послушайте-ка, -- сказал он, когда я уже подходил к двери, -- если вы ответите мне на один вопрос, я вам, пожалуй, тоже кое-что расскажу. -- Давайте послушаем ваш вопрос. -- Роджек, вы из ЦРУ? -- Я не имею права распространяться о таких делах. -- Ладно, получайте даром. Да, может, вы это уже знаете. Мы задержали Эдди Гануччи. В любом случае понимали, что ненадолго. На нас оказали очень сильное давление, чтобы мы его отпустили. И у меня создалось впечатление, что оно исходило из того же источника, что и в вашем случае. -- Вы абсолютно убеждены в этом? -- Нет. Когда оказывают давление, представляться не принято. -- А вы ведь не глупы, а, Робертс? -- Когда-то я был недурным агентом ФБР. -- Он похлопал меня по плечу. -- Полный вперед! На улице было уже холодно. Я прошел мимо одного бара, потом мимо другого. Я не знал, праздновать ли мне победу или поскорее найти какое-нибудь укрытие. На углу я вошел в телефон-автомат и позвонил в службу ответа. Они связались с секретарем мистера Келли и сообщили, что он примет меня в полночь. -- Перезвоните туда, Глория, и скажите, что я постараюсь прийти. -- Я не уверена, что мы обязаны заниматься такими делами регулярно. -- Глория, сделайте одолжение, только сегодня. В такси все нахлынуло на меня разом, волна за волною, опасные волны. Ветер усиливался. Каждый раз, когда я закрывал в машине окно, воздух становился душным, словно в нем был какой-то дурной выхлоп. Но стоило открыть его, как с силой врывался ветер, и звучал он протяжно и хрипло, как ветер над морем, раздирающий воду и вырывающий с корнем траву. В небесах сегодня вечером шла какая-то ломка: выла сирена, внимание было включено, я почти явственно чувствовал гнилостный запах сворачивающейся крови в каждом порыве ветра. И я откинулся на спинку сиденья, почувствовав нечто вроде тошноты, потому что некая тайна вертелась вокруг меня, и я не знал, является ли она конкретной тайной, имеющей вполне конкретное решение, или же она лишь плод куда больших тайн, чего-то столь же необъяснимого, как самая сердцевина тучи, или быть может, то была тайна еще более ужасная, нечто промежуточное, с ничейной земли, куда не пошлешь разведку и откуда не возвращается ничто, кроме опустошения. И я почувствовал ненависть к этой тайне, на мгновение мне захотелось очутиться в камере, моя жизнь прогорела насквозь до самого остова своей вполне оправданной защиты. Мне не хотелось сегодня встречаться с Барнеем Освальдом Келли, и все же я знал, что должен выполнить и эту часть сделки, заключенной мною рано утром. Мне не позволят ускользнуть от этой тайны. Я готов был начать молиться, и чуть было не начал, ибо что же такое молитва как не просьба не разглашать тайну. "О, Господи, -- хотелось мне воскликнуть, -- дозволь мне любить эту женщину, стать отцом, попытаться стать хорошим человеком и заняться честным трудом. Да, Господи, -- чуть было не произнес я, -- дозволь мне не возвращаться вновь и вновь в часовню луны". Но как солдат, коротающий шесть свободных часов в кабаке, я знал, что обязан вернуться. Я не убежал от призыва траншей, я слышал голос Деборы из скверны, из горящей резины, голос дикого кабана, проникавший в меня на ветру, на этом нестерпимом ветру, -- с какой вершины он сорвался? -- и затем машина свернула на улицу, где была квартирка Шерри, и с бьющимся сердцем я взлетел по всем этим грязным, воняющим поражением этажам и постучал к ней -- и, не услышав ответа, мгновенно понял, что сильнее того страха, который я только что испытывал, был другой страх: что ее может не быть дома. Затем я услышал ее шаги, дверь распахнулась, мы обнялись. -- Ах, милый, -- сказала она, -- что-то сегодня вечером не так. Мы вновь обнялись и подошли к постели. Мы сели рядышком и прикоснулись друг к другу кончиками пальцев. Это был первый приятный момент с тех пор, как я вышел от нее сегодня днем. Облегчение овладевало мной, как победный сон триумфатором. -- Хочешь выпить? -- спросила она. -- Чуть погодя. -- Я люблю тебя. -- Я тоже люблю тебя. За это время она отдохнула. Усталость сошла с ее лица, и она казалась семнадцатилетней. -- Была небось первой красоткой в школе? -- спросил я. -- Да нет, я очень смешно выглядела. -- Даже в выпускном классе? -- Вот уж нет. Капитан футбольной команды потратил целый год на то, чтобы я сменила свою фамилию на его. -- Но ты устояла? -- Не-а, не устояла. И вдруг, поглядев друг на друга, мы оба расхохотались. -- Как это никто до сих пор не съел тебя живьем? -- спросил я. -- Ох, мистер, они старались, еще как старались. И она поцеловала меня примерно таким же поцелуем, как прошлой ночью в баре, но в нем уже не было привкуса железа, или было гораздо меньше, и я почувствовал запах жимолости, который вдыхал той жаркой июньской ночью, много лет назад на заднем сиденье автомобиля. -- Пошли, -- сказал я. -- Вернемся к тому, на чем мы остановились. И мы так и сделали. И где-то в самом разгаре я, выжженный усталостью, напряжением и опустошением, которые приносила мне каждая ложь из тех, что я сегодня изрекал, почувствовал, что, как не заслуженный мною дар, во мне просыпается новая жизнь, сладостная, жемчужная и неуловимая, и я оперся на нее и начал карабкаться, и взлетел, чтобы рухнуть на увядшие розы, омытые слезами моря, и они омыли и меня, когда во мне снова проснулась жизнь, и как из рога изобилия на меня хлынула и печаль, жгучая печаль, крылья которой овевали меня, ясные и нежные, как благородное намерение, и это сладостное соприсутствие говорило о значении любви для тех, кто предал ее, да, я понял это значение и, поняв, произнес: "Думаю, мы исправимся", -- имея, однако же, в виду, что мы осмелимся. -- Знаю, -- ответила она. И какое-то время мы молчали. -- Знаю, -- повторила она. -- Ты уверена? -- я коснулся ее ступни своей. -- Ты действительно уверена? -- Да, я уверена. -- А знаешь, что говорят по этому поводу на Бродвее? -- На Бродвее? -- "Насрать на сеньориту", -- говорят на Бродвее. -- О, Господи! Господи! Ты такой занятный козел! -- И она нагнулась и поцеловала меня в палец ноги. 6. ВИДЕНИЕ В ПУСТЫНЕ Я лежал рядом, касаясь кончиком пальца ее сосков, весь проникнутый новым для меня знанием, падающим с небес подобно дождю, -- ибо теперь я понимал, что любовь это не дар, а обет. Только смельчак в силах хоть какое-то время жить под ее знаком. Я подумал о Деборе и о тех ночах многие годы назад, когда я лежал с нею, томимый любовью совсем иного рода, но уже и тогда я кой о чем догадывался, догадывался с Деборой, догадывался с другими, с теми, с кем случалось переспать раз и расстаться навсегда, потому что поезда расходились в разные стороны. Иногда в течение длившегося несколько месяцев романа я испытывал это в какую-то единственную ночь, посреди смертельного пьянства. Любовь всегда оставалась любовью, и найти ее можно было с кем угодно и где угодно. Только никак не удавалось удержать. И не удастся, пока, друг мой, ты не будешь готов пойти за нее на смерть. И я снова вернулся к нашим с Шерри объятиям. Силы наши были исчерпаны, а может, и нет, ибо в некий момент мы прикоснулись друг к другу и встретились -- так птица задевает крылом гладь вечернего озера, -- и поплыли по приливной волне, глубоко погрузившись друг в друга. Я не мог удержаться от прикосновения к ней -- разве какая-нибудь другая плоть сулила мне когда-либо такое прощение? Я положил руку ей на талию: некий призыв исходил от ее груди, и моя рука повиновалась ему. Я сел в постели и потянулся к ее ступням. Пришло время заняться пальчиками, которые так не понравились мне поначалу грубоватыми очертаниями широкой стопы. Ее ноги, казалось, привыкли гулять сами по себе. Я обхватил руками ее ступню, как бы говоря: ты пойдешь со мной. И у этой ноги хватило ума расслышать мои мысли, она согрела мне руки, точно маленькая собачка с горячим сердцем. Я поднял голову, окинув взглядом контуры и тени ее тела, и, дойдя до нежного рисунка лаванды и серебра на лице, блаженно улыбнулся и спросил: -- А не позволят ли нам немного выпить? Она принесла бутылку, и мы не спеша выпили. Уже забыл, когда я вот так, глоточками потягивал спиртное. Было приятно бросить лед в стакан, налить четверть дюйма и смотреть, как виски отдает свое золото воде. Все предметы в комнате обступили нас точно часовые, готовые первыми оповестить о визитере с лестницы. Я рассказывал Шерри о своей телепрограмме -- ведь именно это мы обсуждали, впервые встретившись на улице, и теперь я развивал эту тему, а на самом деле нам просто хотелось немного отдалить тот момент, когда мы заговорим о нас двоих. Поначалу все это смахивало на авангардный цирк: интервью с бородатыми козлами, последние четверть века покуривающими марихуану, рассказы бывших заключенных о гомосексуализме в тюрьмах, моя лекция на тему "Пикассо и его пушка" (самодельное эссе о Пикассо как о церемониймейстере людоедских игрищ в современной Европе -- самая трудная лекция за всю историю телевидения), беседа с проституткой, разговор с вождем рокеров, с вожаком гарлемской банды, с домашней хозяйкой, похудевшей за год на восемьдесят пять фунтов, с бывшим священником, с покушавшейся на самоубийство девицей (три шрама на запястье). Я объяснил Шерри, что в ту пору мне хотелось проложить тропу от психоанализа к благотворительности. -- Какой ты умный, -- сказала она и легонько укусила меня за ухо. -- А помнишь, -- продолжала она, оставляя у меня на ухе жемчужинку слюны, -- помнишь, что писал об этом Мак Н. Раун: "Это вакханалия дурного вкуса, который насилует каноны благопристойности, принятые на телевидении"? -- Она рассмеялась. -- Знаешь, у меня как-то раз было с ним свидание. С Мак Н. Рауном. -- И он изнасиловал каноны? -- О, ему претила даже мысль о том, что я могу не испытать его любви, но здорова ли я? Тогда я ему сказала: понимаешь, дружок, сифилис то заразен, то не заразен. Ну, и у него все упало. Пришлось сажать его в такси. Я засмеялся. Какая-то тень прошла, не задев нас. Бедный Мак Н. Раун. За исключением его высокоуважаемой персоны остальные телекритики мою программу просто игнорировали. Мы постоянно теряли спонсоров и обзаводились все более скверными, продюсер (да вы с ним уже знакомы) сидел на транквилизаторах, а я еще как следует не освоился. Потом среди гостей программы стали появляться профессионалы высокого класса: чиновники, профессора, оптовые торговцы, мы обсуждали книги и текущие события -- мы плыли в популярность. Я немножко порассказал Шерри обо всем, слегка коснулся прошлого (мне в самом деле хотелось, чтобы она кое-что знала обо мне), рассказал о своей научной карьере, я гордился тем, что решительно порвал с политикой, отправился в посредственный университет на Среднем Западе и за пять лет прошел стадии доцентуры, третьего и второго профессора. А еще через два года, вернувшись в Нью-Йорк, стал полным профессором (лекция о Кларке Риде Пауэлле). Конечно, я не принадлежал к гелертерской школе: какая-нибудь история тут, анекдот там -- наше настроение колебалось, точно лодки в гавани, подпрыгивая на каждой волне. -- Давай-ка поедим, -- в конце концов сказала она, вылезла из постели и приготовила два небольших бифштекса, спагетти и яичницу. Я накинулся на еду, лишь сейчас вспомнив, насколько я голоден, а когда мы поели и сидели за кофе с очередной сигаретой, настал ее черед рассказывать. Она сидела за столом в небрежно наброшенном на плечи халатике пшеничного цвета -- мне была предоставлена широкая роба, вероятно, прежде принадлежавшая Шаго Мартину, -- и рассказывала, а я слушал. Ее воспитывали сводные брат и сестра. В тот год, когда ее родители погибли в автомобильной катастрофе, сводному брату было восемнадцать, старшей сестре шестнадцать, ей четыре, а самой младшей год. Брат пользовался уважением в округе, потому что работал сразу в двух местах. Работал до изнеможения и содержал семью. -- Лишь одна мелочь портила все дело, -- сказала Шерри, -- мой братец каждую ночь трахал старшую сестричку. -- Она покачала головой. -- Как-то раз, еще совсем крошкой, я услышала, как об этом говорили родители. Надо заставит