Первоначальное его значение: раз навсегда отринутые (кем отринутые?), плывущие по течению обломки, лишенные даже возможности умереть. Внеисторизм. Заметки, собранные под упомянутыми начальными буквами, подбирал протоколист. Его точка зрения определялась вопросом, чем все эти годы занимался Ламбер, стоя ночью у окна своей комнаты. И вытекающим отсюда следующим вопросом - проливают ли обрывки мыслей Ламбера свет на феномен д'Артез, которому и посвящены эти записки. Эту точку зрения, разумеется, легко раскритиковать; Эдит, например, подобрала бы и расположила материал наверняка иначе. Последняя из приведенных заметок, та, что начинается со слов "Соблюдайте осторожность", и привела к расшифровке начальных букв. Сокращение "С.и." означает "Смерть интеллигента", а "I.m.l." - "Inter mortuos liber". Слова "Смерть интеллигента" Ламбер, несомненно, предполагал сделать заголовком рассказа или статьи, а "Inter mortuos liber" - соответствующим эпиграфом. Но и заголовок и эпиграф были в дальнейшем им отвергнуты. Заголовок на записях, к которым, он, во всяком случае, подходит, был энергично перечеркнут, мало того, рядом рукой Ламбера было выведено "нет!!!" с тремя восклицательными знаками. Перечеркнут был и эпиграф, но, вероятно, значительно позднее, точнее говоря, значительно позднее, чем сделаны записи, о чем свидетельствуют другие чернила или другого цвета шариковая ручка. И опять же, перечеркнуть эпиграф, видимо, показалось Ламберу недостаточно, и он добавил: "Экое бахвальство!" Из всего сказанного можно заключить, что Ламбер часто пересматривал именно эти записи. На то указывает и неоднократная правка. Эдит выяснила у своего хозяина, владельца книжной лавки, что задуманная как эпиграф строчка "Inter mortuos liber" - "Свободный среди мертвых" представляет собой латинский перевод стиха из 87-го псалма. Видимо, Ламбер наткнулся на эту строку в библиотеке, так как в комнате у него книг вообще не оказалось. Обстоятельство также примечательное, если вспомнить, что и у д'Артеза найден был лишь детектив. Но по какой причине, протоколист так ни разу спросить и не решился. Эдит пыталась установить, был ли упомянутый в записях господин Б. знакомым Ламбера или вымышленной фигурой, но напрасно, да не в этом суть дела. Так в чем же? Проглядев совместно все записи и бумаги Ламбера, Эдит и протоколист в полной растерянности сидели друг против друга. Перед ними на столе детали собранные в небольшие кучки мысли усопшего - всего лишь случайная подборка случайных мыслей. - Что же нам с этим делать? - спросила Эдит. Но когда протоколист предложил ей сохранить бумаги для ее отца, у которого они, возможно, вызовут интерес, она сказала: - Папе они наверняка не понадобятся, он даже просматривать их не станет. И все же достала из ящика стола пакетик, где хранила канцелярские резинки. - Нельзя же, чтобы записи опять пришли в беспорядок, - заметила она и каждую кучку скрепила резинкой, завернула в оберточную бумагу и туго перевязала пакет шпагатом. Протоколист помогал ей. Он прижимал указательным пальцем узел, когда Эдит стягивала шпагат. Пакет не был тяжел, Эдит, высоко подняв его, разжала пальцы, и он упал на стол. - Ну, что же нам с ним делать? Не выкинешь же его просто в корзинку. - Пока что я могу его взять, но... - предложил протоколист, - но... Взять пакет он мог всего на какой-нибудь месяц - ведь ему предстоял отъезд в Африку, не брать же его с собой. Сейчас пакет лежит в ящике, который вместе с двумя чемоданами хранится на складе одной из франкфуртских фирм по перевозке мебели. Арендная плата внесена вперед за год, квитанции находятся у Эдит. Да где же еще хранить эти вещи? У протоколиста нет родственников, которые могли бы держать его пожитки на чердаке или в подвале. У Эдит, в ее меблированной комнате, слишком тесно. А уж в Алене, у ее родных, им и вовсе не место. Вещи эти даже застрахованы от пожара, как положено. Пакет с бумагами - это, если хотите, часть прошлого, и его действительно не так-то просто выбросить. Мысль эту, однако, следует понять правильно; дело тут не в Ламбере и его заметках и не в том, что зовется пиететом или желанием поступить в духе покойного. Откуда кто знает, что именно в духе покойного. Да к тому еще в духе Ламбера. Свободный среди мертвых? Роль, которую он много лет подряд репетировал и которая так ему и не удалась. Но осталась попытка, и остались мысли, в том числе и неудачные, выраженные вслух в открытое окно. Они и не добиваются, чтобы их слышали, им это безразлично, но с ними можно повстречаться. Сироты, умеющие размышлять лишь о том, чему обучили их в сиротском приюте, быть может, повстречаются с ними, погибая от скуки, и окружающий мир начнет как-то неуловимо для них преображаться. Но протоколист, говоря о Ламбере, вовсе не намеревается предаваться сентиментальным воспоминаниям, спасать честь потерпевшей крушение жизни и того меньше; его интересует исключительно д'Артез, образ которого не способны прояснить ни пантомима, ни критические статьи или монографии, он становится живой действительностью лишь через отношение тех, для кого сам он - хоть недавно, хоть давно - был живой действительностью. Знаменательна в этом смысле даже глупейшая реакция господина Глачке, о которой и рассказывать-то совестно. По этой причине протоколист считает правильным привести только в конце своих записок единственную сравнительно большую и завершенную рукопись Ламбера, а именно ту, для которой были первоначально предназначены сокращение "С.и." и упомянутый эпиграф, ибо в ней явно подразумевается д'Артез. Эдит считает ее новеллой, не лишенной литературного интереса. Она даже перепечатала ее на своей машинке, рассчитывая, что новеллу можно будет опубликовать в порядочном журнале. Но под каким именем? Ведь никоим же образом не под именем Лембке. Именем же Ламбера покойник злоупотребил для своих дешевых развлекательных романов. Эдит и протоколист так и не осмелились решить этот вопрос, и новелла в конце концов тоже попала в коричневый пакет. Здесь зато будет приведен другой набросок или короткий рассказ, тема которого - смерть жены Ламбера. Для наброска имелся даже заголовок, хоть и снабженный знаком вопроса. Он гласил: "Современный Орфей". Ниже приводится текст: "Разрешите обратить ваше благосклонное внимание на неприметного человека, мужественного и терпеливо сидящего у смертного ложа своей жены. Ну не трогательно ли? Ведь он мог с равным успехом переложить эту задачу на больничный персонал; ночная сестра даже рекомендовала ему прилечь. Быть может, вы считаете само собой разумеющимся, что муж не оставляет жену в ее смертный час, жену, с которой он двенадцать или четырнадцать лет - в самом деле, сколько же, надо бы проверить - прожил? Это ничуть не трогательно и не разумеется само собой, господа. Для вас это так, потому что вы обладаете более богатой фантазией, нежели маленький человек, и не представляете себе, как может быть иначе, как мужу в подобном положении не поразмыслить о совместно прожитых с умирающей годах да и о годах, которые ему предстоит отныне прожить без нее. А те из вас, кто наделен еще более неудержимым воображением, даже если оно лишено всякого смысла, пожалуй, поставят себя на место умирающей и непозволительным сочувствием удлинят ее анахронически бесцельное существование. Безнадежный случай, уважаемые дамы и господа, прочитайте, сделайте одолжение, историю ее болезни. Предупреждаю: на безнадежный случай нельзя попусту растрачивать свое воображение, получается безвкусица. Маленький человек в течение двенадцати лет пытался обратить случай безнадежный в подающий надежды, но вот Эвридика наконец-то освободила его от тягостной задачи разыгрывать роль Орфея, она назвала себя снова Агнес, как ей и подобало, и приняла избыточную дозу снотворного. Свет, разумеется, приглушен, как и положено в покоях умирающей, но я позволю себе обратить ваше внимание на пальто и шляпу маленького человека, аккуратнейшим образом повешенные на вешалку возле двери. Как, простите? Вы бросили б ваше пальто на стул? Вешать его на плечики, по-вашему, оскорбительный педантизм? Но подумайте сами: пальто ведь не приобщено безнадежности, оно вам и завтра послужит, когда безнадежный случай придет к своему естественному завершению. Что защитит маленького человека, когда он выйдет из больницы, чтобы вступить в переговоры с владельцем похоронного бюро, что защитит его от восточного ветра, метущего по улицам? Пальто, уважаемые господа, и только пальто! Но вот одно, безусловно, ускользнуло от вашего внимания, ибо маленький человек с такой деликатной невыразительностью сидит на неуютном стуле - он даже не ослабил узел галстука, а ведь за это его никто не осудил бы, ах, он и руки аккуратно сложил на короткие ножки! А складки шеи, слегка набегающие на воротник, разве они не вызывают доверия? Да это воплощение надежности! И права на пенсию! Зачем только жена подобного человека выпила снотворное? Уму непостижимо! Так вот что совершенно ускользнуло от нашего внимания: маленький человек прикрыл глаза, и не потому, что его слепит свет, ибо свет приглушен, а потому, что он спит, и повинна в этом тишина. Как раз на тишину и собирался он обратить внимание жены. Это звучит чуть-чуть сентиментально, но с умирающей женой можно со спокойной совестью быть чуть-чуть сентиментальным. Он как раз собирался сказать: подумай только, повсюду, где бы мы ни жили, было так шумно, что без снотворного не уснешь. Либо по улице грохотали грузовики, либо женщины в квартирах над нами топали взад-вперед по кухне на высоких каблуках. Или радио орало изо всех окон, да в соседних садах пронзительно галдели дети. И что ни вечер, на газонах завывали косилки. И пневматические молотки и буры преследовали нас повсюду. А позже, ночью, реактивные самолеты - они готовились к следующей войне. Кто бы мог подумать, что до тишины рукой подать - она здесь, в больнице. Вот мы ее и обрели. Возможно, маленький человек собирался уже протянуть руку, чтобы выразить жене признательность за тишину, но из-за тишины его добрые, кроткие слова так и остались несказанными - он уснул. Он спит не храпя, а легко ли это в такой позе? Он спит, не видя снов, к чему маленькому человеку еще и сны? Все эти бессмысленно-мучительные сны, от которых человек, случается, сваливается с кровати. А ведь, пожалуй, надо бы сразу начать со снотворного! Едва заслышится легкое попискивание резиновых подошв по линолеуму коридора и войдет ночная сестра, нужно только открыть глаза, и ни одна душа не заметит, что ты тем временем спал. Ночная сестра с профессиональной сноровкой склонится над твоей женой, которой не к чему больше выступать в роли Эвридики, снимет телефонную трубку и попросит зайти молодого ассистента, ночного дежурного, чтобы он констатировал этот факт. А господин Лембке? Где записано, что господину Лембке следует похоронить жену, которая была на полтора сантиметра его выше, в Висбадене? Нигде не записано. А будет записано только задним числом". 8 Господин Глачке, однако же, подозревал наличие у Ламбера тайного передатчика. Повинен в том был протоколист, но он и подумать не мог, что кому-нибудь придет в голову столь вздорная идея. Объяснялось же все отчетами, которые он обязан был подавать ежедневно. Уже спустя несколько дней после знакомства с Ламбером ему стадо трудно их составлять. Да и что можно сообщить о Ламбере? Его жизненные привычки столь однообразны и неинтересны - и, очевидно, свойственны ему уже так много лет, - что немыслимо говорить о них больше одного раза. К тому же протоколист был бы немало удивлен, узнай он, что именно томительно размеренный, скучный образ жизни Ламбера возбудил и укрепил подозрения господина Глачке. Читая его отчеты, последний не раз удовлетворенно восклицал "ага!", более того, он даже расхваливал наблюдательность протоколиста. - Отлично, дорогой мой, отлично! - приговаривал он, потирая руки. Такая уж была у него неприятная привычка. - У этих людей поразительная способность к маскировке. Но уж мы-то разоблачим все их каверзы. Вначале протоколист в отчетах вкратце излагал содержание своих разговоров с Ламбером, но и они неизменно бывали превратно поняты. Например, то обстоятельство, что при первой встрече они беседовали о естественном праве, господин Глачке истолковал в совершенно неожиданном смысле. - Естественное право? Ага, это надо взять на заметку. Кодовое обозначение для их подрывных планов. Очень хорошо, дорогой мой. Через несколько дней отчеты протоколиста стали чуть худосочнее, ибо о беседах, носивших личный или чисто человеческий характер, он не желал писать ни одного слова, поскольку тайной полиции они были ни к чему. Но при этом он впал в ошибку, пополняя свои отчеты подробностями из жизни Ламбера, которые услышал от Эдит, хотя имени Эдит он, разумеется, не называл и вообще не упоминал ее особу. До того как у протоколиста случился конфликт с господином Глачке, он ни разу не бывал в комнате Ламбера на Гетештрассе и только со слов Эдит, слышавшей это, верно, от отца, узнал, что Ламбер имеет обыкновение ночами подолгу стоять у окна. - Дядя Ламбер очень одинок, - сказала она. Протоколист не удержался и как последний глупец упомянул в отчете самый факт ночных бдений и добавил: "Видимо, очень одинокий человек". - Одинокий! - воскликнул господин Глачке. - Не смешите меня! Он - и одинокий. Да он менее одинок, чем вы и я, вместе взятые. Боже, до чего вы наивны! Это так называемое одиночество не что иное, как партизанские уловки. Нам они известны еще с войны. И по ночам у окна стоит, н-да, яснее ясного, что это означает. Очень хорошо, дорогой мой. Господин Глачке вытребовал специалиста из отдела подслушивания. Протоколист, правда, при встрече не присутствовал, но не питал никаких сомнений насчет содержания их беседы. Когда же его снова позвали, чтобы он описал специалисту комнату Ламбера, ему пришлось сознаться, что сам он в этой комнате не бывал. И тут его, разумеется, спросили, откуда же ему известно о ночных бдениях у окна. Больше всего опасаясь втянуть в эту историю Эдит, протоколист вышел из положения, сказав, что незаметно выспросил кое-кого - служащих библиотеки и продавщиц из той лавки, где Ламбер покупал хлеб и колбасу. - Очень хорошо, милейший, - согласился господин Глачке и переглянулся со специалистом из отдела подслушивания. - Это метод верный. Продолжайте в том же духе! Отговорка протоколиста была и правда до крайности нелепой: откуда было знать продавщицам в гастрономической лавке, что Ламбер стоит по ночам у окна, вместо того чтобы спать. Господин Глачке сделал вид, будто верит ему, но совершенно очевидно, с этой минуты протоколист прослыл за сотрудника неблагонадежного и, как впоследствии выяснилось, сам был взят под наблюдение. Куда хуже было другое: протоколист сгорал от стыда перед Ламбером и Эдит за свою двойную игру. Должен ли он предупредить Ламбера, что у него в комнате, по-видимому, установят микрофон? Но это значило бы предать свое ведомство. А не сделать этого - разве не предать Ламбера? Что же до Эдит, так по какому праву выслушивал он ее простодушные рассказы об отце? Вот в какое ложное положение попал протоколист, сам того не желая. У кого же спросить совета? Коллег и знакомых у него великое множество, все они премилые люди, с ними приятно в воскресенье совершить загородную прогулку или вечером посидеть за кружкой пива, поболтать о том, о чем весь свет болтает, - о политике и о спорте, о начальниках и о жалованье, о кинофильмах и о девушках, а если кому-нибудь из этих знакомых предстояло обручение или женитьба, событие это праздновали, покупали подарок или цветы. Но не было у него человека, кому можно было бы довериться, нет, этого он не мог себе позволить, добрые знакомые глянули бы на него с удивлением и в лучшем случае сказали бы: видно, пришло тебе время обзавестись девицей. Чего уж тут, спрашивается, искать совета, все у него в полном порядке: он сдал экзамены, защитил диплом, состоит на государственной службе с хорошими видами на будущее, ему двадцать семь и оставалось только жениться, чего же еще? Тут и решения принимать нет надобности, а раз все так поступают и считают за правильное, значит, ты наперед не прав, если сомневаешься и желаешь чего-то особенного. Да и в самом деле, протоколист до сей поры тоже ни минуты не сомневался, что и ему следует поступать в точности так, как поступали другие. В ту пору протоколист еще не знал, что Эдит, которая была на пять лет моложе, уже однажды оказалась перед необходимостью принять подобное решение и приняла его совершенно самостоятельно. Даже с Ламбером она предварительно не посоветовалась, да и с отцом навряд ли, а уж у матери в Алене наверняка не просила совета и во всем сама разобралась. Если бы протоколист знал эту историю, она ему очень и очень помогла бы, по как раз с Эдит он чувствовал себя стесненным, ибо так уж случилось, что именно ему вменили в обязанность навести справки об ее отце. Нечто подобное испытывал протоколист и в отношении Ламбера. Ламбер - что и вовсе было для пего ново - оказался первым человеком зрелого возраста, которому он, протоколист, охотно доверился бы, однако именно это было ему заказано: ведь господин Глачке поручил ему наблюдение за Ламбером. Впоследствии, когда решение пришло столь внезапно, что протоколист, хоть решение и было верное, еще не собрался для него с силами и впал в постыдное сомнение, вдруг обнаружилось, что касательно Ламбера его совесть в смысле двойной игры может быть спокойна. Ибо Ламбер с первой же минуты видел его насквозь. Чем это объяснить? Ламбер обходил этот вопрос молчанием. Сказал только одно: - Меня поначалу забавляло водить вас и ваше ведомство за нос, но уже на следующий день мне стало вас жаль, меня даже возмутило, что над вами так измываются. Однако он тогда и виду не подал. И это тоже для него характерно. На одном из оставшихся после его смерти клочков имелась запись: "Попытка жить двумя правдами ведет к безвременному выключению из жизни". Протоколист цитирует по памяти. Эдит, прочтя эту запись, наморщила лоб и спросила: что же хотел дядя Ламбер сказать? Пожалуй, решила она, это замечание выражает его отрицательное отношение к браку и женитьбе, однако протоколист, указав на дату, рассудил, что заметка довольно старая, скорее, в ней выражена мысль, что быть в одно время и Лембке и Ламбером невозможно. Записку положили к другим бумагам в коричневый пакет. Эдит и протоколист в ту пору избегали обсуждать подобные вопросы; не потому, что Ламбер умер, а потому, что предстоял отъезд протоколиста и обоим, естественно, было чуточку грустно от неопределенности их будущего. Даже установленный в его комнате микрофон Ламбер обнаружил раньше, чем протоколисту стало известно, что соответствующее распоряжение отдано господином Глачке. Люди, подобные Ламберу и д'Артезу, обычно предусматривают такую возможность, она их не волнует, напротив, они потешаются над ней. - Пусть трудятся в поте лица, чтобы не потерять права на существование, - сказал в другой раз Ламбер и действительно разработал подробный план того, что собирался высказать перед микрофоном, чтобы лишить покоя тайную полицию. Несомненно, кое-какие заметки на клочках, сунутых в коричневый пакет, принадлежали к этому замыслу. Он предложил и протоколисту прокричать в микрофон какую-нибудь бессмысленную или загадочную фразу, на что тот, однако, не отважился. Эдит так же решительно не одобряла такого озорства. Однажды утром протоколиста срочно потребовали в кабинет господина Глачке, пребывавшего в состоянии сильнейшего возбуждения. - Послушайте только! - воскликнул он навстречу протоколисту и приказал включить магнитофон, остановленный на том самом месте, которому он придавал такое значение. Вслед за пустым шуршанием в течение примерно минуты послышалось, как Ламбер ясно и отчетливо произнес "Скоро! Скоро! Скоро!" Только три этих слова, и между каждым "скоро" пауза в три секунды, а затем снова ничего, кроме пустого шуршания. Впечатление создавалось зловещее. - Ну, что вы скажете? - торжествуя, спросил господин Глачке и потер руки. - Вот мы его и накрыли. Это голос вашего Лембке или нет? - Да, это его голос. - И что вы можете сказать по этому поводу, милейший? - А еще что-нибудь есть на пленке? - Ничего. Ни единого звука. В том-то и дело. Ни малейшего постороннего шумка. Ну, как прикажете это понимать? Протоколист превратно воспринял вопрос и попал в затруднительное положение. Очевидно, предположил он, господин Глачке заподозрил, что он по неосторожности выдал Ламберу существование микрофона. - А я и не знал, что вы распорядились его подслушивать. - Это уж моя забота. Я спрашиваю, что вы скажете по поводу этой передачи. - Передачи? А разве есть еще что-нибудь на ленте? - Да я же вам твержу, совершеннейшая тишина! - Может, он сам с собой разговаривал? На это он, в конце-то концов, имеет право. - Право? - вскричал господин Глачке. - Я хочу сказать, такое может случиться, когда сидишь в комнате один. - Не болтайте чепухи. Вы когда-нибудь выкрикивали трижды "скоро!", оставшись в комнате один? - Пожалуй, нет. - Вот видите. Кроме того, этот Лембке был не один. Какая-то особа женского пола стояла у окна его комнаты. - Особа женского пола? - Да, примерно ко времени этого троекратного "скоро!" Лембке и женщина стояли у окна и покатывались со смеху. Почитайте-ка отчет нашего агента. - Они смеялись? - Пусть это вас не тревожит, у них пропадет всякая охота смеяться. - Откуда же известно агенту, что они смеялись? - Но это же видно. Бабенка от смеха чуть навзничь не повалилась, если бы Ламбер ее не поддержал. - Но тогда их смех слышен был бы в записи. - Видимо, технические неполадки. Иной раз, к сожалению, случается. Ничего, наладят, можете быть спокойны. Пусть их смеются, нас это ничуть не интересует. Нас интересует бабенка. Довольно дородная особа. - Дородная особа? - Да, с пышным бюстом, как это называют. И довольно простоватая, по выражению нашего агента. Вы же знаете их манеру выражаться. Никакая она не дама, пишет он. Откуда ему это известно, меня не спрашивайте. Но тем не менее что она особа дородная, можно установить в ночной бинокль. Протоколист вздохнул, по-видимому, достаточно громко. Значит, смеялась не Эдит. О манекене протоколист в ту пору еще ничего не знал, а ходят ли к Ламберу по ночам другие женщины, не имело для него никакого значения. - Я предполагаю, - сказал господин Глачке, уловивший вздох протоколиста, - что вы сообщили бы нам об этой особе, если бы встретили ее в ходе ваших изысканий или если бы Лембке упомянул о ней. - Может, уборщица? - В час ночи? Не будьте же смешным! - Я хотел сказать, что, может, это всего-навсего безобидная случайность. - Случайность! - в негодовании воскликнул господин Глачке. - Приятель, да проснитесь же вы наконец! По-вашему, случайность, что в Париже пристукнут сомнительный субъект по фамилии д'Артез? И что здесь небезызвестный саксонец пользуется тем же псевдонимом? Саксонец с политическим прошлым! И что он тесно связан о другим саксонцем, разыгрывающим у нас тут роль тихого библиотекаря? Да, как нарочно, библиотекаря, чтобы войти в контакт со студенческой молодежью? Заметьте себе, у этих людей нет ничего случайного! А троекратное "скоро", разумеется, кодовое слово. Да и троекратный повтор что-то означает. Старый-престарый трюк всех тайных сообществ. Обычные слова и будничные фразы о погоде, о здоровье, о биржевых курсах и туристских поездках, прежде до их смысла, бывало, не докопаешься, ну а нынче для компьютера это детская игра. Да проснитесь же наконец, любезный. Я говорю с вами не как начальник, а как человек, который старше вас. Хотите добиться у нас успеха - не витайте в облаках и не предавайтесь иллюзиям. Случайность! Не смешите меня! У нас не бывает случайностей, заметьте себе. Да и толстуха, которую Лембке принимает у себя, тоже не случайность. Мы еще не знаем, как эта особа попадает в дом и как покидает его. Одно ясно - не через парадный ход с Гетештрассе и не через черный ход с Ротхофштрассе, где стоят мусорные бачки. Мы держим оба входа под наблюдением. В доме живут три практикующих врача, и потому в определенные часы по лестнице устремляется поток пациентов - лифт работает без передышки, докладывают агенты, в городе до черта больных, - конечно, время от времени в дом входит и какая-нибудь толстуха, ясно. Но те, за которыми мы проследили, никакого отношения к Лембке не имеют. Одна, как нам удалось выяснить, жена мясника в Редельхейме, у нее высокое давление, а другая проживает в Заксенхаузене, вдова, вполне безобидная, хотя и прибыла из Восточной зоны. Все это ничего не доказывает. Тоже один из древнейших трюков подобных организаций: они пользуются такими женщинами для передачи секретной информации. Увы, даже в толстых женщинах они умеют разжечь фанатизм, просто поверить трудно. Итак, первейшая ваша задача - выяснить, кто эта особа. Выспросите осторожно Лембке, это не составит для вас труда. Толстуха-то, вне всякого сомнения, и есть ключевая фигура, стоит ее заполучить, и мы сразу куда больше узнаем об их организации и в случае необходимости примем меры. Ах да, вот еще что, ваш Лембке иной раз выпивает кружку пива в пивной на Таунусштрассе. И часто беседует там с некой проституткой по имени Нора, а также с нынешним ее сутенером. Подходящее общество для библиотекаря университетской библиотеки, ничего не скажешь, но мы не моралью интересуемся, а исключительно политикой. Впрочем, выявить интимную связь вашего Лембке с проституткой не удалось, да это и не важно и не ваша это забота. Наши агенты, хорошо ориентирующиеся в подобных кругах, с несомненностью установили, что толстуха, которую мы разыскиваем, и Нора - не одно и то же лицо. На Таунусштрассе политикой не интересуются. Итак, любезный, принимайтесь за работу. Все это смехотворное наставление господина Глачке приведено здесь затем, чтобы показать дилемму, перед которой оказался протоколист. Он видел, все живут именно так, и ничему другому не научился в общежитиях и учебных заведениях, где его воспитывали, а потому для него само собой разумелось, что профессия и частная жизнь ничего общего друг с другом не имеют. Или, перефразируя выражение Ламбера, что с двумя правдами вполне проживешь. И вот впервые, причем именно благодаря знакомству с Ламбером, подобная точка зрения вызвала у него сомнение. Разве не было его долгом предостеречь Ламбера? К счастью для него, сам Ламбер освободил его от необходимости решать этот вопрос. Теперь, задним числом, можно только удивляться, как естественно все получилось, словно по заранее намеченному плану, и только протоколист проявил в этом вопросе непозволительную слепоту. Под вечер, когда он, как обычно, вошел в читальный зал, чтобы получить заказанные книги, необходимые для так называемого экзамена, Ламбер незаметно кивнул ему и трижды весьма отчетливо сделал знак губами, что можно было понять не иначе как трехкратное повторение слова "скоро". Таким образом, протоколист был избавлен от предстоящего ему унижения - самому признаваться в бесчестности своего поведения. Ламбер со своей стороны считал, что все в полном порядке - и микрофон, и слежка, а также то, что дело, по сути, в д'Артезе. Он даже вызвался помогать протоколисту в составлении ежедневных отчетов, которые тот обязан был подавать господину Глачке. - Мы согласуем их с текстом, какой я скажу в микрофон, - предложил он. - Можно начать уже сегодня, мы побеседуем перед микрофоном, и вы сразу подыметесь на одну ступеньку в глазах господина Глачке. Мы можем вместе показаться в окне, чтобы агенту напротив, на чердаке, было что рассказать. Главное - дать этим людям возможность действовать. Докучать они начинают, только если предоставить их самим себе. Их надобно подкармливать пустопорожними выдумками. Тут он достал из кармана круглую крышку от жестянки из-под обувного крема; на крышке была изображена не то лягушка, не то жаба с короной на голове. Крышка в точности подходила к микрофону: достаточно выложить ее папиросной бумагой или ватой - и микрофон не уловит ни единого слова. Микрофон был вмонтирован в стену за гравюрой. Теперь она у Эдит, хотя картина не очень-то ей по сердцу, но, раз уж она принадлежала Ламберу, Эдит примирилась с ней. На гравюре изображены три кентавра в очень современной манере, какими их можно было бы встретить нынче на улице, хотя, разумеется, не только конские части корпуса, но и человеческие обнажены. Молоденькая девица в солнечных очках, с кокетливым зонтиком и в высоких ботинках вместо передних копыт выступает гордо и победно, делая вид, будто не замечает, что бросается всем в глаза. Юный кентавр замер, очарованный, и смущенно скребет задними копытами, не решив еще, последовать ли за девицей и как с ней заговорить. А из-за его конской спины на юную даму, самоуверенно несущую по улице свои грудки, циничным взглядом матерого жуира взирает кентавр постарше, плешивый сластолюбец с сигарой в руке. Он ее просто-напросто пригласит в роскошный ресторан поужинать, и молодой человек останется с носом. Ламбер поинтересовался, не похож ли этот старикашка на господина Глачке, и в самом деле, между ними было какое-то отдаленное сходство. Спустя некоторое время в комнате Ламбера установили второй микрофон, подозревая в первом технические неполадки, на сей раз за плинтусом, но и этот микрофон был своевременно обнаружен Ламбером и благодаря второй жестяной крышке так же оглох. В тот вечер Ламбер впервые привел протоколиста к себе в комнату. Они даже обменялись несколькими словами перед микрофоном, хотя протоколист и просил избавить его от этого. Ламбер только осведомился: - Как же называлась та улица, где этого субъекта кирпичом кокнули? - Улица Лористон. - Благодарю вас. Наши люди разберутся в этом деле. Сказав это, Ламбер прикрыл микрофон крышкой с коронованной лягушкой. На следующий день господина Глачке, как Ламбер и предвидел, взволновали только слова "наши люди". Манекен - а протоколист тут-то впервые лицезрел его, - разумеется, нельзя было показать в окне, пока протоколист оставался у Ламбера, иначе на следующий день его замучили бы вопросами о мифической толстухе. Но и без манекена положение протоколиста в отношении своего ведомства и господина Глачке стало нестерпимым. Можно ли целую вечность скрывать личную и человеческую заинтересованность и докладывать лишь о каких-то второстепенных действиях и словах, наводя этим тайную полицию на ложный след? Люди, подобные д'Артезу и Ламберу, могли себе позволить такую забаву с микрофоном, чтобы посмеяться над тайной полицией с ее нелепыми претензиями, но протоколисту эта игра была не по плечу. Его даже удивляло, что Ламбер и д'Артез способны воспринимать подозрения, которыми им докучают, как веселое развлечение, вместо того чтобы протестовать и жаловаться. Ламбер, однако, был против того, чтобы протоколист оставил свою службу в Управлении. - Ложь? - удивился он. - Вздор. Ваша так называемая ложь для этих людей - горчайшая истина. И куда же вы собираетесь приткнуться в этом муравейнике, где вам не пришлось бы лгать? Есть у вас своя собственная правда, с которой вы могли бы жить? А если вы, себе на беду, таковую когда и обретете, так только покоряясь закону изнашивания, этому внеисторическому закону, господин юрист, покуда этот закон, перемолов, не исторгнет вас за ненадобностью. А так время от времени случается. Приятного в этом куда как мало. Таким образом, решение, которое протоколист считал для себя обязательным, было на какое-то время отложено. И принял он его наконец благодаря присланному д'Артезом господину Глачке письму по поводу парижского убийства. Что же побудило д'Артеза написать письмо, которого от него никто не ждал? Хотел ли он, подобно Ламберу, поводить за нос тайную полицию в отместку за то, что его допрашивали во Франкфурте? Или же он счел необходимым, как полагала Эдит, защитить имя д'Артеза? Ламбер уже накануне вечером получил копию письма, так что протоколист познакомился с ним прежде господина Глачке. Вот что было в письме: "Глубокоуважаемый господин обер-регирунгсрат! Извините, что я только теперь сообщаю Вам о результатах расследования, которое обещал Вам предпринять по поводу человека, убитого кирпичом на улице Лористон. Мы не обладаем столь четко работающим аппаратом, как полиция. Если мы хотим добраться до истины, то нам открыт лишь путь сплетен и альковных историй. Путь этот требует куда больше времени, чем тот, каким следует полиция. Настоящие имя и фамилия убитого Рене Шваб. Однако этой фамилией он пользовался в исключительных случаях и чаще в качестве псевдонима. Фамилия же Зулковский, под которой он в тридцатых годах был довольно известен в литературных и гомосексуальных кругах - справки, наведенные в ресторанах и погребках района Сен-Жермен-де-Пре, подтвердят эти данные, - это девичья фамилия его бабушки, польской эмигрантки, состоявшей в браке с владельцем ювелирного магазина в Париже Швабом, умершим еще в начале нашего века. Убитый был предположительно незаконнорожденным сыном ее дочери, чем и объясняется его фамилия Шваб. Ребенка девица произвела на свет в семнадцатилетнем возрасте, оставила его матери и переехала в Лондон, где будто бы не однажды была замужем, и, возможно, здравствует поныне. Убитый вырос в доме бабушки, состоятельной экстравагантной женщины, которая его донельзя баловала и к которой он был очень привязан. В ее доме он не по возрасту рано сблизился с художниками, писателями, учеными. В общем и целом типичный полусвет двадцатых и тридцатых годов, в который убитый прекрасно вписался, пугая окружающих своими способностями. Пугая, как утверждают наши гаранты, своей поистине изворотливой неблагонадежностью, при этом, несмотря на множество сомнений, ударение следует сделать на слове "изворотливой". Некоторое время убитый носился с мыслью стать священником или монахом. Он поступил в семинарию, вел в течение года нарочито аскетическое существование, но незадолго до посвящения в сан обратился в бегство. Подобные поступки также были в духе тогдашнего времени. В 1943 году, во время немецкой оккупации, в связи с какими-то правонарушениями, правда гомосексуального или спекулятивного характера, гестапо принудило убитого к слежке за депортируемыми в Германию французскими рабочими. Среди наших гарантов нет единого мнения, действительно ли он причинил кому-нибудь вред доносами. По слухам, он провел полтора года в Гамбурге, якобы создавая своего рода библиотеку для французских рабочих. Сам же разгуливал с французским изданием Ницшевой "Воли к власти" в кармане. В начале 1945 года, то есть незадолго до разгрома, был вместе с соотечественниками эвакуирован из Гамбурга куда-то в Гольштинию. В небольшом городке Неймюнстере он будто бы погиб не то при воздушном налете, не то при обычных в то время массовых казнях, твердо не установлено. Французские литераторы, предпринявшие после войны розыски, так и не нашли его могилы. Упорно держался слух, что убитый своевременно успел скрыться, его будто бы видели то в одной стране, то в другой, однажды даже в Персии и т.д. и т.п. Возможно, не лишено основания подозрение службы государственной безопасности, что благодаря его связям с гестапо его охотно приняла на службу какая-то зарубежная тайная полиция. Проследить, что и как делал убитый на протяжении минувших двадцати лет, у нас нет возможности. Для нас это к тому же начисто лишено интереса. Убийство на улице Лористон подтверждает приведенный выше слух, и этого достаточно. А что убитый носил в последнее время фамилию д'Артез, легко объяснить его литературными познаниями. В духовной семинарии он якобы преимущественно занимался Паскалем, что и познакомило его с образом д'Артеза у Бальзака. Законом это имя не охраняется. Как разъяснил мне мой парижский адвокат, у меня нет юридических оснований заявлять протест против злоупотребления этим именем. Наши гаранты единодушно полагают, что в случае убийства на улице Лористон речь идет о запоздалом акте возмездия коллаборационисту. Вполне возможно, что подобные инциденты, несмотря на истекшее время, будут еще повторяться, и довольно часто. Бацилла мести - одна из наиболее стойких бацилл, она может обрести вирулентность по малейшему поводу, вызывающему в памяти боль давно зарубцевавшейся раны. Некоторые даже считают, что она вызывает генетические изменения. В надежде, что своими рассуждениями мне удалось оказать помощь Вам и Вашему ведомству, остаюсь преданный Вам, Эрнст Наземан". Как и должно было ожидать, на следующее же утро протоколист был вызван по поводу этого письма к господину Глачке. Лучше сразу заявить, советовал Ламбер протоколисту, что он уже ознакомился с письмом, чтобы избежать напрасных усилий, разыгрывая удивление. Но и этим ничего уже нельзя было спасти. Естественно, что господина Глачке, которого и письмо уже достаточно обозлило, сообщение протоколиста на какое-то мгновение вывело из себя. - Ах, гляди-ка, вы уже знакомы с письмом. - Да, господин Лембке показал мне вчера вечером копию. - Копию, а-а. Очень интересно. Этот саксонец в Берлине посчитал, стало быть, нужным послать своему здешнему сообщнику копию. Весьма показательно! И что же имел заметить по этому поводу ваш Лембке? - Не так уж много. - А-а, не много. - Мы, понятно, толковали о парижском убийстве. Меня письмо, разумеется, ошеломило. - Гляди-ка, письмо вас ошеломило. Что же, позвольте спросить, ошеломило вас в письме? - Что убийство это - акт возмездия. Подобная мысль, хоть она напрашивается сама собой, мне как-то в голову не пришла. - Ничего не скажешь, очень даже напрашивается. Слишком напрашивается! Какие же мы все идиоты, нам эта мысль и в голову не пришла. И что же почел нужным Лембке сказать вам по этому поводу? - Я спросил его, считает ли он это правдой. На что он ответил, что д'Артез - он, говоря о своем друге, всегда называет его д'Артез - наверняка считает правдой, иначе он не написал бы письма. Господина Лембке происшествие это вообще не интересует. - А-а, все это не интересует уважаемого господина. Его, видимо, интересует только толстуха, которая торчит у него по ночам. Что можете вы сообщить нам по этому поводу? - Пока ничего. Неуместно же было без всяких околичностей спрашивать его. - А в его квартире или в его комнате вы ничего не приметили, что указывало бы на подобную особу? - Нет. - Ну ладно, все они изрядные пройдохи. Оставим это пока. Вернемся к письму. Вы сказали, что беседовали с Лембке о письме. А он не обратил ваше внимание на бесстыдную угрозу, которая содержится в письме? - Бесстыдную угрозу? - Да, в заключительном абзаце, где этот любезный современник угрожает нам актами мести. - Но этого... этого я не заметил. Я посчитал эти слова просто логическим выводом из его рассуждения. - Покорно благодарю за такую логику, милейший. А какой логикой вы объясните, что ваш Лембке показал вам копию письма? - Мы с ним как-то говорили об этом убийстве... мне пришлось... это же входило в мою задачу, поскольку мне надо было собрать сведения о д'Артезе. Я должен был завоевать доверие господина Лембке. - Что вам, сдается мне, и удалось как нельзя лучше. Поистине бесподобно. Совершенно новый метод. Иными словами, ваш Лембке знает, что вы к нему приставлены. - Отнюдь