ыл какой-то удивительный, совсем новый, неведомый прежде. Деревья были похожи на темные тени, бессонными ночами шевелящиеся в его воспоминаниях; он впервые обратил внимание на то, что невинные пастухи, пасущие стада овец на зеленых холмах, держат головы на плечах так, будто это вещь, принадлежащая другому. Вдруг увидел, что маленькие, в десять домов, деревеньки, раскинувшиеся у подножья гор, напоминают обувь, выстроившуюся у дверей мечети. Облака, словно сошедшие с миниатюр, поднимались прямо над вершинами фиолетовых гор на западе, куда он доберется только через полдня, как бы показывая ему, что мир - это пустыня. Теперь он понимал, что все вокруг - растения, предметы, испуганные зверьки - это знаки мира, старого, как воспоминания, пустынного, как безнадежность, и пугающего, как кошмар. Когда по мере его продвижения на запад длинные тени приобрели другой смысл, он почувствовал, что в воздух просачиваются знаки, признаки непонятной тайны. В следующем караван-сарае, куда он добрался, когда стемнело, он поел, но почувствовал, что не сможет лечь спать, закрывшись в комнате, наедине с торбой. Он знал, что ему не дает покоя это полное отчаяния лицо, которое снова будет плакать, напоминая ему о происшедшем, как это случалось каждую ночь; он боялся, что пугающий сонбудет опять наступать на него медленно, постепенно, как зреет нарыв, а потом растекаться, как гной из раны. Он немного отдохнул среди людей в караван-сарае, с удивлением разглядывая их лица, и продолжил путь. Ночь была холодная, безмолвная и безветренная; деревья и кусты стояли не шелохнувшись; усталый конь не торопясь шел по знакомой дороге. Долгое время он ехал бездумно, как в старые счастливые времена, ничто не тревожило его: возможно, это было из-за кромешной тьмы (так он подумает потом). Но когда из-за облаков выглянула луна, деревья, скалы, тени снова стали превращаться в знаки неразрешимой загадки. Палача не пугали печальные камни на кладбищах, одинокие сиротливые тополя, волчий вой в ночной глуши. Пугало другое: мир будто хотел что-то поведать ему, открыть какой-то смысл, но все терялось, как в туманном сне. Под утро палач услышал звуки, похожие на рыдания. Когда по-настоящему рассвело, он подумал, что шумит поднявшийся вдруг ветер, играя в ветвях деревьев, но потом решил, что это ему чудится из-за усталости и бессонницы. К полудню стало очевидно, что рыдания доносятся из притороченной к седлу торбы; тогда он слез с коня, как поднимаются с теплой постели, чтобы прикрыть скрипящие в ночи, действующие на нервы окна, и покрепче затянул веревки, которыми была привязана к седлу торба. Не помогло. А потом, когда полил страшный ливень, он не только слышал рыдания, но и словно ощутил на своих щеках слезы, капающие с плачущего лица. Снова выглянуло солнце, и он понял, что тайна мира связана с тайной плачущего лица. Казалось, прежний мир, понятный и знакомый, держался на понятном и простом выражении лиц, а после появления того странного выражения на плачущем лице смысл мира исчез, оставив палача в пугающем одиночестве: такое недоумение испытывает человек, когда на его глазах неожиданно с треском разбивается заветная чаша или хрустальный кувшин. Пока одежды его обсыхали на солнце, палач решил, что для того, чтобы все вернулось к старому порядку, необходимо изменить выражение лица паши. Хотя он знал, что закон его профессии предписывал привезти отрубленную и сразу помещенную в торбу с медом голову в Стамбул без промедления и изменений, как она есть. После еще одной проведенной в седле без сна безумной ночи, наполненной звуками непрекращающихся рыданий, доносившихся из торбы, палач обнаружил, что все вокруг сильно изменилось, чинары и сосны, размытые дороги, деревенские колодцы будто в ужасе шарахались от него, они были из другого, совершенно незнакомого ему мира. В полдень, очутившись в заброшенной деревне, он на ходу машинально проглотил предложенную ему еду, а когда отъехал от деревни и прилег под деревом, чтобы дать отдохнуть коню, то понял: то, что он всегда считал небом, на самом деле странный голубой купол, которого он раньше никогда не видел. После захода солнца он отправился дальше, ему предстояло еще шесть дней пути. Однако палач чувствовал, что, если ему не удастся прекратить рыдания в торбе, изменить выражение плачущего лица, совершить некое волшебное действо, которое вернет миру старые, знакомые очертания, он никогда не доберется до Стамбула. Увидев в темноте колодец на краю деревни, из которой доносился лай собак, он спрыгнул с коня, отвязал торбу и, осторожно держа за волосы, вытащил из меда голову. Старательно, как обмывают новорожденного младенца, обмыл ее колодезной водой, куском материи аккуратно вытер волосы, лицо и взглянул на него при свете полной луны: на нем было все то же выражение безысходной тоски; плач продолжался. Он положил голову на край колодца, пошел к коню, достал из дорожной сумы свои профессиональные орудия: два ножа и палки для пыток с железными крючьями. Вернулся. Орудуя ножами, постарался исправить уголки рта. После долгих стараний ему удалось изобразить чуть заметную улыбку. Тогда он взялся за более тонкую работу: принялся раскрывать горестно прикрытые глаза. Мучительными усилиями он добился того, что улыбка расползлась по всему лицу. Он мог наконец отдохнуть. Почему-то он обрадовался, увидев синяк на челюсти паши в том месте, куда он ткнул его кулаком перед тем, как удушить. С торжеством ребенка, сумевшего добиться своего, он побежал к коню и положил в суму инструменты. Когда он вернулся к колодцу, головы на месте не было. Сначала он принял это за шутку улыбающегося лица. Потом, сообразив, что голова упала в колодец, не раздумывая, побежал к ближайшему дому и стуком в дверь разбудил хозяев. Старик отец с молодым сыном, увидев перед собой человека в одеянии палача, в страхе повиновались его приказам. До утра они возились втроем, пытаясь достать голову из не слишком глубокого колодца. На рассвете сын, спущенный в колодец на обвязанной вокруг пояса "душе-губной" веревке, с ужасом поднял наконец голову, держа ее за волосы. Голова была мокрая, но не плачущая. Палач спокойно обтер ее, опустил в торбу с медом и, довольный, уехал на запад, сунув отцу с сыном несколько курушей. Взошло солнце, в распускающихся по весне деревьях щебетали птицы, мир стал прежним знакомым миром, и палач испытал огромную, как небо, радость жизни; он преисполнился ликования. Рыданий из торбы не слышалось. Перед полуднем палач спешился на берегу озера среди поросших соснами холмов, лег и впервые за много дней погрузился в настоящий глубокий сон. Перед тем как уснуть, он подошел к озеру, посмотрел на свое лицо в зеркале воды и еще раз убедился, что мир вернул себе прежние очертания. Через пять дней в Стамбуле, когда свидетели, лично знакомые с казненным, скажут, что вынутая из волосяной торбы голова не принадлежит Абди Паше и улыбчивое выражение совершенно ему не присуще, палач вспомнит отражение своего счастливого лица в зеркале озера. Его обвинят в том, что он получил от Абди Паши взятку и умертвил вместо него кого-то другого, возможно невинного пастуха, а чтобы подделка не открылась, пытался перекроить лицо; он не отрицал ни одного из обвинений, понимая, что это совершенно бесполезно: он увидел, как вошел палач, который сейчас отделит от туловища его голову. Весть о том, что вместо Абди Паши казнили невинного пастуха, разнеслась быстро, настолько быстро, что второго палача, посланного в Эрзурум, встретил лично Абди Паша и тут же приказал убить его. Так началось восстание Абди Паши, про которого иногда, читая буквы на его лице, говорили, что он лжепаша. Восстание длилось двадцать лет, и за это время лишились головы шесть с половиной тысяч человек. Тайна буке и забытая тайна Тысячи, тысячи тайн будут открыты, Когда тайное лицо покажет себя. Аттар К тому времени, как наступил вечер и перестал звучать сердитый свисток полицейского, регулирующего движение на площади Нишак, Галип уже так долго рассматривал фотографии, что чувство тоски и горечи, вызываемое в нем лицами соотечественников, притупилось; слезы больше не лились из его глаз. Не возникало и волненья, радости и веселости, пробуждаемых некоторыми лицами; будто он ничего больше не ждал от жизни. Он глядел на фотографии с безразличием человека, утратившего память и надежды, не имеющего будущего. В доме царила абсолютная тишина: казалось, она зародилась где-то в глубине сознания, а потом, постепенно разрастаясь, охватила тело и все вокруг. Он принес с кухни хлеб с сыром и холодный чай и стал есть, продолжая рассматривать фотографии, роняя на них крошки. На смену дневным шумам города пришли голоса ночи: теперь он мог слышать мотор холодильника, звук опускаемого на другом конце улицы ставня, смех, долетавший из лавки Алааддина. Он прислушивался к торопливому стуку каблучков по мостовой, продолжал смотреть на фотографии, уже ничего не переживая, безразличный и к звукам, и к тишине. "Чтобы быть похожим на героев детективных романов, постоянно находящих следы убийцы среди вещей,-устало рассуждал Галип, - достаточно верить, что предметы вокруг человека хранят его тайны". Из шкафа в коридоре он достал коробку, где Джеляль собрал книги, брошюры, вырезки из газет и журналов и фотографии, относящиеся к секте хуруфитов, и сел изучать их. Он увидел лица, нарисованные арабскими буквами: глаза из "ба", и "айн", брови из "з" и "р", носы из "алиф"; Джеляль выписывал буквы тщательно, как ученик, недавно освоивший старую графику. На страницах книги, отпечатанной литографским способом, плачущие глаза были выполнены буквами "ба" и "джим", точка буквы "джим" стала слезой, падающей на край страницы. Те же буквы легко прочитывались на бровях, глазах, носу и губах лица, изображенного на старой черно-белой неотретушированной фотографии, под которой Джеляль разборчиво написал имя одного из шейхов Бекташи. Га-лип разглядывал выведенные буквами таблички "О, вечная любовь!" и нарисованные - так же, буквами - галеры, качающиеся в бурном море, молнии, устремленные с неба вниз, как взгляд, пронзительные пугающие лица, вплетенные в ветви деревьев бороды. Он не спеша перебирал фотографии: бледные лица с выколотыми глазами, невинные младенцы, на краешках губ которых буквами отмечены следы греха, грешники с начертанным на лбу страшным будущим. Он увидел задумчивое выражение на лицах повешенных бандитов и премьер-министров в белых рубашках смертников с табличками на шее, глядящих вниз на землю, до которой не доставали их ноги; выцветшие фотографии читателей, усмотревших разврат в подведенных глазах известной кинозвезды; читатели, считающие себя похожими на падишахов, пашей, Рудольфе Валентине и Муссолини, присылали свои фотографии, отметив на них соответствующие буквы. В одной из статей Джеляль зашифровал читателям послание, раскрывающее особый смысл и особое место буквы "х" в слове "Аллах"; читатели, разгадавшие это послание, прислали длинные письма, где пытались доказать, что заниматься недели, месяцы и годы словами "утро", "лицо", "солнце", чтобы разъяснить симметричное их начертание, - все равно что поклоняться идолам. В коробке он обнаружил фотографии основателя секты хуруфи Фазлаллаха Астарабади, снятые с миниатюр и дополненные буквами, арабскими и латинскими; расписанные также словами и буквами фотографии футболистов и киноактеров хранились в пакетах из-под вафель и разноцветной, жесткой, как резиновая подметка, жвачки, продававшихся в лавке Алааддина; тут же были присланные Джелялю читателями фотографии убийц, грешников и шейхов. По надписям на обратной стороне фотографий легко было определить, что они присланы для рубрики "Ваше лицо - ваша личность", которую Джеляль вел в начале шестидесятых годов одновременно с рубрикой "Хочешь - верь, хочешь - не верь"; часть фотографий была прислана в ответ на призыв Джеляля: мы хотим видеть фотографии наших читателей и напечатать некоторые из них в нашей рубрике! Люди на фотографиях смотрели в камеру так, будто вспоминали далекое прошлое или увидели на миг сверкание зеленоватой молнии на далеком черном фоне едва видимого горизонта; так, будто привычно наблюдали свое будущее, медленно тонущее в черном болоте; так, будто знали, что утраченная память никогда больше к ним не вернется. Галип догадывался, почему Джеляль обозначал буквы на всех этих фотографиях, но когда он хотел эту догадку использовать как ключ, чтобы понять, что связывает его с Джелялем и Рюйей, с этой нереальной квартирой, определить собственное будущее, его сознание тут же застывало, как лица, запечатленные на фотографиях, а факты, которые необходимо было связать между собой, терялись в тумане смысла, отмеченного на лицах. Из литографированных книг и брошюр с большим количеством опечаток он узнал о жизни Фазлаллаха, основателя секты хуруфи и пророка хуруфитов: родился в 1339 году в Хорасане, в Астарабаде, недалеко от Каспийского моря. В восемнадцать лет был суфием, совершил хадж, стал мюридом некоего шейха по имени Хасан. Галип читал, как Фаз-лаллах набирался опыта, путешествуя по городам Азербайджана и Ирана, вникал в содержание его разговоров с шейхами Тебриза, Ширвана и Баку и чувствовал, что у него в душе растет неодолимое желание "начать сначала" собственную жизнь по примеру, описанному в этих книгах. Сбывшиеся впоследствии предвидения Фазлаллаха относительно собственной жизни и смерти и новая жизнь, которую хотел начать он сам, казались Галипу чем-то вполне обычным. Фазлаллах сначала прославился толкованием снов. Однажды во сне он увидел, как два удода смотрят с дерева на него и пророка Сулеймана; сны Фазлаллаха и Сулеймана перемешались, а две птицы на дереве соединились в одну. В другой раз он увидел во сне, что в пещеру, где он укрылся, к нему придет дервиш, и в самом деле к нему пришел дервиш и сказал, что видел его во сне: они вдвоем читали книгу и, когда переворачивали страницы, видели в буквах свои лица, а когда смотрели друг на друга, то на лицах видели буквы из книги. Согласно Фазлаллаху, звук - это разделительная черта между бытием и небытием, потому что все, до чего можно дотронуться рукой, перейдя из мира невидимого в мир материальный, имеет свой звук: чтобы понять это, достаточно ударить друг о друга самые "беззвучные" предметы. Наиболее развитая форма звука есть слово; высокое понятие, волшебство, называемое "словом", состоит из букв. Буквы, означающие как смысл и суть бытия, так и образ Аллаха на земле, можно отчетливо рассмотреть на человеческом лице. От рождения на нашем лице есть две брови, два века, обрамленных ресницами; вместе с линией в верхней части лба, откуда начинают расти волосы, получается семь линий. По мере взросления к этим знакам добавляются новые линии, и их становится четырнадцать; если удвоить это число, станет ясно, что отнюдь не случайны двадцать восемь букв, которыми передано в Коране то, что говорил Мухаммед. А чтобы получить тридцать две буквы языка фарси, на котором Фазлаллах говорил и написал свою известную "Книгу о Вечном", оказывается, следует более внимательно изучить линию волос и линию под подбородком и, разделив их надвое, воспринимать как две отдельные буквы; прочитав об этом, Галип понял, почему на некоторых фотографиях лица и волосы разделены посередине надвое, как пробор набриллиантиненных волос у актеров из американских фильмов тридцатых годов. Все выглядело очень простым, и Галипу понравилась эта детская игра в наивность, он подумал, что понимает, почему Джеляля влекло к играм в буквы. Совсем как "Он" из статьи Джеляля, Фазлаллах объявил себя спасителем, пророком, Мессией, которого ожидали иудеи и к сошествию с неба которого готовились христиане, и одновременно Махди, появление которого возвестил Мухаммед; он собрал в Исфагане семь человек, поверивших в него, и начал проповедовать свое учение. Галип ощущал внутреннее успокоение, когда читал, как Фазлаллах ходил от города к городу и разъяснял, что нет на земле места, где можно сразу понять смысл наполненного тайнами мира, и, чтобы добраться до них, необходимо разгадать тайну букв. Галипу показалось, что он нашел наконец подтверждение - которого он так хотел и так ждал-тому, что и его собственный мир полон тайн. Галип понимал, что его внутреннее спокойствие связано с простотой этого доказательства: если правда, что мир - место, полное тайн, то правда и существование тайного мира, на который указывают и частью которого являются кофейная чашка, стоящая на столе, пепельница, нож для разрезания книг и даже его собственная рука, что лежит рядом с ножом, как застывший краб. Рюйя - внутри этого мира. А Галип - на его пороге. Через некоторое время он войдет туда, разгадав тайну букв. Надо только еще немножко внимательно почитать. Он перечитал страницы, посвященные смерти Фазлаллаха. Понял, что тот видел свою смерть во сне и ушел в смерть, как в сон. Его обвинили в ереси на том основании, что он поклонялся не Аллаху, а буквам, людям и идолам, что он объявил себя Махди и верил не в истинный и видимый смысл Корана, а в свои мечтания, которые называл тайным невидимым смыслом; Фазлаллах был схвачен, осужден и повешен. После убийства Фазлаллаха и его близких хуруфиты, преследуемые в Иране, переселились в Анатолию; произошло это благодаря поэту Несими1, халифу Фазлаллаха. Нагрузив ставший впоследствии легендарным у хуруфитов зеленый сундук книгами Фазлаллаха и рукописями об учении хуруфи, поэт пошел по Анатолии, от города к городу, заходил в отдаленные медресе, где стены были затянуты паутиной, в жалкие обители, где сновали проворные ящерицы; он приобрел новых сторонников, и для того, чтобы показать халифам, которых он воспитывал, что не только Коран, но весь мир полон тайн, он обратился к играм из слов и букв, которые изобрел, опираясь на свою любимую игру - шахматы. Несими уподоблял линию и родинку на лице любимой букве и точке, букву и точку - губке и жемчужине на дне моря, себя - ныряльщику, погибшему в поисках жемчужины, а ныряльщика, охотно погрузившегося в смерть, - влюбленному, стремящемуся к Всевышнему; завершая этот круг, Несими сравнил Всевышнего со своей возлюбленной, за что был схвачен в Алеппо, осужден и казнен - с него живьем содрали кожу, труп вывесили в городе на всеобщее обозрение, а потом расчленили на семь частей и - в назидание - захоронили в семи разных городах, где он нашел сторонников и где знали наизусть его стихи. Учение хуруфи, под влиянием Несими сильно распространившееся в стране османов среди дервишей Бекташи, через пятнадцать лет после завоевания Стамбула привлекло и султана Мехмеда Фатиха: он читал книги Фазлаллаха, говорил о тайнах мира, о вопросах, скрытых в буквах, о тайнах Византии, которые он наблюдал из дворца, где поселился; султан пытался понять, каким образом любая труба, любой купол, любое дерево, на которые он смотрит, могут стать ключом к разгадке тайны другого, подземного мира; когда об этом узнали окружающие султана улемы, они подстерегли хуруфитов, направляющихся к нему, схватили и заживо сожгли их. В маленькой книжечке, напечатанной в начале второй мировой войны в Хорасане, неподалеку от Эрзурума, Галип увидел на последней странице приписку, из которой следовало (или приписавший хотел, чтобы так думали), что после неудачного покушения на Баязида II, сына Фатиха, многие хуруфиты были убиты и сожжены; тут же был наивный рисунок, изображающий мучения хуруфитов. На другой странице в такой же примитивной манере были нарисованы горящие на костре с тем же выражением ужаса на лице хуруфиты, которые не подчинились приказу Сулеймана Кануни1 отправиться в ссылку. В языках пламени, охватившего качавшиеся тела, проглядывало слово "Аллах" с привычными буквами "алиф" и "лим", но странным было то, что из глаз людей, горевших на огне из арабских букв, струились слезы в виде латинских букв "О", "U" и "С". На этом рисунке Галип впервые встретил комментарий хуруфитов по поводу "Алфавитной революции" 1928 года2, но он не придал этому значения, потому что мысли его были заняты поиском ключа для разгадки тайны, и продолжил изучение материалов из этой коробки. Галип прочел длинную статью о том, что главное качество Аллаха-это тайна, связанная с "сокрытым сокровищем". Проблема состоит в том, чтобы найти путь и добраться до этой тайны; ведь эта тайна растворена в мире; важно понять, что она содержится везде: в каждой вещи, в каждом предмете, в каждом человеке. Мир - это море взаимосвязей; вкус каждой капли его соли ведет к тайне. Читая статью усталыми покрасневшими глазами, Галип знал, что он проникнет в тайну этого моря. Поскольку признаки ее есть везде и во всем, тайна - это нечто, присущее любому месту, любому предмету. Читая, Галип очень хорошо видел, как окружающие его предметы становились знаками и его самого, и тайны, к которой он потихоньку приближался; это было как стихи о лике возлюбленной, жемчугах, розах, бокалах с вином, соловьях, русых волосах, огнях в ночи. Занавески, освещенные тусклым светом лампы, старые кресла, полные воспоминаний о Рюйе, тени на стенах, старый телефонный аппарат таили в себе столько историй и значения, что Галип почувствовал, что незаметно для себя, как в детстве, вступил в какую-то игру, он продолжил свои изыскания, испытывая некоторую нерешительность, поскольку совсем как в детстве верил, что сможет выйти из этой пугающей игры, где каждый человек и каждый предмет является копией другого человека и другого предмета, только в том случае, если сможет стать другим. В начале XVII века некоторые хуруфиты поселились в отдаленных деревнях, покинутых крестьянами, бежавшими от пашей, кадиев, бандитов и имамов во время восстания Джеляля3, который перевернул вверх дном всю Анатолию. Пытаясь разобрать строки длинной поэмы, рассказывающей о счастливой, наполненной смыслом жизни в этих хуруфитских деревнях, Галип снова вспомнил детство, чудесные дни, проведенные с Рюйей. В те старые, далекие и счастливые времена помыслы и действия были единым понятием. Неразделимыми были вещи, заполнявшие дома в те райские времена, и мечты об этих вещах. В те годы счастья мечи и перья были продолжением не только наших рук, но и душ. В те времена, когда поэт говорил: "дерево", любой мог оживить настоящее дерево в своем воображении, и не надо было долго трудиться и описывать ветки и листья, чтобы указать на дерево в саду. В те времена каждый хорошо знал, что вещи и слова, обозначающие их, очень близки друг к другу, и когда по утрам на эту призрачную деревню спускался туман, вещи и слова, их определяющие, сливались воедино. Проснувшиеся в те туманные утра не могли отделить сон от яви, поэзию от жизни, людей от их имен. В те времена жизнь и истории были настолько подлинными, что никому не приходило в голову спрашивать, что есть жизнь, а что истории. Сны переживались, жизнь толковалась. В те времена лица людей, как и все вокруг, были настолько наполнены смыслом, что даже те, кто не знал грамоты и уподоблял начертание букв знакомым предметам, незаметно для себя начинали читать написанное на лицах. Поэт рассказывал о стоящем под вечер на горизонте солнце апельсинового цвета и галеонах посреди недвижного пепельно-серого моря; у галеонов, несмотря на отсутствие ветра, надувались паруса, и они двигались, оставаясь на том же месте (поэт хотел показать, что в те далекие счастливые времена люди еще не знали времени); далее следовало описание возвышающихся белых мечетей, каждая из которых была как мираж, что никогда не исчезнет с морского берега, и белоснежных минаретов: Галип догадался, что набрел на Стамбул мечты и жизни хуруфитов, который с XVII века и по сей день остается тайной. Он понял, что истинные хуруфиты прожили свой золотой век в Стамбуле. И еще он понял, что годы его счастья с Рюйей остались позади. Золотой и счастливый век хуруфитов, видимо, был недолог. Потому что, как прочитал Галип, сразу после золотого века, когда тайну было легко разгадать, наступили времена всеобщей смуты, тайна стала исчезать, и все люди, так же как хуруфиты из пустых деревень, чтобы поглубже запрятать смысл некоторых понятий, стали готовить эликсиры из крови, яиц, экскрементов и волосков, с которыми связывали надежды, а кое-кто, чтобы упрятать тайны, стал из своих домов в укромных уголках Стамбула рыть подземные коридоры. Эти оказались самыми удачливыми и уцелели; другие участвовали в янычарских бунтах и потому были схвачены и повешены на деревьях, и когда намыленные петли сжимались на их шеях, буквы на их искаженных лицах трже искажались; ашуги с сазами ходили по ночам в обители на окраинах города, чтобы шепотом поведать тайны хуруфитов, но наталкивались на стену непонимания. Все это подтверждало, что золотой век тайных уголков Стамбула и далеких заброшенных деревень, к несчастью, закончился. Дойдя до последней страницы старинной книги стихов, края которой были изгрызены мышами, а в некоторых углах приятной на ощупь бумаги разрастался влажный зеленоватый грибок плесени, Галип увидел приписку, указывающую, что более подробные сведения на эту тему можно найти в другом издании. На последней странице между аккуратными строками стихов и датами набора и сдачи в печать, а также адресами типографии и издательства наборщик мелкими буквами вписал длинное корявое предложение, из которого следовало, что выпущенная в Хорасане, недалеко от Эрзурума, "Тайна хуруфитов и ее забвение" - седьмая книга серии и написана она Ф. М. Учунджу, о котором с похвалой отозвался стамбульский журналист Селим Качмаз. Галип лихорадочно стал рыться в ворохах бумаг, журналов и газет в поисках указанной книги. В конце концов он нашел ее среди газетных вырезок начала шестидесятых годов, неопубликованных полемических статей и странных фотографий. Была глубокая ночь, и стояли пугающая безнадежная тишина, какая бывает, когда объявляется чрезвычайное положение и на улицах города вводится комендантский час. Внешне книга напоминала часто издаваемые в те годы патриотами-военными книжки типа "Почему мы два века не можем догнать Запад?" или "Как нам выбраться из нищеты?". И посвящение в ней было типичное для книг, издаваемых в провинциальных городах Анатолии на деньги авторов: "Слушатель военного училища! Только ты можешь спасти Родину!" Однако, начав листать ее, Галип понял, что перед ним совершенно иное сочинение. Он поднялся с кресла, перешел к столу Джеляля и, поставив локти с двух сторон книги, начал внимательно читать. "Тайна хуруфитов и ее забвение" состояла из трех глав. Первая называлась "Тайна хуруфитов" и открывалась описанием жизни Фазлаллаха, основателя учения хуруфи. М. Ф. Учунджу внес в рассказ светскость, описал личность Фазлаллаха не только как суфия и мистика, но и как мыслителя, философа, математика, лингвиста. Насколько он был пророком, спасителем, праведником, мучеником, настолько же, а может, и больше, он был гением, тонко думающим философом; и весьма своеобразным человеком. Поэтому толкование идей Фазлаллаха, как это делают западные ориенталисты, с помощью пантеизма, пифагоризма или кабалистики, означает не что иное, как убийство Фазлаллаха западной философией, против которой он выступал на протяжении всей своей жизни. Фазлаллах был абсолютно восточным человеком. По мнению М. Ф. Учунджу, Восток и Запад разделили мир пополам, и половины эти кардинально расходились в оценке таких понятий, как добро и зло, белое и черное, ангел и дьявол, отрицали взгляды друг друга, находились в неизменном противостоянии. Вопреки желаниям фантазеров, не было никакой возможности сблизить эти два мира, сделать так, чтобы они жили в согласии. Один из двух миров всегда господствовал; один всегда был господином, а это значит, что другой вынужден был быть рабом. В подтверждение этой нескончаемой войны близнецов был приведен ряд исторических событий, полных особого смысла: от гордиева узла (автор писал: "то есть шифра"), разрубленного ударом меча Александра Македонского, до крестовых походов, от двусмысленных букв и цифр на волшебных часах, посланных Гаруном ар-Рашидом Карлу Великому, до перехода Ганнибала через Альпы, от победы ислама в Андалусии (целая страница была посвящена количеству колонн в мечети Кордовы) до завоевания султаном Мехмедом Фатихом Византии и Стамбула, от падения Хазарского каганата до поражения османов сначала у Доппио (Белая Церковь), а потом в Венеции. Ф. М. Учунджу считал, что все эти исторические события указывали на важный момент, о котором в завуалированном виде давно писал в своих произведениях Фазлал-лах: периоды столкновения Запада и Востока не случайны, они закономерны. В этих столкновениях побеждал тот из двух миров, который в данный исторический момент видел мир полным тайн и двусмысленных загадок. А те, кто видел мир простым, однозначным, не имеющим тайн, были обречены на поражение и, как неизбежный результат поражения, - рабство. Вторую главу под названием "Забвение тайны" Ф. М. Учунджу посвятил подробному описанию того, как была забыта тайна. Тайна воплощала сущность самого бытия: это могла быть "идея" античной философии, "бог" христиан и неоплатоников, индийская "нирвана", "птица Симург" Аттара, "любовь" Мевляны, "скрытое сокровище" хуруфитов, "ноумен" Канта или то, что раскрывало преступника в детективном романе. А значит, считал Ф. М. Учунджу, забвение цивилизацией тайны следует понимать как лишение основы мышления. Далее Ф. М. Учунджу приступал к самой главной для хуруфитов теме: буквы и лица. Он, как и Фазлаллах в своем "Джавидан-наме"', считал, что скрывающийся Всевышний проявляется на человеческом лице, долго исследовал линии на человеческом лице и связал эти линии с арабскими буквами. После несколько наивных рассуждений о длинных стихах поэтов-хуруфитов Несими, Рафии, Мисали, Рухи Багдатлы и Гуль Баба автор приходил к логичному выводу, в дни счастья и побед лица у всех нас осмысленны, как мир, в котором мы живем. Этот смысл нам раскрыли хуруфиты, видящие тайну в мире и буквы на наших лицах. Забвение учения хуруфи означает, что пропадают буквы на наших лицах и тайна в мире. Теперь наши лица пусты, нет возможности читать их, как раньше, наши брови, носы, глаза, взгляды, выражения лиц бессмысленны. Галипу хотелось встать и рассмотреть в зеркале свое лицо, но он продолжал внимательно читать. Когда искусство фотографии попыталось запечатлеть лица артистов, то результат получился пугающий: лица арабских, турецких, индийских кинозвезд выглядели странной топографической картой, заставляющей думать о невидимой поверхности луны; на них была пустота. Именно она делает несчастных, одиноких людей, заполняющих улицы Стамбула, Дамаска или Каира, похожими друг на друга, как призраки; мужчины с одинаково сдвинутыми бровями отпускают одинаковые усы, а.женщины, одинаково покрывающие головы, одинаково смотрят перед собой, шагая по грязным мостовым. Видимо, надо создать новую систему, чтобы придать смысл нашим лицам, изобрести новый метод, который позволит читать на лицах латинские буквы. Вторая глава кончалась сообщением, что попытка создания такой системы будет сделана в третьей главе под названием "Разгадка тайны". Галипу понравился этот Ф. М. Учунджу, который употреблял двусмысленные слова и играл ими с детской непосредственностью. Было в нем что-то напоминающее Джеляля. Долгая партия в шахматы Гарун ар-Рашид время от времени, переодевшись, бродил по Багдаду: он хотел знать, что думает народ о нем и его правлении. И вот сегодня вечером... Из "Сказок тысячи и одной ночи" Недавно в руки моего читателя, который не пожелал назвать своего имени, неведомыми путями, благодаря случайному стечению обстоятельств, попало письмо, проливающее свет на темные моменты одного из периодов нашей истории, называемого переходом к демократий. Из письма видно, что оно было написано диктатором того времени одному из своих отпрысков, находящемуся за рубежом; привожу это письмо полностью, не меняя стиля паши. Шесть недель назад в ту августовскую ночь была такая жара и духота даже в комнате, где умер основатель нашей Республики, что остановились не только золотые часы на подставке, показывая время смерти Ататюрка - четверть десятого (забавно, как это обстоятельство поражало мою покойную маму), но казалось, от ужасающей жары остановились все часы в Долмабахче (Дворцовый комплекс на берегу Босфора, построенный в XIX в., последняя резиденция турецких султанов), все часы в Стамбуле, прервался ход времени, ход мысли. Обычно колышущиеся занавески на окнах, выходящих на Босфор, висели совершенно неподвижно; часовые на набережной в полутьме стояли как манекены, и не потому, что я приказал, а потому, что жизнь остановилась. Почувствовав, что пришло время сделать наконец то, что мне так давно хотелось, я достал из шкафа крестьянские одежды. Выскальзывая из дворца через дверь гарема, которой давно никто не пользовался, я, чтобы приободриться, напомнил себе, что в течение пяти веков многие падишахи выбирались через эту дверь и через задние двери других стамбульских дворцов - Топкапы, Бейлер-бейи, Йылдыз, растворялись во тьме жизни, по которой они тосковали, а потом возвращались обратно живыми и невредимыми. До чего же красив Стамбул! Оказывается, окна моего бронированного "шевроле" не пропускали не только пули, но и настоящую жизнь города, нашего замечательного города. Выйдя за стену дворца, по дороге в Каракей я купил халву, которая оказалась чересчур сладкой. В кофейнях мужчины играли в нарды, карты, слушали радио, и я разговаривал с ними. Я видел проституток, поджидающих клиентов у кондитерских лавок, и детишек-попрошаек, показывающих на еду в витринах закусочных. Во дворе мечети я смешался с толпой, вышедшей после вечернего намаза, грыз семечки и пил чай со всеми, усевшись в саду семейной чайханы. В переулке, мощенном крупным булыжником, я встретил молодых родителей, возвращающихся из гостей; надо было видеть, как крепко прижалась женщина с покрытой головой к мужу, несущему на руках спящего ребенка. У меня даже слезы навернулись на глаза. Нет, я не думал о том, насколько счастливы или несчастны эти люди; в ту ночь свободы и мечты я стал свидетелем бедной, но настоящей жизни моих подданных, и во мне росло ощущение, будто я долго жил вне реальности, а теперь вдруг очнулся ото сна. Глядя на Стамбул, я старался избавиться от печали и страха, которые переполняли меня. Глаза мои увлажнялись, когда я смотрел на витрины кондитерских лавок или наблюдал за толпой людей, вернувшихся последними рейсами красивых пароходов. Приближался установленный мною комендантский час. На обратном пути мне захотелось почувствовать прохладу воды, и в Эминеню.я подошел к лодочнику, дал ему пятьдесят курушей и попросил довезти меня не торопясь до Каракея или Кабаташа (Район на берегу Босфора). "Ты что, совсем одурел? - воскликнул лодочник. - Ты разве не знаешь, что каждую ночь в этот час наш Великий Паша совершает прогулку на моторке и всех, кого застанет на воде, бросает в тюрьму?" Я протянул ему пачку розовых банкнот, про которые, как я хорошо знал, мои недруги распускали всякие сплетни из-за того, что на них был мой портрет: "Если поплывем, покажешь мне моторку Великого Паши?" Он схватил деньги и указал место в носовой части лодки: "Прикройся этими тряпками и не шевелись! Да спасет нас Аллах!" Он начал грести. Не знаю, куда мы направились в темноте: к Золотому Рогу или к Мраморному морю? Море, как и темный город, было спокойно и безмолвно. На том месте, где я лежал, я чувствовал едва различимый, слабый запах тумана. Услышав вдалеке шум мотора, лодочник сказал тихо: "Ну вот, плывет! Каждую ночь плавает!" Мы причалили к мосткам, заросшим мидиями, и в нашу сторону устремился яркий луч света, совершенно ослепивший меня; луч гулял по городу, берегу моря, мечетям, прыгал в разные стороны. Потом я увидел медленно приближающееся белое судно; на палубе выстроились часовые в спасательных жилетах и с оружием; наверху, на капитанском мостике толпа, и среди нее на возвышении - одинокий "Великий Паша". Он был в тени, и я едва различал его фигуру на движущемся судне, но все же сумел рассмотреть, что одет он так, как одевался я. Я попросил лодочника следовать за судном, но тщетно: он сказал, что вот-вот начнется комендантский час, что он не враг себе, и высадил меня в Кабаташе. По опустевшим улицам я дошел до дворца и тихонько пробрался в свои покои. Ночью я думал о нем, о похожем на меня лжепаше, но меня не интересовало, кто он или что делает на море, просто это был повод подумать о самом себе. Утром я приказал сократить на 60 минут комендантский час: мне казалось, так я смогу лучше проследить за ним. Я выступил по радио и сообщил народу о сокращении комендантского часа. Кроме того, чтобы создать видимость смягчения обстановки, я приказал выпустить из тюрем часть заключенных. Было ли в Стамбуле больше веселья на следующий день? Нет! Это доказывает, что глубокая печаль моего народа не следствие политического давления, как это утверждают мои оппоненты, а имеет иные, более глубокие корни. На следующий вечер народ, как и накануне, курил сигареты, грыз семечки, ел мороженое, а в кофейнях рассеянно слушал мое выступление по радио; но как они, эти люди, были естественны! Находясь среди них, я страдал, как лунатик, который не может вернуться в реальность, оттого что не в состоянии проснуться. В Эминеню я увидел лодочника, который, казалось, ждал меня. Мы сразу вышли в море. На этот раз ночь была ветреная, море волновалось. "Великий Паша" заставил себя ждать, он опаздывал, словно получил какое-то предупреждение. Мы причалили опять возле Кабаташа, и я стал наблюдать: сначала за судном, потом за самим "Великим Пашой". Я подумал, что он красив: можно ли поставить рядом два слова - красивый и настоящий? Он снова возвышался над всеми на капитанском мостике, и глаза его были устремлены на Стамбул, на людей, словно он вглядывался в историю. Что он видел? Я сунул лодочнику пачку розовых купюр, он налег на весла. Качаясь на волнах, мы догнали их в районе Касымпаша, неподалеку от судоверфи, где они высадились на берег: рассевшись по черным и синим автомобилям, среди которых был и мой "шевроле", они вмиг растаяли во тьме Галаты (район в центре Стамбула). Лодочник стал волноваться, что мы опоздаем, нарушим комендантский час. Ступив на землю после довольно долгой качки, я решил, что чувство нереальности возникло у меня из-за того, что я нетвердо стою на ногах, но оказалось: нет. В этот поздний час, когда я шел по пустынным - в соответствии с моим приказом-улицам, все вокруг выглядело настолько нереально, что мне почудилось то, что, я считал, можно увидеть лишь во сне. На дороге от Фындыклы (Район в европейской части Стамбула) до Долмабахче бегали только своры собак. Но вдруг откуда-то появился продавец кукурузы; он со страхом посматривал в мою сторону и торопливо толкал тележку шагах в двадцати от меня. Я понимал, что он боится и убегает, мне хотелось сказать: меня не надо бояться, опасность-за аллеей каштанов, на большой дороге; но я был словно во сне и не мог ничего сказать, а оттого, что не мог ничего сказать, мне самому было страшно, и оттого, что мне было страшно, я не мог ничего сказать. Я знал, что страшное - за деревьями, которые медленно проплывали мимо нас; я ускорил шаг, продавец кукурузы, глядя на меня, тоже заторопился; это было какое-то наваждение, что именно это было, я не знаю, знаю только, что это не было сном. Утром я потребовал, чтобы комендантский час отодвинули на б