Оцените этот текст:



     ------------------------------------------------------------------------------------------
     Рассказ.
     Впервые опубликован в декабре 1930 года в журнале "Интернэшнл мэгазин",
включен в сборник "Шесть рассказов от первого лица".
     Перевод с английского Галь Н., 1985 г
     OCR   &   spell-check  by   GreyAngel   (greyangel_galaxy@mail.ru),
27.11.2004
     ------------------------------------------------------------------------------------------

     Кажется, я всегда попадаю  в Италию только в мертвый сезон. В августе и
сентябре  разве  что  остановлюсь  проездом  дня  на  два, чтобы  еще  разок
взглянуть на  милые мне по старой памяти места или картины. В эту пору очень
жарко, и жители Вечного города весь день  слоняются взад  и вперед по Корсо.
"Кафе национале"  полным-полно,  посетители часами сидят  за столиками перед
стаканом  воды  и  пустой кофейной  чашкой.  В  Сикстинской  капелле  видишь
белобрысых,  обожженных  солнцем  немцев в  шортах  и  рубашках  с  открытым
воротом, которые прошагали по пыльным дорогам Италии с рюкзаками, а в соборе
св.   Петра  --   кучки  усталых,  но  усердных   паломников,  прибывших  из
какой-нибудь далекой страны. Они находятся на попечении  священнослужителя и
говорят  на  непонятных  языках.  В  отеле  "Плаза"  той  порой прохладно  и
отдохновенно. Холлы темны, тихи и просторны. В  гостиной в час вечернего чая
только и сидят молодой щеголеватый офицер да  женщина с прекрасными глазами,
пьют  холодный   лимонад  и  негромко  разговаривают  с  чисто   итальянской
неутомимой живостью.  Поднимаешься к себе в  номер, читаешь, пишешь  письма,
через два часа  опять спускаешься в  гостиную, а они все еще  разговаривают.
Перед обедом  кое-кто заглядывает в бар,  но в остальное  время он  пуст,  и
бармен  на  досуге рассказывает  о  своей  матушке  в  Швейцарии  и  о своих
похождениях в Нью-Йорке. Вы с ним рассуждаете о жизни, о любви и о  том, как
подорожали спиртные напитки.
     Вот и в этот  раз  отель оказался чуть  не  в полном моем распоряжении.
Провожая меня в номер, служащий сказал, будто все переполнено, но,  когда я,
приняв  ванну и  переодевшись,  отправился  вниз,  лифтер, давний  знакомец,
сообщил  что  постояльцев сейчас  всего человек десять. Усталый после долгой
поездки  в жару по  Италии, я решил мирно пообедать в отеле и лечь пораньше.
Когда  я вошел  в просторный, ярко освещенный  ресторан, было уже поздно, но
заняты  оказались лишь три или четыре  столика. Я  удовлетворенно огляделся.
Очень приятно, когда ты один в огромном и, однако, не совсем чужом городе, в
большом,  почти безлюдном  отеле.  Чувствуешь  себя восхитительно  свободно.
Крылышки моей души радостно затрепетали. Я помедлил минут десять у стойки  и
выпил  мартини.  Спросил  бутылку хорошего красного  вина.  Ноги  гудели  от
усталости,  но все существо мое с ликованием встретило еду и напитки,  и мне
стало на редкость беззаботно и легко. Я съел суп и  рыбу и предался приятным
мыслям. На ум пришли обрывки диалога,  и воображение пустилось весело играть
действующими лицами романа, над которым я в ту пору работал. Я попробовал на
вкус  одну фразу, она была лучше вина. Я задумался о том, как трудно описать
наружность  человека, чтобы читатель увидел  его таким  же, каким его видишь
сам. Для меня это едва ли не труднее всего. Что, в сущности,  дает читателю,
если описываешь лицо черточку  за  черточкой?  По-моему,  ровно  ничего.  И,
однако,  иные  авторы  выбирают  какую-нибудь  особенность,  скажем,  кривую
усмешку  или бегающие глазки, и подчеркивают  ее, что, конечно, действует на
читателя, но не решает задачу, а скорее запутывает. Я поглядел по сторонам и
задумался -- как можно бы описать посетителей за другими столиками. Какой-то
человек сидел  в одиночестве  напротив меня,  и,  чтобы  попрактиковаться, я
спросил себя,  как  набросать  его  портрет.  Он  высокий,  худощавый и, что
называется,  долговязый.   На   нем  смокинг  и  крахмальная  сорочка.  Лицо
длинновато,  блеклые  глаза; волосы  довольно  светлые  и волнистые,  но уже
редеют, отступают  с висков,  от чего лоб приобрел  некоторое  благородство.
Черты  ничем не примечательные. Рот и  нос  самые обыкновенные; лицо бритое;
кожа от  природы бледная, но  сейчас покрыта загаром. Судя по  виду, человек
интеллигентный,  но, пожалуй, заурядный. Похоже,  какой-нибудь  адвокат  или
университетский преподаватель, любитель играть в гольф. Скорее всего, у него
неплохой  вкус,  он  начитан  и,  наверно, был бы очень приятным  гостем  на
светском завтраке в  Челси. Но  как, черт возьми,  описать его  в нескольких
строчках, чтобы получился живой, интересный и верный  портрет, не знаю, хоть
убейте.
     Может  быть,  лучше отбросить все остальное  и  подчеркнуть  главное --
впечатление какого-то утомленного достоинства. Я задумчиво разглядывал этого
человека. И вдруг он подался  вперед и чопорно, но учтиво кивнул мне. У меня
дурацкая  привычка   краснеть,  когда   я   застигнут  врасплох,   и  тут  я
почувствовал, как вспыхнули  щеки. Я  даже испугался. Надо ж было  несколько
минут глазеть на него, точно это не человек, а манекен. Должно быть, он счел
меня  отъявленным  нахалом.  Очень  смущенный,  я  кивнул и  отвел глаза.  К
счастью,  в  эту минуту  официант подал  мне следующее блюдо. Насколько  мне
помнилось,  я  никогда  прежде  не  видел  того  человека.  Может  быть,  он
поклонился мне в ответ на мой настойчивый взгляд, решив, что мы когда-нибудь
встречались, а может быть,  я и правда когда-то с ним сталкивался и  начисто
об  этом забыл. У меня плохая память на  лица, а тут у меня есть оправдание:
людей, в точности на  него похожих, великое множество.  В погожий воскресный
день на площадках для гольфа вокруг Лондона видишь десятки его двойников.
     Он покончил  с обедом  раньше  меня. Поднялся,  но,  проходя мимо моего
столика, остановился. И протянул руку.
     -- Здравствуйте,-- сказал он.-- Я не сразу вас узнал, когда вы вошли. Я
совсем не хотел быть невежливым.
     Голос  у  него  был  приятный,  интонации  чисто  оксфордские,  которым
старательно подражают многие, кто в Оксфорде не учился. Он явно  знал меня и
столь же явно не подозревал, что я-то его не узнаю. Я встал, и, поскольку он
был много  выше, он посмотрел на  меня  сверху  вниз.  В  нем  чувствовалась
какая-то вялость. Он слегка сутулился, от этого еще усиливалось впечатление,
будто вид у него немножко виноватый. Держался он словно бы  чуть высокомерно
и в то же время чуть стесненно.
     -- Не выпьете ли со мной после  обеда чашку  кофе? -- предложил он.-- Я
совсем один.
     -- Спасибо, с удовольствием.
     Он отошел, а я все еще не понимал, кто он такой и где я его встречал. Я
заметил  одну странность.  Пока  мы обменивались этими  несколькими словами,
пожимали друг другу  руки и когда он кивнул  мне отходя, ни разу на лице его
не  мелькнула  хотя бы  тень улыбки.  Увидав его ближе, я  заметил,  что  он
по-своему недурен собой: правильные черты,  красивые  серые глаза,  стройная
фигура;  но все это, на  мой взгляд, было неинтересно. Иная  глупая  дамочка
сказала бы, что он выглядит  романтично. Он напоминал какого-нибудь рыцаря с
картин  Берн-Джонса,  только  покрупнее, и незаметно было,  чтобы он страдал
хроническим колитом, как эти несчастные тощие герои. Воображаешь что человек
такой наружности  будет изумителен в экзотическом костюме,  а  когда увидишь
его в маскараде, окажется, он нелеп.
     Вскоре  я  покончил  с  обедом и вышел в гостиную. Он  сидел в глубоком
кресле и, увидав меня, подозвал  официанта. Я  сел.  Подошел официант, и  он
заказал кофе и ликеры. По-итальянски он говорил отлично. Я ломал голову, как
бы выяснить, кто  он такой, не оскорбив его. Людям всегда обидно, если их не
узнаешь,  они  весьма  значительны  в  собственных  глазах, и  их  неприятно
поражает  открытие,  что  для  других  они  значат  очень  мало.  По  беглой
итальянской речи я узнал этого человека. Я вспомнил, кто он, и в то же время
вспомнил,  что не  люблю  его.  Звали  его  Хэмфри  Кэразерс.  Он  служил  в
министерстве  иностранных  дел,  занимал  довольно важный  пост.  Возглавлял
какой-то  департамент. Побывал в качестве атташе  при нескольких посольствах
и,  надо  думать,   в  Риме  оказался  потому,  что  в  совершенстве  владел
итальянским  языком.  Глупо,  как я сразу  не понял, что он  связан именно с
дипломатией.  Все  приметы  его  профессии  бросались в глаза.  Его отличала
надменная  учтивость,  тонко  рассчитанная  на то,  чтобы  выводить  из себя
широкую  публику,  и  отрешенность дипломата,  сознающего,  что  он  не чета
простым  смертным,  и  в  то же  время некоторая стеснительность,  вызванная
неуютным сознанием, что простые смертные, пожалуй, не вполне это понимают. Я
знал Кэразерса  многие  годы,  но встречал  лишь  изредка,  за  завтраком  у
кого-нибудь в гостях, где разве что с ним здоровался, да в опере, где он мне
холодно   кивал.  Считалось,   что  он  умен;  несомненно,  он  был  человек
образованный.  Он  мог  поговорить  обо  всем, о  чем  говорить  полагается.
Непростительно, что  я его  не вспомнил, ведь в  последнее время он приобрел
немалую  известность  как   писатель.  Его  рассказы  появлялись  сначала  в
каком-нибудь  журнале   из  тех,  которые   порой  надумает   издавать  иной
благожелатель,  намеренный  предложить  разумному  читателю  нечто достойное
внимания,  и которые испускают дух, когда  владелец  потеряет на них столько
денег, сколько готов  был истратить; и,  появляясь  на этих скромных, изящно
отпечатанных  страницах, рассказы  его  привлекали  ровно столько  внимания,
сколько  позволял  ничтожный  тираж. Затем они  вышли  отдельной  книгой.  И
произвели  сенсацию.  Редко я читал  столь единодушные хвалы в  еженедельных
газетах. Почти все  уделили книге целую колонку, а литературное приложение к
"Тайме"  поместило  отзыв о  ней не  в  куче  рецензий на рядовые романы, но
особо,  рядом с воспоминаниями почтенного  государственного деятеля. Критики
приветствовали Хэмфри Кэразерса как новую звезду на литературном небосклоне.
Они  превозносили его  оригинальность, его изысканность, его тонкую иронию и
проницательность. Превозносили его  стиль, чувство красоты и  настроение его
рассказов. Наконец-то появился писатель, поднявший рассказ на высоты,  давно
утраченные в англоязычных странах, вот литература,  которой вправе гордиться
англичане,  достойная  стать  наравне  с   лучшими  образцами  этого  жанра,
созданными в Финляндии, России и Чехословакии.
     Три  года  спустя  вышла  вторая  книга Хэмфри Кэразерса, и  критики  с
удовлетворением отметили,  что он не  спешил.  Это вам не вульгарный писака,
торгующий своим дарованием! Похвалы, которыми встретили эту книгу, оказались
несколько  прохладнее  тех,  какие  расточали первому  тому, критики  успели
собраться  с  мыслями, однако  приняли  ее  достаточно  восторженно,  такими
отзывами счастлив был бы любой обыкновенный автор, пером зарабатывающий свой
хлеб, и, несомненно,  Кэразерс  занял в литературном мире прочное и почетное
место.  Наибольшее одобрение заслужил  рассказ  под названием "Кисточка  для
бритья", и лучшие  критики подчеркивали,  как прекрасно автор всего  лишь на
трех-четырех страницах раскрыл трагедию души парикмахерского подмастерья.
     Но  самый  известный  и  притом  самый  длинный  его рассказ  назывался
"Суббота и воскресенье".  Он дал название всей первой  книге Кэразерса. Речь
шла  о   приключениях  компании,  которая   субботним  днем  отправилась   с
Паддингтонского вокзала  погостить у друзей  в Тэпло  и в понедельник  утром
вернулась в Лондон. Описывалось это  весьма деликатно, даже трудновато  было
понять,  что  же,  собственно, происходит. Некий молодой  человек, секретарь
некоего министра, совсем  уже готов был сделать предложение  дочери  некоего
баронета, но не  сделал. Двое или трое других участников поездки пустились в
плоскодонном ялике по реке.  Все очень много разговаривали, сплошь намеками,
но каждый  обрывал фразу  на полуслове, и лишь по  многоточиям  и тире можно
было догадываться, что же они хотели сказать. Было множество описаний цветов
в саду и прочувствованное изображение Темзы под дождем. Повествование велось
от  лица  немки-гувернантки,  и  все единодушно  заявляли,  что  Кэразерс  с
прелестным юмором передал ее взгляд на происходящее.
     Я  прочитал обе  книги Хэмфри Кэразерса.  Полагаю,  писателю необходимо
знать, что пишут его современники. Я всегда рад чему-то научиться и надеялся
открыть   в  этих   книгах  что-нибудь  полезное   для   себя.   Меня  ждало
разочарование.  Я люблю  рассказы, у  которых есть начало, середина и конец.
Мне непременно нужна "соль", какой-то смысл. Настроение -- это прекрасно, но
одно только настроение --  это рама  без  картины, оно еще ничего не значит.
Впрочем, может  быть,  я  не  замечал  достоинств  Кэразерса оттого, что мне
самому чего-то недоставало, и, возможно, два самых нашумевших его рассказа я
описал без  восторга потому, что задето было мое самолюбие. Ведь я прекрасно
понимал:  Хэмфри Кэразерс считает меня неважным  писателем. Я уверен, он  не
прочел ни одной моей строчки. Я популярен, и этого довольно, чтобы он решил,
что я  не стою  его внимания. На время вокруг него  поднялся такой  шум, что
казалось, он и  сам станет  жертвой презренной популярности,  но, как вскоре
выяснилось,  его  изысканное  творчество недоступно  широкой публике.  Очень
трудно  определить,  насколько  многочисленна  интеллигенция,  зато   совсем
несложно  определить,  многие  ли из среды  интеллигенции согласны  выложить
деньги,  чтобы поддержать  свое возлюбленное  искусство. Спектакли, чересчур
утонченные,   чтобы   привлечь  посетителей   коммерческого  театра,   могут
рассчитывать на десять тысяч зрителей, а книги, требующие от читателя больше
понимания, чем можно ожидать от заурядной публики, находят сбыт в количестве
тысячи двухсот экземпляров. Ибо интеллигенция, сколь она ни  чувствительна к
красоте,  предпочитает  ходить  в театр по  контрамарке,  а  книги  брать  в
библиотеке.
     Я уверен, Кэразерса это не огорчало. Он был человек искусства. И притом
служил  в  министерстве иностранных дел. Как писатель он  составил себе имя;
успех у обывателей его не  привлекал, а стань его книги ходким товаром, это,
пожалуй, повредило  бы  его  карьере. Я  терялся в  догадках, чего  ради ему
вздумалось пить  со мной  кофе. Правда, он  здесь один, но,  надо  полагать,
отнюдь не  скучал бы наедине со  своими мыслями, и уж  наверно  не  надеется
услышать от меня хоть что-то ему  интересное.  А между тем явно изо всех сил
старается  быть  любезным.  Он  напомнил  мне,   где  мы  в   последний  раз
встречались, и  мы  потолковали  немного  об  общих лондонских знакомых.  Он
спросил, как я  попал в Рим в это время года, и я объяснил. Он сообщил,  что
прибыл только сегодня  утром из Бриндизи. Разговор  не  очень  вязался, и  я
решил встать  и распрощаться, как только  позволят приличия. Но вот странно,
вскоре,  не  знаю отчего,  почувствовал,  что он уловил это мое намерение  и
отчаянно старается  меня  удержать.  Я удивился. Стал внимательней. Заметил,
что, едва я умолкаю,  он  находит  новый предмет  для беседы. Пытается  хоть
чем-то меня заинтересовать, лишь бы  я не ушел.  Просто из кожи  вон  лезет,
чтоб быть  мне  приятнее. Но  не  страдает  же  он от  одиночества;  при его
дипломатических связях уж наверно у него полно знакомств,  нашлось бы с  кем
провести вечер. В самом деле, странно, почему  он  не  обедает в посольстве;
даже  сейчас, летом,  там  уж наверно  есть  кто-нибудь  знакомый. И  еще  я
заметил, что он ни разу не улыбнулся. Он говорил слишком резко, нетерпеливо,
будто боялся даже мимолетного молчания и звуком собственного голоса  силился
заглушить некую мучительную мысль. Все  это было  престранно. И  хоть  я  не
любил его, ни в  грош не  ставил  и его общество  меня даже раздражало,  мне
поневоле  стало  любопытно.  Я  посмотрел  на  него  испытующе.  То  ли  мне
почудилось,  то ли и правда в его  блеклых глазах  есть что-то затравленное,
точно  у  побитой  собаки,  и  в  бесстрастных  чертах,  наперекор привычной
выдержке, сквозит намек на гримасу душевного страдания. Я ничего не понимал.
В  мозгу  промелькнуло  с десяток нелепейших  догадок. Не  то  чтобы  я  ему
сочувствовал, но  насторожился, как старый боевой конь при звуках трубы. Еще
недавно меня одолевала усталость,  теперь  я  был начеку.  Внимание напрягло
свои чуткие щупальца. Я вдруг  стал примечать малейшее изменение в его лице,
малейшее  движение. Я отбросил мысль, что он сочинил пьесу и хочет  услышать
мое мнение. Таких вот утонченных эстетов  почему-то неотвратимо влечет блеск
рампы, и  они не  прочь заполучить подсказку профессионала, чью искушенность
будто  бы презирают. Но нет, тут что-то другое. В Риме одинокому человеку  с
изысканными  вкусами  легко  попасть  в беду,  и  я уже  спрашивал себя,  не
впутался ли Кэразерс в какую-нибудь  историю, когда за помощью меньше  всего
можно обратиться  в посольство.  Я и  прежде  замечал,  что  идеалисты порой
бывают неосмотрительны  в плотских  развлечениях.  Подчас  они ищут  любви в
таких местах, куда некстати заглядывает полиция. Я подавил затаенный смешок.
Боги -- и те смеются,  когда  самодовольный педант попадает в  двусмысленное
положение.
     И вдруг Кэразерс произнес слова, которые меня поразили.
     -- Я страшно несчастен, -- пробормотал он.
     Он  сказал  это  без  всякого  перехода.  И  явно  искренне.  Голос его
прервался  каким-то всхлипом. Чуть  ли не рыданием.  Не  могу передать,  как
ошарашили  меня  его слова. Чувство  было такое,  как будто  шел  по  улице,
повернул за угол и  порыв встречного ветра перехватил дыхание и едва не сбил
с ног.  Совершенная неожиданность. В  конце  концов,  знакомство у нас  было
шапочное. Мы не друзья. Он мне очень мало приятен, я очень мало приятен ему.
Я  всегда  считал,  что  в  нем  маловато человеческого.  Непостижимо, чтобы
мужчина,  такой  сдержанный,  прекрасно   воспитанный,  привычный  к  рамкам
светских  приличий,  ни  с  того  ни  с  сего   сделал  подобное   признание
постороннему.  Я  по природе  человек  замкнутый.  Как  бы я  ни страдал,  я
постыдился бы открыть кому-то свою боль. Меня передернуло. Его слабость меня
возмутила. На минуту во мне вскипела ярость. Как он посмел взвалить  на меня
свои душевные муки? Я едва не крикнул:
     -- Да какое мне дело, черт возьми?
     Но смолчал. Кэразерс сидел  сгорбившись в глубоком кресле.  Благородные
черты,  напоминающие  мраморную  статую одного из  государственных  деятелей
викторианской поры, исказились,  лицо обмякло. Казалось, он сейчас заплачет.
Я колебался. Я растерялся. Когда он сказал это, кровь бросилась мне  в лицо,
а теперь я чувствовал, что бледнею. Он был жалок.
     -- От души сочувствую,-- сказал я.
     -- Я вам все расскажу, вы позволите?
     -- Расскажите.
     Многословие в эту минуту было  неуместно. Кэразерсу, я думаю, шел пятый
десяток. Он был хорошо сложен, на свой лад даже крепок, с уверенной осанкой.
А сейчас казался  на  двадцать лет старше и словно бы усох. Мне  вспомнились
убитые  солдаты,  которых я видел  во время  войны, смерть делала их странно
маленькими. Я  смутился, отвел глаза,  но  почувствовал, что он  ищет  моего
взгляда, и опять посмотрел на него.
     -- Вы знакомы с Бетти Уэлдон-Бернс? -- спросил он.
     -- Встречал ее иногда в Лондоне много лет назад. Но давно уже не видел.
     --  Она, знаете, живет теперь на  Родосе. Я  сейчас  оттуда. Я гостил у
нее.
     -- Вот как?
     Он замялся.
     -- Боюсь, вам  кажется  дикостью,  что я так с вами говорю. Только  сил
моих больше нет. Надо кому-нибудь все выложить, не то я сойду с ума.
     Прежде  он  заказал  с  кофе двойную  порцию  коньяка,  а  тут окликнул
официанта  и спросил  еще. В  гостиной мы были  одни. На столике между  нами
горела  небольшая лампа  под абажуром.  Говорил  он вполголоса, ведь в любую
минуту  мог кто-нибудь войти. Как ни странно,  тут было  довольно уютно.  Не
сумею повторить  в  точности рассказ Кэразерса, невозможно было бы запомнить
все, слово в слово;  мне удобнее пересказать это по-своему. Иногда он не мог
заставить себя  что-то сказать прямо, и мне  приходилось угадывать,  что  он
имеет в виду. Иногда он чего-то не понимал, и, похоже, в каких-то отношениях
я лучше разбирался в сути дела.  Бетти  Уэлдон-Бернс одарена тонким чувством
юмора. Кэразерс  же начисто его лишен.  Я  уловил много  такого, что от него
ускользнуло.
     Бетти я встречал часто, но знал  больше  понаслышке. В  свое время  она
привлекала  всеобщее внимание в тесном лондонском мирке, и я много слышал  о
ней еще  прежде, чем увидел. А встретил ее впервые  на балу в Портленд-Плейс
вскоре  после   войны.  Тогда   она   была  уже  на  вершине  славы.   Какую
иллюстрированную газету ни раскроешь,  непременно увидишь ее портрет, кругом
только и  разговору, что о ее сумасбродных  выходках. Ей тогда было двадцать
четыре года. Ее  мать умерла, отец, герцог Сент-Эрт, уже старый и не слишком
богатый,  большую  часть года проводил в своем  корнуоллском  замке, а Бетти
жила в Лондоне у вдовеющей тетушки. Когда грянула война,  она отправилась во
Францию. Ей только-только минуло восемнадцать. Она была сестрой милосердия в
госпитале  при военной базе, потом научилась  водить  машину.  Она играла  в
труппе, которую послали в  воинские  части для развлечения солдат; в  Англии
она  участвовала в живых картинах на благотворительных вечерах  и  во всяких
благотворительных базарах и продавала  флажки на Пикадилли.  Каждая ее затея
широко  рекламировалась, и  в каждой новой роли ее несчетно фотографировали.
Полагаю, она и  тогда ухитрялась недурно  проводить время.  Но  когда  война
кончилась, Бетти разгулялась напропалую. Тогда все немножко потеряли голову.
Молодежь, освободясь от гнета, что давил на нее долгих пять лет, пускалась в
самые безрассудные затеи. И непременной их участницей была Бетти. Иногда, по
разным  причинам, сообщения  о  таких  забавах  попадали  в  газеты  --  и в
заголовках неизменно красовалось ее имя. В ту пору начали  процветать ночные
клубы -- Бетти  там  видели каждую ночь. Ее  жизнь  полна была лихорадочного
веселья.  Только самая банальная фраза тут и  подходит,  потому что это была
сама банальность. Британская  публика по странной причуде воспылала  к Бетти
нежными чувствами,  и  в любом уголке  на  Британских  островах  ее называли
запросто  "леди  Бетти".   Женщины  толпились  вокруг  нее,  увидав  ее   на
чьей-нибудь  свадьбе,  а на театральных  премьерах галерка  аплодировала ей,
словно  знаменитой  актрисе.   Молоденькие  девчонки  перенимали  ее  манеру
причесываться, фабриканты мыла и косметики платили ей за  право поместить ее
фотографию на своих товарах.
     Скучные  тугодумы, те,  кто  помнил прежние  порядки  и  жалел  о  них,
разумеется,  ее осуждали. Они издевались над тем, что она  всегда  на  виду.
Говорили,  что она  помешана на  саморекламе. Говорили, что она  распущенная
особа.  Что она слишком много пьет. Что она слишком много курит.  Признаюсь,
все,  что я о ней слышал, не располагало в ее пользу. Я невысокого мнения  о
женщинах, которые,  кажется, считают  войну  удобным случаем поразвлечься  и
показать  себя.   Мне   надоели   газеты  с  фотографиями   светских   особ,
разгуливающих в Каннах или играющих в гольф в Сент-Эндрюсе. Я всегда  считал
"золотую молодежь"  безмерно  утомительной. Стороннему  наблюдателю  веселая
жизнь кажется скучной и глупой, но неразумен моралист, который станет судить
ее сурово. Сердиться на молодежь за это веселье так же нелепо, как на щенят,
которые  носятся  бессмысленно  взад-вперед,  барахтаются в  куче  или ловят
собственный хвост. Лучше спокойно  стерпеть, если они разроют клумбу в  саду
или разобьют какую-нибудь фарфоровую вещицу. Кое-кого из  них утопят, потому
что они окажутся  хороши не  по всем  статям, а из остальных вырастут вполне
добропорядочные  собаки.  Буйствуют  они  просто  по  молодости,  от избытка
жизненных сил.
     Бетти отличалась как  раз избытком жизненных сил. Жажда жизни горела  в
ней ослепительно  ярким огнем.  Мне,  наверно, не забыть, какой я  увидел ее
впервые  на том балу. Она была  подобна менаде. Она самозабвенно  отдавалась
танцу, нельзя было не смеяться, на нее  глядя,  так явно наслаждалась она  и
музыкой,  и  движениями  свого  молодого  тела.  Каштановые  волосы   слегка
растрепались от резких  движений, а глаза  синие-синие, молочно-белая кожа и
румянец как лепестки роз. Она была  красавица, но  в ней не было  холодности
признанных  красавиц.  Она  поминутно  смеялась,  а  если  не смеялась,  так
улыбалась, и в глазах искрилась  радость  жизни.  Она была точно служанка  с
молочной фермы богов. В ней чувствовались здоровье  и сила простонародья, и,
однако,  по независимым повадкам,  по  какой-то благородной  прямоте во всем
облике  угадывалась настоящая леди. Не знаю,  как верней  передать тогдашнее
мое ощущение  -- что хоть держалась она просто,  безыскусственно,  однако не
забывала  о своем положении в обществе.  Мне казалось, если понадобится, она
обретет все свое достоинство и станет поистине величественна.  Она была мила
со всеми  и  каждым, вероятно,  потому, что, не очень  об этом  задумываясь,
втайне полагала -- все вокруг ничтожны. Мне стало понятно, отчего ее обожают
фабричные девчонки в Ист-Энде и отчего сотням тысяч людей, которые видели ее
только   на  фотографиях,   она  кажется  задушевной  подружкой.   Меня   ей
представили, и  несколько минут она со мной поговорила. Необыкновенно лестно
было, что она слушает с  живейшим  интересом; понимаешь, что едва ли она так
уж рада с  тобой  познакомиться, как  это кажется,  и не так уж ее восхищает
каждое твое слово, и  все  же это покоряло. Она обладала  даром с  легкостью
преодолевать неловкость  первого  знакомства, не пройдет  пяти минут, а  уже
кажется, будто знаешь ее  всю жизнь.  Кто-то перехватил ее у меня и  увлек в
танце, и она отдалась в руки партнера с тем же  радостным нетерпением, какое
выразилось на ее лице, когда она села рядом и заговорила со мной. Две недели
спустя  мы  встретились  в  гостях, и  я с  удивлением убедился, что  она  в
точности помнит, о чем мы говорили  в те десять  минут среди шума и  танцев.
Она обладала всеми достоинствами светской молодой женщины.
     Я рассказал об этом случае Кэразерсу.
     -- Она  очень  неглупа, --  заметил  он.  -- Мало кто  знает, какая она
умница.  Она  писала  очень   хорошие  стихи.   Она  всегда  весела,  всегда
беззаботна, ни  с кем  ничуть не считается,  вот люди и думают, будто  у нее
ветер в голове. Ничего подобного. Она  умна как бес. Трудно понять, откуда у
нее взялось на  это  время,  но она очень много читала. Едва  ли  кто-нибудь
знает ее с  этой  стороны  так, как знаю я.  По воскресеньям  мы с нею часто
гуляли за городом,  а в Лондоне ездили в  Ричмонд-парк  и там тоже  гуляли и
разговаривали. Она любила цветы, и траву, и деревья.  Интересовалась всем на
свете.  Очень много  знала  и  очень здраво рассуждала. Говорить могла о чем
угодно. Иногда среди дня мы  гуляли, а потом встречались  в ночном клубе, ей
довольно было выпить бокал-другой шампанского,  и она  уже в ударе, она душа
общества, вокруг нее кипит веселье, а я поневоле думаю, как же все изумились
бы,  если  бы знали, какие серьезные разговоры мы  с  ней  вели  несколькими
часами  раньше. Поразительный  контраст.  Как будто в  ней  жили  две совсем
разные женщины.
     Кэразерс сказал  все это без улыбки. Он  говорил  печально, так, словно
речь шла  о ком-то, кого вырвала из дружеского круга безвременная смерть. Он
глубоко вздохнул.
     -- Я был  без  памяти  в нее влюблен. Раз шесть  просил  ее  стать моей
женой. Понимал, конечно, что надеяться нечего,  ведь я был всего лишь мелким
чиновником в министерстве иностранных дел, но  не мог с собой совладать. Она
мне отказывала,  но при этом всегда была ужасно мила. И это ничуть не мешало
нашей  дружбе.  Понимаете, она  очень  хорошо ко мне  относилась. Я давал ей
что-то,  чего  она не находила в других.  Я  всегда  думал,  что ко мне  она
привязана, как ни к кому другому. А я с ума по ней сходил.
     -- Полагаю,  вы  не единственный,  -- заметил  я,  надо  ж  было что-то
сказать.
     -- Еще бы. Она получала десятки любовных писем от совершенно незнакомых
людей,  ей писали фермеры из Африки, рудокопы,  полицейские из  Канады.  Кто
только  не предлагал ей  руку  и  сердце!  Она  могла  выбрать в мужья  кого
вздумается.
     -- По слухам, даже члена королевской семьи.
     --  Да, но она сказала, что  такая жизнь  не  по ней. А  потом вышла за
Джимми Уэлдон-Бернса.
     -- Кажется, всех это порядком удивило?
     -- А вы его знали?
     -- Как будто нет. Может быть, и встречал, но он мне не запомнился.
     -- Он  никому не мог запомниться. Совершеннейшее  ничтожество. Отец его
был крупный промышленник где-то на севере. Во время войны нажил кучу денег и
приобрел  титул баронета.  По-моему, он  даже говорить  правильно  не  умел.
Джимми  учился  со  мной  в  Итоне,  родные очень старались сделать из  него
джентльмена, и после войны он постоянно  вращался в лондонском свете. Всегда
готов был устроить  роскошный прием. Никто  не обращал на  него внимания. Он
только  платил по  счету.  Отчаянно  скучный и  нудный тип.  Такой,  знаете,
чопорный, до тошноты вежливый; с ним всегда было  неловко, чувствовалось, до
чего он боится совершить какой-нибудь промах. Костюм носил так, будто только
что в первый раз надел и все ему немножко жмет.
     Когда Кэразерс однажды утром,  ничего не подозревая, раскрыл "Тайме" и,
просматривая светские новости, наткнулся на сообщение  о  помолвке Элизабет,
единственной дочери герцога Сент-Эрта, с Джеймсом, старшим сыном  сэра Джона
Уэлдон-Бернса,  баронета,  он был  ошеломлен. Он  позвонил Бетти  и спросил,
правда ли это.
     -- Конечно, -- ответила она.
     Потрясенный Кэразерс не находил слов. А Бетти продолжала:
     -- Он приведет к нам сегодня завтракать  своих родных,  познакомит их с
папой. Смею сказать,  предстоит суровое испытание. Можете пригласить  меня в
"Кларидж" и подкрепить мои силы коктейлем, хотите?
     -- В котором часу? -- спросил Кэразерс.
     -- В час.
     -- Хорошо. Встречаемся там.
     Он  уже  ждал,  когда  вошла  Бетти.  Вошла такой  легкой,  пружинистой
походкой,  будто ногам  ее  не  терпелось понестись в танце,  Она улыбалась.
Глаза  ее сияли, ее переполняла радость оттого, что она живет и  жить в этом
мире прекрасно. Едва она вошла, ее узнали, вокруг перешептывались. Кэразерсу
почудилось,  будто она  внесла  в  невозмутимое,  но  несколько  подавляющее
великолепие гостиной "Клариджа" солнечный свет и аромат  цветов.  Он даже не
поздоровался, сразу выпалил:
     -- Бетти, вы этого не сделаете. Это просто невозможно.
     -- Почему?
     -- Он ужасен.
     -- Не думаю. По-моему, он довольно милый.
     Подошел  официант  и  выслушал  заказ.  Бетти  смотрела  на  Кэразерса,
прекрасные синие глаза ее умели смотреть сразу и так весело, и так ласково.
     -- Он вульгарнейший выскочка, Бетти.
     --  Не говорите глупостей, Хэмфри. Он ничуть  не хуже других. По-моему,
вы просто сноб.
     -- Он совершенный тупица.
     -- Нет, он  просто тихий. Не  уверена, что мне нужен чересчур блестящий
супруг. По-моему, он будет для меня прекрасным фоном. Он очень недурен собой
и мило держится.
     -- О господи, Бетти!
     -- Не валяйте дурака, Хэмфри.
     -- И вы станете уверять, что влюблены в него?
     -- Я думаю, это будет только тактично, вы не согласны?
     -- Чего ради вы за него выходите?
     Она холодно посмотрела на Кэразерса.
     -- У него куча денег. И мне уже скоро двадцать шесть.
     Больше говорить было  не о  чем. Кэразерс отвез Бетти в дом  ее  тетки.
Свадьбу справили с  большой пышностью, на тротуарах по дороге  к церкви  св.
Маргариты  в  Вестминстере толпился народ, буквально  все члены  королевской
семьи прислали  подарки,  медовый  месяц  молодые провели  на  яхте, которую
предоставил  им на это время свекор  Бетти. Кэразерс попросил направить  его
служить за границу и послан был в  Рим (я правильно угадал, именно там он  в
совершенстве  овладел итальянским), а затем  в Стокгольм. Здесь  он  получил
пост советника и здесь написал первые свои рассказы.
     Быть может, брак Бетти разочаровал британскую публику, которая ждала от
своей любимицы большего, а быть может, просто в роли молодой жены она уже не
волновала присущие этой публике романтические чувства; ясно одно: она быстро
перестала  привлекать всеобщее внимание.  О  ней почти уже  не  было слышно.
Вскоре после  свадьбы прошел  слух, что  она ждет  ребенка,  а потом --  что
ребенок  родился  мертвый.  Она  не  перестала  бывать  в  обществе,  думаю,
продолжала встречаться с друзьями, но больше  не привлекала все взоры каждым
своим шагом.  И уж конечно ее теперь редко видели на беспорядочных сборищах,
где полинявшие  аристократы заводят дружбу с  мелкой шушерой, трущейся около
искусства, и тешат себя мыслью, будто они причастны  сразу и высшему свету и
высокой  культуре. Говорили, что она остепенилась. Спрашивали  себя, как она
ладит с мужем, а раз задавшись этим вопросом, тотчас порешили, что не ладит.
Вскоре стали сплетничать будто Джимми выпивает лишнее, года через два прошел
слух,  что у него открылся туберкулез. Чета  Уэлдон-Бернс провела две зимы в
Швейцарии. А потом стало известно, что они расстались и что Бетти поселилась
на Родосе. Странное выбрала место.
     -- Там, наверно, скука смертная, -- говорили ее друзья.
     Теперь мало  кто ее  навещал,  а  возвратясь,  рассказывали  о  красоте
острова и очаровании неторопливо текущей там жизни. Но,  конечно, там  очень
одиноко.  Странно,  что Бетти, такая блестящая, такая  деятельная,  довольна
этой тихой пристанью. Она купила дом. У нее на Родосе  только и знакомых что
несколько  итальянских  чиновников,  в  сущности,  там   не   с  кем  водить
знакомство; но, похоже, она  вполне  счастлива. Посетители  просто не  могли
этого  понять.  Однако жизнь  в  Лондоне  хлопотлива, а человеческая  память
коротка. Люди перестали интересоваться беглянкой. Ее забыли. А потом, месяца
за  два до  того, как я  встретился  в Риме  с  Хэмфри  Кэразерсом,  "Тайме"
сообщила  о  смерти  сэра Джеймса  Уэлдон-Бернса,  второго  баронета.  Титул
унаследовал его младший брат. У Бетти ведь детей не было.
     Кэразерс и после  замужества Бетти продолжал  с ней встречаться. Всякий
раз, как он наезжал в Лондон, они вместе завтракали.  Она умела с  легкостью
возобновлять дружеские  отношения  после  долгой  разлуки,  словно  никакого
перерыва не  было, так что при  встрече они вовсе не чувствовали отчуждения.
Бывало, она его спрашивала, когда же он женится.
     --  Вы  ведь  не  становитесь  моложе,  Хэмфри.  Если  вы  вскорости не
женитесь, вы станете вроде старой девы.
     -- А вы сторонница брака?
     Не очень великодушный вопрос, ведь он, как и все, слышал, что с мужем у
нее нелады, но ее слова его уязвили.
     -- В общем, сторонница. Пожалуй, неудачный брак лучше, чем никакого.
     -- Вы прекрасно  знаете, ничто  на свете  не заставит  меня жениться, и
знаете, почему,
     -- Ну, мой дорогой,  не станете же вы  уверять, будто до сих пор в меня
влюблены?
     -- Да, влюблен.
     -- Вы просто дурень.
     -- Ну и пусть.
     Бетти улыбнулась ему. Она смотрела и  дразняще, и вместе ласково, от ее
взгляда  у  него сладко  щемило сердце.  Забавно, он  даже  мог  в  точности
показать, где щемит.
     --  Вы славный, Хэмфри. Сами  знаете, я  очень нежно к вам отношусь, но
замуж я за вас не вышла бы, даже если б была свободна.
     После того как она рассталась с мужем и уехала на Родос, Кэразерс с ней
больше  не  виделся.  Она ни разу  не приезжала в Англию. Но  они  постоянно
переписывались.
     -- Письма были удивительные,  -- сказал он.  -- Казалось, так и слышишь
ее  голос.  Ее письма --  в точности  как она сама.  Тут  и ум и  остроумие,
непоследовательность и при этом редкое здравомыслие.
     Он предложил на несколько дней приехать к ней на Родос, но она ответила
-- лучше  не надо. Он понял, почему. Всем известно, что он был безумно в нее
влюблен. Всем известно, что он и сейчас влюблен. Он не знал точно, при каких
обстоятельствах распрощались супруги Уэлдон-Бернс. Возможно, они  расстались
врагами. Возможно, Бетти опасается, что его  приезд бросит тень на ее доброе
имя.
     -- Когда вышла моя первая книга, она мне написала прелестное письмо. Вы
ведь  знаете,  эту  книгу я  посвятил ей. Ее  удивило, что  мои рассказы так
хороши.  Все приняли их очень мило, и  она  была от этого  в восторге.  А я,
наверно, больше  всего  радовался  ее  радости. В  конце концов, я  ведь  не
профессиональный  писатель,  я  не  придаю  большого значения  литературному
успеху.
     Болван, подумал я, и враль. Неужели он  воображает, будто я не  замечал
каким  самодовольством преисполнен  он  был оттого,  что его книги встречали
благосклонный прием? За самодовольство  я его  не осуждаю,  что  может  быть
простительней,  но  чего  ради  так  усердно  это  отрицать? А  вот  что  он
наслаждался известностью, которую принесли ему  книги, главным образом из-за
Бетти, это, несомненно,  чистая правда. Он чего-то достиг,  теперь ему  было
что ей  предложить. Он  мог принести  к ее ногам не только свою любовь, но и
громкое имя. Бетти уже не так молода, ей тридцать шесть;  ее замужество,  ее
жизнь  за границей многое изменили; она уже не  окружена  поклонниками;  она
утратила былой ореол всеобщего восхищения. Их больше не разделяет неодолимая
пропасть. Он  один  столько  лет  оставался ей  верен.  Нелепо ей  и  дальше
хоронить свою  красоту,  и  ум,  и светское обаяние  на  каком-то  островке,
затерянном в  Средиземном море.  И ведь она  очень нежно  относится  к нему,
Хэмфри  Кэразерсу.  Не  может  быть,  чтобы  ее  не  трогала его  неизменная
преданность. И жизнь,  которую  он теперь может ей предложить, наверняка для
нее  привлекательна. Он твердо решил, что снова попросит ее стать его женой.
Он  может освободиться  в конце  июля. И он написал ей, что намерен провести
отпуск на греческих  островах и, если она хочет его повидать, остановится на
день-другой на Родосе, по слухам, итальянцы открыли там  отличную гостиницу.
Из деликатности он упомянул об этом словно  бы между прочим. Дипломатическая
служба  научила его  избегать прямолинейности. Никогда он  по доброй воле не
поставил  бы  себя  в  такое  положение,  из которого  не  мог  бы  тактично
вывернуться. Бетти ответила ему телеграммой. Просто чудесно, что он  приедет
на Родос, писала она, и,  конечно, он должен, по  крайней  мере,  две недели
погостить у нее, и пускай телеграфирует, с каким пароходом его встречать.
     Когда  корабль, на  который он  сел  в Бриндизи,  вскоре после  восхода
солнца вошел наконец в чистенькую,  красивую гавань Родоса, Кэразерс был вне
себя  от волнения. В  эту  ночь  он  не сомкнул глаз, вскочил  спозаранку  и
смотрел,  как  величественно выступает остров  из рассветной мглы  и  солнце
восходит над теплым морем.  Пароход  стал на якорь,  навстречу  вышли лодки.
Спустили трап. Опершись на поручни, Хэмфри смотрел, как поднимаются по трапу
врач, портовые чиновники и  орава  посыльных  из гостиницы.  На борту он был
единственный  англичанин.  Он  сразу  бросался в  глаза.  Какой-то  человек,
поднявшись на палубу, уверенно подошел к нему.
     -- Вы -- мистер Кэразерс?
     -- Да.
     Он хотел было улыбнуться и  протянуть руку, но  мгновенно  заметил, что
этот  человек хотя  тоже англичанин, однако  не  джентльмен.  И, оставаясь в
высшей степени учтивым, невольно стал чуточку суховат. Конечно, он мне этого
не сказал, но вся сценка представляется мне очень ясно, и я могу уверенно ее
описать.
     -- Ее милость надеется, вы не в  обиде, что  она сама вас не встретила,
пароход-то прибывает рано, а до нашего дома больше часа езды.
     -- Ну, разумеется. Ее милость здорова?
     -- Да, спасибо. Ваши вещи сложены?
     -- Да.
     -- Вы мне покажите, где они, и я велю какому-нибудь малому перенести их
в лодку. С таможней у вас хлопот не будет. Я это  уладил, и сразу поедем. Вы
позавтракали?
     -- Да, благодарю вас.
     По речи чувствовалось, что это человек не очень образованный. Кэразерсу
неясно  было,  кто он  такой. Не  то чтобы он держался  невежливо, но  в его
манере  была  некоторая  бесцеремонность. Кэразерс знал,  что  у Бетти здесь
солидное имение; возможно, это  ее управляющий. Он, видимо,  очень  дельный.
Отдавая  распоряжения носильщикам,  он  свободно объяснялся  по-гречески,  а
когда сели в лодку и гребцы попросили прибавки, он сказал что-то, отчего все
засмеялись, пожали плечами и спорить не стали. Багаж Кэразерса на таможне не
досматривали,  его спутник обменялся с чиновниками рукопожатием, и оба вышли
на залитую солнцем площадь, где стоял большой желтый автомобиль.
     -- Вы сами поведете машину? -- спросил Кэразерс.
     -- Я шофер ее милости.
     -- А, вот как. Я не знал.
     Он  был  одет не как шофер. Белые парусиновые брюки,  сандалии  на босу
ногу,  белая  теннисная  рубашка  без  галстука,  с распахнутым  воротом,  и
соломенная шляпа.  Кэразерс  нахмурился.  Напрасно  Бетти  позволяет  шоферу
садиться за руль в таком виде. Правда, ему пришлось подняться до рассвета и,
похоже,  ехать до виллы будет жарко. Может быть,  обычно он носит ливрею. Он
не маленького роста, хоть и ниже Кэразерса -- в  том метр восемьдесят два,--
но  плечистый,   крепко  сбит  и  кажется  коренастым.  Не  толстый,  скорее
упитанный; похоже, у него отличный аппетит и ест он в свое удовольствие. Еще
молод,  лет  тридцать, тридцать  один, но уже  очень плотный  и когда-нибудь
станет  просто  тушей.  А  пока  он  отменный здоровяк. Широкое лицо покрыто
темным  загаром, вздернутый нос толстоват,  выражение словно бы недовольное.
Светлые  усики. Странно,  Кэразерсу показалось,  будто когда-то он уже видел
этого человека.
     -- Давно вы служите ее милости?
     -- Да, можно сказать, порядком.
     Кэразерс  нахмурился  чуть   сильнее.  Ему  не   очень  нравилось,  как
разговаривает  этот шофер. И почему-то не обращается к  нему "сэр". Пожалуй,
Бетти дает  ему  слишком  много  воли.  Очень  на  нее похоже --  не держать
прислугу  в строгости.  Но это большая ошибка.  При  случае  надо  будет  ей
намекнуть.  Он  встретился  глазами  с шофером --  никаких сомнений, у  того
блеснула  во  взгляде   веселая   искорка.  Непонятно  почему.  Кэразерс  не
представлял, что в нем может показаться забавным.
     --  Это,  я  полагаю, древний  город крестоносцев, --  сухо  сказал он,
указывая на зубчатые крепостные стены.
     -- Да. Ее милость вам покажет. В бойкое время у нас тут полно туристов.
     Кэразерс  хотел держаться приветливо. Он  подумал, что можно,  пожалуй,
сесть рядом с шофером, а не отдельно позади, и уже собирался это предложить,
но его не  спросили. Шофер велел носильщикам сложить  чемоданы Кэразерса  на
заднее сиденье и, усаживаясь за руль, сказал:
     -- Залезайте, поедем.
     Кэразерс сел с ним рядом, и они покатили по белой дороге  вдоль берега.
Через  несколько минут выехали из  города. Ехали молча. Кэразерс держался  с
подчеркнутым достоинством.  Он чувствовал, что  шофер склонен к фамильярному
обращению, и не желал дать для этого повод. Он льстил себя мыслью, что умеет
заставить  тех,  кто  ниже  его,  знать  свое  место.  И  втайне  язвительно
усмехнулся: не  придется  долго ждать,  чтобы  этот шофер начал величать его
сэром. Но утро было чудесное; белая дорога бежала среди оливковых рощ, порой
проезжали мимо крестьянских домиков с белыми стенами и плоскими крышами, это
напоминало  Восток, будоражило воображение. А впереди ждала  Бетти. Кэразерс
любил,  а потому настроен был доброжелательно ко всем на свете и, закуривая,
решил из великодушия  предложить сигарету и  шоферу. В  конце концов, Англия
очень далеко, они на Родосе, да и времена теперь демократические. Шофер взял
сигарету и остановил машину, чтобы закурить.
     -- А табак вы захватили? -- вдруг спросил он.
     -- Что захватил?
     У шофера вытянулось лицо.
     -- Ее  милость  посылала вам телеграмму, просила  захватить  два  фунта
"Плейера". Я для того и уладил на таможне, чтоб ваш багаж не досматривали.
     -- Я не получал никакой телеграммы.
     -- Вот черт!
     -- Зачем,  спрашивается, ее  милости  понадобился  трубочный  табак? --
надменно спросил Кэразерс.
     Ему  не понравилось восклицание  шофера.  Тот  искоса глянул  на  него,
взгляд явно был дерзкий. Сказал коротко:
     -- Нам тут его не достать.
     Он чуть ли не со злостью отшвырнул египетскую сигарету, которую дал ему
Кэразерс, и опять  повел машину. Лицо у  него  стало угрюмое.  Больше  он не
сказал  ни слова.  Кэразерс решил,  что напрасно  пытался  быть общительным.
Остаток  пути он не  замечал  шофера. Сидел  с ледяным видом, который весьма
успешно  напускал  на   себя,  когда  какой-нибудь  ничем  не  замечательный
англичанин обращался к  нему, секретарю  британского посольства, за помощью.
Некоторое  время ехали в гору, и вот  длинная невысокая  ограда, распахнутые
ворота. Шофер повернул в ворота.
     -- Уже приехали? -- воскликнул Кэразерс.
     --  Шестьдесят пять километров  за пятьдесят семь минут. -- Шофер вдруг
улыбнулся,  у него  оказались  прекрасные  белые зубы.  -- Неплохо по этакой
дороге.
     Он  пронзительно  засигналил.  Кэразерс  задохнулся  от  волнения.   По
неширокой дороге через  оливковую  рощу подъехали  к низкому,  расползшемуся
вширь белому дому.  В дверях  стояла Бетти.  Кэразерс выскочил  из  машины и
расцеловал ее  в  обе щеки. С  минуту  он не  в  силах  был  заговорить.  Но
бессознательно  отметил,  что у входа вытянулись немолодой дворецкий в белых
парусиновых брюках и  два лакея  в  юбках -- национальном греческом одеянии.
Они выглядели щеголевато  и живописно. Какую бы волю ни давала Бетти шоферу,
в доме явно установлен был порядок,  подобающий ее положению. Через прихожую
--  просторную, с выбеленными известкой стенами и,  как он смутно заметил на
ходу, красиво обставленную -- Бетти провела Кэразерса в гостиную. Здесь тоже
было просторно, низкий потолок, так  же выбелены стены,  и  Кэразерс  тотчас
ощутил сочетание роскоши и уюта.
     -- Прежде всего подойдите и  полюбуйтесь, какой  отсюда вид, -- сказала
Бетти.
     -- Прежде всего я должен полюбоваться вами.
     Она была вся в белом. Руки, лицо и шея очень загорелые; глаза, кажется,
еще синее  прежнего, и ослепительно белые  зубы. Она замечательно выглядела.
Элегантная,  подтянутая.  Волосы  подвиты, ногти  наманикюрены;  а  он  было
забеспокоился, вдруг при беззаботной жизни на этом романтическом острове она
позволит себе распуститься.
     -- Честное слово,  Бетти, вам не  дашь больше  восемнадцати. В чем  тут
секрет?
     -- В счастье, -- улыбнулась Бетти.
     Это  больно  кольнуло  его. Он вовсе  не  жаждал  увидеть ее  очень  уж
счастливой. Он жаждал сам  дать ей счастье. Но  сейчас она непременно хотела
вывести  его на  веранду. Туда вели из гостиной пять стеклянных дверей, и от
веранды спускался к  морю  поросший оливами  косогор.  А  у  подножия  холма
виднелась крохотная бухточка,  и там стоял на якоре, отражаясь в  безмятежно
спокойной воде,  белый кораблик. За углом веранды, на холме подальше, белели
домики греческого  селения,  а еще  дальше  вставал  громадный  серый  утес,
увенчанный зубчатыми стенами средневекового замка.
     --  Это  одна из  крепостей  крестоносцев,--  сказала Бетти.--  Сегодня
вечером я вас туда свезу.
     Да, вид был прелести несказанной. Просто дух захватывало. Все так мирно
и,  однако,  полно  странной  живости. Пробуждает не  желание созерцать,  но
стремление действовать.
     -- Надеюсь, вы благополучно провезли табак.
     Кэразерс вздрогнул от неожиданности.
     -- К сожалению, нет. Я не получил телеграмму.
     -- Но ведь я телеграфировала и в посольство, и в "Эксельсиор".
     -- А я останавливался в "Плазе".
     -- Какая досада! Альберт будет взбешен.
     -- Кто это Альберт?
     -- Он вас привез. Все другие сорта ему не нравятся, а "Плейер" здесь не
достать.
     --  А,  шофер.  --  Кэразерс  показал  на  поблескивающий  внизу  белый
кораблик.-- Это и есть яхта, про которую я наслышан?
     -- Да.
     Бетти купила когда-то  большой каик, велела поставить на нем добавочный
мотор и принарядить. И странствовала на нем по  греческим островам. К северу
добиралась до самых Афин, к югу--до Александрии.
     -- Если у вас найдется время, мы вас покатаем, -- сказала Бетти. -- Раз
уж вы здесь, вам надо повидать Кос.
     -- А кто управляет яхтой?
     -- У меня, конечно, есть  гребцы, но яхту водит чаще всего Альберт.  Он
большой мастер по части моторов и всякой механики.
     Кэразерс  сам не знал, отчего ему стало как-то  не по  себе, когда  она
опять заговорила о шофере.  Может  быть, она  чересчур  полагается на  этого
Альберта. Большая ошибка -- давать слуге слишком много воли.
     -- Знаете, мне почему-то кажется, что я уже где-то видел вашего шофера.
Только не понимаю, где и когда.
     Бетти весело улыбнулась, глаза  блеснули так  ей свойственным радостным
оживлением,     которое    придавало    выражению    лица     очаровательную
непосредственность.
     -- Вы должны  бы его помнить. Он был  вторым лакеем в доме тети  Луизы.
Наверно, он тысячу раз отворял вам парадную дверь.
     Тетя Луиза была та самая тетушка, у которой Бетти жила до замужества.
     -- Так вот он кто!  Наверно, я его видел, но не замечал. А как он здесь
очутился?
     --  Приехал  из  нашего  английского  имения. Когда  я  вышла замуж, он
захотел  служить у  меня,  и я  его  взяла.  Одно  время  он  был  у  Джимми
камердинером, а  потом  я отправила его обучаться  механике, он без  ума  от
автомобилей, и, в конце концов, сделала его своим шофером. Не знаю, как бы я
теперь без него обходилась.
     -- А вам не кажется, что это ошибка -- слишком зависеть от слуги?
     -- Не знаю. Никогда об этом не задумывалась.
     Бетти  показала  Кэразерсу   приготовленные   для  него   комнаты,   он
переоделся, и они пошли на берег. Там  их ждала лодка,  они переправились  к
яхте и с борта искупались. Вода  была теплая, потом они полежали на  палубе,
позагорали. Яхта была просторная,  удобная, роскошная. Бетти всю ее показала
гостю, в машинном отделении они увидели Альберта. В  замасленном комбинезоне
он хлопотал у моторов, руки черные, лицо перепачкано смазкой.
     -- Что случилось, Альберт? -- спросила Бетти.
     Он встал, почтительно вытянулся перед ней.
     -- Ничего худого, миледи. Просто гляжу, что да как.
     -- У Альберта только две страсти в жизни. Одна -- автомобиль, другая --
эта яхта. Правда, Альберт?
     Она  весело улыбнулась  шоферу, и  его  довольно  невыразительное  лицо
просияло. Блеснули прекрасные белые зубы.
     -- Чистая правда, миледи.
     -- Знаете, он даже ночует на яхте. Мы устроили для него  на корме очень
миленькую каюту.

     Кэразерс  легко свыкся со здешней  жизнью.  Бетти купила  это  имение у
некоего  турецкого  паши,  сосланного  на Родос  султаном  Абдул-Хамидом,  и
пристроила к  живописному  дому еще одно  крыло. А окружающую дом  оливковую
рощу   превратила   в   причудливый  сад.  Вырастила  розмарин,  лаванду   и
златоцветник, выписала из Англии ракитник, насадила розы,  которыми славится
Родос. Весной, сказала она Кэразерсу, здесь сплошным ковром цветут  анемоны.
Она показывала свои владения, делилась планами и задуманными нововведениями,
а ему все время было не по себе.
     -- Вы говорите  так, будто собираетесь остаться  здесь на  всю жизнь,--
сказал он.
     -- Очень возможно,-- с улыбкой ответила Бетти.
     -- Что за вздор! В ваши-то годы!
     -- Мне уже под сорок, милый друг,-- беспечно ответила она.
     К удовольствию  Кэразерса,  оказалось,  что повар  у Бетти  отменный, и
приятно  было  по  всем  правилам  приличия  обедать  с  нею в  великолепной
столовой, мебель итальянской работы радовала  глаз,  за столом  прислуживали
греки -- величественный дворецкий и  два  красивых, живописно одетых  лакея.
Дом обставлен  был с  большим вкусом;  в комнатах ничего лишнего, но  каждая
вещь  превосходна.  Бетти  жила  на  широкую  ногу. Назавтра  после  приезда
Кэразерса  к обеду явился  губернатор острова с несколькими подчиненными,  и
тут она показала  свое хозяйство во всем  блеске. Губернатор вступил  в  дом
между двумя рядами ливрейных  лакеев,  блистательных  в своих накрахмаленных
юбках,  расшитых куртках  и  бархатных фесках. Чуть ли не  почетный  караул.
Кэразерсу эта  пышность  была по  вкусу. Обед проходил  очень весело.  Бетти
свободно болтала по-итальянски, Кэразерс говорил безупречно. Молодые офицеры
из свиты губернатора выглядели в своей форме заправскими франтами. Они  были
необычайно внимательны к Бетти, она отвечала им дружеской непринужденностью.
И слегка поддразнивала. После обеда завели  граммофон,  и она  по очереди  с
ними танцевала.
     Когда гости отбыли, Кэразерс спросил:
     -- Видно, все они в вас безумно влюблены?
     --  Не  знаю.  Иногда  мне  намекают,  что  неплохо бы заключить  союз,
постоянный или не очень, но ничуть  не обижаются, когда я  с  благодарностью
отвергаю предложение.
     Все  это  несерьезно. Молодые  поклонники  слишком зелены,  а  те,  что
постарше, толстые и лысые. Какие там чувства они ни питали к Бетти, Кэразерс
ни минуты  не  верил,  что  она поставит  себя  в  дурацкое  положение  ради
какого-нибудь неродовитого  итальянца. Но  дня  через  два  случилось  нечто
странное.  Он  был  у  себя,  переодевался  к обеду; за  дверью  в  коридоре
послышался мужской голос, Кэразерс не разобрал, что  было сказано и на каком
языке,  но вдруг раздался смех  Бетти. Она чудесно смеялась, звонко, весело,
как  девчонка, так  радостно, беззаботно, так  заразительно. Но с кем же это
она?  Разговаривая  со слугами, так не смеются. Как-то очень  интимно звучал
этот  смех. Может  показаться странным,  что  Кэразерс разобрал  все  это во
взрыве смеха, но не  следует забывать, что он человек весьма проницательный.
Его рассказы отличаются как раз такими штришками.
     Через несколько минут они встретились на веранде, и, смешивая коктейль,
он попробовал удовлетворить свое любопытство.
     -- Над чем это вы сейчас так хохотали? У вас кто-то был?
     Бетти посмотрела на него с неподдельным удивлением.
     -- Нет.
     -- Я думал, вас навестил кто-то из ваших молодых итальянских офицеров.
     -- Нет.
     Конечно,  годы  не  прошли для  Бетти бесследно. Она была  красива,  но
красотою  зрелой  женщины.  Она  всегда  держалась уверенно,  теперь  в  ней
появилось спокойствие; безмятежность  стала такой же неотъемлемой частью  ее
красоты, как синие  глаза  и чистый лоб.  Казалось, она живет в мире с целым
светом; рядом  с нею можно было  отдохнуть душой, как отдыхаешь,  лежа среди
олив и глядя  на море цвета темного вина. Хоть она по-прежнему была весела и
остроумна, теперь очевидна  стала  и  присущая  ей  серьезность,  о  которой
когда-то  никто,  кроме  Кэразерса, не  подозревал.  Никто  уже  не  мог  бы
упрекнуть ее  в ветрености; невозможно  было  не  заметить,  что это  натура
утонченная. Вернее даже  сказать,  благородная.  Черта редкая в  современной
женщине,  и Кэразерс подумал, что это какой-то атавизм; Бетти ему напоминала
знатных  дам восемнадцатого  века. Она всегда  обладала  чувством  слова,  в
юности  писала изящные, музыкальные стихи, и когда она сказала, что  взялась
за солидный исторический роман, Кэразерс принял это не столько с удивлением,
сколько с любопытством. Она собирала материалы о пребывании на Родосе воинов
св. Иоанна. Тут столько романтических приключений. Бетти повезла Кэразерса в
город,  показала  ему  величавые крепостные стены, вдвоем они бродили  среди
гордых,  суровых  зданий.  Прошли  по  безмолвной  улице  Крестоносцев,  где
прелестные  каменные фасады и  надменные гербы внятно говорили об ушедшем  в
прошлое рыцарстве.  Тут  Бетти его удивила.  Оказалось,  она купила один  из
старых домов и заботливо  восстановила его былой величественный облик. Войдя
в  тесный  внутренний  дворик с  высеченной  в  камне лестницей,  посетитель
попадал в  далекое  средневековье. В  крохотном  садике, обнесенном каменной
оградой,  росли розы и среди  них смоковница. Дом был  невелик,  таинствен и
тих.  Рыцари  в  старину достаточно  долго  соприкасались с Востоком,  чтобы
перенять восточные понятия об уединенности.
     -- Когда  мне  надоедает  на вилле, я на  два-три дня  приезжаю сюда  и
устраиваю себе праздник. Иногда приятно отдохнуть от многолюдья.
     -- Но не одна же вы здесь остаетесь?
     -- В сущности, одна.
     Они вошли в маленькую, строго обставленную гостиную.
     --  А это  что такое? --  с  улыбкой спросил  Кэразерс, увидев на столе
спортивное приложение к "Тайме".
     -- А, это газета  Альберта. Наверно, он оставил ее здесь, когда  поехал
вас  встречать.  Он каждую неделю получает ее и еще "Всемирный вестник". Тем
самым он в курсе всего, что делается на белом свете.
     Она снисходительно улыбнулась.  Рядом  с  гостиной  находилась спальня,
почти пустая, только с широчайшей кроватью.
     -- Дом раньше принадлежал англичанину, отчасти  поэтому я его и купила.
Это некий сэр Джайлз Керн,  а один из моих предков был женат на  Мэри  Керн,
сэр Джайлз с нею в родстве. Их род из Корнуолла.
     Обнаружив, что работать  дальше над историческим сочинением не удастся,
не  овладев латынью  настолько,  чтобы легко читать средневековые материалы,
Бетти  принялась  изучать этот классический язык.  Она  дала  себе труд лишь
познакомиться с основами грамматики, а затем,  положив рядом перевод,  стала
читать  интересующих ее  авторов. Это прекрасный  способ  изучать язык, и  я
часто  удивлялся,  почему  его  не  применяют  в  школе.  Он  избавляет   от
необходимости  то  и дело рыться в словарях и кропотливо подыскивать  нужное
значение. Спустя девять месяцев Бетти читала по-латыни  так же свободно, как
большинство из нас читает по-французски. Кэразерса немножко позабавило,  что
прелестная,  блестящая женщина так серьезно  относится к  своей  работе,  и,
однако,  он был  тронут;  в  ту минуту ему хотелось схватить  ее в объятия и
расцеловать не как женщину, но как смышленого не по годам ребенка, чьим умом
вдруг поневоле восхитишься.  Но потом он  призадумался над  услышанным. Он и
сам,  конечно,  очень  умен,  иначе  не   достиг  бы  высокого  положения  в
министерстве  иностранных  дел, и глупо  было бы  утверждать, будто  две его
книги  наделали столько  шуму, не  обладая никакими  достоинствами;  если  я
выставил  его  отчасти дураком, так просто потому, что не люблю его,  а если
высмеял  его рассказы, так потому  только, что рассказы в этом  духе, на мой
взгляд, глуповаты. У него хватало такта и  проницательности. Он убежден был,
что покорить  Бетти можно лишь одним способом. Она вошла в какую-то колею  и
счастлива, ее планы на будущее ясны и определенны; но как раз потому, что ее
жизнь на Родосе такая налаженная, такая упорядоченная и приятная, привычку к
ней можно побороть. Вся надежда на то, чтобы пробудить в Бетти беспокойство,
таящееся в душе  каждого  англичанина.  И Кэразерс  стал  говорить  с нею об
Англии,  Лондоне, общих  знакомых, о  художниках, писателях и музыкантах,  с
которыми  познакомился  благодаря  своим  литературным  успехам.  Говорил  о
сборищах светской  богемы в Челси  и  об  опере, о  том, как en bande  (всей
компанией  - фр.)  ездили в Париж  на  костюмированный  бал,  а  в Берлин на
театральные премьеры. Он воскрешал в ее воображении мир  яркий, беззаботный,
изменчивый,  богатый  пищей  для  ума, всеми дарами культуры  и цивилизации.
Пусть  она почувствует,  что здесь, в глуши, ее  засасывает,  как  в болоте.
Жизнь мчится вперед, от новизны  к новизне, а она застряла на месте. Наш век
необыкновенный, волнующий, а она все на свете упускает.  Разумеется,  он  не
сказал  этого напрямик; пусть сама делает выводы. Он  говорил увлекательно и
вдохновенно, у него была отличная память на хорошие анекдоты, он был забавен
и весел.  Я знаю, в моем  описании  Хэмфри Кэразерс вовсе  не выглядит умным
человеком,  а леди  Бетти блистательной женщиной. Придется читателю поверить
мне на  слово. Все признавали, что Кэразерс интересный собеседник, а это уже
наполовину   обеспечивает  победу;  от  него  неизменно  ждали  остроумия  и
клятвенно уверяли, что каждое его слово чудо как забавно. Разумеется, это --
истинно светское  остроумие. Тут требуются слушатели, которые понимают любой
намек и обладают тем же совсем особым чувством юмора. На Флит-стрит найдется
десятка  два  газетчиков,  за  которыми  не угнаться  самому  прославленному
светскому остряку: быть блестящими и остроумными изо дня в день их обязывает
профессия.  Мало  кого  из  светских  красавиц,  чьими фотографиями  пестрят
газеты,  взяли  бы  в мюзик-холл  петь и  плясать за три  фунта в  неделю. К
любителям надо иметь  снисхождение. Кэразерс знал, что  Бетти приятно в  его
обществе. Они много смеялись. Дни летели незаметно.
     -- Мне будет  ужасно не хватать  вас,  когда  вы уедете,  --  с обычным
прямодушием сказала  она. -- Просто праздник,  что  вы  у меня погостили. Вы
прелесть, Хэмфри.
     -- А вы только сейчас это заметили?
     Он мысленно похвалил себя. Тактика выбрана правильно.  Даже  интересно,
как удался его  нехитрый план.  Точно колдовство.  Пусть профаны насмехаются
над  дипломатами, но, без сомнения, дипломатическая служба учит обращаться с
неподатливыми   людьми.  Теперь  только  надо  выбрать  удобную  минуту.  Он
чувствовал, что никогда Бетти не  относилась к нему нежнее.  Надо выждать до
самого  отъезда.  Бетти  так  живо  все  чувствует.  Ей  будет  жаль  с  ним
расставаться. Без  него Родос  покажется очень унылым. С кем ей  поговорить,
когда он уедет? После обеда они обычно сидят на веранде и любуются морем,  в
котором  отражаются  звезды;  воздух  теплый,  благоуханный,  в  нем  смутно
улавливаешь  и  аромат  ее духов;  вот в  такой час, накануне отъезда,  он и
попросит  ее  стать  его  женой.  Всем  существом  он  чувствовал,  что  она
согласится.

     Однажды  утром,  когда он  пробыл  на Родосе  немногим  больше  недели,
Кэразерс поднялся на второй этаж и в коридоре встретил Бетти.
     -- Вы мне еще не показывали свою комнату, Бетти, -- сказал он.
     -- Разве? Что ж, зайдите посмотрите. Она довольно славная.
     Бетти повернулась, и он вошел за нею следом.  Ее комната, расположенная
над гостиной, была почти так же просторна. Обставлена она была в итальянском
стиле и, как  это принято по новой моде, походила скорее не на спальню, а на
небольшую   гостиную.  По   стенам   прекрасные   полотна   Панини   (Панини
Джованни-Паоло -  итальянский живописец середины XVIII века  - прим.автора),
два красивых шкафчика. Кровать венецианская, чудесно раскрашенная.
     --  Внушительных  размеров  ложе  для  вдовствующей  дамы,  --  пошутил
Кэразерс.
     --  Громадина, да?  Но прелесть. Я не  могла ее  не купить.  Она стоила
безумных денег.
     Взгляд  Кэразерса упал  на  столик  подле кровати.  На  столике  лежали
две-три книги, пачка сигарет и на пепельнице вересковая трубка. Странно! Для
чего Бетти возле постели курительная трубка?
     --  Посмотрите-ка  на  этот  cassone  (ларь  -  ит.). Правда,  чудесная
роспись? Я чуть не закричала от радости, когда на него наткнулась.
     -- Наверно, он тоже стоил безумных денег.
     -- Даже не решаюсь вам сказать, сколько я за него заплатила.
     Когда они выходили из комнаты, Кэразерс опять бросил беглый  взгляд  на
столик. Трубка исчезла.
     Странно, зачем Бетти в спальне  трубка, уж наверно  сама она  трубку не
курит, а если  бы  курила, не стала бы это скрывать, но, конечно, тут  может
найтись десяток разумных  объяснений.  Возможно, это приготовленный  кому-то
подарок  --  одному из  знакомых итальянцев или  даже Альберту. Кэразерс  не
разглядел, обкуренная трубка или новая, а может быть, это образчик,  который
она попросит его взять  с собой в Англию, чтобы он прислал  еще такие  же. С
минуту Кэразерс недоумевал  и, пожалуй, немножко забавлялся  этим пустяковым
случаем, а потом выбросил его  из головы. В  тот  день они думали поехать на
дальнюю  прогулку, взяв с собой поесть, вести машину  Бетти собиралась сама.
Перед  отъездом  Кэразерса  предполагалось  двухдневное  плаванье, чтобы  он
повидал Патмос  и Кос,  и Альберт  готовил яхту,  возился с  моторами.  День
выдался  на славу.  Бетти  с Кэразерсом  побывали на  развалинах  старинного
замка, взобрались на гору, поросшую златоцветником, гиацинтами и нарциссами,
и вернулись смертельно усталые. Почти сразу  после  ужина  они разошлись,  и
Кэразерс лег в постель. Почитав немного, он погасил свет. Но сон не шел. Под
москитной сеткой было жарко. Он ворочался с  боку на бок. Потом подумал, что
хорошо  бы  пойти  к  бухточке  у  подножия  холма  и   искупаться.  До  нее
каких-нибудь три минуты ходу. Он надел сандалии, захватил полотенце. Светила
полная  луна,  и  за  ветвями олив  блестела  на море  лунная  дорожка.  Но,
оказалось,  он не  один  догадался,  что  в  такую  лучезарную ночь  приятно
искупаться: он уже  хотел  выйти  из-под  олив  на берег, как вдруг заслышал
чье-то присутствие. И вполголоса выбранился -- досадно, кто-то из слуг Бетти
купается, не очень-то удобно им помешать. Деревья подступали чуть не к самой
воде, он  нерешительно помедлил в  их тени. И вздрогнул,  неожиданно услышав
слова:
     -- Где мое полотенце?
     Говорили по-английски. Из  воды вышла  женщина, остановилась у песчаной
кромки. Навстречу из  темноты  вышел  обнаженный мужчина,  только  полотенце
обернуто  вокруг  бедер. Эта женщина  --  Бетти.  Совершенно нагая.  Мужчина
накинул  на нее  купальный халат  и принялся растирать ее.  Она  оперлась на
него, вытянула сначала  одну ногу, потом другую, и он, поддерживая, обнял ее
за плечи. Это был Альберт.
     Кзразерс повернулся и кинулся бежать в гору. Бежал вслепую, спотыкался.
Один раз чуть  не упал.  Задыхался, точно раненый зверь.  У  себя в  комнате
бросился  на   кровать,  сжал  кулаки,  и  сухие  мучительные  всхлипыванья,
раздиравшие  ему  грудь, наконец  вылились слезами.  Как  видно, разразилась
самая настоящая истерика.  Все стало ясно ему, все предстало с той ужасающей
яркостью, с какой в бурную ночь  молния обнажает  изуродованную безжизненную
пустошь, отвратительно, безжалостно ясно. По тому,  как Альберт вытирал ее и
как она оперлась на его плечо, нельзя не понять -- это не страсть, а давняя,
привычная близость, и  та  трубка  на  ночном  столике  -- знак  мерзостного
супружества.   Так  человек  курит  трубку,  читая  перед  сном  в  постели.
Спортивное  приложение  к  "Тайме"!  Вот  для  чего  ей тот  домик на  улице
Крестоносцев  -- чтобы  они могли  проводить  там два-три  дня по-семейному,
наедине.  Глядя  на  них,  подумаешь, что  они  давным-давно  женаты. Хэмфри
спросил  себя,  сколько могла  продолжаться эта гнусность, и внезапно понял:
многие  годы.  Десять,  двенадцать,  четырнадцать  лет: это началось,  когда
молодой  лакей   только-только  приехал  в  Лондон,  он   был  тогда  совсем
мальчишкой, и, несомненно, не он  сделал  первый шаг; все те годы, когда она
была  кумиром  британской публики, когда все обожали  ее и  она могла  выйти
замуж за  кого пожелает, она  была  любовницей второго лакея  в  доме  своей
тетки. Она взяла его с  собой, когда вышла замуж. Почему она решилась на тот
странный брак?  И раньше  времени родился  мертвый ребенок. Конечно, поэтому
она и  вышла за  Уэлдон-Бернса,  потому  что должна  была родить  ребенка от
Альберта. Бесстыжая, бесстыжая! А потом, когда Джимми заболел, она заставила
его  взять  Альберта в камердинеры.  Что знал Джимми, что он подозревал?  Он
пил, с этого у  него  и  начался туберкулез;  но отчего он начал пить?  Быть
может, чтобы заглушить подозрение, столь  гнусное, что он  даже думать о нем
был  не  в силах. И ради того, чтоб жить с  Альбертом,  она оставила Джимми,
ради  того,  чтоб жить  с Альбертом,  поселилась  на  Родосе. С Альбертом, у
которого обломанные ногти и руки не отмываются от  машинного масла, корявым,
коренастым, который красным лицом  и неуклюжей  силой  напоминает мясника, с
Альбертом, который даже и не молод уже, и толстеет,  необразован, вульгарен,
говорит,  как  настоящий  простолюдин. С Альбертом,  с Альбертом  -- как она
могла?
     Кэразерс поднялся, выпил воды. Бросился в кресло. О постели даже думать
было  невыносимо.  Он курил сигарету за сигаретой. Утро он  встретил  совсем
разбитый. За всю ночь он ни  на  минуту не  уснул. Ему принесли  завтрак; он
только выпил  кофе, кусок не  шел в горло. Вскоре  раздался  быстрый  стук в
дверь.
     -- Пойдемте к морю, Хэмфри, искупаемся?
     От этого веселого  голоса  его  бросило в  жар. Он  собрался с духом  и
открыл дверь.
     -- Пожалуй, сегодня не пойду. Мне нездоровится.
     Бетти посмотрела на него.
     -- Дорогой мой, у вас совсем больной вид! Что это с вами?
     -- Не знаю. Наверно, вчера солнцем напекло.
     Голос его  звучал безжизненно, глаза  были трагические. Она всмотрелась
внимательней. Помолчала  минуту. И, кажется, побледнела. Он знает! Потом  во
взгляде ее мелькнула смешливая искорка, все это показалось ей забавным.
     --  Бедненький,  подите лягте,  я пришлю вам  аспирин.  Может  быть, ко
второму завтраку вам станет получше.
     Он лежал у себя в полутемной комнате с  завешенными окнами. Чего  бы он
ни  отдал, лишь бы  убраться отсюда и  никогда  больше  не видеть  Бетти, но
невозможно, пароход  которым он  должен вернуться  в Бриндизи, прибывает  на
Родос  почти через неделю.  Он  тут пленник.  А завтра предстоит плаванье  к
островам.  На яхте от Бетти совсем никуда не денешься, им придется с утра до
ночи  мозолить глаза друг другу. Немыслимо. Он сгорает со стыда. А ей ничуть
не  стыдно.  В  ту  минуту,  когда  она  поняла,  что  секрет  раскрыт,  она
улыбнулась. С нее станется все ему рассказать. Невыносимо. Это уж слишком. В
конце концов, не может она быть уверена,  что он знает, в лучшем случае  она
только могла это  заподозрить; если вести  себя как ни в чем не бывало, если
во  время  завтрака  и  в  оставшиеся  дни держаться  по-прежнему  весело  и
оживленно,  она подумает,  что ошиблась. Довольно и  того, что он все знает,
выслушать вдобавок всю мерзкую историю от нее самой свыше его сил, не желает
он такого унижения. Но за завтраком первые слова Бетти были:
     -- Ужасная досада, Альберт  говорит, что-то не в порядке с мотором, нам
не удастся  выйти на яхте. На паруса я в это время года  не  надеюсь.  Штиль
может тянуться неделю.
     Она говорила самым легким тоном, и Кэразерс ответил так же небрежно:
     --  Что  ж, признаться,  в сущности, я  не слишком огорчен. Здесь очень
мило, и меня, в сущности, не так уж привлекало это плаванье.
     Он   сказал,  что   аспирин   помог   и   он   чувствует   себя  лучше;
греку-дворецкому и двум лакеям в юбочках должно было казаться, будто гость и
хозяйка беседуют так же  оживленно, как всегда.  В тот вечер к  обеду явился
британский консул, назавтра -- какие-то итальянские офицеры. Кэразерс считал
дни, считал  часы. Ох, скорей  бы ступить на  палубу корабля,  избавиться от
этого ужаса, терзающего ежеминутно, с утра до ночи! Он  безмерно  устал.  Но
Бетти держалась так уверенно, что порой  он спрашивал себя, подлинно  ли она
догадалась, что ему известна ее тайна. Правду она ему сказала, будто яхта не
в  порядке, или, как однажды пришло ему в голову, это был только  предлог? И
просто  ли  совпадение, что все время  являются какие-то посетители  и  он с
Бетти  теперь  совсем  не  бывает только  вдвоем.  Беда,  когда  ты  слишком
тактичен, невозможно  понять, естественно ведут себя окружающие или просто у
них  тоже  развито  чувство  такта.  Бетти  такая  спокойная,  держится  так
непринужденно,  так  явно  счастлива,  глядя на  нее,  невозможно поверить в
мерзкую истину. Но ведь он все видел собственными глазами. А что дальше? Что
ее  ждет  впереди?  Подумать страшно. Рано или поздно  правда выйдет наружу.
Подумать только, Бетти -- всеобщее посмешище, отверженная, во власти грубого
мужлана, стареющая, утратившая свою  красоту; и ведь этот шофер на пять  лет
ее моложе. В один прекрасный день он заведет любовницу, пожалуй,  одну из ее
же горничных,  с которой ему  будет легко  и  просто, как никогда не было со
знатной  дамой, и что ей тогда  делать? К чему  она должна  приготовиться, с
каким  унижением  мириться!  Возможно, он  станет обращаться с  ней жестоко.
Возможно, станет бить ее. Ох, Бетти, Бетти.
     Кэразерс ломал руки. И вдруг его  осенила мысль, пронзившая мучительным
восторгом;  он отогнал  ее, но  она вернулась; он не  мог от нее отделаться.
Надо спасти Бетти, слишком сильно и слишком долго он ее любил, чтобы дать ей
погибнуть, погибнуть  вот  так, как гибнет она;  его  захлестнула  страстная
жажда  самопожертвования.  Наперекор  всему, хотя  любовь  его  умерла  и он
испытывает к Бетти чуть ли не физическое отвращение,  он  на ней женится. Он
невесело засмеялся. Во что  превратится его жизнь? Но ничего не поделаешь. О
себе думать нечего. Это единственный выход.  Его охватил необычайный восторг
и  в то же  время  смирение,  он ощутил  благоговейный  трепет  при  мысли о
высотах, которых способен достичь божественный дух, заключенный в человеке.
     Пароход  отчаливал  в  субботу,  и в  четверг, когда уехали после обеда
гости, Кэразерс сказал:
     -- Надеюсь, завтра вечером мы будем одни.
     -- Вообще-то на завтра я пригласила одну египетскую семью, они проводят
здесь лето. Она --  сестра бывшего хедива (хедив - титул вице-короля Египта,
наместника  турецкого султана в период зависимости Египта  от Турции (1867 -
1914) - прим. ред.), очень умная женщина. Я уверена, вам она понравится.
     -- Но ведь завтра мой последний вечер. Разве мы не можем побыть одни?
     Бетти кинула на него быстрый взгляд. Ее  глаза  смеялись, но он смотрел
серьезно.
     -- Как хотите. Могу условиться с ними на другой день.
     -- Да, пожалуйста.
     Назавтра  Кэразерсу  предстояло  выехать спозаранку,  вещи его были уже
уложены.  Бетти  сказала,  что  ему  незачем переодеваться  к столу,  но  он
возразил, что предпочитает одеться, как подобает. В последний раз они сидели
за  обедом друг против  друга. Столовая с приглушенным  абажурами освещением
была пустынна  и чопорна,  но в  огромные  распахнутые  окна вливался летний
вечер  и  придавал  всему  какую-то ненавязчивую роскошь. Словно это  особая
трапезная в монастыре,  куда  удалилась вдовствующая королева, дабы провести
остаток дней своих во благочестии, но без чрезмерной строгости. Кофе пили на
веранде. Кэразерс выпил рюмочку-другую ликера. Он изрядно нервничал..
     -- Бетти, дорогая, я должен вам кое-что сказать,-- начал он.
     -- Вот как? На вашем месте я ничего не стала бы говорить.
     Она сказала это мягко. Она  сохраняла полное спокойствие, зорко следила
за ним, но в синих глазах ее поблескивала усмешка.
     -- Я не могу иначе.
     Она пожала плечами  и промолчала. Кэразерс почувствовал, что голос  его
немного дрожит, и обозлился на себя.
     --  Вы знаете,  что многие годы я  был  безумно в вас влюблен.  Даже не
знаю, сколько раз  я просил вас стать моей женой. Но, в конце концов, все на
свете меняется,  и люди тоже меняются, не так ли?  Мы с  вами уже  немолоды.
Теперь вы согласитесь выйти за меня, Бетти?
     Она улыбнулась  ему  своей  бесконечно  обаятельней  улыбкой  --  такой
доброй, такой открытой и все еще, все еще такой поразительно невинной.
     -- Вы прелесть,  Хэмфри. Ужасно мило с вашей  стороны опять сделать мне
предложение. Я очень, очень тронута. Но, знаете, я верна своим  привычкам, я
привыкла вам отказывать и не могу изменить этой привычке.
     -- Почему?
     Это  прозвучало у  него  воинственно,  почти  зловеще,  так  что  Бетти
вскинула  на него  глаза. Она вдруг побледнела от  гнева, но тотчас овладела
собой.
     -- Потому что не хочу,-- с улыбкой сказала она.
     -- Вы намерены выйти за кого-то еще?
     -- Я? Нет. Конечно, нет.
     Она  надменно  выпрямилась,  словно  на миг  в ней  взыграла  гордость,
унаследованная  от предков, и вдруг рассмеялась. Но только она одна могла бы
сказать, позабавило  ее  чем-то  предложение Хэмфри или  насмешила  какая-то
мимолетная мысль.
     -- Бетти, умоляю вас, будьте моей женой.
     -- Ни за что.
     -- Вам нельзя дальше так жить.
     Он произнес это со  всей силой  душевной  муки, лицо его  страдальчески
исказилось. Бетти ласково улыбнулась.
     -- Почему  нет? Не  будьте ослом,  Хэмфри. Я вас обожаю, но все-таки вы
старая баба.
     --- Бетти. Бетти.
     Неужели  она не  понимает,  что он  хочет  этого  ради  нее?  Не любовь
заставила  его  заговорить,  но  истинно  человеческая жалость  и  стыд. Она
встала.
     --  Не будьте  таким надоедой, Хэмфри.  Идите-ка спать,  вам ведь  надо
подняться ни свет ни заря. Утром мы  не увидимся. Прощайте,  всех  вам благ.
Просто чудесно, что вы меня навестили.
     Она расцеловала его в обе щеки.
     Назавтра, когда Кэразерс спозаранку  вышел из дому -- в восемь ему надо
было быть уже на  пароходе, --его  ждал  Альберт  с  машиной.  На  нем  были
парусиновые  брюки, трикотажная нижняя  рубашка и берет,  какие носят баски.
Чемоданы лежали на заднем сиденье. Кэразерс повернулся к дворецкому.
     -- Положите мои вещи рядом с шофером, -- сказал он. -- Я сяду сзади.
     Альберт промолчал.  Кэразерс сел, и машина тронулась.  Когда приехали в
порт,  к  ним  подбежали  носильщики.  Альберт  вышел  из  машины.  Кэразерс
посмотрел на него с высоты своего роста.
     -- Вам незачем провожать меня на борт. Я прекрасно  справлюсь сам.  Вот
ваши чаевые.
     И  он   протянул  бумажку  в  пять  фунтов.  Альберт  густо  покраснел.
Застигнутый врасплох, он бы рад был отказаться, да не знал, как это сделать,
и  сказалась многолетняя привычка к  подобострастию. Может быть, он и сам не
знал, как у него вырвалось:
     -- Благодарю вас, сэр.
     Кэразерс сухо  кивнул  ему  и пошел прочь. Он заставил любовника  Бетти
сказать ему  "сэр".  Как  будто ударил  ее  с  размаху по смеющимся  губам и
швырнул в лицо позорное слово. И это наполнило его горьким удовлетворением.

     Он пожал плечами, и я видел -- даже эта маленькая победа теперь его  не
утешает. Некоторое время мы молчали. Мне сказать было нечего. Потом Кэразерс
снова заговорил:
     -- Понимаю, вам очень странно, что я вам все это рассказал. Пусть  так.
Знаете,  мне уже все безразлично Чувство такое, как будто в мире не осталось
никакой порядочности. Бог свидетель,  я не ревную. Нельзя ревновать не любя,
а любовь моя умерла. Она была убита мгновенно. После стольких лет. Я не могу
без ужаса думать  об этой женщине. Я погибаю,  я безмерно несчастен от одной
мысли о том, как низко она пала.
     Что  ж,  говорилось  же,  будто  не  ревность  заставила  Отелло  убить
Дездемону, а страдание от того, что та, кого он считал ангельски непорочной,
оказалась  нечистой и недостойной. Благородное сердце его разбилось  оттого,
что добродетель способна пасть.
     -- Я  думал,  ей  нет равных.  Я  так  ею  восхищался.  Я восхищался ее
мужеством и прямотой, ее умом и  любовью к красоте. А она просто притворщица
и всегда была притворщицей.
     --  Ну, не знаю, верно ли это. По-вашему,  все мы такие цельные натуры?
Знаете, что мне  пришло в  голову? Пожалуй, этот Альберт для  нее --  только
орудие,  так сказать,  дань прозе  жизни, почва под ногами, позволяющая душе
воспарить в эмпиреи.  Возможно, как раз потому,  что он настолько ниже ее, с
ним  она  чувствует  себя  свободной,  как никогда  не была  бы  свободна  с
человеком  своего  класса.  Дух   человеческий  причудлив,  всего   выше  он
возносится после того, как плоть вываляется в грязи.
     -- Не говорите чепуху, -- в сердцах возразил Кэразерс.
     -- По-моему, это не чепуха. Может быть, я не очень удачно выразился, но
мысль вполне здравая.
     -- Много мне от этого пользы. Я сломлен, разбит. Я конченый человек.
     -- Что за вздор. Возьмите и напишите об этом рассказ.
     -- Я?
     -- Вы же знаете,  какое  огромное  преимущество у писателя  над прочими
людьми. Когда он  отчего-нибудь глубоко несчастен и терзается и мучается, он
может  все  выложить  на бумагу,  удивительно, какое это дает  облегчение  и
утешение.
     -- Это было бы чудовищно.  Бетти была для меня всем на свете. Не могу я
поступить так по-хамски.
     Он немного  помолчал, я  видел  --  он раздумывает.  Я видел, наперекор
ужасу,  в  который  привел  его мой  совет,  он с  минуту  рассматривал  все
происшедшее с точки зрения писателя. Потом покачал головой.
     -- Не  ради  нее, ради  себя. В  конце концов, есть же  у  меня чувство
собственного достоинства. И потом, тут нет материала для рассказа.

Last-modified: Sun, 28 Nov 2004 11:23:49 GMT
Оцените этот текст: