сь избежать, но один его товарищ по Кембриджу, печатавший стихи в "Корнхилл мэгэзин", говорил ему, что сейчас неточные рифмы считаются вполне допустимыми. Эндрю и сам однажды чуть не напечатал в "Корнхилл" стихи. Редактор вернул их с очень приветливой запиской. При мысли, что скоро он так безмерно осчастливит себя и Франсис, Эндрю просто задыхался от гордости. Он стал всесильным, стал добрым деспотом своего маленького мира. Он осчастливит всех. Он снесет яйцо чистого благодеяния, которое их всех напитает. Гордость сменялась смирением. Он недостоин этой прелестной умной девушки. Смирение сменялось веселым ликованием - конечно же, он знает, что достоин ее, вернее, знает, что никогда и не считал себя недостойным! Эта тайная радость переливалась в еще расплывчатое физическое желание. Физическое чувство к Франсис всегда было у него путаным, неровным. Его никогда не влекло по-настоящему ни к какой другой женщине. Но и к Франсис его влекло не всегда. Теперь желания, его обрели фокус и недвусмысленно сосредоточились на Франсис. Он словно нашел, определил самого себя и тут только понял, как сильно до сих пор страшился физической любви. То не были явные, навязчивые страхи, гнавшие его однополчан в места, одна мысль о которых приводила его в содрогание. Но и его страхи были мучительны. И вот пришла спокойная решимость, ас нею и мысль, что если победить эти страхи, то и все другие страхи окажутся побежденными или хотя бы примут какую-то постижимую форму. Пустая черная яма, какой представлялось ему неизбежное возвращение на фронт, осветится, наполнится содержимым, с которым он как-нибудь сладит. Женитьба положит конец его кошмарам. Встреча с Патом Дюмэем страшно расстроила Эндрю. Он сгорал от стыда, вспоминая, как бестактно и глупо уязвил двоюродного брата, и весь следующий день не мог думать ни о чем другом. Он тогда сразу хотел извиниться, но помешало, может быть к счастью, присутствие Кэтела. Пожалуй, бессвязные извинения только ухудшили бы дело. Однако ему очень хотелось повидать Пата с глазу на глаз, весь вторник это желание не давало ему покоя. Он испытывал почти физическое унижение, вспоминая, какие идиотские надежды возлагал на эту встречу, как мечтал о какой-то необыкновенной дружбе с Патом теперь, когда оба они стали взрослыми. Пат по-прежнему обладал для него притягательной силой, и в понедельник, когда он входил в гостиную дома на Блессингтон-стрит, сердце у него сладко сжалось от страха. В среду утром он, чтобы избавиться от разговоров с матерью и додумать кое-какие важные мысли о Франсис, прошел пешком до Киллини и постоял у моря, в кольце голубых конических гор. Здесь на него снизошло великое просветление и великий покой. Они с Патом никогда не станут друзьями. Пат из другой породы людей. Даже если он добьется встречи с Патом и попросит у него прощения, даже если он добьется встречи с Патом и бросит ему вызов - ничего нового не произойдет. Пат будет все так же невозмутим, насмешлив, вежлив, отчужден, а потом ему просто станет скучно. Открытие, что есть люди, которых нам не завоевать, - один из признаков духовного возмужания. Не таясь и не виляя, похвалив себя за эту смелость и почерпнув в ней новые силы, Эндрю принял тот факт, что Пат для него потерян. Теперь пришло время подумать о Франсис, и только о ней. Стоя по колено в ледяной воде, он уверял себя, что научился трезво смотреть на жизнь. Он увезет Франсис в Англию, по возможности теперь же. А после войны настоит на том, чтобы и мать переехала в Англию, Ведь он как-никак мужчина и солдат, мать должна будет посчитаться с его желанием. Простая мысль, что матери его не обязательно оставаться здесь навсегда, показала ему, как сильно он до сих пор страшился Ирландии. Она рисовалась ему темным подземельем, населенным демонами. Теперь ему вдруг стало ясно, что эти чудища подожмут хвост от первого же щелчка. Видно, поставив крест на Пате Дюмэе, он сделал решающий шаг. Отныне он будет вести себя как свободный человек. Он увидал себя в далеком будущем - крепкий pater familias {Отец семейства (лат.).}, благожелательно, но твердо правящий своими женщинами и детьми. Даже мысль, что до его отъезда на фронт Франсис от него забеременеет, уже не претила ему. Даже мысль, что он может погибнуть и никогда не увидеть своего сына, не повергала его больше в отчаяние. Песок и галька, поднятые мелкой волной, били его по ногам, до того онемевшим от холода, что он почти не чувствовал боли. Он вышел из воды и, доковыляв до плоского камня, стал вытирать ноги носками. Солнечный луч пересек полосу берега, море перед Эндрю засверкало, а на песете легла его тень. Он вернулся мыслями к тете Миллисент. Надо сказать, что после эпизода с бирюзовой сережкой Милли, как он не без робости называл ее про себя, все время маячила в его памяти. Снова и снова он спрашивал себя, не нарочно ли она уронила серьгу в бассейн. И всякий раз, придя к восхитительному выводу, что, видимо, так оно и было, не мог сдержать улыбки. То, что она вынудила его вести непринужденный разговор за чайным столом и одновременно помнить о сережке, более или менее надежно запрятанной где-то в его белье, в то время до крайности смутило его, а потом до крайности развеселило. Во всем этом ему чудилось какое-то достижение. Серьгу он на следующий день вернул в конверте с запиской, в которой, разорвав несколько черновиков, оставил только слова: "И спасибо за чай!" Эта маленькая комедия не на шутку его взволновала. То ли с ним поиграли, как с ребенком, то ли пофлиртовали, как с мужчиной? Он не знал, что и думать, но, раз за разом обсудив с собой этот вопрос, и тут остановился на более лестном для себя варианте. Его очаровательная тетушка с ним флиртовала. Такого флирта с женщиной много старше его годами у Эндрю еще не бывало. Этот случай, как и сама Милли, был овеян чуть заметным ароматом порочности, в котором Эндрю со смехом признал известную прелесть. Женщины веселы и прекрасны, сам он молод и свободен. Впрочем, это он знал и раньше. Да и Милли всего лишь его тетка. Он молод и свободен, но теперь он свяжет себя с лучшей на свете девушкой. Он был так счастлив, что хочет этого, что сейчас, когда дошло до дела, не испытывает ни капли сожаления. Он может отдать ей все свое сердце. Сколько раз он в воображении репетировал эту сцену. Только сонета не предусмотрел. Сонет ему послали боги, как раз вовремя, как подарок к дню обручения. Он решил, что, если на Франсис будет надето что-нибудь подходящее, сунет ей стихи в вырез платья. Потом рассмеялся, сообразив, что подражает Милли. Да, и еще кольцо. Накануне Хильда, раз в жизни показав, что умеет ценить чужое время, протянула ему золотое кольцо с рубином и двумя бриллиантами, которое она приобрела в Дублине с помощью Кристофера, и, сказав только, что оно должно прийтись Франсис впору, отдала ему без дальнейших напоминаний. Когда позже Эндрю рассматривал это кольцо, оно показалось ему раздирающе прекрасным и полным значения. Вся романтическая, невинная прелесть его союза с Франсис внезапно пронзила его до слез. Сейчас, в четверг утром, он ждал в саду, ждал Франсис возле красных качелей. Когда он приехал, она была занята какими-то хозяйственными делами и просила его подождать на воздухе. Эндрю, который раньше предвкушал, даже планировал сцену объяснения совершенно спокойно, теперь изнемогал от волнения. Сонет лежал у него в правом кармане френча, кольцо, обернутое носовым платком, - в левом. Он все время нащупывал их, и сонет уже порядком смялся. Сердце колотилось о ребра, точно хотело вылететь наружу, как пушечное ядро, и легкие отчаянными, короткими вдохами ловили неподвижный утренний воздух. Небо, поначалу ясное, затягивалось облаками. Он стал поправлять веревки качелей, а обернувшись, увидел, что Франсис стоит рядом. До чего же она сейчас была хороша - лицо румяное, прохладное и гладкое, как яблоко. Большой лоб сегодня решено оставить на виду - волосы, еще по-утреннему не убранные, зачесаны за уши. На ней было длинное платье сурового полотна, немного напоминающее халат сестры милосердия, а поверх него теплая куртка Кристофера, видимо, подхваченная по дороге. Воротник куртки она подняла, руки засунула в карманы. Никогда еще она не выглядела так прелестно. Заметив многозначительное выражение Эндрю, Франсис молча ждала, что он скажет. Дрожа всем телом, он заговорил: - Дорогая Франсис, у меня к тебе очень большая просьба. Ты, наверное, догадываешься, какая? - Голос его тоже дрожал и срывался. - Нет, - сказала Франсис. - Я тебя прошу оказать мне честь... выйти за меня замуж. Молчание. Потом Франсис круто повернулась к нему спиной. Эндрю стоял неподвижно, глядя на растрепанный узел темных волос над воротником мужской куртки. Он был испуган, растерян, словно нечаянно ударил Франсис. Он не представлял себе, что его неожиданные слова так на нее подействуют. Но нет, та покорная Франсис, которую он создал в своем воображении, не могла быть застигнута врасплох. Успокаивающим жестом он протянул к ней руку. Она, не оборачиваясь, сделала шаг в сторону. - Франсис... - Погоди минутку, Эндрю. Молчание длилось. Эндрю стоял и смотрел ей в спину. Руки, засунутые в карманы, теребили сонет, ощупывали кольцо. С моря подул ветерок, шевеля листву каштана и высокие стебли ирисов, колыхая красные качели. Франсис медленно повернулась. Руки она все еще держала в карманах, но вот она подняла руку и провела ею по лицу, словно стирая с него всякое выражение. Кашлянула, словно кашель мог помочь, внести ноту обыденности. Потом сказала: - Большое тебе спасибо, Эндрю. Эндрю глянул ей в лицо. Такого решительного, такого мрачного лица он у нее еще не видел. Углы большого рта были с силой опущены книзу, глаза сощурились в два узких темных прямоугольника. - Франсис... - Ох, милый... - Франсис, родная, в чем дело? Успокойся. - Эндрю, дело в том, что я не могу сказать "да". То есть не могу просто сказать "да". Эндрю разжал пальцы и вынул их из карманов! Вытер ладонь о ладонь. - Вот как... - Он был в полном смятении и страхе. Точно он впервые очутился в присутствии Франсис, точно настоящая Франсис только что вышла из рамы, прорвав холст, на котором был написан ее портрет. Нужно было подбирать слова. Раньше разговор их мало чем отличался от молчания. Теперь он вдруг сделался чем-то шумным, хрустящим, очень трудным. - Что значит "просто", что ты не можешь "просто" сказать "да"? Казалось, и Франсис так же трудно говорить, как ему. Она опустила глаза. - Ну... я не могу сказать "да". Но ты не думай, ничего не изменилось. Просто... Ох, Боже мой... - Но... но ведь ты меня любишь? Ты меня не разлюбила? - Такого мира, в котором не было бы любви; Франсис, он не знал никогда. - Конечно, я тебя люблю. - А я тебя, дорогая моя Франсис, и я очень хочу, чтобы ты стала моей женой. Ты, наверно, сердишься, что я до сих пор молчал, но понимаешь... - Не в этом дело, и я на тебя не сержусь. Я сержусь на себя. - Не понимаю... - Мы оба... очень уж свыклись с этим... слишком свыклись... И все кругом считают, что иначе и быть не может. Это как-то неправильно. - Ну да. Тебе кажется, что я за тобой не ухаживал, как полагается... что мы слишком хорошо друг друга знаем. Но теперь-то я буду за тобой ухаживать... - Да нет, что за глупости. Понимаешь, мы с тобой немножко как брат и сестра. - Сейчас мне вовсе не кажется, что мы брат и сестра, - сказал Эндрю. Никогда еще его так неистово не тянуло к Франсис. Она вскинула на него глаза. - И тебе тоже, - добавил он. Она задумчиво посмотрела на него, и ее напряженно-суровое лицо немного смягчилось. - Да. Странно. Хотя нет, не странно. Но я виновата, Эндрю. Я тебе ответила безобразно. - Ты мне ответила непонятно. Это-то я понимаю - насчет того, что как будто иначе и быть не может. Точно у нас нет своего, мнения. Меня от этого тоже иногда коробило. Но не могло же это все испортить. А что, если начать сначала, как будто мы не знакомы? - Но не можем же мы... - Как сказать. Последние пять минут я разговариваю с очень интересной незнакомкой. - У меня тоже такое чувство. Но это просто оттого, что наша дружба как-то нарушилась. Эндрю, милый, ведь я тебя очень люблю... - В таком случае... Франсис, может быть, есть кто-нибудь другой? - Нет, конечно. - Но тогда что же? Может быть, тебе просто хочется еще подождать? Пусть мы знаем друг друга с детства, но последнее время мы мало виделись. Может быть, нам нужно опять привыкнуть друг к другу? - Все время чувствуешь какое-то... давление... - Ну да, ну да... все только и ждут, когда мы поженимся... это ужасно... и я знаю... для девушки... Ах, Франсис, какой же я дурак. Ведь по-настоящему ты отвечаешь мне "да", только поженимся не сразу, подождем еще. Ведь так? - Да нет, не совсем. Этого я не говорю. - Значит, ты говоришь "нет"? - Не окончательно... но это нечестно... я не хочу тебя связывать. - Я и так связан, я тебя люблю. Значит, ты говоришь "нет"? - Ты меня заставляешь сказать "нет"! - Неправда. Я только стараюсь понять, - сказал он жалобно. - Я не хочу тебя связывать, - повторила она. - А ты меня заставляешь что-то сказать, вот я и говорю "нет". - Я ничего тебя не заставляю говорить. Я просто прошу тебя выйти за меня замуж. И давно бы просил, если бы знал, что ты так изменишься. | - Но я не изменилась. - Ну, это положим. Я просто хочу знать, что ты думаешь. Хочешь, чтобы я подождал, а потом опять спросил? - Может быть. Но это так нечестно, так нечестно. Ведь я опять скажу "нет". А мне так не хочется тебя обидеть, так хочется, чтобы все было хорошо, как раньше. - Она закрыла глаза, и по щекам у нее потекли слезы, еще и еще. Из кармана отцовской куртки она достала большой белый платок, пахнущий табаком, и высморкалась. Стал накрапывать дождь. - Ну хорошо, - сказал Эндрю. - Я подожду и спрошу тебя еще раз. - Я опять скажу "нет", - всхлипнула она. - А я все равно спрошу. Минуту они стояли молча под мелким дождем, глядя в землю. Потом Франсис сказала: - Пожалуйста, не говори пока никому, хоть несколько дней. Сначала я должна сказать папе. Нужно выбрать подходящий момент. - Хорошо. Но долго я не выдержу. Мама страшно огорчится, а лгать я не мастер. - Ой, Эндрю, прости меня. Ах, Боже мой! Мне надо подумать, надо подумать. Пойдем пока в дом, выпей кофе. Дождь расходится. - Нет, - сказал Эндрю. - В дом я не пойду. Я теперь, наверно, вообще не смогу сюда приходить. - Ну что ты, конечно, ты будешь приходить. - Едва ли захочется, раз все изменилось. Они взглянули друг на друга, внезапно охваченные страхом. Слова, даже самые ужасные, можно счесть дурным сном, сквозь который бредешь, спотыкаясь, точно опьяненный испугом. Но холодное прикосновение поступков толкает нас в мир, где страшное должно быть медленно, все до мелочей пережито. На секунду Эндрю показалось, что это свыше его сил. Он неуклюже потянулся к Франсис, словно хотел схватить ее за руку, может быть, обнять. Но она отстранилась. Еще мгновение они стояли молча. Потом она прошептала: - Извини, мне так жаль, так жаль, - и, повернувшись, убежала в дом. Эндрю вышел через калитку на улицу и поднял воротник плаща. Он зашагал вниз, к морю. Море, очень спокойное, лениво лизало прибрежные камни, и от края до края его ровную серую поверхность поливал дождь. Глава 12 Пат сгорал от нетерпения. Было все еще только утро четверга. Воскресенье высилось, впереди, как черный утес. Гора должна была открыться и впустить его, как - он не знал. Заглядывая в будущее, он не видел ничего, кроме того, что будет сражаться. Через неделю в это же самое время он будет человеком, который сражался. Возможно, он будет мертв. Первоначальный испуг растворился теперь в отчаянной жажде действия, тело устало ждать. За два дня, прошедших с тех пор, как ему сказали, он заставил себя принять восстание как реальность. Воскресной мистерии он уже посвятил себя целиком, каждой своей клеткой был связан с этим кровавым часом. Когда час пробьет, он не дрогнет. Только ожидание было лихорадкой и мукой. По ночам он почти не спал - лежал и очень убедительно разъяснял себе, что сон ему необходим. Все в нем болело и дрожало от предвкушения. Дни были заполнены делами. Он-присутствовал в Либерти-Холле на совещании штабов по согласованию планов Гражданской Армии и Волонтеров и, как всегда, поразился деловитости людей Конноли. Он побывал в Бриттасе на каменоломне, где у них был спрятан гелигнит, который в воскресенье утром нужно было срочно доставить в Дублин. Он проверил все оружие, предназначенное для его роты и спрятанное, порою малыми количествами, в нескольких отдаленных друг от друга местах, и договорился о переброске его по первому требованию. По собственному почину он побеседовал с каждым из своих подчиненных и, ничего им не открыв, удостоверился, что все они, как нужно, снаряжены и готовы. Пат был одним из самых младших офицеров, осведомленных о плане восстания. Значительное большинство Волонтеров, включая часть офицеров, знали только, что на воскресенье назначены "очень важные маневры" и что "отсутствие любого Волонтера будет рассматриваться как серьезное нарушение дисциплины". Разумеется, все давно были предупреждены, что всякий раз, как они идут на учения с оружием, они должны быть готовы к чему угодно. Но они столько раз ходили на учения с оружием, а потом возвращались домой пить чай. И все же в Дублине чувствовалось брожение, оставалось только надеяться, что оно не привлечет внимания Замка. Пат зашел в оружейную лавку Лоулора на Фаунс-стрит и увидел, что почти весь товар распродан. Покупали патронташи, фляжки, даже охотничьи ножи; говорили, что штыка не сыскать во всем Дублине. Может быть, люди просто запасались в предвидении "важных маневров". А может быть, новость как-то дошла до ушей рядового состава. Это было бы опасно. Ведь еще только четверг. Почти всем нам и почти всегда история представляется ярко освещенной, немного крикливой процессией, в то время как настоящее кажется темным, гулким коридором, от которого отходят скрытые штольни и потайные комнаты, где разыгрываются наши личные судьбы. История же создается где-то в других местах и из совершенно иного материала. Нам редко удается быть сознательными свидетелями исторического события, а еще реже - сознавать, что мы в нем участвуем. В такие минуты тьма редеет, окружающее нас пространство сжимается и мы воспринимаем ритм наших повседневных поступков как ритм гораздо более широкого движения, захватившего и нашу жизнь. Впервые Пат ощутил близость истории, почти физическое чувство слитности с ней, когда узнал, что накануне на тайном собрании Патрик Пирс был назначен президентом Ирландской республики. На том же собрании Джеймс Конноли был назначен командующим Дублинским военным округом, а Мак-Донаг - командующим Дублинской бригадой. Были также приняты окончательные решения насчет того, какие пункты в городе следует занять. Возник спор - где быть штабу восстания. Конноли предлагал Ирландский банк - готовая крепость. В конце концов выбор пал на Главный почтамт на Сэквил-стрит. Затем обсуждалась судьба Дублинского Замка. Пирс предлагал атаковать Замок, Конноли этому воспротивился. И в самом деле, Замок представлял собой целую сеть разбросанных зданий, которую было бы трудно удержать, к тому же в нем помещался госпиталь Красного Креста. Атака Замка представляла слишком сложную проблему, и было решено его отрезать, заняв прикрывавшие въезд ратушу и помещение газеты "Ивнинг мейл". У Пата, который так давно и трезво раздумывал о нехватке оружия, теперь прибавилось пищи для новых мрачных мыслей - о неисповедимой глупости командования. Конечно же, Дублинский Замок нужно атаковать, а еще лучше - сжечь. Ведь это - Бастилия всего режима, эмблема его бесчеловечности. Выбор почтамта как штаба восстания - чистое безумие: здание зажато между другими домами и совершенно не годится для длительной обороны. Да и весь план создания укрепленных точек внутри города неудачен. Поскольку неприятель имеет артиллерию и наверняка пустит ее в ход, необходима какая-то степень мобильности. К тому же подвижным войскам легче воспользоваться помощью гражданского населения. Летучие отряды, способные, если потребуется, быстро отступить за пределы города, нанесут противнику больший урон, куда больше испугают его и собьют с толку, чем отдельные укрепленные точки, как бы храбро они ни защищались. В Дублине две с половиной тысячи английских солдат, да еще в Карроке немало. Объединенные силы ИГА и Волонтеров достигают тысячи двухсот человек, в лучшем случае - полутора тысяч. Подвижные войска всегда кажутся многочисленнее, чем есть на самом деле. Неподвижные силы противника можно изучить и сосчитать. Но революционные вожди могут быть ничуть не менее ребячливы, старомодны и романтичны, чем самые реакционные кадровые генералы. Возник даже план занять Стивенс-Грин и вырыть там окопы, хотя потом сообразили, что не хватит людей, чтобы занять отель "Шелборн", а с крыши отеля один пулемет Льюиса в несколько минут справится с этим "укрепленным пунктом". Пат хладнокровно размышлял о том, как все это глупо - нехватка оружия, отсутствие разумного плана, недостаток самых примитивных медикаментов и медицинского персонала. Он думал о том, что может теперь принять смерть для себя и для других - смерть за Ирландию. Но, подстегивая свое воображение, чтобы прочувствовать наихудшие из возможностей, он видел себя, как он, страшно израненный, не в силах сдержать стоны и крик, лежит без всякой помощи в глубине какой-то разрушенной, забрызганной кровью комнаты, в то время как у окна его товарищи, стоя на коленях, отстреливаются от врага. В этот час порвется связь между ним и судьбой. Не будет больше истории. Даже Ирландии больше не будет. Будет только полураздавленное животное, визжащее, чтобы ему дали жить, а может, чтобы дали умереть. Ему хотелось оставить позади все моленья, ни о чем больше не просить для себя, словно он перестал существовать. Но, как некий амулет, он прижимал к груди надежду, что, если ему суждено умереть, он умрет сразу. И все же, как ни вески были основания для стойкого пессимизма, за самыми черными доводами Пату брезжил огромный свет надежды. Он помнил слова Пирса, что вооруженное восстание следует рассматривать как жертвоприношение, после которого Ирландия духовно возродится. Пирс сказал, что Ирландии нужны мученики. Что Ирландии нужны мученики - с этим Пат был согласен. Но он ощущал, ощущал всем телом, словно оно выросло из этой древней измученной земли, и великую гневную силу Ирландии. Поэтому и в себе он ощущал силу сверхчеловеческую; и если бы нашелся еще хоть десяток людей, подобных ему, ничто не устояло бы перед их напором. То были скорее не мысли, а чувства, не подвластные рассудку. Когда Эамон Сеант, сообщивший ему о существовании тайного совета, сказал: "Если мы продержимся месяц, англичане пойдут на наши условия", Пат ответил: "Мы не продержимся и недели". Но слова эти шли не от сердца. Сердце твердило свое: что с первым выстрелом вся Ирландия поднимется на борьбу. Был еще только четверг, и до воскресенья много чего могло случиться, и хорошего и плохого. Ходили упорные, подогреваемые из неизвестного источника слухи насчет германского оружия, которым Пат не очень-то верил. Гораздо серьезнее была возможность, что Замок первым нанесет удар. Пат по-прежнему был убежден, что документ, содержащий подробный план военного налета, - ловкая подделка, сочиненная с целью провокации каким-нибудь гением вроде Джозефа Планкетта. Ну а если нет? К тому же, раз столько людей в Дублине посвящены в тайну, весть о восстании может просочиться наружу и военные власти не замедлят принять меры. Пат знал, что в этом случае будет сопротивляться, будет драться, даже если окажется один. Покорно дать себя разоружить в последнюю минуту - значит навеки остаться опозоренным и безутешным. Была и еще проблема: Мак-Нейл и Хобсон, номинальные вожди Волонтеров, а в глазах ничего не ведающего рядового состава - их подлинные вожди; Мак-Нейл и Хобсон - "умеренные", которых установка на вооруженную борьбу приводит в ужас и которые не подозревают, что внутри возглавляемой ими организации создана тайная иерархия власти, оставившая им место наверху, в полной изоляции. В какой-то момент до воскресенья им об этом сообщат или они сами узнают. В какой-то момент, каким-то образом подлинные вожди сметут номинальных с дороги.. Пата смущала догадка, что его начальники не подготовлены к решению этой проблемы, что они выжидают и надеются на лучшее. Они будут действовать под влиянием минуты. И еще он знал и мучился этим непрерывно, что есть одна личная проблема, для которой он сам не нашел решения и которую ему тоже, вероятно, придется решать под влиянием минуты. Пат собрался уходить из дома Милли на Верхней Маунт-стрит. Он назначил людей, которым поздно вечером в субботу надлежало переправить оружие и боеприпасы из здешнего подвала в некий дом на Баллибоу-роуд, отведенный под арсенал. Дублин в эту ночь будет полон таинственных лошадей и повозок. Но без риска не обойтись, и Пат, уже не раз проводивший такие операции под носом у англичан, по этому поводу не тревожился. С помощью сержанта он только что увязал свое добро в удобные пачки, и сержант незаметно скрылся через дверь в сад. Прислуга Милли, к счастью, появлялась только в заведенное время. Для самой Милли Пат сочинил вполне правдоподобное объяснение, почему он увозит оружие из ее дома. К тому же вполне возможно, что она уже уехала в Ратблейн. Пату часто приходилось отвечать своим начальникам на вопросы о Милли. Вначале речь шла о ее надежности. Один раз он испытал брезгливый ужас, сообразив, что его отношения с Милли толкуют как любовную связь. В ее надежности он был убежден и сумел убедить других. Милли очень глупая женщина, короче говоря - женщина. Но молчать она умеет почему-то Пат связывал это с ее безусловной физической храбростью. В последнее время начальники спрашивали его о другом. Милли прошла курсы сестер милосердия. Она хорошо стреляет. Не следует ли попросту завербовать ее? На это Пат решительно отвечал "нет". Не то чтобы он боялся довериться Милли до конца или думал, что она откажется. Нет, в этот священный час своей жизни он просто не желал забивать себе голову какой-то Милли. Когда наступит воскресенье, Милли и все, что с ней связано, останется позади. - Пат! Пат как вкопанный остановился в прихожей и выругался. Еще бы минута, и он уже был бы на улице. - Пат, поди сюда. Мне нужно сказать тебе что-то очень важное. Он поднял голову и увидел ее где-то наверху - сидит на ступеньке еще освещенной лестницы и смотрит вниз. Поколебавшись, он решил, что стоит послушать, что она скажет, и стал медленно подниматься. Увидев это, она вскочила и побежала впереди него, как собака, когда приглашает следовать за собой. Он с отвращением заметил, что она в брюках. Дверь в "тир" стояла открытой, там плавали серые сумерки. Редкий дождь стучал по окну в потолке и стекал по стеклам большого окна в ближнем конце комнаты, где низкие шелковые кресла с бахромой до самого ковра толпились вокруг белого туалетного столика. Свинцовое зеркало, ничего не отражая, высилось, как металлическая доска, позади столика-аналоя. В воздухе стоял слабый неприятный запах цветов. В полумраке комната казалась заброшенной часовней, использованной в нечестивых целях. Пат неохотно переступил порог, и Милли, метнувшись ему навстречу, поспешно затворила за ним дверь. Потом вернулась к столику и стала, словно по команде "смирно", жадно поблескивая глазами. В узких черных брюках она выглядела как герой оперетты - наигранно-оживленный, вульгарный, готовый с места оглушить публику своим тенором. - Ну что? - Он думал: неужели она что-нибудь прослышала? Это было бы нескладно. - Пат, ты присядь. Он огляделся, ища жесткого стула. Такового не оказалось. - Спасибо, я постою. - Выпей мадеры. У меня тут есть превосходная мадера и печенье. Видишь, все приготовлено. - Нет, спасибо. Вы хотели мне что-то сказать? - Здесь так темно. Когда дождь, всегда сразу темнеет. Зажечь газ, что ли? Можно подумать, что вечер, впору занавески задернуть. - У меня ровно минута времени. - Как тебе нравятся эти бедные нарциссы? Необыкновенные, правда? Это из Ратблейна. Не люблю, когда цветы окрашены не так, как им положено. Жутко это. Весна нынче поздняя. Впрочем, так, наверно, говорят каждый год. А я выпью мадеры, можно? Пат молча наблюдал за ней. Рука ее дрожала, и графин с мадерой звонко стукнул о рюмку. Милли поглядела на рюмку, нет ли трещины. - Какая я неловкая! Да сядь же, Пат! - Не могу. Я очень тороплюсь. - Напрасно. Не грех бы тебе как-нибудь и в Ратблейн приехать. Ты там, по-моему, не был с детства. А у меня есть для тебя замечательная лошадь, зовется Оуэн Роу. Езди на ней сколько хочешь. - Если вам нужно что-нибудь сказать, скажите. - Да, в общем, ничего особенного, просто хотелось с тобой поболтать. Никак нам не удается посидеть и поговорить по-человечески. На что это похоже? - Вы уж простите, у меня нет времени на светские разговоры. - Пат всем своим видом показал, что уходит. Теперь он не думал, что Милли что-то известно насчет воскресенья. В темной комнате вдруг зашуршало, зашумело - это Милли подалась вперед и вниз, точно хотела поднять что-то с пола. Чуть не упав, задев его плечом, она с хриплым возгласом ринулась куда-то мимо него. В следующее мгновение она стояла, прислонясь спиной к закрытой двери и держа что-то в руке. Она перевела дух - он увидел, как раскрылся ее рот, влажный, почти круглый, и осознал, что в руке она держит револьвер, нацеленный на него. Две секунды Пат соображал. Когда-то, в самом начале, он говорил себе, что Милли может быть - или может стать - кем угодно. Она безответственный человек, человек без стержня. Может, она шпионка на жалованье у английских властей. Сейчас его ослепила мысль, что она предательница. А в третью секунду он понял, что, конечно же, это лицедейство, не более как очередная идиотская выходка. Он шагнул к Милли и отнял у нее револьвер. Она отдала его легко, почти не стараясь удержать. Пат положил его на туалетный столик и, поворачиваясь к Милли, вдохнул неприятный, приторный запах белых нарциссов. Милли все еще стояла спиной к двери, но фигура ее, только что собранная и грозная, теперь обмякла. Словно восковая кукла, которая в любую минуту может согнуться пополам или медленно осесть на пол. Лицо у нее было смутное, как будто удивленное, глаза полузакрыты. Она сказала чуть слышно: - На один миг ты меня все-таки испугался. О-о-о... - Это не игрушка, - сказал Пат. Он, конечно, и не думал пугаться, но его злило, что она прочла его мысли, и было противно, что она вдруг превратилась в животное. - А я ведь рассердилась всерьез, пусть только на минуту. Ты был так груб. Неужели ты не можешь держать себя со мной хотя бы вежливо? Я как-никак храню твое добро, ни о чем тебя не спрашиваю, не пристаю к тебе. И ты ведь знаешь, я никому не сказала. - Если я был груб, прошу прощения. - Чтобы попросить прощения, мало сказать: "Прошу прощения", да еще таким тоном. Конечно, ты был груб. Ну да Бог с тобой. Сядь. Пат сел. Милли тяжело оперлась на спинку его кресла, потом села сама напротив, глядя в пространство. Лицо ее напоминало маски римских императоров - с огромными глазами и открытым ртом, напряженное, страдающее и в то же время похотливое. Дождь как будто перестал, в комнате прибавилось света и красок. Нарциссы были как размытое белое пятно на фоне мокрого серебристого окна. Очень близко от него лицо Милли дрогнуло, зарябилось, точно увиденное сквозь потревоженную воду. - Не очень-то я тебе нравлюсь, а, Пат? - Я бы этого не сказал. - А в каком-то смысле все-таки нравлюсь, я это... чувствую. - Я вас совсем не знаю... - В том-то и дело. Но ты меня узнаешь, не бойся. Нам надо где-нибудь встретиться и поговорить, просто поговорить обо всем, что придет в голову. Правда, было" бы хорошо? Я чувствую, что мы можем много дать друг другу. Ты навещай меня иногда здесь или в Ратблейне. Просто чтобы поговорить. Мне так хочется узнать тебя получше. Мне это нужно. - Сомневаюсь, найдется ли у нас, о чем говорить. - Ну пожалуйста, Пат, прошу тебя. Приходи ко мне: в гости. - Право же, у меня нет времени ходить по гостям, мне и сейчас надо идти. - Я тебя умоляю. - Мне пора. - Он поспешно встал и, отодвинув ногой мягкое кресло, попятился к двери. - Пат, я такая никчемная, вся моя жизнь такая никчемная, такая пустая. Ты бы мог мне помочь. Мог бы научить, как быть полезной. Я бы тебя послушалась. - Ну что я могу сделать... - А знаешь, я и в самом деле могла тебя застрелить. Сначала тебя, а потом себя. Знаешь, как часто я думаю о самоубийстве? Каждый день, каждый час. Пат дошел до двери. За спиной у себя он нащупал ручку, приоткрыл дверь и закрыл снова. Он был почти готов к тому, что дверь окажется запертой. - Я не могу вам помочь. - Какая жестокость! Ты можешь мне помочь одним пальцем, одним взглядом, одним словом. Неужели ты не понимаешь, что я тебе говорю? Я тебя люблю. Сперва Пат почувствовал только смущение. Потом что-то более темное, вроде сильного гнева. Он быстро сказал: - Это подлая ложь. В тишине он услышал, как Милли перевела дух, словно тихо, торжествующе ахнула. Она встала и, не приближаясь к нему, обошла вокруг своего кресла. Его корчило от отвращения, но рука застыла на ручке двери, как парализованная. Непосредственность его реакции словно связала их туго натянутой, подрагивающей нитью, никогда еще они так остро не ощущали друг друга. Милли дышала глубоко и медленно. На лице ее, теперь ясно видном в прибывающем свете, было написано счастливое лукавство. Она сказала тихо, ласково, рассудительно: - Что ж, может быть, это и не любовь. Но это достаточно глубоко и неистово, чтобы быть любовью. Почему бы тебе это не испытать? Я хочу тебя. - Не надо так говорить. - А ты хочешь меня. Ладно, знаю, я тебе противна. Ну так ударь меня. - Довольно... - Я знаю тебя лучше, чем ты думаешь. Знаю все изгибы и извивы твоего сердца. Знаю потому, что, в сущности, мы с тобой точь-в-точь одинаковые. Ты жаждешь унизить себя. Хочешь, чтобы твоя воля загнала тебя, как визжащую собаку, в какой-нибудь темный угол, где ты будешь раздавлен. Хочешь испытать себя до такой степени, чтобы обречь на смерть все, что ты собой представляешь, а самому стоять и смотреть, как оно умирает. Вот и приходи ко мне. Я буду твоей рабой и твоим палачом. Никакая другая женщина тебя не удовлетворит. Только я, потому что я тверда и умна, как мужчина. Я одна могу понять тебя и показать тебе лицо той красоты, которой ты жаждешь. Приходи ко мне, Пат. - Довольно... - Приходи скорей. Еще до конца месяца. Помни, я буду ждать тебя в Ратблейне, в постели. Приходи. Дверь не поддавалась. Видно, Пат поворачивал ручку не в ту сторону. Еще до того, как он с ней справился, Милли вдруг бросилась к его ногам, как нападающий зверь. Судорожно обвив его руками, хватая, цепляясь, она лепетала что-то бессвязное и умоляющее. Пат с силой дернул дверь прямо на нее и вырвался, оттолкнув Милли ногой. Он сбежал по лестнице, выскочил на улицу, чувствуя, что брюки у него намокли от ее слез. Со всех ног он помчался по мокрым блестящим тротуарам в сторону Меррион-сквер. Глава 13 Эндрю катил в Ратблейн на велосипеде, который он взял у садовника, только что нанятого Хильдой. Был четверг, пятый час пополудни, и он ехал к Милли пить чай. Во вторник она пригласила к чаю его и Франсис. Теперь он ехал к ней один. Эндрю чувствовал, что полученный им удар, в сущности, убил его, хотя он продолжает механически двигаться и жить; Так же было, когда умер его отец. Горе уничтожило в нем человека, и осталось только горе да при нем тело, терзаемое болью. Франсис так давно, так давно была для него последним нерушимым прибежищем. Он считал ее вечной, и эта глубокая убежденность в непреходящей природе любви питала все его радости, даже те, что как "будто и не были связаны с Франсис. Чтобы жить без нее, ему нужно было совершенно себя переделать. Но жизнеспособности не осталось. Франсис всегда была скрытым солнцем его мира. Он думал, что этот мир прекрасен в его честь, как дань его молодости и надеждам, а на самом деле свет исходил от нее. В озарении ее привязанности, ее ума все сверкало золотом. Теперь она, закутанная покрывалом, недоступная, вобрала в себя эту красоту, и мир стал серый и мертвый, В отчаянии он метался, ища какой-нибудь знакомой опоры, чтобы пережить эту муку, но опорой была та же Франсис. Он пытался взять себя в руки, трезво оценить положение. Он понял, как страшно недооценивал Франсис, как идиотски был в ней уверен. Он должен был бы вести себя как рыцарь у Мэлори, видеть в ней великое и трудное испытание собственных достоинств. Но ведь они с Франсис так хорошо знали друг друга, все было так просто - теперь-то ему казалось, что в этом и коренилось несчастье. Нет, правда же, раньше все было хорошо, их долгая любовь не могла быть иллюзией. Так почему же все пошло не так? Может быть, Франсис решила, что он слишком спокоен, и оттолкнула, чтобы побудить к большей пылкости? Но в такой дипломатии ее даже заподозрить нельзя. На уловки она не способна. Здесь нет никаких тайн, никакого материала для мелодрамы. Она самый старый его друг и, если бы он был ей нужен, приняла бы его таким, как есть, без всяких ухаживаний. Истина в том, что она осуществила свое последнее, неотъемлемое и страшное право - располагать своим сердцем. Он попросту ей не нужен. Абсолютная преданность одного человека другому встречается относительно редко, однако столь ослепителен свет эгоизма, в котором каждый из нас живет, что, не обнаружив преданности там, где мы рассчитывали ее найти, мы бываем удивлены, шокированы - как может такая великая ценность, как я, не быть предметом любви! И Эндрю наряду со стыдом и горем явственно ощущал и это удивление, еще не умея усмотреть в нем зерно целительного эгоизма, призванного со временем облегчить его боль. Как могла Франсис его покинуть? Казалось немыслимым, что она намеренно положила конец их долгому счастливому общению и. лишила его возможности приходить к ней. А вдруг завтра все опять будет по-прежнему? Но в глубине постепенно трезвевшего сердца он знал, что Франсис не дразнила и не раззадоривала его, не играла с ним и не просила его подождать. Она просто его отвергла. Он уже приближался к Ратблейну, где не был много лет, и вдруг с удивлением сообразил, что нашел дорогу совершенно бессознательно. Теперь он огляделся - все было до жути знакомо, полно щемящих, на неуловимых впечатлений детства. Некто, кем он когда-то был, вдохнул жизнь в эту местность. И теперь она встречала его, как старый друг, не понимающий, что от тебя, прежнего, ничего не осталось. Ратблейн был расположен милях в пятнадцати к югу от Дублина, в складке Дублинских гор, недалеко от реки Доддера. Эндрю не задумываясь поехал по дороге на Стиллорган, а в Кабинтили свернул вправо, в горы. День был ветреный. Над морем высоко висели круглые облачка, похожие на кольца дыма, а за горами, загромоздив все небо, толстые, серы~ с золотом валы неспешно вздымались