, вы уж простите. Я считаю, что все эти разделения, классификации, системы, которым мы приписываем вселенский характер, надуманны и произвольны... Нет ни одной, что не содержала бы в себе своего собственного отрицания. Это говорит вам старик, проживший долгую жизнь. Муньос поерзал в кресле, блуждая глазами по комнате. Похоже, он был не в восторге от направления, которое приняла беседа, однако Хулии показалось, что ему не хочется и менять тему. Она знала: этот человек ничего не говорит просто так, поэтому решила, что, поддерживая этот разговор, он наверняка преследует какую-то цель. Может быть, Бельмонте тоже имеет некое отношение к фигурам, которые он изучает, чтобы найти разгадку тайны. - Это спорный вопрос, - произнес наконец шахматист. - Вселенная изобилует, например, доказуемыми вещами, и их бесконечное множество: первичные числа, шахматные комбинации... - Вы действительно верите в это?.. Что все на свете доказуемо? Поверьте мне, человеку, бывшему музыкантом, - старик со спокойным презрением указал на свои ноги, - или остающемуся им, несмотря на превратности судьбы, что никакая система не является полной. И что доказуемость - понятие гораздо менее надежное, чем истина. - Истина - это как оптимальный ход в шахматах: он существует, но его надо искать. Если располагаешь достаточным временем, он всегда доказуем. При этих словах Бельмонте лукаво усмехнулся. - Я бы сказал, что этот идеальный ход - не суть важно, как его назвать, идеальным ходом или просто истиной, - возможно, существует. Но не всегда его можно доказать. И что любая система, пытающаяся сделать это, ограничена и относительна. Забросьте моего ван Гюйса на Марс или на планету X и посмотрите, сумеет ли там кто-нибудь решить вашу задачу. Даже более того: пошлите туда вот эту пластинку, которую сейчас слышите. А для полноты впечатления предварительно разбейте ее на куски. Какое значение будет тогда содержаться в ней?.. А уж коль скоро вы, по-видимому, испытываете склонность к точным наукам, позвольте напомнить, что сумма внутренних углов треугольника в евклидовой геометрии составляет сто восемьдесят градусов, в эллиптической эта цифра больше, в гиперболической - меньше... Дело в том, что не существует единой системы, не существует аксиом. Системы несходны даже внутри системы... Вы любитель решать парадоксы? Парадоксов полны не только музыка и живопись, но и, как я полагаю, шахматы. Вот, посмотрите. - Он протянул руку к столу, взял карандаш и листок бумаги и набросал несколько строк, после чего протянул листок Муньосу. - Пожалуйста, прочтите это. Муньос прочел вслух: - "Фраза, которую я сейчас пишу, - та же самая, которую вы сейчас читаете"... - Он удивленно взглянул на Бельмонте: - И что же? - Подумайте-ка. Я написал эту фразу полторы минуты назад, а вы прочли ее только сорок секунд назад. То есть мое "пишу" и ваше "читаю" относятся к различным моментам. Однако на бумаге первое "сейчас" и второе "сейчас", несомненно, являются одним и тем же моментом. Следовательно, данное высказывание, будучи реальным с одной стороны, с другой стороны недействительно... Или мы выносим за скобки понятие времени?.. Разве это не великолепный пример парадокса?.. Вижу, что на это вам нечего ответить. То же самое происходит с подлинной подоплекой загадок, заключенных в моем ван Гюйсе или в чем угодно другом... Кто или что вам говорит, что ваше решение задачи верно? Ваша интуиция и ваша система? Хорошо. Но какой высшей системой вы располагаете, чтобы доказать, что ваша интуиция и ваша система верны? А какой системой вы можете подтвердить верность этих двух систем?.. Вы шахматист, так что, полагаю, вам покажутся интересными вот эти стихи... И Бельмонте продекламировал, четко и раздельно выговаривая слова: Сидящий пред доской с фигурою в руке Игрок - сказал Омар - сам пленник на доске, Из клеток светлых дней и тьмы ночей сложенной. Всевышний направляет руку игрока. Но кем же движима Всевышнего рука, Сплетающая нить времен, страстей, агоний?.. - Весь мир - это огромный парадокс, - закончил старик. - И я приглашаю вас доказать обратное. Принимаете вызов? Взглянув на Муньоса, Хулия заметила, что он пристально смотрит на Бельмонте. Голова шахматиста склонилась к плечу, глаза были тусклы, лицо выражало растерянность и недоумение. Хулия выпила несколько порций водки с лимоном, и теперь музыка - мягко звучащий джаз, поставленный на минимальную громкость, так что он больше походил на слабый шелест, исходивший из темных углов едва освещенной комнаты, - окружала ее, как нежная ласка, приглушенная, успокаивающая, дарящая внутреннее равновесие и неожиданную ясность мысли. Как будто все - ночь, музыка, тени, пятна неяркого света, даже ощущение удобства и уюта в затылке, покоящемся на валике кожаного дивана, - соединилось в полной гармонии, в которой даже самый маленький из расположенных вокруг предметов, даже самая смутная мысль находили себе четко определенное место в мозгу или в пространстве, укладываясь с геометрической точностью в восприятии и сознании. Ничто, даже самые мрачные воспоминания не могли сейчас разрушить покоя, царившего в душе девушки. Впервые за последнее время она испытывала это ощущение равновесия и отдавалась ему целиком и полностью. Даже телефонный звонок, исполненный безмолвной угрозы, к чему она уже привыкла, не сумел бы разбить этих магических чар. И, лежа с закрытыми глазами, чуть покачивая головой в такт музыке, Хулия улыбнулась себе самой. В такие минуты, как эта, было очень просто жить с собой в мире. Она лениво приоткрыла глаза. В полумраке улыбнулось ей навстречу ярко раскрашенное лицо готической мадонны, заглядевшейся куда-то в глубь минувших веков. На запачканном краской ширазском ковре, прислоненная к ножке стола, стояла картина в овальной раме, с наполовину снятым лаком - романтический андалусский пейзаж, мирный, навевающий легкую грусть: спокойно текущая река где-нибудь в окрестностях Севильи, берега, заросшие пышной зеленью, лодка и в отдалении - небольшая рощица. А в самом центре комнаты, битком набитой резными деревянными шкатулками, рамами, бронзовыми статуэтками, тюбиками с краской, флаконами с растворителем, картинами, висящими на стенах и стоящими на полу, книгами по искусству, пластинками, керамикой (в углу на столике виднелась наполовину от реставрированная фигура Христа), одним словом, посреди всего этого, в некоем странном, случайном, но сразу бросающемся в глаза пересечении линий и перспектив возвышалась фламандская доска, доминируя над кажущимся беспорядком студии, так напоминавшим обстановку аукциона или антикварного магазина. Приглушенный свет, падавший из прихожей, ложился на картину узким прямоугольником, и этого было довольно для того, чтобы Хулия со своего места могла видеть ее достаточно отчетливо, хотя и сквозь дымку обманчивой светотени. Девушка лежала, одетая только в черный шерстяной свитер, свободный и длинный - немного выше колен, закинув одну на другую голые босые ноги. В потолочное окно мелко постукивал дождь, но в комнате было не холодно благодаря включенным радиаторам. Не отрывая глаз от картины, Хулия протянула руку, на ощупь ища пачку сигарет, лежавшую на ковре, рядом со стаканом и бутылкой из гравированного стекла. Найдя то, что искала, она положила пачку себе на живот, медленно вытянула одну сигарету, сунула ее в рот, но так и не зажгла. В этот момент ей не нужно было даже курить. Золотые буквы недавно открытой надписи поблескивали в полумраке. То была трудная, скрупулезная работа, прерывавшаяся буквально каждые несколько минут: нужно было сфотографировать весь процесс, фазу за фазой. Но понемногу из-под слоя медной зелени, смешанной со смолой, все ярче выступал аурипигмент готических букв, впервые открывавшихся взору с тех пор, как пятьсот лет назад Питер ван Гюйс закрасил их, чтобы еще надежнее сокрыть тайну. И вот теперь надпись была видна целиком: Quis necavit equitem. Хулия предпочла бы оставить все как есть, поскольку для подтверждения существования надписи хватило бы и рентгеновских снимков, однако Пако Монтегрифо настоял на ее раскрытии: по его словам, это подогревало интерес клиентов к картине. В скором времени фламандская доска должна была предстать перед глазами аукционистов, коллекционеров, историков... Навсегда кончалось ее скромное существование в четырех стенах (если не считать недолгого периода в музее Прадо). Еще немного - и вокруг нее закипят споры, о ней будут писать статьи, научные диссертации, специальные материалы, как тот, что уже почти написан Хулией... Даже сам автор, старый фламандский художник, не мог себе представить, что его творение ожидает подобная слава Что же до Фердинанда Альтенхоффена, то, донесись эхо этой славы до того бельгийского или французского монастыря, где, наверное, покоятся его кости, они, без сомнения, заплясали бы от радости под своей пыльной плитой. В конце концов, его память теперь должным образом реабилитирована. Специалистам придется заново переписать пару строк в учебниках истории. Хулия всмотрелась в картину. Почти весь верхний слой окислившегося лака был уже снят, а вместе с ним исчезла и желтизна, приглушавшая первоначальные цвета и оттенки. Теперь, без тусклого лака и с ярко сияющей надписью, картина точно светилась в полумраке сочной живостью красок и тонкостью полутонов. Контуры фигур были невероятно четки и чисты, и все в этой домашней - как ни странно, домашней, бытовой, подумала Хулия, - сценке было так гармонично, настолько красноречиво повествовало о стиле и обычаях той эпохи, что, несомненно, цена фламандской доски на аукционе должна достигнуть астрономических высот. Домашняя бытовая сценка: именно так определялся жанр картины. И ничто в ней не наводило на мысль о безмолвной драме, разыгравшейся между этими двумя важными рыцарями, играющими в шахматы, и дамой в черном, с опущенными глазами, тихо читающей у стрельчатого окна. О драме, гнездящейся в глубине этой почти идиллической сценки, подобно тому, как глубоко в земле под прекрасным цветком прячется его безобразный, скрюченный корень. Хулия в очередной раз вглядывалась в профиль Роже Аррасского, склонившегося над доской, поглощенного этой партией, ставкой в которой была его жизнь и во время которой, по сути дела, он был уже мертв. В своих доспехах он выглядел тем же воином, каким был когда-то. Может быть, вот в этих же самых латах, а может, в других, потемневших от долгой службы, тех самых, в которых изобразил его старый живописец скачущим бок о бок с дьяволом, он сопровождал ее в новый дом, к брачному ложу, предписанному ей интересами государства. Хулия увидела ясно, как наяву, Беатрису, еще юную девушку, моложе, чем на картине, без этих горьких складок у рта; увидела, как она выглядывает из окошка портшеза, как под приглушенное хихиканье няньки-наперсницы, путешествующей вместе с ней, чуть раздвигает занавески, чтобы бросить восхищенный взгляд на блестящего рыцаря, чья слава достигла бургундского двора раньше, чем он сам, на ближайшего друга ее будущего мужа, на этого молодого человека, который после сражений с английским львом под лилиями французских знамен обрел мир и покой рядом с другом своего детства. И увидела, как широко раскрытые голубые глаза юной герцогини на миг встретились со спокойными усталыми глазами рыцаря. Не может быть, чтобы между ними никогда не было ничего, кроме этого взгляда. Сама не зная почему, наверное, по какой-то прихоти воображения - как будто часы, проведенные в работе над картиной, таинственной нитью связали ее с этим кусочком прошлого - Хулия смотрела на изображенную ван Гюйсом сцену так, словно сама прожила ее, рядом с этими людьми, испытав вместе с ними все, что было им послано судьбой и историей. В круглом зеркале на нарисованной стене, отражавшем двоих играющих, отражалась и она, подобно тому, как в "Менинах" [знаменитая картина испанского художника Веласкеса (1599-1660)] виднеются в зеркале образы короля и королевы, глядящих - из картины или внутрь нее? - на сцену, изображенную Веласкесом, или в "Семействе Арнольфини" зеркало отражает присутствие и пристальный, все подмечающий взгляд ван Эйка. Хулия улыбнулась в темноте и решила наконец зажечь сигарету. Пламя спички на мгновение ослепило ее, заслонив собой картину, потом мало-помалу глазная сетчатка снова начала воспринимать всю сцену, персонажей, цвета. Теперь Хулия была уверена: она сама находилась там - всегда, с самого начала, с той самой секунды, как в голове ван Гюйса возник зрительный образ "Игры в шахматы". Еще до того, как старый фламандец начал смешивать карбонат кальция и костный клей, чтобы загрунтовать доску под будущую картину. Беатриса, герцогиня Остенбургская. Звуки мандолины, на которой играет какой-то паж у стены, только добавляют печали ее взгляду, обращенному к книге. Она вспоминает детство и юность, проведенные в Бургундии, свои надежды, свои мечты. В окне, обрамляющем чистейшую голубизну фламандского неба, виднеется каменная капитель с изображением святого Георгия, пронзающего копьем змея. Тело поверженного чудовища кольцами извивается под копытами коня, однако от беспощадного взгляда художника, наблюдающего эту сцену, - а также и от взгляда Хулии, наблюдающей за художником, - не укрылось, что время унесло с собой верхний конец копья и что на месте правой ноги святого, несомненно обутой когда-то в сапог с острой шпорой, торчит бесформенный обрубок. Одним словом, с мерзким змеем расправляется святой Георгий, наполовину разоруженный и хромой, с каменным щитом, изгрызенным ветрами и дождями. Но, может быть, именно поэтому Хулия испытывает какое-то теплое чувство к этому рыцарю, странным образом напоминающему ей героическую фигурку одноногого оловянного солдатика. Беатриса Остенбургская - которая, несмотря на замужество, по своему происхождению и голосу крови никогда не переставала быть Бургундской, - читает. Читает любопытную книгу в кожаном переплете, украшенном серебряными гвоздиками, с шелковой лентой в качестве закладки и великолепно расписанными заглавными буквами, каждая из которых представляет собой многоцветную миниатюру: книгу, озаглавленную "Поэма о розе и рыцаре". На ней не указано имя автора, однако всем известно, что она была написана почти десять лет назад при дворе Карла Валуа, короля Франции, остенбургским рыцарем по имени Роже Аррасский. В саду госпожи моей светлой Росою осыпаны розы. Каплет она на рассвете С их лепестков, точно слезы. А завтра, на поле боя, Тою же влагой жемчужной Она мое сердце омоет, И очи мои, и оружье... Временами она поднимает от книги голубые глаза, наполненные синевой фламандского неба, чтобы взглянуть на двух мужчин, играющих в шахматы за столом. Ее супруг размышляет, оперевшись на стол левым локтем, а пальцы его рассеянно поигрывают орденом Золотого руна, присланным ему в качестве свадебного подарка дядей будущей жены, Филиппом Добрым, с тех пор он носит его на шее, на тяжелой золотой цепи. Фердинанд Остенбургский колеблется, протягивает руку к фигуре, прикасается к ней, но отнимает руку и бросает извиняющийся взгляд на Роже Аррасского, спокойно, с учтивой улыбкой наблюдающего за ним. "Раз прикоснулись - надо ходить, монсеньор". В его негромких словах звучит дружеская ирония, и Фердинанд Остенбургский, слегка пристыженный, пожимает плечами и делает ход той же фигурой, потому что знает: его соперник в игре - больше чем просто придворный, это друг, самый близкий, какой у него есть. И он откидывается на спинку кресла, испытывая, несмотря на все проблемы, смутное ощущение счастья: все-таки хорошо иметь рядом человека, иногда напоминающего, что и для герцогов существуют определенные правила. Звуки мандолины плывут над садом и достигают другого окна, которое не видно отсюда. За ним Питер ван Гюйс, придворный живописец, трудится над доской из трех дубовых плашек, которые его помощник только что промазал клеем. Старый мастер пока не уверен, для чего он использует эту доску. Может, для картины на религиозную тему, что давненько уже вертится у него в голове: Дева Мария, юная, почти девочка, льет кровавые слезы, с болью глядя на свои пустые руки, сложенные так, словно они обнимают ребенка. Но, подумав хорошенько, ван Гюйс качает головой и сокрушенно вздыхает. Он знает, что никогда не напишет этой картины. Никто не поймет ее так, как должно, а ему в свое время уже приходилось иметь дело с инквизицией; его старое тело больше не выдержит пыток. Ногтями с въевшейся краской он почесывает лысину под шерстяной шапочкой. Стареет он, стареет и знает это: маловато стало приходить конкретных идей - все больше смутные призраки, порожденные воображением. Чтобы отогнать их, он на мгновение закрывает утомленные глаза и, снова открыв их, всматривается в доску в ожидании идеи, которая сумеет оживить ее. В саду звучит мандолина: не иначе как влюбленный паж изливает свою тоску. Живописец улыбается про себя и, окунув кисть в глиняный горшок, продолжает тонкими слоями накладывать грунтовку - сверху вниз, по направлению волокон древесины. Время от времени он смотрит в окно, наполняя глаза светом, и мысленно благодарит теплый солнечный луч, который, косо проникая в комнату, согревает его старые кости. Роже Аррасский что-то негромко сказал, и герцог смеется, довольный, так как только что отыграл у него коня. А Беатрисе Остенбургской - или Бургундской - музыка кажется невыносимо печальной. И она уже готова послать одну из своих камеристок к пажу с приказом замолчать, но не делает этого, ибо улавливает в грустных нотах точное эхо той тоски, что живет в ее собственном сердце. Сливается с музыкой тихий разговор двух мужчин, играющих в шахматы, а у нее, Беатрисы Остенбургской, изнывает душа от красоты строк, которых касаются ее пальцы. И в ее голубых глазах каплями росы - той самой, что омывает лепестки роз и латы рыцаря, - мерцают слезы, когда, подняв глаза, она встречается со взглядом Хулии, молча наблюдающей за ней из полумрака. Она думает, что взгляд этой темноглазой, похожей на жительниц южных стран девушки, напоминающей ей портреты, привозимые из Италии, - это всего лишь отражение ее собственного пристального и горестного взгляда на затуманенной поверхности далекого зеркала. Тогда Беатрисе Остенбургской - или Бургундской - начинает казаться, что она находится не в своей комнате, а по другую сторону темного стекла, и оттуда смотрит на себя саму, сидящую под готической капителью с облупившимся святым Георгием, у окна, обрамляющего кусок неба, чья синева контрастирует с чернотой ее бархатного платья. И она понимает, что никакая исповедь не смоет ее греха. 10. СИНЯЯ МАШИНА - Это был грязный трюк, - сказал Гарун визирю. - Покажи-ка мне другой, честный. Р.Смаллиэн Сесар мрачно выгнул бровь под широкими полями шляпы, покачивая на руке зонтик, затем оглянулся по сторонам с выражением презрения, приправленного изысканнейшей скукой: то было его убежище в моменты, когда действительность подтверждала его худшие опасения. А на сей раз она предоставляла ему повод более чем достаточный: в это утро рынок Растро выглядел совсем не гостеприимно. Серое небо грозило дождем, и хозяева лавочек и прилавков, образующих рынок, принимали срочные меры от возможного ливня. Кое-где едва можно было пробраться между палатками из-за толкотни, хлопанья брезента и свисающих отовсюду грязных пластиковых пакетов. - На самом деле, - сказал Сесар Хулии, приглядывавшейся к паре затейливо изогнутых латунных подсвечников, стоявших на расстеленном прямо на земле одеяле, - мы просто теряем время. Я уже давным-давно не нахожу здесь ничего стоящего. Это было не совсем так, и Хулия знала об этом. Время от времени Сесар своим наметанным глазом антиквара высматривал среди кучи мусора, составляющей старый рынок, среди этого огромного кладбища иллюзий, выброшенных на улицу волнами безымянных кораблекрушений, какую-нибудь забытую жемчужину, какое-нибудь маленькое сокровище, которое судьбе было угодно скрывать от других глаз: хрустальный бокал восемнадцатого века, старинную раму, крошечную фарфоровую пиалу. А однажды в паршивой лавчонке, набитой книгами и старыми журналами, он нашел две титульные страницы, изящно расписанные вручную каким-то канувшим в неизвестность монахом тринадцатого века Хулия отреставрировала находку, и Сесар продал ее за сумму, которую вполне можно было назвать небольшим состоянием. Они медленно продвигались вверх по улице, к той части рынка, где вдоль двух-трех длинных зданий с облупившимися стенами и в мрачных внутренних двориках, соединенных между собой коридорами с железной оградой, размещалась большая часть антикварных магазинчиков, которые можно было считать достаточно серьезными, хотя даже к ним Сесар относился со скептической осторожностью. - В котором часу ты встречаешься со своим поставщиком? Переложив в правую руку зонт - изящный и баснословно дорогой, с великолепной точеной серебряной ручкой, - Сесар отодвинул манжет рукава, чтобы взглянуть на свои золотые часы. Он выглядел очень элегантно в широкополой фетровой шляпе табачного цвета, с шелковой лентой вокруг тульи, и накинутом на плечи пальто из верблюжьей шерсти. Под расстегнутым воротом шелковой рубашки виднелся, как всегда, дивной красоты шейный платок. Словом, Сесар был верен себе: во всем доходя до грани, он, однако же, никогда не переступал ее. - Через пятнадцать минут. У нас еще есть время. Они заглянули в несколько лавочек. Под насмешливым взглядом Сесара Хулия выбрала себе деревянную расписную тарелку, украшенную грубовато намалеванным, пожелтевшим от времени сельским пейзажем: телега, запряженная волами, на окаймленной деревьями дороге. - Но ты же не собираешься покупать это, дражайшая моя, - чуть ли не по слогам выговорил антиквар, тщательно модулируя неодобрительную интонацию. - Это недостойно тебя... Что? Ты даже не торгуешься? Хулия открыла висевшую на плече сумочку и достала кошелек, не обращая внимания на протесты Сесара. - Не понимаю, что тебе не нравится, - сказала она, пока ей заворачивали покупку в страницы какого-то иллюстрированного журнала. - Ты же всегда говорил, что люди comme il faut [букв.: такие, как надо, то есть приличные (фр.)] никогда не торгуются: или платят сразу же, или удаляются с гордо поднятой головой. - В данном случае это правило не годится. - Сесар огляделся по сторонам с выражением профессионального пренебрежения и поморщился, сочтя чересчур уж плебейским вид всех этих дешевых лавчонок. - Здесь, с такими людьми - нет. Хулия засунула сверток в сумку. - В любом случае, ты мог бы сделать красивый жест и подарить ее мне... Когда я была маленькой, ты покупал мне все, что мне хотелось. - Когда ты была маленькой, я слишком баловал тебя. А кроме того, я не собираюсь платить за столь вульгарные вещи. - Ты просто стал скупердяем. С возрастом. - Умолкни, змея. - Поля шляпы закрыли лицо антиквара, когда он наклонил голову, чтобы закурить, у витрины магазинчика, где были выставлены пыльные куклы разных эпох. - Ни слова больше, или я вычеркну тебя из моего завещания. Хулия смотрела снизу, как он поднимается по лестнице: прямой, исполненный достоинства, чуть приподняв левую руку, держащую мундштук слоновой кости, с тем томным, презрительно-скучающим видом, какой он частенько напускал на себя, - видом человека, не ожидающего ничего особенного в конце своего пути, однако из чисто эстетических соображений считающего себя обязанным пройти этот путь по-королевски. Как Карл Стюарт [Карл I Стюарт (1600-1649) - король Англии, казненный во время революции], всходящий на эшафот так, словно он оказывает великую милость палачу, уже приготовившийся произнести Remember [помните (англ.)] и опустить голову под топор таким образом, чтобы зрители увидели его в профиль, как на монетах с его изображением. Крепко прижав сумочку локтем к боку - мера предосторожности от воришек, - Хулия бродила среди магазинчиков и прилавков. В этой части рынка было слишком много народу, поэтому она решила вернуться назад, к лестнице, выходившей одной стороной на площадь и главную улицу рынка. Сверху они казались густой россыпью брезентовых крыш и полотняных навесов, между которыми, как муравьи, двигались и копошились люди. Хулия собиралась снова встретиться с Сесаром через час, в маленьком кафе на площади, зажатом между лавкой, торговавшей разными морскими приборами, и будкой старьевщика, специализировавшегося на военной одежде и регалиях. Облокотившись о перила, она зажгла сигарету "Честерфилд" и долго курила, не меняя позы, разглядывала людей внизу. Под самой лестницей, устроившись на краю каменного фонтана, в котором плавали бумажки, огрызки яблок и пустые жестянки из-под пива, парень в пончо, с длинными светлыми волосами, наигрывал на примитивной тростниковой флейте мелодии индейцев Южной Америки. Хулия несколько секунд прислушивалась к музыке, затем снова начала бесцельно водить глазами по рынку, шум которого смутно доносился до нее, приглушенный расстоянием, на котором она находилась. Стояла так, пока не докурила сигарету, а потом спустилась по лестнице и остановилась перед витриной с куклами. Там были куклы голые и одетые в живописные крестьянские костюмы и в изысканно-романтические туалеты, включавшие в себя перчатки, шляпки и зонтики. Некоторые из них изображали девочек, другие - женщин. У них были лица детские, грубые, наивные, лукавые... Их руки и ноги, приподнятые под разными углами, застыли в неподвижности, словно застигнутые ледяным дыханием времени, прошедшего с того дня, когда их выбрасывали, или продавали, или когда умирали сами их владелицы. Девочки, которые в конце концов стали женщинами, подумала Хулия, красивыми и некрасивыми, которые потом, может быть, любили или были любимы. Они ласкали эти тряпичные, картонные или фарфоровые тельца руками, сейчас превращавшимися или уже превратившимися в кладбищенскую пыль. Но все эти куклы пережили своих хозяек; безмолвные, неподвижные свидетельницы, они хранят в сетчатке своих нарисованных глаз интимные домашние сценки, давно стершиеся во времени и в памяти ныне живущих людей. Выцветшие картины, еле различимые сквозь печальную мглу забвения, минуты семейного тепла, детские песенки, объятия, исполненные любви. А еще слезы и разочарования, мечты, разбившиеся в прах, упадок и тоску. А может быть, в них таится зло? Было нечто путающее в этом множестве стеклянных и фарфоровых глаз, смотревших на нее не мигая, с выражением той священной мудрости, что является привилегией одного лишь времени; неподвижных глаз, глядевших с бледных восковых или картонных лиц поверх одеяний, которые годы осыпали своей пылью, приглушив цвета тканей и белизну кружев. И еще пугали шевелюры, причесанные или растрепанные, сделанные из настоящих волос - от этой мысли Хулия содрогнулась, - когда-то принадлежавших живым женщинам. По грустной ассоциации она вспомнила кусочек стихотворения, которое много лет назад слышала от Сесара: Если бы возможно было кудри всех умерших женщин сохранить... Ей с трудом удалось отвести глаза от витрины, в стекле которой, над ее головой, отражались надвигающиеся на город тучи. А повернувшись, чтобы продолжить свой путь, она увидела Макса. Она почти столкнулась с ним на середине лестницы. На нем была толстая матросская куртка с поднятым воротником, подпиравшим косичку, в которую он собирал свои длинные волосы, глаза опущены, как у человека, пытающегося избежать нежелательной встречи. - Вот так сюрприз! - проговорил он, улыбаясь своей самоуверенной хищноватой улыбкой, сводившей с ума Менчу, после чего произнес пару банальностей насчет переменчивой погоды и количества народа на рынке. Вначале он ничего не говорил относительно причины своего прихода сюда, но Хулия заметила в нем некоторую настороженность: он словно опасался чего-то или кого-то. Возможно, Менчу, поскольку, как он пояснил позже, они договорились встретиться поблизости от этого места. Кажется, речь шла о покупке по случаю каких-то рам, которые после надлежащей реставрации (Хулия сама неоднократно занималась подобной работой) могли быть с успехом использованы в галерее Роч. Макс был несимпатичен Хулии, и она объясняла это ощущением неловкости, которое всегда испытывала в его присутствии. Даже если отвлечься от отношений, соединявших его с ее подругой, в нем было нечто неприятное; она почувствовала это с первого момента их знакомства. Сесар, наделенный тонкой, безошибочной, почти женской интуицией, говорил, что в Максе на фоне прекрасно скроенного тела есть что-то неопределенное, низкое, проглядывающее в неискренней манере улыбаться и в дерзости, с какой он смотрел на Хулию. Встречаться глазами с Максом было не слишком приятно, но, когда Хулия, отведя глаза, уже забывала о его взгляде, она вдруг снова чувствовала его на себе: хитрый, подстерегающий, уклончивый и одновременно неотрывный. Это был не взгляд "вообще", который, поблуждав без определенной цели по окружающей обстановке, спокойно возвращается к тому же человеку или предмету (так смотрел Пако Монтегрифо), а один из тех, которые ощущаешь на себе почти физически - так он пристален, когда смотрящий думает, что его никто не замечает, но который скользит прочь при малейшем признаке внимания к нему. "Взгляд человека, собирающегося, как минимум, украсть у тебя кошелек", - сказал однажды Сесар, имея в виду любовника Менчу. И Хулия, которая, услышав эти слова, изобразила на лице неодобрение, про себя не могла не признать их правоты и точности. Были и еще кое-какие неприятные моменты. Хулия знала, что в этих взглядах просвечивает нечто большее, чем простое любопытство. Уверенный в своей физической привлекательности, Макс в отсутствие Менчу или за ее спиной зачастую вел себя вполне определенным образом. Любые сомнения, какие могли возникнуть на этот счет, рассеяла одна вечеринка в доме Менчу. Время было за полночь, и разговор становился все более ленивым, когда хозяйка ненадолго вышла из комнаты, чтобы принести льда. Макс, наклонившись к столику с напитками, взял стакан Хулии и отпил из него. Вот, собственно, и все, и на том бы дело и кончилось, но Макс, ставя стакан на стол, взглянул, облизывая губы, прямо в глаза Хулии и цинично усмехнулся: жаль, мол, что нет времени на большее. Разумеется, Менчу ни о чем не знала, а Хулия скорее отрезала бы себе язык, чем заговорила с ней об этом. К тому же весь эпизод, пересказанный вслух, выглядел бы просто смешным. Начиная с того вечера она всегда держалась с Максом подчеркнуто презрительно, что выражалось в манере говорить с ним, когда это оказывалось неизбежным. Преднамеренно холодно, чтобы сразу установить дистанцию, когда они случайно встречались, вот как сегодня, лоб в лоб и без свидетелей. - У меня еще уйма времени до встречи с Менчу, - сказал он, так и тыча в лицо Хулии своей самодовольной улыбкой, которую она так ненавидела. - Не хочешь выпить рюмочку? Она пристально взглянула на него, нарочито медленно выговаривая слова: - Я жду Сесара. Улыбка Макса стала еще шире. Он прекрасно знал, что и антиквар ему не симпатизирует. - Жаль, жаль, - пробормотал он. - Нам с тобой так редко удается встречаться вот так, как сейчас... Я имею в виду - наедине. Хулия только подняла брови и огляделась вокруг, как будто Сесар должен был вот-вот появиться. Проследив за ее взглядом, Макс пожал плечами под своей матросской курткой. - Мы с Менчу договорились встретиться вон там, возле статуи солдата, через полчаса. Если хочешь, потом, попозже, можем пойти выпить что-нибудь. - И после преднамеренно затянутой паузы многозначительно закончил: - Вчетвером. - Посмотрим, что скажет Сесар. Она смотрела ему вслед, на широкую спину, покачивающуюся среди толпы, пока не потеряла его из виду. Так же, как и при других встречах с Максом, она испытывала неловкость и досаду оттого, что не сумела должным образом поставить его на место: как будто, несмотря на ее отказ, ему все-таки удалось на шаг приблизиться к миру, принадлежащему только ей, как тогда, в случае со стаканом. Сердитая на себя, хотя и не зная точно, в чем себя упрекнуть, она закурила другую сигарету и глубоко, раздраженно затянулась. "Бывают моменты, - подумала она, - когда я бы отдала что угодно, лишь бы стать достаточно сильной, чтобы без особых проблем расквасить Максу эту его смазливую морду, морду сытого жеребца". Прежде чем зайти в кафе, она с четверть часа бродила по рынку, прислушиваясь к выкрикам продавцов и разговорам вокруг, чтобы отвлечься от своих дум, однако морщинки на лбу у нее не разглаживались, взгляд по-прежнему был обращен внутрь себя. О Максе она уже забыла, но мысли ее шли по замкнутому кругу. Фламандская доска, смерть Альваро, шахматная партия - мысли об этом все время возвращались, как наваждение, и ставили перед ней вопросы, ответа на которые она найти не могла. Вероятно, и невидимый игрок также находился здесь, поблизости, среди этих людей, наблюдая за ней и исподволь планируя свой следующий ход. Опасливо оглянувшись вокруг, Хулия нащупала сквозь кожу лежавшей на коленях сумочки пистолет Сесара. Это был абсурд, доходящий до жестокости. Или жестокость, доходящая до абсурда. Пол в кафе был деревянный, столики - допотопные: мрамор и кованое железо. Хулия попросила стакан лимонада и сидела, глядя в затуманенное стекло, тихо-тихо, пока не увидела сквозь покрывавшие его мельчайшие капельки нечетко обрисовавшийся силуэт антиквара. Тогда она рванулась к нему навстречу, словно ища утешения, да и на самом деле это было почти так. - Ты все хорошеешь, - встретил ее шутливым комплиментом Сесар, остановившись посреди улицы и уперев руки в бока. - Как только тебе это удается, девочка? - Ладно, угомонись. - Она вцепилась в его руку с невыразимым ощущением облегчения. - Мы не виделись всего час. - Вот об этом и речь, принцесса. - Антиквар понизил голос, точно собираясь сообщить некую тайну. - Из всех известных мне женщин ты единственная, которая способна стать еще красивее всего за шестьдесят минут... Если ты обладаешь каким-то секретом, как это делается, то нам следовало бы запатентовать его. Честное слово. - Идиот. - Красавица. Они направились вниз по улице, к тому месту, где стояла машина Хулии. По дороге Сесар рассказывал ей об успешной операции, которую ему только что удалось провернуть: речь шла о картине "Скорбящая Божия Матерь", которая вполне может сойти за работу Мурильо [Мурильо Бартоломе Эстебан (1618-1682) - знаменитый испанский художник], если покупатель окажется не слишком требовательным, и о секретере в стиле "Бидермейер", с личным клеймом Виринихена, датированном 1832 годом, правда, состояние его оставляет желать лучшего, но зато это подлинник, и хороший столяр-краснодеревщик сумеет привести его в порядок. Одним словом, весьма удачные приобретения, причем по вполне разумной цене. - Особенно секретер, принцесса. - Сесар, довольный совершенной сделкой, покачивал зонтик на руке. - Ты же знаешь, есть такой социальный класс - да благословит его Господь, - который просто жить не может без кровати, принадлежавшей Евгении Монтихо [Монтихо Евгения Мария де (1826-1920) - испанская графиня, супруга императора Франции Наполеона III], или бюро, на котором Талейран [Талейран Шарль Морис (1754-1838) - французский политик и дипломат, известный своим двурушничеством] подписывал свои фальшивки... А еще есть новая буржуазия, состоящая из parvenus, для которых, когда они вознамериваются подражать этому классу, самым вожделенным символом их триумфа является Бидермейер... Они вот прямо так приходят к тебе и требуют Бидермейера, не уточняя, чего конкретно хотят: стол ли, шкаф ли - им все равно. Им требуется Бидермейер, сколько бы это ни стоило. Некоторые даже слепо верят, что бедный господин Бидермейер - лицо историческое, и страшно удивляются, видя на мебели другую подпись... Сначала они растерянно улыбаются, потом начинают подталкивать друг друга локтями и тут же задают вопрос: а нет ли у меня другого, настоящего Бидермейера... - Антиквар вздохнул, несомненно, в знак сожаления о тяжелых временах. - Если бы не их чековые книжки, честное слово, я многим говорил бы chez les grecs [часть идиоматического выражения: Va te faire voir chez les grecs - Пошел ты... Катись ты... (фр.)]. - Иногда, насколько мне помнится, ты именно так и поступал. Сесар испустил еще один вздох, придав лицу горестное выражение: - Бывало, бывало, дорогая. Меня частенько подводит характер: временами я не справляюсь со своими скандальными наклонностями... Как доктор Джекилл и мистер Хайд. Спасает то, что теперь почти никто не владеет французским достаточно хорошо. Они подошли к машине Хулии, припаркованной в каком-то переулке, в тот момент, когда девушка рассказывала о своей встрече с Максом. При одном упоминании этого имени Сесар нахмурил брови под кокетливо заломленными полями шляпы. - Я рад, что не столкнулся с этим альфонсом, - сердито заметил он. - Что, он по-прежнему делает тебе коварные намеки? - Да в общем-то почти нет. Думаю, в глубине души он побаивается, что Менчу узнает. - И перестанет кормить и одевать: вот что его больше всего пугает, подонка этакого. - Сесар обошел машину, направляясь к правой дверце, и вдруг остановился: - Смотри-ка! Нас оштрафовали. - Не может быть! - Сама посмотри. Вон за дворник засунута бумажка. - Антиквар раздраженно стукнул кончиком зонта об асфальт. - Это же надо - посреди рынка! И полиция хороша: вместо того чтобы ловить преступников и всякую шушеру, как, собственно, ей и положено, занимается тем, что развешивает уведомления о штрафе... Какой позор! - И повторил громко, вызывающе оглядываясь по сторонам: - Какой позор! Хулия отодвинула пустой баллончик из-под аэрозоля, оставленный кем-то на капоте машины, и взяла бумажку: точнее, не бумажку, а кусочек плотного картона размером с визитную карточку. И застыла на месте, как громом пораженная. Заметив это, Сесар взглянул ей в лицо и, встревоженный, почти подбежал к ней: - Девочка, ты так побледнела... Что с тобой? Прошло несколько секунд, прежде чем она смогла ответить, а когда заговорила, то не узнала собственного голоса. Она испытывала невыносимое желание броситься бежать - все равно куда, лишь бы там было тепло и надежно, чтобы можно было спрятать голову, закрыть глаза и почувствовать себя в безопасности. - Это не штраф, Сесар. Она держала в пальцах карточку, и у антиквара вырвалось ругательство, абсолютно невообразимое в устах такого воспитанного человека, как он. Потому что на карточке со зловещим лаконизмом, машинописным шрифтом, уже хорошо знакомым обоим, значилось: ...а7:Лb6. Хулия, точно оглушенная, оглянулась, чувствуя, что у нее начинает кружиться голова. Переулок был безлюден. Единственным человеком, находившимся поблизости, была торговка образками и распятиями, сидевшая на складном стульчике метрах в двадцати от машины и явно отдававшая все свое внимание людям, проходившим мимо ее товара, разложенного прямо на земле. - Он был здесь, Сесар... Ты понимаешь?.. Он был здесь. Она сама почувствовала, что в ее голосе нет удивления: только страх. И - осознание этого накатывало на нее волнами отчаяния - то был уже не страх перед неожиданным,