м свободно и просто, а когда моим хозяином оказывается Leichenbegleiter, то и я, насколько это в моих силах, превращаюсь в его коллегу. - Смотри веселее, Фриц! - воскликнул мой хозяин после третьей бутылки мозельвейна. - Не вешай носа! Я знаю, что ты не при деньгах и что у тебя какие-то неприятности. Ну, ничего, выпей еще винца, и мы обсудим дело. Я уже десять лет вожу покойников и научился разбираться в людях. Ум - это еще не все, а ты, видно, родился под счастливой звездой, иначе ты не сидел бы здесь со мной. И теперь тебе представляется возможность, которая не повторится. Отвези свой гроб в Швецию, пока я съезжу в Россию, и со следующим поездом возвращайся в Гейдельберг. Будешь моим компаньоном. Пока жив профессор Фридрих, работы хватит на двоих, не будь я Захария Швейнфус! В Швеции тебе надеяться не на что - знаменитых врачей там нет, а в Гейдельберге их полно. Лучше Гейдельберга ты себе места не найдешь! Я сердечно поблагодарил моего нового друга и сказал, что ответ дам утром, когда наши головы немного прояснятся. Через несколько минут мы уже крепко спали бок о бок на полу вагона. Я отлично выспался, чего нельзя было сказать о моем щенке. Когда поезд остановился у перрона любскского вокзала, было совсем светло. На перроне уже ждал служащий шведского консульства, которому предстояло отвезти гроб на шведский пароход. Дружески распрощавшись с горбуном, я поехал в шведское консульство. Как только консул увидел таксу, он сообщил мне, что ввоз собак в Швецию воспрещен, так как в северной Германии было несколько случаев бешенства. Конечно, я могу поговорить с капитаном, но он уверен, что тот откажет мне наотрез. Капитан был в очень плохом настроении, так как моряки не любят возить покойников. Все мои просьбы были тщетны. Я вспомнил уловку, которая смягчила сердце начальника станции, и решил попробовать ее еще раз. Вальдман облизал ему все лицо, но не помогло и это. Тогда и прибег к своему последнему козырю и назвал имя своего брата. Да, конечно, он знает коммодора Мунте, они мичманами вместе плавали на "Ванадисе" и были большими друзьями. Неужели у него хватит жестокости оставить любимую таксу моего брата в Любеке на попечение чужих людей? Нет, на это у него не хватило жестокости, и через пять минут вальдмаи был ужо заперт в моей каюте, но с условием, что в Стокгольме я сам тайно сумею пронести его на берег. Я люблю море, пароход был хороший, я обедал за капитанским столом, и все на борту были со мной очень любезны. Стюардесса, правда, насупилась, когда ей утром пришлось убирать мою каюту, но стала нашей союзницей, едва только нарушитель порядка облизал ей лицо - она никогда не видела такого очаровательного щеночка! Когда вальдман тайком удрал на палубу, матросы начали с ним играть, а капитан старательно глядел в другую сторону. Пароход пришвартовался у стокгольмской пристани поздно вечером, и я спрыгнул с носа на землю с вальдманом на руках. Утром я отправился к профессору Бруцелиусу, который показал мне телеграмму из Базеля: мать умершего юноши поправляется, и похороны откладываются на две недели до ее возвращения. Профессор выразил надежду, что я буду еще в Швеции - ведь мать, несомненно, захочет узнать подробности о кончине своего сына, и, разумеется, мне следует присутствовать на похоронах. Я сказал, что собираюсь погостить у брата, а затем должен буду вернуться в Париж к моим пациентам. Я так и не простил брату то, что он передал мне наше страшное наследство - мамзель Агату. Тогда я написал ему гневное письмо. К счастью, он, казалось, забыл все это. Он объявил, что очень рад меня видеть - они с женой надеются, что я погощу у них в нашем старом доме не меньше двух недель. Два дня спустя он выразил удивление, что столь занятый врач, как я, покидает своих больных на такой длительный срок - когда я собираюсь уезжать? Моя невестка стала холодна как лед. Людей, которые не любят собак, можно только пожалеть, а потому мне оставалось только взять рюкзак и отправиться со своим щенком в пешее путешествие. Утром, когда я уезжал, у моей невестки разыгралась головная боль, и она не вышла к завтраку. Я хотел зайти к ней попрощаться, но брат посоветовал мне этого не делать. Я не стал настаивать, так как оп объяснил, что горничная обнаружила под моей кроватью новую нарядную шляпу своей хозяйки, ее вышитые туфли, боа из перьев, два тома "Британской энциклопедии", разорванные в клочья, останки кролика и ее любимого котенка - с почти отгрызенной головой. Ну, а турецкий ковер в гостиной, цветочные клумбы в саду и шесть утят... Я посмотрел на часы и сказал брату, что люблю приезжать на станцию загодя. - Олле! - крикнул брат старому кучеру моего отца, когда коляска покатила. - Ради бога, постарайтесь, чтобы доктор не опоздал на поезд! Через две недели я снова был в Стокгольме. Профессор Бруцелиус сообщил мне, что утром приехала мать и похороны назначены на следующий день - я, конечно, должен на них присутствовать. Далее, к моему ужасу, он сообщил, что бедная женщина во что бы то ни стало хочет еще раз взглянуть на сына, и на рассвете думают открыть гроб. Разумеется, я не стал бы сам бальзамировать труп, если бы такая возможность могла прийти мне в голову, я знал, что поступил неправильно, хотя намерения у меня были самые лучшие, и если гроб откроют, глазам присутствующих может представиться ужасное зрелище. Первой моей мыслью было бегство. Я мог бы уехать в Париж с вечерним поездом. Затем я решил остаться и доиграть свою роль до конца. Времени терять было нельзя. Благодаря влиятельной поддержке профессора Бруцелиуса, хотя и с большим трудом, мне удалось добиться разрешения вскрыть гроб для произведения общей дезинфекции, в необходимости которой я почти не сомневался. После полуночи я спустился в склеп под церковью в сопровождении кладбищенского сторожа и рабочего, который должен был открыть оба гроба. Когда крышка внутреннего гроба была снята, оба они отступили назад в почтительном страхе перед ликом смерти. Я взял фонарь сторожа и приоткрыл лицо покойника. Фонарь упал на землю, и я, шатаясь, попятился, словно пораженный невидимой рукой. Я до сих пор не понимаю, как мне удалось сохранить присутствие духа в ту ночь. Наверное, тогда мои нервы было просто стальными. - Все в порядке, - сказал я, быстро закрывая лицо покойника. - Завинчивайте крышку - дезинфекция не нужна, тело в прекрасном состоянии. Рано утром я пришел к профессору Бруцелиусу и сказал, что зрелище, которое я увидел ночью, будет преследовать бедную мать всю жизнь - он любой ценой должен: воспрепятствовать тому, чтобы гроб открыли. Я был на похоронах. С тех пор я всегда их избегал. Гроб несли шестеро школьных товарищей покойного. Священник произнес трогательную речь о том, что бог в своей неисповедимой мудрости повелел, чтобы эта молодая жизнь, столь богатая радостями и надеждами, была оборвана жестокой смертью. Но пусть те, кто скорбит сейчас у его безвременной могилы, обретут утешение и мысли о том, что вечный покой он обрел в родной земле. Его близкие будут знать, куда им приносить цветы, где им молиться. Хор студентов из Упсалы по обычаю спел: Integer vitae scelerisque purus [68]. C того дня я возненавидел эту прекрасную оду Горация. Мать юноши, которую поддерживал ее престарелый отец, подошла к могиле и возложила на гроб венок из ландышей. - Это были его любимые цветы, - сказала она с рыданием. Его друзья по очереди подходили с цветами и сквозь слезы бросали на гроб прощальный взгляд. Хор пропел старинный псалом: Покойся с миром! Могильщики начали засыпать гроб. Церемония окончилась. Когда все ушли, я подошел и посмотрел на полузасыпанный гроб. - Да! Покойся с миром, угрюмый старый воин. Покойся с миром! Пусть не преследуют меня больше твои широко открытые глаза, иначе я сойду с ума. Почему ты так гневно взглянул на меня ночью, когда я открыл твое лицо в склепе под часовней? Неужели ты думаешь, что мне было приятнее увидеть тебя, чем тебе меня? Или ты принял меня за грабителя, который вскрыл твой гроб, чтобы украсть золотую икону, лежащую на твоей груди? Ты подумал, что тебя сюда завез я? Нет, это был не я. Быть может, это сделал сам дьявол в образе пьяного горбуна. Кто же, кроме Мефистофеля, этого вечного насмешника, был способен подстроить тот жестокий фарс, который разыгрался тут? Мне даже казалось, что в звуки псалма вплетается его язвительный смех, и да простит мне бог, но я и сам чуть было не рассмеялся, когда твой гроб опускали в могилу. Но что тебе до того, чья это могила? Ты не можешь прочитать имени на мраморном кресте, и что тебе до него? Ты не слышишь голосов живых над тобой, и что тебе до того, на каком языке они говорят? Ты спишь не среди чужих, а среди братьев. Как и шведский юноша, который был похоронен в сердце России, где трубачи твоего старого полка протрубили последнее прости над его могилой. Царство мертвых не имеет границ, у могилы нет национальности. Вы принадлежите теперь к одному народу, и скоро приобретете одинаковый вид. Одна и та же судьба ждет вас, где бы вы ни упокоились - быть забытыми и распасться в прах. Таков закон жизни. Покойтесь с миром! Глава XI МАДАМ РЕКЭП Недалеко от авеню де Вилье жил один иностранный врач, который, насколько я знал, был акушером и гинекологом. Это был грубый и циничный человек - раза два он приглашал меня на консилиум, но не для того, чтобы воспользоваться моими знаниями, а для того, чтобы переложить часть ответственности на мои плечи. В последний раз он меня вызвал к молодой девушке, умиравшей от перитонита, - обстоятельства были настолько подозрительными, что я не сразу решил поставить свою подпись рядом с его подписью на свидетельстве о смерти. Как-то раз, вернувшись домой довольно поздно, я увидел, что у моего подъезда ждет экипаж - мой коллега настоятельно просил меня тотчас же поехать к нему в его частную лечебницу на улице Гране. Я твердо решил не иметь с ним больше никаких дел, но приглашение было столь настоятельным, что я должен был поехать и посмотреть, в чем дело. Дверь мне открыла толстуха с неприятным лицом, которая сообщила, что она мадам Рекэн, акушерка первого класса, а затем провела меня наверх, в ту же комнату, где умерла девушка, о которой я упоминал ранее. Там всюду валялись запачканные кровью полотенца, простыни и одеяла, красные капли со зловещим звуком падали на пол, стекая с матраца. Доктор горячо благодарил меня за то, что я исполнил его просьбу и приехал, - он был очень взволнован и испуган. Он сказал, что времени терять нельзя. И действительно, роженица была без сознания и походила больше на мертвую, чем на живую. Быстро осмотрев ее, я возмущенно спросил, почему он послал не за хирургом или акушером, а за мной, хотя и знал, что ни ему, ни мне подобный случай не по силам. После введения камфоры и эфира женщине стало несколько лучше. Не без некоторого колебания я решил дать ей немного хлороформа, а сам принялся за дело. Удача, как всегда, была на моей стороне, и, к нашему большому удивлению, даже полузадохнувшийся младенец ожил после того, как ему было сделано искусственное дыхание. Однако и он и мать остались в живых только чудом. Марля и вата кончились, но, к счастью, мы нашли полураскрытый саквояж, полный тонкого дамского белья, которое мы и разорвали на тампоны. - Какое прекрасное белье! - сказал мой коллега, беря в руки ночную батистовую рубашку. - Посмотрите-ка, - воскликнул он, указывая на коронку, которая была вышита над буквой "М". - Черт побери, любезный коллега, мы вращаемся в высшем свете! К тому же она красавица, хотя сейчас этого и не скажешь, - редкостная красавица, и, если все обойдется, я был бы рад возобновить знакомство с ней. - Ах, какая прекрасная брошка! - воскликнул он затем и поднял бриллиантовую брошь, которая, очевидно, упала на пол, пока мы рылись в саквояже. -Черт возьми! Если дело обернется плохо, я смогу взять ее в обеспечение моего счета. С этими иностранками надо держать ухо востро - она возьмет да и исчезнет так же таинственно, как появилась - бог весть откуда! - Ну, до этого дело еще не дошло, - сказал я и, выхватив брошь из его красных пальцев, положил ее себе в карман. - По французским законам, счет гробовщика оплачивается прежде, чем счет врача, а мы еще не знаем, который из двух будет предъявлен раньше. Что касается ребенка... - О ребенке можете не думать! - усмехнулся он. - У нас здесь младенцев хватает, и, на худой конец, всегда можно его подменить. Мадам Рекэн каждую неделю отсылает полдюжины ребят с "поездом кормилиц" с Орлеанского вокзала. Но вот мать спасти необходимо: за две недели я подписал здесь уже два свидетельства о смерти и новый смертный случай мне ни к чему. Когда я на рассвете уходил, роженица находилась в полубессознательном состоянии, но пульс стал ровнее, и я сказал доктору, что, на мой взгляд, она должна поправиться. Наверное, я и сам не вполне сознавал, что я делаю, иначе я отказался бы от чашки черного кофе, которую предложила мне мадам Рекэн в своей зловещей маленькой приемной, когда я, пошатываясь, спускался с лестницы. - А, да! Это прелестная брошка! - сказала мадам Рекэн, когда я отдал брошь ей на сохранение. - Как повашему, камни настоящие? - Она поднесла брошку к газовому рожку. Это была прекрасная бриллиантовая брошь с буквой "М" и коронкой из рубинов. Камни заиграли, и ее глаза вспыхнули алчностью. - Нет! - сказал я. - Они, конечно, фальшивые. Я сделал большую глупость, отдав ей брошь, и теперь старался поправить дело. Мадам Рекэн выразила надежду, что я ошибся: дама не успела уплатить вперед, как требуют правила лечебницы, - она приехала в последнюю минуту почти без чувств. На ее багаже нет фамилии, но помечен он Лондоном. - Этого вполне достаточно. Не беспокойтесь, вам заплатят. Мадам Рекэн сказала, что надеется вскоре вновь меня увидеть, и я ушел, содрогаясь от отвращения. Несколько недель спустя я получил письмо от моего коллеги: все кончилось благополучно - дама уехала неизвестно куда, как только немного оправилась, но все счета она оплатила и вручила мадам Рекэн крупную сумму, чтобы ребенок был отдан на воспитание в приличную семью. Я вернул ему деньги с короткой запиской, в которой просил его больше не присылать за мной, когда он в следующий раз будет отправлять кого-нибудь на тот свет. Я надеялся, что больше никогда не увижу ни его, ни мадам Рекэн. Что касается доктора, то мое желание исполнилось, но о мадам Рекэн мне еще придется рассказать вам. Глава XII ВЕЛИКАН Время шло, и я все яснее замечал, что практика Норстрема сходит на нет: еще немного - и он мог вообще остаться без пациентов. Скоро даже многочисленные члены скандинавской колонны - и бедные и богатые - начали покидать улицу Пигаль ради авеню Вилье. Я пытался воспрепятствовать этому, но тщетно. К счастью, Норстрем не усомнился в моей лояльности, и мы остались друзьями до конца. Бог свидетель, скандинавы вовсе не были такими уж выгодными пациентами! Все время, пока я оставался в Париже, это был жернов на моей шее, который погубил бы меня, если бы мне не удалось приобрести твердую практику среди проживавших в Париже англичан и американцев, а также среди самих французов. Но даже и так пациенты-скандинавы отнимали у меня очень много времени, навлекали на меня всевозможные неприятности, а в конце концов я угодил из-за них в тюрьму. Это довольно забавная история, и я часто рассказываю ее друзьям, пишущим книги, как разительный пример закона совпадений - этого заезженного боевого коня романистов. Не считая вечно нуждавшихся во враче скандинавских рабочих в Пантеи и Ла-Вилетт, которых было свыше тысячи, были еще скандинавы Монмартра и Мониарнаса - вечно нуждавшиеся в деньгах художники, скульпторы, авторы ненаписанных шедевров в стихах и в прозе, экзотические персонажи "Жизни богемы" Анри Мюрже. Некоторые стояли уже на пороге успеха - как Эдельфельд, Карл Ларсон, Цорн и Стриндберг, но большинство жило лишь надеждой. Самым большим ростом и самым Маленьким кошельком обладал мой приятель - великан скульптор с белокурой бородой викинга и детски простодушными голубыми глазами. Он редко появлялся в кафе "Эрмитаж", где проводило вечера большинство его товарищей. Как он ухитрялся поддерживать силы своего огромного тела, было для всех загадкой. Он жил на Монпарнасе в громадном, холодном сарае, служившем ему мастерской, где он работал, варил себе еду, стирал свою блузу и грезил о будущей славе. Ему нужно было много места и для него самого, и для его статуй, всегда огромных и всегда неоконченных из-за нехватки глины. Однажды он явился на авеню Вилье и попросил меня в следующее воскресенье быть его шафером - бракосочетание должно было состояться в шведской церкви, а свадьбу предполагалось отпраздновать в его новой квартире при мастерской. Избранницей сердца моего приятеля оказалась хрупкая художница-миниатюристка, чуть ли не вдвое ниже его. Я, конечно, с радостью согласился. После обряда шведский пастор обратился с небольшой напутственной речью к новобрачным, которые сидели рядом перед алтарем. Они напомнили мне колоссальное изваяние сидящего Рамзеса II в Луксорском храме - маленькая статуя супруги фараона едва достигает его бедра. Час спустя мы, полные любопытства, постучались у двери мастерской. Нам открыл сам Великан, который с большой осторожностью провел нас через миниатюрную переднюю из картона в гостиную, где радушно предложил нам угощение и свой единственный стул - сидеть на нем мы могли по очереди. Его приятель Скорнберг (возможно, вы заметили его портрет в Салоне того года - запомнить его было бы не трудно, так как такого крохотного горбуна мне больше не приходилось видеть) произнес тост за здоровье хозяина. Взмахнув в увлечении бокалом, он снес перегородку, и нашим удивленным глазам предстал брачный чертог с ложем, искусно устроенным из ящика от концертного рояля. Пока Скорнберг заканчивал свою речь без дальнейших злоключений, Великан быстро починил стену с помощью двух номеров "Фигаро". После этого он приподнял занавеску и, лукаво посмотрев на краснеющую невесту, показал нам еще одну комнатку со степами из "Пти журналь" - детскую. Час спустя мы покинули бумажный домик, чтобы встретиться за ужином в одном из ресторанчиков Монмартра. Мне нужно было навестить нескольких пациентов, и, таким образом, я присоединился к обществу только около полуночи. Посреди просторного зала сидели мои друзья с раскрасневшимися лицами и во всю глотку пели шведский национальный гимн - в этом оглушительном хоре можно было различить громовой бас Великана и пронзительный фальцет маленького горбуна. Я пробирался между столиками, когда кто-то крикнул: "Долой пруссаков! Гнать их отсюда!" - и пивная кружка, пролетев над моей головой, угодила прямо в лицо Великана. Весь в крови, он вскочил, схватил за шиворот не того француза и бросил его, как мяч, через стойку в объятия хозяина ресторана, который закричал во весь голос: "Полиция, полиция!" Вторая кружка попала мне в нос и разбила очки, а третья свалила Скорнберга под стол. "Вон их! Вон!" - вопили все посетители, накидываясь на нас. Великан, держа в каждой руке по стулу, косил своих противников, как спелую рожь; Скорнберг, выскочив из-под стола, кусался и визжал, как разъяренная кошка, пока новая кружка не свалила его на пол без чувств. Великан поднял своего лучшего друга, ласково похлопал по спине и, крепко зажав его под мышкой, по мере сил прикрывал наше отступление к дверям, где полдесятка полицейских тут же арестовали нас и препроводили в участок на улице Дуэ. Мы сообщили наши имена и адреса, и нас заперли в комнате с решетками на окнах. Через два часа нас представили пред очи полицейского сержанта, который грубым голосом спросил меня, действительно ли я доктор Мунте с авеню Вилье, что я подтвердил. Посмотрев на мой распухший нос и разорванный, запачканный кровью костюм, он заметил, что по моему виду этого не скажешь. Затем он потребовал от меня объяснений, указав, что я как будто бы не так пьян, как вся остальная шайка этих немецких дикарей, и к тому же только я среди них, по-видимому, говорю по-французски. Я ответил, что мы шведы и мирно праздновали свадьбу, когда на нас вдруг напали посетители ресторанчика, возможно потому, что приняли нас за немцев. Сержант продолжал задавать мне вопросы, но его голос становился все менее строгим, и он уже почти с восхищением поглядывал на Великана, который держал на коленях Скорнберга, еще не вполне пришедшего в сознание. Наконец с истинно французской галантностью он объявил, что не годится заставлять новобрачную ждать всю ночь такого великолепного супруга, а поэтому он до расследования намерен отпустить нас. Мы рассыпались в благодарностях и встали, собираясь уйти. Но, к моему ужасу, он вдруг остановил меня: - А вы, пожалуйста, останьтесь, мне надо с вами поговорить. Он снова посмотрел в свои бумаги, взглянул в справочную книгу и строго сказал: - Вы назвались чужим именем, а это, предупреждаю вас, очень серьезный проступок. Но я готов дать вам возможность взять свои показания обратно. Кто вы? Я сказал, что я доктор Мунте. - А я могу вам доказать, что это не так, - сказал он строго. - Взгляните сюда! - добавил он, указывая на справочник. - Доктор Мунте, проживающий на авеню Вилье, - кавалер ордена Почетного легиона. На вашем костюме много красных пятен, но красной ленточки я что-то не вижу. Я сказал, что редко ее ношу. Посмотрев на свою пустую петлицу, он сказал со смехом, что ни за что не поверит, будто во Франции есть человек, который не станет носить орденскую ленточку, если она у него есть. Я предложил вызвать мою консьержку, которая подтвердила бы, что я не самозванец, но он отказался сделать это - утром мной займется сам комиссар. Затем он позвонил. - Обыщите его, - приказал он двум полицейским. Я с негодованием заявил, что он не имеет права меня обыскивать. Он ответил, что это не только его право, но и обязанность, так как речь идет о моей же пользе. В камерах сидят разные преступники, и он не может гарантировать, что за ночь меня не обкрадут, если у меня с собой есть ценные вещи. Я сказал, что у меня при себе нет никаких ценных вещей, кроме нескольких франков, которые тут же ему протянул. - Обыщите его, - повторил он. В те дни я был очень силен, и меня держали два полицейских, пока третий обшаривал мои карманы. Он извлек из них двое золотых часов с репетиром, два старинных брегета и английские охотничьи часы. Меня без дальнейших разговоров заперли в зловонную камеру. Я опустился на матрац, думая, что делать дальше. Самое правильное было бы настаивать на том, чтобы мне дали возможность немедленно снестись со шведским посольством, но я решил дождаться утра. Дверь отворилась, чтобы впустить субъекта весьма зловещего вида - полуакаша, полусутенера. Едва взглянув на него, я убедился в мудрости тюремных правил, из-за которых меня обыскивали. - Смотри веселее, Чарли! - сказал он. - Значит, тебя зацапали? Ну, не вешай носа! Если ты везучий, так не позднее, чем через год, будешь возвращен обществу; а что ты везучий - и сомневаться нечего: не то не слямзил бы пять штук часов за одни день. Пять штук! Черт подери! Снимаю перед тобой шляпу - за вами, англичанами, не угонишься. Я сказал, что я не англичанин, а просто коллекционирую часы. Он ответил, что занимается тем же самым. Растянувшись на другом матраце, он пожелал мне спокойной ночи и приятных сновидений, и тотчас же захрапел. За перегородкой пьяная женщина принялась петь хриплым голосом. Он сердито рявкнул: - А ну заткнись, Фифина, не то я разобью тебе морду! Певица сразу умолкла и зашептала: - Альфонс, мне надо сказать тебе важную вещь. Ты один? Он ответил, что находится в обществе очаровательного молодого друга, который хотел бы знать, сколько теперь времени, но, к сожалению, забыл завести пять штук часов, которые постоянно носит при себе. Вскоре он снова уснул, возбужденные женские голоса понемногу затихли, и наступила тишина, прерываемая только шагами надзирателя, являвшегося каждый час посмотреть на нас в "глазок". Когда часы церкви Св. Августина пробили семь часов, меня отвели в кабинет комиссара. Он внимательно выслушал рассказ о моем приключении, не спуская с меня проницательного взгляда. Когда я упомянул о моей страсти к часам и сказал, что весь день я собирался зайти к Леруа отдать эти часы в чистку, а когда меня начали обыскивать, совершенно забыл о них, он громко рассмеялся и сказал, что ничего забавнее он в жизни не слышал - чистейший Бальзак! Открыв ящик стола, он вручил мне все мои часы. - Просидев за этим столом двадцать лет, я научался разбираться в моих посетителях и вижу, что вы говорите правду. Он вызвал сержанта, арестовавшего меня. - Вы отстраняетесь от службы на неделю за то, что, вопреки инструкциям, не навели справки у шведского консула. Vous etes un imbecile [69]. Глава XIII МУМЗЕЛЬ АГАТА Старые часы в передней били половину восьмого, когда я бесшумно, как призрак, проник в свою квартиру на авеню Вилье. Именно в эту минуту в столовой мамзель Агата каждый день принималась начищать бронзу на моем старинном обеденном столе, и я, таким образом, мог незаметно пробраться к себе в спальню, в мое единственное убежище. Весь остальной дом был полностью в руках мамзель Агаты. День-деньской напролет не зная покоя, как мангуст, она с тряпкой в руках бесшумно переходила из комнаты в комнату, выискивая, не осталось ли где-нибудь пыли, не валяется ли на полу разорванное письмо. Я открыл дверь в свою приемную и остолбенел. Склонившись над моим письменным столом, мамзель Агата рылась в моей утренней почте. Она подняла голову и в злобном молчании устремила свои белесые глаза на мою разорванную, испачканную кровью одежду, - ее безгубый рот безмолвствовал, пока она подыскивала наиболее язвящие слова. - Боже милостивый, где бы он мог быть? - прошипела она наконец. Она всегда называла меня "он", когда сердилась - и, увы, весьма редко называла меня иначе. - Я попал под лошадь, - объяснил я, давно уже привыкнув лгать мамзель Агате; в конце концов это была ложь во спасение. Она рассматривала мои лохмотья взыскательным взглядом знатока, который только и ждет, что бы залатать, заштопать, починить. Мне даже показалось, что ее голос зазвучал несколько более приветливо, когда она приказала немедленно вручить ей мой костюм. Я ускользнул к себе в спальню и принял ванну, а Розали принесла мне кофе. (Никто не умел варить кофе, как мамзель Агата!) - Pauvre Monsieur[70], - сказала Розали, беря мою одежду, чтобы отнести ее мамзель Агате. - У вас ничего не болит? - Нет, - сказал я. - Я только боюсь! Между мной и Розали не было секретов в том, что касалось мамзель Агаты: мы оба жили в смертельном страхе перед ней и были товарищами по оружию в ежедневной неравной борьбе за нашу жизнь. Розали, которая, собственно говоря, была уборщицей, спасла меня в тот день, когда сбежала кухарка, а теперь, после того как ушла и горничная, она осталась моей единственной прислугой. Я был очень огорчен, когда лишился кухарки, но вскоре мне пришлось признать, что ничего равного тем обедам, которыми кормила меня мамзель Агата, завладев кухней, я никогда не едал. Еще более неприятно мне было расстаться с горничной, крепкой бретонкой, которая скрупулезно соблюдала наш договор, обязывавший ее никогда не подходить к моему письменному столу и не касаться старинной мебели. Через неделю после приезда мамзель Агаты здоровье горничной совсем расстроилось. Руки у нее дрожали так, что она уронила мою лучшую фаянсовую вазу, а вскоре после этого она сбежала, второпях даже не захватив свои передники. В тот же день мамзель Агата принялась скоблить и тереть щеткой мои изящные стулья времен Людовика XVI, безжалостно выбивать палкой бесценные персидские ковры, мыть водой с мылом бледный мраморный лик моей флорентийской мадонны и в конце концов сумела лишить стоявшую на моем письменном столе вазу из Губбио ее чудесного блеска. Если бы мамзель Агата родилась на четыреста лет раньше, ни одно произведение средневекового искусства не дошло бы до нас. Но когда, собственно, она родилась? Ее лицо осталось точно таким же, каким я запомнил его в мои детские годы в родительском доме. Мой старший брат унаследовал ее вместе с домом. Так как он был на редкость храбрым человеком, то сумел от нее избавиться и навязать ее мне. Мамзель Агата как раз то, что мне нужно, писал он. Такой экономки свет еще не видел. В этом он был совершенно прав. И с тех нор я делал все, что мог, стараясь избавиться от нее. Я начал приглашать к обеду холостых друзей и случайных знакомых. Они все заявляли, что завидуют такой изумительной кухарке. Тогда я рассказывал, что собираюсь в ближайшее время жениться и мамзель Агата ищет новое место. Они тут же выражали желание посмотреть на нее - на чем все и кончалось: второй раз ее уже никто видеть не хотел. Описать ее я не способен. У нее были жиденькие золотистые локоны, уложенные по ранневикторианской моде, - Розали считала, что это парик, но точно сказать не могу. Необыкновенно высокий и узкий лоб, полное отсутствие бровей, крохотные белесые глаза; лица как будто не существовало вовсе, а был только длинный, крючковатый нос и под ним узкий разрез, который редко раскрывался, показывая ряд длинных зубов, острых, как у хорька. Ее кожа отливала трупной синевой. Улыбка... нет, лучше я не стану ее описывать - мы с Розали больше всего боялись ее улыбки. Мамзель Агата говорила только по-шведски, но бегло бранилась по-французски и по-английски. Наверно, со временем она все же научилась немного понимать по-французски - иначе откуда у нее было столько сведений о моих пациентах? Я часто заставал ее врасплох у двери моей приемной, где она любила подслушивать, особенно когда я принимал дам. У нее было настоящее пристрастие к покойникам - когда кто-нибудь из моих пациентов был близок к смерти, она, казалось, веселела, а когда по авеню Вилье двигалась похоронная процессия, мамзель Агата непременно выходила на балкон. Она ненавидела детей и не могла простить Розали, что та дала кусок рождественского пирога детям консьержки. Она ненавидела мою собаку, вечно посыпала ковры порошком от блох и при виде меня немедленно начинала почесываться в знак протеста. Собака также возненавидела ее с первого взгляда - возможно, из-за чрезвычайно своеобразного запаха, исходившего от ее особы. Он напоминал мне мышиный запах бальзаковского кузена Понса, но в нем имелся какой-то особый, присущий только ей оттенок - мне допелось почувствовать его только еще раз в жизни, когда много лет спустя я вошел в заброшенную гробницу в Долине царей близ Фив, где со стен черными гроздьями свисали огромные летучие мыши. Мамзель Агата выходила из дому лишь по воскресеньям, чтобы восседать в одиночестве на скамье в шведской церкви на бульваре Орвано и молиться богу, не знающему милосердия. На скамью рядом с ней никто никогда не садился - не находилось такого смельчака, а мой друг, шведский пастор, рассказывал, что когда он впервые причащал ее и вложил ей в рот облатку, она бросила на него такой злобный взгляд, что он испугался, как бы она не откусила ему палец. Розали утратила былую веселость, совсем исхудала и начала поговаривать о своем намерении поселиться у замужней сестры в Турене. Конечно, мне было легче, чем ей, так как я весь день проводил вне дома. Но стоило мне вернуться, как силы покидали меня и смертоносная усталость сковывала мои мысли. А когда я узнал, что мамзель Агата лунатик, я окончательно потерял сон, и мне часто казалось, будто я ощущаю ее запах даже у себя в спальне. В конце концов я откровенно рассказал обо всем шведскому священнику Флигаре, который часто меня навещал и, вероятно, втайне подозревал страшную правду. - Почему вы ее не отошлете? - как-то спросил он. - Так дальше продолжаться не может! Право, я начинаю верить, что вы ее боитесь. Если у вас не хватает решимости отказать ей от места, я готов сделать это за вас. Я обещал пожертвовать его церкви тысячу франков, если только он сумеет избавить меня от мамзель Агаты. - Я сегодня же поставлю ее в известность обо всем. Не беспокойтесь, зайдите завтра в ризницу после окончания службы, и вы услышите приятную новость. На следующий день богослужения в шведской церкви не было, так как священник накануне вечером внезапно заболел и найти ему заместителя не успели. Я тотчас же пошел к нему на площадь Терн и услышал от его жены, что она как раз собиралась послать за мной. Накануне священник вернулся домой в полуобморочном состоянии - у него был такой вид, будто он встретил привидение, сказала его жена. Возможно, так оно и было, подумал я, направляясь к двери его комнаты. Он сказал, что приступил к исполнению своей миссии и ждал, что мамзель Агата придет в ярость, но она только улыбнулась ему. Внезапно он ощутил какой-то очень странный запах, и ему стало дурно. Конечно, всему виной был этот запах. - Нет, - сказал я, - улыбка! Я велел ему оставаться в постели, пока я снова его не навещу, а когда он спросил, что с ним в конце концов такое, я сказал, что не знаю, но это была неправда - все симптомы мне были прекрасно известны. - Да, кстати! - сказал я, собираясь уходить. - Не можете ли вы рассказать мне что-нибудь о Лазаре? Ведь вы пастор и должны знать о нем гораздо больше, чем я. Мне кажется, существует легенда... - Лазарь, - сказал пастор слабым голосом, - вернулся в свой дом живым из могилы, где он три дня и три ночи покоился во власти смерти. Это чудо не подлежит сомнению - Лазаря видели Мария, Марфа и многие прежние друзья. - Интересно, как он выглядел? - Согласно легенде, даже и после чуда на его теле можно было заметить следы, оставленные смертью, - его кожа отливала трупной синевой, его длинные пальцы были холодны как лед, темные ногти на них поражали длиной, а к его одежде все еще льнул тяжкий запах могилы. Когда Лазарь шел через толпу, которая собралась, чтобы встретить воскресшего, радостные слова приветствия замирали у людей на губах, тягостное оцепенение, как пыль, окутывало их мысли. Один за другим они убегали в страхе. По мере того как священник рассказывал старую легенду, его голос все слабел и слабел. Он беспокойно метался на кровати, и его лицо стало белее подушки под его головой. - А вы уверены, что Лазарь был единственным восставшим из могилы? - спросил я. - Вдруг у него была сестра? Священник с воплем ужаса закрыл лицо руками. На лестнице я встретился с полковником Стаффом, шведским военным атташе, который заехал узнать, как себя чувствует пастор. Он попросил меня поехать к нему, так как хотел поговорить со мною по очень важному делу. Полковник достойно служил во французской армии по время войны 1870-го года и был ранен при Гравелоте. Он женился на француженке и был любимцем парижского света. - Вы знаете, - начал полковник, когда мы сидели за чайным столом, - вы знаете, что я ваш друг и вдвое старше вас, а поэтому выслушайте меня спокойно - это в ваших же интересах. Мы с женой последнее время часто слышали жалобы на то, что вы обходитесь со своими пациентами тиранически. Никому не нравится постоянное требование дисциплины и послушания. Дамы, особенно француженки, не привыкли к такому обращению, да еще со стороны молодого человека вроде вас, и уже прозвали вас Тиберием. К сожалению, вам, по-видимому, столь же свойственно приказывать, как другим, по вашему мнению, свойственно повиноваться. Вы ошибаетесь, мой юный друг! Никто не любит повиноваться, все хотят приказывать. - Не согласен. Большинство мужчин и все женщины любят повиноваться. - Подождите, пока вы женитесь, - сказал бравый полковник, поглядев на дверь, ведущую в гостиную. - Теперь перейдем к гораздо более важному обстоятельству, - продолжал он. - Ходят слухи, что в частной жизни вы не заботитесь о соблюдении приличий, что у вас под видом экономки живет какая-то таинственная женщина. Даже супруга английского консула говорила что-то подобное моей жене, которая вас, конечно, энергично защищала. Что скажут шведский посланник и его супруга, которые относятся к вам, как к сыну, когда они узнают обо всем этом, что рано или поздно, несомненно, произойдет? Послушайте, мой друг, это недопустимо для врача с вашим положением, который лечит так много английских и французских дам, принадлежащих к самому высокому кругу. Недопустимо! Если вам нужна любовница, это ваше дело! Но ради бога, уберите ее из своего дома - даже французы не вынесут такого нарушения приличии. Я поблагодарил полковника и сказал, что он вполне прав, но я много раз пытался выдворить ее из моего дома, однако у меня недоставало на это сил. - Да, конечно, это не легко, - согласился полковник. - Я и сам был молод. Если у вас не хватает решимости, я вам помогу. Можете положиться на меня, я не боюсь ни мужчин, ни женщин, я атаковал пруссаков при Гравелоте, я смотрел смерти в глаза в шести знаменитых сражениях. - Погодите, пока вы не посмотрите в глаза мамзель Агате Свенсон, - сказал я. - Так, значит, она шведка? Тем лучше - в крайнем случае, я через посольство добьюсь ее высылки из Франции. Я зайду к вам завтра утром в десять, так что никуда не уходите. - Нет, спасибо! Я никогда не остаюсь с ней, если могу этого избежать! - И все-таки вы с ней спите! - вырвалось у озадаченного полковника. Меня стошнило бы на его ковер, если бы он вовремя не подал мне виски с содовой, после чего я, пошатываясь, ушел, приняв приглашение отобедать у него завтра, чтобы отпраздновать победу. На следующий день я обедал вдвоем с госпожой Стафф. Полковник был нездоров и просил меня зайти к нему после ужина. Жена полагала, что старая рана, полученная при Гравелоте, вновь дала себя знать. Бравый полковник лежал в постели с холодным компрессом на лбу. Он казался очень старым и больным, его глаза смотрели в пустоту, чего я никогда раньше за ним не замечал. - Она улыбнулась? - спросил я. Он задрожал всем телом и протянул руку за виски с содовой. - Вы заметили на ее большом пальце длинный черный крючок, как у летучей мыши? Он побледнел и стер пот со лба. - Что же мне делать? - спросил я уныло, опуская голову. - Есть только один выход, - ответил полковник слабым голосом.- Вы должны жениться, иначе вы сопьетесь. Глава XIV ВИКОНТ МОРИС Я не женился и не спился. Я нашел иной выход - я почти перестал бывать на авеню Вилье. В семь часов утра Розали приносила мне в спальню чай и "Фигаро", и полчаса спустя я исчезал, чтобы вернуться ровно к двум часам, когда начинался прием. С последним пациентом я вновь исчезал и возвращался лишь ночью, пробираясь к себе в спальню тихо, точно вор. Жалованье Розали было удвоено. Она мужественно оставалась на своем посту и страдала только оттого, что ей нечего было делать - разве что открывать дверь. Все остальное делала мамзель Агата: выколачивала ковры, чинила мою одежду, чистила мои башмаки, стирала мое белье и стряпала для меня. Понимая, что ей нужно связующее звено с внешним миром, а также какой-нибудь повод для ссор, мамзель Агата мрачно смирилась с присутствием Розали. Она даже один раз ей улыбнулась, дрожащим голосом сообщила Розали. Вскоре и Том начал избегать авеню Внлье из страха перед мамзель Агатой. Весь день он ездил со мной, навещая моих пациентов, почти не ел дома и никогда не заходил на кухню, куда обычно рвутся все собаки. Попав домой, он немедленно забирался в свою к