омнит меня, Хольцера, каким я был в тридцать втором. - Вы смешны, Хольцер, - сказал Франк. - Подумаешь, проблема. Перейдете на характерные роли, и все тут. - Я не характерный актер. Я типичный герой-любовник. - Хорошо, - нетерпеливо прервал его Франк. - Тогда вы станете просто героем или как там это у вас в театре называется. Ну, скажем, пожилым героем. И у Цезаря была лысина. Сыграете, в конце концов, короля Лира. - Но для этого я еще недостаточно стар, господин Франк! - Послушайте! - воскликнул Франк. - Я не вижу в этом проблемы. Мне было шестьдесят четыре, как говорится, в пору творческого расцвета, когда в тридцать третьем сожгли мои книги. Скоро мне будет семьдесят семь. Я уже старик, не могу больше работать. Все мое достояние - восемьдесят семь долларов. Вы только посмотрите на меня! Франк был немцем до мозга костей, поэтому иностранные издатели, иногда выпускавшие его книги в переводе, второй раз уже не рисковали это делать, так как его книги никто не покупал. К тому же Франк не мог выучить в должной степени английский, потому что для этого он слишком немец. Он с трудом перебивался случайными авансами и пособиями. - После войны ваши книги снова будут издаваться, - заметил я. Он с сомнением взглянул на меня. - В Германии? В стране, которую двенадцать лет воспитывали в национал-социалистском духе? - Именно потому, - сказал я, не веря в это. Франк покачал головой. - Я забыт, - возразил он, - им там нужны другие писатели. Мы им больше не нужны. - Как раз вы-то и нужны! - Я? В тридцать третьем году у меня было так много творческих планов, - тихо сказал Франк. - А теперь я ни на что не способен. Я стар. Это страшно. Пока старость не наступит, в нее трудно поверить. Теперь я понимаю, что это такое. И знаете, с каких пор? С того момента, когда я впервые понял, что война для нацистов проиграна и что, наверное, можно будет вернуться. Все молчали. Я выглянул в окно. Там тускло светилось зимнее небо, от грохота грузовиков в комнате все слегка дрожало. Потом я услышал, как Франк и Хольцер простились и ушли. - Какое утро! - сказал я Кану. - Какой чудесный день! Он кивнул в знак согласия. - Вы, разумеется, слышали, что Кармен вышла замуж? - Да, от Танненбаума. Но в Америке легко развестись. Кан засмеялся. - Мой дорогой Роберт! Чем вы еще можете меня утешить? - Ничем, - ответил я. - Так же как и Хольцера. - И так же как Франка? - О, нет! Здесь, черт возьми, огромная разница. Вам ведь не семьдесят семь. - Вы слышали, что сказал Франк? - Да. Он конченый человек и не знает, что ему теперь делать. Он состарился незаметно для себя. А мы - нет. Мне бросилась в глаза сосредоточенность и вместе с тем какая-то растерянность Кана. Я связывал это с Бетти и с Кармен. Я надеялся, что это скоро пройдет. - Радуйтесь, что не присутствовали на панихиде у Бетти, - сказал я. - Было ужасно. - Ей повезло, - задумчиво произнес Кан. - Она умерла вовремя. - Вы думаете? - Да, представьте себе, что было бы, если бы она вернулась. Она не вынесла бы разочарования. А так она умерла в ожидании. Я знаю, что в конце ее охватило отчаяние, но какая-то искорка веры, наверное, все же теплилась. Вера придает сил. - Как и надежда. - Надежда более уязвима. Сердце продолжает верить, а мозг уже глух. - Не слишком ли вы осложняете себе жизнь? Он рассмеялся. - Когда-нибудь даже автоматы перестанут подчиняться человеку. Они не взорвутся, а просто остановятся. Я понял, что убеждать его в чем-то бессмысленно. Кан метался по кругу, как собака, страдающая запором. Любой, даже самый слабый намек он улавливал своим напряженным и бдительным умом в отвергал еще прежде, чем он был высказан. Кана надо было оставить одного. К тому же я и сам чувствовал усталость. Ничто так не утомляет, как беготня по кругу, а еще более утомительно при этом следовать за кем-то. - До завтра, Кан, - сказал я. - Мне еще надо зайти к антиквару посмотреть картины. Зачем вы позвали таких людей, как Хольцер и Франк? Вы ведь не мазохист. - Оба пришли с панихиды Бетти. Вы их там не видели? - Нет. Там было полно людей. - Они побывали там, а потом зашли ко мне, чтобы отвлечься. Боюсь, я предоставил их своей судьбе. Я ушел. Чисто деловая, хотя и несколько своеобразная атмосфера у Силверса подействовала на меня благотворно. - Твой знакомый с Пятьдесят седьмой улицы не собирается в зимний отпуск? - спросил я Наташу. - Во Флориду, Майами или Палм-Бич? Может, у него больные легкие, или больное сердце, астма, или какие-нибудь другие недуги, для которых климат Нью-Йорка слишком суров? - Он не выносит жары. Летом в Нью-Йорке как в бане. - Нам от этого не легче. Как трудно бедному человеку в Америке наслаждаться любовью! Без собственной квартиры это почти невозможно. Страна, наверное, полна безутешных онанистов. Проституток в этих стерильных широтах я тоже не видел. Богатырского телосложения полицейские, освобожденные от военной службы именно благодаря своей комплекции, хватают эти хилые зачатки эротики на улицах, как собачники бродячих мопсов, и доставляют их безжалостным судьям, которые приговаривают их к большим штрафам. А где же людям заниматься любовью? - В автомобилях. - А тем, у кого их нет? - спросил я, отгоняя мысль о просторном "роллс-ройсе" со встроенным баром; может, Фрезер не умеет править сам, и тогда шофер - это мой ангел-хранитель. - Что делать здоровым молодым людям, если нет борделей? В Европе проститутки на любую цену кружат по улицам, как перелетные птицы. Здесь я пока еще проституток не видел. Как, впрочем, и общественных уборных. Думаешь, это случайно? В Париже эти интимные будки находятся в нескольких метрах друг от друга, стоят на улицах как бастионы из жести и, надо сказать, активно используются. Ночные бабочки вылетают на улицу уже в одиннадцать утра, французам неведомы психиатры. У них почти не бывает истощения нервной системы. Здесь же у каждого свой психиатр, нет общественных туалетов, а проституток могут вызвать только состоятельные люди по хранимым в тайне номерам. А что же делать более бедным людям со всеми этими полицейскими запретами, с бранящимися хозяйками, смиренными пресвитерианцами и жандармами, что им делать зимой без машины, без этого последнего прибежища загнанной в подполье любви? - Взять машину напрокат. Я сидел в расшатанном плюшевом кресле того же цвета, что и мебель в холле. Таинственный владелец гостиницы тридцать лет назад, по-видимому, ограбил вагон с плюшем, где, кроме того, везли, наверное, еще и контрабандное виски, иначе трудно объяснить, почему гостиница снизу доверху обита этим ужасным плюшем и везде темнеют пятна от виски. Наташа лежала на кровати. На столе были остатки ужина, за который нам следовало благодарить американский магазин деликатесов, это великолепное заведение, утешителя всех холостяков, где можно купить горячих кур с вертела, шоколадные пирожные, нарезанную кружками колбасу, всякие консервы, роскошную туалетную бумагу, малосольные огурцы, красную икру, хлеб, масло и липкий пластырь - короче, где можно купить все, кроме презервативов. Последние можно приобрести в другом американском заведении, своего рода комбинации аптеки и закусочной - аптечном магазине, где их с заговорщическим видом вручает вам одетый в белое хозяин, будто он - сложивший с себя сан католический священник, совершающий символическое убиение младенца. - Дать тебе кусочек шоколадного торта к кофе? - спросил я. - Дать, и побольше. Сию же минуту. Зима пробуждает аппетит. Пока на улицах лежит снег, шоколадное пирожное для меня - лучшее лекарство. Я поднялся, достал из чемодана, служившего тайничком, электрическую плитку, поставил на нее алюминиевый чайник с водой и тут же закурил сигарету "Уайт оул", чтобы запах кофе не был слышен в коридоре. Опасности никакой не было - хотя готовить в номере и запрещалось, - ибо никого это не волновало. Но когда Наташа была здесь, я проявлял осторожность. Невидимый хозяин гостиницы вполне мог шмыгать по коридорам. Он никогда этого не делал, и именно это меня так и настораживало. То, чего меньше всего ждешь, как раз и случалось в моей жизни слишком часто: это был один из неписаных законов эмиграции. Когда я наливал кофе, в дверь тихо, но настойчиво постучали. - Спрячься под моим пальто, - сказал я. - С головой и ногами. Посмотрю, что там стряслось. Я повернул ключ в замке и чуть приоткрыл дверь. У порога стояла пуэрториканка. Она приложила палец к губам. - Полиция, - прошептала она. - Что? - Внизу. Три человека. Может быть, они поднимутся и сюда. Будьте осторожны! Обыск. - Что там произошло? - Вы один? У вас нет женщины? - Нет, - ответил я. - Полиция здесь из-за этого? - Не знаю. Наверное, из-за Меликова. Но неизвестно. Вероятно, будет обыск. Если обнаружат женщину, ее заберут. "В ванную, - мелькнуло у меня в голове. - Но если полиция устроит облаву и найдет Наташу в ванной, то это только ухудшит дело. Выйти вниз, в холл она не могла, если ищейки уже здесь. Проклятье, - думал я, - что же делать?" Вдруг рядом с собой я скорее почувствовал, чем увидел Наташу. Как быстро она оделась, просто удивительно. Даже ее маленькая шапочка была уже на голове. Наташа держалась хладнокровно и спокойно. - Меликов, - сказала она. - Они сцапали его. Пуэрториканка сделала ей знак. - Скорее! Вы - ко мне в комнату, а Педро - сюда. Понятно? - Да. Наташа быстро огляделась по сторонам. - До встречи. - И она последовала за женщиной. Из темного коридора вынырнул мексиканец Педро. Он на ходу пристегивал подтяжки и завязывал галстук. - Buenas tardes(1). Так-то оно лучше! Я все понял.ЕслиЕсли Если появится полиция, то Педро - мой гость, в то время как Наташа будет у пуэрторикан 1 Добрый вечер (исп.). ки. Куда проще, чем драматичное англосаксонское бегство через окно в уборной по обледеневшим крышам. Я бы сказал, латинская простота. - Садитесь, Педро, - предложил я. - Сигару? - Благодарю. Лучше сигарету. Большое спасибо, сеньор Роберто. У меня есть свои. Он явно нервничал. - Документы, - прошептал он. - Плохо дело. Может, они все же не появятся. - У вас нет документов? Скажете, что забыли. - Плохо дело. У вас документы в порядке? - Да. В порядке. Но кому приятно встречаться с полицией? Меня самого временами пробирала нервная дрожь. - Хотите водки, Педро? - Слишком крепкий напиток в этой ситуации. Лучше сохранять ясность ума. Но чашечку кофе - с удовольствием, сеньор! Я налил ему кофе. Педро пил торопливо. - Что с Меликовым? - спросил я. - Вам что-нибудь известно о нем? Педро замотал головой. Потом он наклонил ее набок, закрыл глаз, поднял руку, приложил ее к носу и будто втянул в себя воздух. Я понял. - Вы верите этому? Он пожал плечами. Мне вспомнились намеки Наташи. - Мог бы я что-нибудь для него сделать? - Ничего! - ответил Педро, неотступно следя за мной взглядом. - Держать язык за зубами, - добавил он, бурно жестикулируя. - Иначе Меликову будет еще хуже. Я уложил плитку в чемодан и огляделся вокруг. Не оставила ли Наташа каких-нибудь следов? Пепельница. Я бесшумно открыл окно и выбросил два окурка со следами красной губной помады. Затем я подкрался к двери, открыл ее и прислушался, пытаясь уловить, что происходит внизу. В гостинице стояла мертвая тишина. Из холла до меня донеслось какое-то бормотание. Затем послышался топот поднимавшихся по лестнице людей. Я сразу понял, что это полиция. Я уже неплохо в этом разбирался, так как довольно часто слышал такой топот в Германии, Бельгии и Франции. Я быстро закрыл дверь. - Идут. Педро бросил сигарету. - Они поднимаются сюда, - сказал я. Педро поднял сигарету с пола. - В комнату Меликова? - Это мы посмотрим. Почему вы считаете, что полиция будет делать обыск? - Чтобы хоть что-то найти! Ясное дело. - Без ордера? Педро вновь пожал плечами. - Какой тут нужен ордер? Когда речь идет о бедняках? Конечно, этого и следовало ожидать. Почему в Нью-Йорке должно быть не так, как в любом другом городе мира? Надо бы мне это знать. Документы у меня в порядке, но не совсем. И у Педро, видимо, тоже. Что до пуэрториканки, я очень сомневался. Только у Наташи было все в порядке. Ее бы отпустили. У нас же проверка затянулась бы. Я отрезал большой кусок шоколадного торта и запихнул в рот. Кормят во всех полицейских участках преотвратительно. Я выглянул из окна. Напротив светилось несколько окон. - Где окно вашей приятельницы? - спросил я Педро. - Его видно отсюда? Он подошел ко мне. От его курчавых волос пахло сладковатым маслом. На шее у него был шрам от фурункула. Он посмотрел вверх. - Над нами. Этажом выше. Отсюда не видно. Мы то и дело прислушивались к звукам, доносившимся из холла. Все было тихо. Все, кто был в гостинице, по-видимому, знали: что-то произошло. Никто не спускался вниз. Наконец я услышал тяжелые энергичные шаги сверху. Они затихли внизу. Я приоткрыл дверь. - Кажется, полиция уходит. Обыска не будет. Педро оживился. - Почему они не оставляют людей в покое? Стоит ли поднимать столько шума из-за какого-то мизерного количества порошка, если он приносит радость? На войне разрывают миллионы людей гранатами. Здесь же устраивают гонение за щепотку белого порошка, будто это динамит какой. Я внимательно посмотрел на него, на его влажные глаза, на белки с голубым отливом, и мне пришла в голову мысль, что он и сам был бы не прочь понюхать. - Вы давно знаете Меликова? - спросил я. - Не очень. Я молчал - а какое мне было до этого дело? Интересно, можно ли чем-то помочь Меликову. Но я едва ли мог что-то сделать - иностранец да еще с сомнительными документами. Дверь открылась. Это была Наташа. - Они ушли, - сказала она. - С Меликовым. Педро встал. Вошла пуэрториканка. - Пошли, Педро. - Благодарю, - сказал я ей. - Большое спасибо за любезность. Она улыбнулась. - Бедные люди охотно помогают друг другу. - Не всегда. Наташа поцеловала ее в щеку. - Большое спасибо тебе, Ракель, за адрес. - Какой адрес? - поинтересовался я, когда мы остались одни. - Где продают чулки. Самые длинные, какие я только видела. Их трудно найти. Большинство чересчур короткие. Ракель показала мне свои. Просто чудо. Я не мог удержаться от смеха. - А мне с Педро было не так весело. - Разумеется. Он испугался. Он тоже нюхает почем зря! И теперь перед ним проблема: ему придется искать другого поставщика. - Меликов был поставщиком? - Мне кажется, не основным. Его принудил к этому тот гангстер, которому принадлежит гостиница. Иначе он вылетел бы отсюда. Нового места он никогда бы не получил - возраст не тот. - Можно что-нибудь сделать для него? - Ничего. Это под силу только гангстеру. Вероятно, он поможет ему выбраться. У него очень ловкий адвокат. Ему придется что-то сделать для Меликова, чтобы тот не изобличил его. - Откуда тебе все это известно? - Ракель рассказала. Наташа оглянулась по сторонам. - А куда девался торт? - Вот он, я съел кусок. Она рассмеялась. - Голод как следствие страха, не так ли? - Нет. Как следствие осторожности. Кофе выпил Педро. Хочешь кофе? - Я считаю, мне лучше уйти. Не стоит дважды искушать судьбу. Трудно сказать, не нагрянет ли полиция еще раз. - Хорошо. Тогда я провожу тебя домой. - Нет, не провожай. Не исключено, что внизу оставлен наблюдатель. Если я выйду одна, объясню, что была у Ракель. Настоящая авантюра, верно? - Для меня - даже чересчур настоящая. Ненавижу авантюры. Она рассмеялась. - А я - нет. Я довел ее до лестницы. И вдруг увидел, что на глазах у нее слезы. - Бедный Владимир, - пробормотала она, - бедная искалеченная душа. Быстро, держась очень прямо, она твердой походкой спустилась по лестнице. А я вернулся к себе в каморку и стал приводить ее в порядок - убирать со стола. Почему-то это всегда настраивало меня чуть-чуть на меланхолический лад, так как, по-видимому, ничто в жизни не вечно, даже проклятый шоколадный торт. В порыве неожиданной ярости я распахнул окно и выкинул остатки. Пусть будет праздник кошкам, если мой праздник уже прошел. Без Меликова в гостинице сразу стало пусто. Я спустился вниз. Никого не было. Люди стараются избегать тех мест, где побывала полиция, как чумы. Я немного подождал и даже принялся листать старый номер "Тайме", оставленный каким-то посетителем, но меня раздражало всезнайство этого журнала, который знал больше, чем сам Господь Бог, и преподносил все сведения в расфасованном виде, в готовых маленьких пакетиках под несколько вычурными заголовками. Я прошмыгнул по внезапно осиротевшему холлу, подумав, что человека начинают ценить лишь тогда, когда его больше нет, - чертовски тривиальная, но потому особенно гнетущая истина. Я думал о Наташе и о том, что теперь сложнее будет проводить ее тайком ко мне в комнату. Меня все больше одолевала меланхолия, и я, как бочка с водой в ливень, все больше наполнялся чувством сострадания к себе. День был мрачный, передо мной прошла череда минувших прощаний, а потом я подумал о прощаниях грядущих, и у меня стало совсем тяжело на душе, потому что я не видел выхода. Меня пугала ночь, собственная кровать и мысль о том, что назойливые сны в конце концов доконают меня. Я достал пальто и отправился бродить по морозному белому городу - хотел устать до изнеможения. Я прошел вверх по совершенно тихой Пятой авеню до Сентрал-парка. Справа и слева от меня светились, как стеклянные гробы, запорошенные снегом витрины. Вдруг я услышал собственные шаги и подумал о полиции в гостинице, а затем о Меликове, сидевшем в какой-то клетке; потом я почувствовал, что очень устал, и повернул назад. Я шагал все быстрее и быстрее, ибо усвоил, что иногда это смягчает грусть, но я слишком устал и не чувствовал, так ли это было на сей раз. XXXII События вдруг стали разворачиваться с удивительной быстротой. Недели таяли, как снег на улицах. Некоторое время я ничего не слышал о Меликове. Но как-то утром он появился вновь. - Тебя выпустили! - воскликнул я. - Все кончилось? Он покачал головой. - Меня освободили под залог. Дело еще только будет слушаться. - Против тебя есть какие-нибудь серьезные улики? - Лучше, если мы не будем об этом говорить. А еще лучше, если ты не будешь задавать вопросов, Роберт. В Нью-Йорке всего надежнее ничего не знать и ни о чем не спрашивать. - Хорошо, Владимир. Ты похудел. Почему тебя так долго не выпускали? - Пусть это будет твоим последним вопросом. Поверь мне, Роберт, так лучше. И избегай меня. - Нет! - запротестовал я. - Да. А теперь давай-ка выпьем водки. С тех пор, как я последний раз пил водку, прошло довольно много времени. - Ты плохо выглядишь. Похудел - и такой грустный. Будем надеяться, что скоро все изменится к лучшему. - В тюрьме мне исполнилось семьдесят лет. Да и давление у меня чертовски высокое. - Но ведь есть всякие лекарства. - Роберт, - тихо произнес Меликов, - от забот еще не найдено лекарств. К тому же мне не хочется умереть в тюрьме. Я молчал. За окном стучала капель. - Ты не можешь... - сказал я тихо, - ты не можешь сделать то же, что я делал в минуту опасности? Америка велика, а обязательной прописки не существует. Кроме того, каждый штат пользуется большой самостоятельностью и имеет собственные законы. Это не предложение, я просто рассуждаю вслух. - Я не хочу подвергаться гонениям и розыску. Нет, Роберт, мне надо попытать счастья. Я надеюсь на помощь людей, уже поддержавших меня однажды. Забудем пока обо всем. - Он судорожно улыбнулся. - Выпьем водки в надежде на инфаркт, пока мы еще на свободе. В марте состоялась помолвка дочери Фрислендера с одним американцем. А в апреле она вышла за него замуж. Фрислендер решил дать по этому поводу два приема: один - как американец, а второй - как бывший эмигрант. Он, правда, был полон твердой решимости с каждым днем все больше американизироваться, считая брак своей дочери с настоящим, коренным американцем еще одним значительным шагом в этом направлении, но вместе с тем он желал показать и нам, людям без гражданства, что хотя он и умалчивает о своем происхождении, но все же не отрекается от него. По этой причине была устроена настоящая свадьба с приглашением родственников мужа - потомков тех, кто прибыл на "Мейфлауерс", - и нескольких избранных эмигрантов: одни из них уже получили гражданство, другие просто были богатыми людьми; второй прием предназначался для простых смертных - короче, для более бедного люда. У меня не было желания идти на это торжество, но Наташа, охваченная неуемной страстью к гуляшу по-сегедски, приготовленному кухаркой Фрислендера, настаивала, чтобы я пошел, надеясь, что я снова принесу домой полную кастрюлю. По выражению Фрислендера, это был своего рода прощальный вечер, знаменовавший одновременно начало новой жизни. - Скитания в пустыне приближаются к концу, - сказал он. - Где же Земля Обетованная? - иронически спросил Кан. - Здесь! А где же еще? - Фрислендер удивился. - Стало быть, здесь уже празднуется день победы, да? - Евреи побед не празднуют, господин Кан. Евреи празднуют избавление, - сказал Фрислендер. - Молодожены будут и сегодня? - спросил я у фрау Фрислендер. - Нет. Сразу после свадьбы они отправились во Флориду. - В Майами? - В Палм-Бич. В Майами не так изысканно. Я представил себе их зятя; он был банкиром, а его предки несколько веков тому назад прибыли сюда из Англии на овеянном легендами маленьком судне "Мейфлауерс", этом Ноевом ковчеге американской аристократии, который должен был бы раз в десять превосходить "Куин Мери", чтобы вместить всех каторжников и пиратов, чьи правнуки впоследствии утверждали, будто их предки прибыли на этом корабле. Я огляделся по сторонам. С самого начала я почувствовал, что обстановка здесь сегодня не такая, как обычно. Фрислендер устраивал вечера для беженцев каждые два месяца. Поначалу он делал это, чтобы образовать нечто вроде эмигрантского центра. Постепенно стало ясно, что ассимиляция шла нормально - полная ассимиляция происходит ведь только во втором поколении. В первом же поколении люди еще держатся вместе. Причиной этого является недостаточное знание языка, сохранившиеся привычки, кроме того, в пожилом возрасте трудно приспосабливаться к новым условиям. Дети эмигрантов, посещавшие американские школы, без особых усилий усваивали обычаи страны. С родителями же дело обстояло сложнее. Несмотря на всю благодарность за прием, им казалось, что они сидят в этакой приятной тюрьме без стен, и никто из них не отдавал себе отчета в том, что они сами воздвигали вокруг себя все эти преграды и барьеры. Страна же оказалась на редкость гостеприимной. - Я остаюсь здесь, - сказал Танненбаум. Он приехал из Голливуда, чтобы сыграть в нью-йоркском театре роль эсэсовца. - Это единственная страна, где на нас не смотрят как на оккупантов. Здесь не чувствуешь себя чужестранцем. Во всех прочих странах было по-другому. Я остаюсь здесь. Везель пристально посмотрел на него. - А если вы больше не найдете работы? У вас ведь сильный акцент, и, когда кончится война, ролей для вас, очевидно, больше не будет. - Напротив, тогда-то все и начнется. - Вы не Бог и не можете все знать, - резко заметил Везель. - Так же как и вы, Везель. Но у меня есть работа. - Прошу вас, господа, - воскликнула фрау Фрислендер, - только не ссорьтесь! Сейчас, когда все уже позади! - Вы так думаете? - спросил Кан. - Конечно, если только не возвращаться назад! - сказал Танненбаум. - Как, по-вашему, теперь выглядит Германия? - Родина есть родина, - произнес Везель. - А дерьмо есть дерьмо. - А мне придется вернуться, - печально произнес Франк. - Что мне еще остается? То был основной мотив этого унылого вечера, на который все пришли с думами о будущем. Вдруг случилось то, что и предсказывал Кан: решивших остаться именно потому, что вскоре они получат возможность вернуться, начало мучить какое-то смутное чувство утраты. Перспектива остаться в Штатах не казалась уже столь радужной, как ранее, хотя, в сущности, ничего не менялось. А те, кто намеревался вернуться и перед кем всегда маячила Европа, старая родина, вдруг почувствовали, что теперь это вовсе не рай, а разоренная земля, где полно самых разных проблем. Это походило на флюгер: то он поворачивался одной стороной, то другой. Трогательные иллюзии, которыми все они жили, лопались. И те, кто хотел вернуться, и те, кто хотел остаться, равно ощущали себя дезертирами. На этот раз они дезертировали от самих себя. - Лиззи хочет вернуться, - сказал Кан. - Вторая из двойняшек - Люси - намерена остаться. Их всегда видели вместе. Теперь обе упрекают друг друга в эгоизме, и это подлинная трагедия. Я посмотрел на него. Я ничего не знал об его отношениях с Лиззи. - Вы не хотите уговорить Лиззи остаться? - спросил я. - Нет. Идет великая ломка, - заметил он иронически. - И великое отрезвление. - И для вас? - Для меня? - переспросил он, смеясь. - Я просто лопну, как воздушный шарик. Не там и не здесь. А вы? - Я? Не знаю. Еще достаточно времени подумать об этом. - Вы же этим только и занимались, пока были здесь, Роберт. - Есть вещи, раздумье о которых не способствует их прояснению. Потому и не стоит о них слишком долго рассуждать. Это только все портит и усложняет. Такие решения принимаются мгновенно. - Да, - сказал он. - Это делается мгновенно, вы правы. Фрислендер отвел меня в сторону. - Не забудьте, что я вам говорил о немецких акциях. После перемирия их можно будет приобрести за бесценок. Но они будут расти, расти и расти в цене. Можно ненавидеть страну в политическом отношении, но к ее экономике испытывать доверие. А в целом - это нация шизофреников. Толковые промышленники, ученые и организаторы массовых убийств. - Да, - сказал я с горечью. - И часто все это сочетается в одном лице. - Я ведь сказал - шизофреники. Будьте и вы шизофреником: наживите себе состояние и можете потом сколько угодно ненавидеть нацистов. - Не слишком ли это прагматично? - Называйте как хотите. Зачем же давать промышленным концернам, посылавшим на смерть рабочих-рабов, наживать бешеные деньги? - Они-то, будьте уверены, все равно не останутся внакладе, - сказал я. - Они все получат: и почести, и ордена, и пенсии, и миллионы в придачу. Как-никак я там родился. Мы видели это после первой мировой войны. Ну, а вы вернетесь, господин Фрислендер? - Ни за что! Свои дела я могу решать по телефону. Если вам нужны деньги, я охотно дам вам тысячу долларов. На этой основе там, за океаном, можно начать все, что угодно. Благодарю. Вероятно, я приму ваше предложение. Какое-то мгновение мне казалось, будто произошло короткое замыкание, но свет не погас, а лишь чуть замигал и сразу же загорелся вновь ярко и спокойно. Это был момент, когда тревожное, смутное желание, в котором был и страх и мысль о невозможности возвращения, вдруг неуловимо стало реальностью. Деньги, предложенные мне Фрислендером, нужны мне были, конечно же, не для бизнеса. Они таили в себе возможность возвращения, этих денег было даже больше, чем нужно, чтобы добраться до страны, которая надвигалась на меня, как черное облако. Я стоял под люстрами и, точно слепой, смотрел прямо перед собою, не видя ничего, кроме расплывающегося светлого пятна. Мне еще требовалось время, чтобы прийти в себя. Казалось, будто на меня обрушился смерч огромной силы. Теперь все завертелось у меня перед глазами, свет и тени смешались, а надо всем плыл голос Кана: - Кухарка уже накладывает гуляш. Берите свою порцию и давайте сбежим отсюда. Ну, как? - Что? Бежать? Когда? - Когда угодно! Если хотите - сейчас. - Так-так! - я снова начал понимать Кана. - Сейчас не могу, - сказал я. - Мне еще надо решить несколько вопросов. Я должен задержаться, Кан. - Мне хотелось собраться с мыслями, а это лучше всего делать в неразберихе, в толчее, среди гостей. К тому же мне не хотелось сейчас говорить с Каном. Все было еще слишком неопределенно, ново, призрачно и в то же время полно значения. - Хорошо, - сказал Кан. - А я ухожу. Я не могу больше выносить этих восторгов, сантиментов, всей этой неопределенности. Сотни ослепленных птиц забились о прутья своих клеток, обнаружив вдруг, что эти прутья уже не из стали, а из вареных спагетти. И они не знают, что теперь делать - петь или жаловаться. Некоторые уже запели, - угрюмо добавил он. - Скоро они поймут, что чирикать им здесь нечего и что теперь они лишатся последней опоры - романтической тоски по родине и романтической ненависти. Оказывается, разрушенную страну уже нельзя ненавидеть - вот ведь как получается. Доброй ночи, Роберт. Он был очень бледен. - Я, наверное, зайду к вам попозже, - сказал я, испугавшись этой бледности. - Не надо. Я иду спать. Приму несколько таблеток снотворного. Да не бойтесь, - сказал он, увидев выражение моего лица. - Ничего я над собой не сделаю. Желаю приятно провести время на этом торжестве, оказавшемся таким невеселым. Доброй ночи, Роберт. - Доброй ночи, Кан. Я забегу к вам завтра днем. - Буду очень рад. Меня мучила совесть, я уже хотел броситься за ним, но был совершенно сбит с толку этим абсурдным, печальным праздником и тем, что в конце сказал Кан. Я остался и, не очень вникая, слушал Лахмана. - Мой недуг пройдет, как страшный сон, - говорил он, усиленно мигая. - А как твой католический бизнес? - поинтересовался я. - Четки и статуэтки святых? - Там видно будет. Пока что я не спешу. Я лучший коммивояжер нашего времени. Чужая вера даст большую свободу действий. А это здорово помогает бизнесу. К тому же католики мне больше доверяют, потому что я не католик. - Стало быть, ты не возвращаешься, а? - Может быть, через несколько лет. Съезжу в гости. Но до этого еще есть время, много времени. Я с завистью взглянул на него. - Чем ты занимался раньше? - спросит я - До нацистов? - Был студентом и сыном зажиточных родителей. Ничему так и не научился. Я не мог спросить, что стало с его родителями, но мне хотелось бы знать, что творилось у него в голове. Однажды Кан сказал мне, что евреи - народ не мстительный. Возможно, в этом есть доля истины. Они неврастеники и их ненависть быстро оборачивается смирением, а ради спасения собственного "я" - даже сочувственным пониманием противника. Как любая крайность, да и вообще как любое общее утверждение, это соответствовало действительности лишь отчасти. И тем не менее слова Кана врезались мне в память. Евреи - не мстительный народ, они для этого слишком культурны и интеллектуальны. "Я совсем не такой", - думал я. Я был одинок и казался самому себе троглодитом. Но на сей раз со мной творилось нечто такое, через что я не мог переступить; это странное чувство было так значительно, что все попытки избавиться от него лишь вызывали у меня зуд нетерпения. Это был почти непонятный голос крови, который, как я чувствовал, приведет меня к гибели. Я противостоял этой силе, пытаясь избежать ее, и порой мне казалось, что это мне почти удается. Но затем надвигалось что-то - воспоминание, тяжелый сон или возможность приблизиться к безмолвно поджидающему року, - и все иллюзии избавления оказывались раздавленными, как стая бабочек, побитых градом. Мне снова становилось ясно, что это "нечто" здесь, рядом со мной и что мне его не избежать. Оно было у меня в крови и требовало крови. Я мог при свете дня попытаться иронизировать над ним, подшучивать и насмехаться, но солнечный свет лишь ненадолго рассеивал его, голос крови продолжал звучать и ночью наверстывал свое. - Не надо грустить, господин Росс, - сказала фрау Фрислендер. - В конце концов это последняя наша встреча в качестве эмигрантов. - Последняя? - Скоро все кончится. Времена Агасфера миновали. Я озадаченно посмотрел на славную толстуху. Откуда это у нее? Вдруг мне без особой причины стало весело. Я забыл Кана и собственные свои мысли. Я глядел в розовое лицо чистой, добродушной глупости, и мне как-то сразу стало ясно, сколь абсурдным был этот скорбно-торжественный вечер с его наивной помпезностью, волнением и растерянностью. - Вы правы, фрау Фрислендер, - вымолвил я. - Прежде чем устремиться в разные стороны, всем нам напоследок нужно было бы насладиться обществом друг друга. Наша судьба - судьба солдат после войны. Скоро они опять будут только приятелями, но уже не фронтовыми друзьями, все опять будет так, как когда-то. Тогда на прощание нам придется еще раз порадоваться всему тому, чем мы были и чем не были друг для друга. - Это я и имею в виду! Именно это! Рози уже приготовила вам в последний раз гуляш. Со слезами на глазах. Огромную кастрюлю. - Великолепно! Мне всего этого будет очень не хватать. На душе у меня становилось все радостнее. Вполне вероятно, что при этом где-то па дне души оставалось и отчаяние, но, если сказать по правде, когда его не было? Мне казалось, что теперь уже не может случиться ничего плохого, в том числе и с Каном. Я взял свою кастрюлю гуляша и пошел домой. Мне вдруг показалось, что я могу, наконец, сбросить с себя то, что давило на меня свинцовым грузом, и я ощутил внезапный прилив жизненных сил, не думая о том, что еще может наступить и, вероятно, наступит. XXXIII Когда па следующий день я пришел к Кану, его уже не было в живых. Он застрелился. Он лежал не в кровати, а на полу возле стула, с которого, видимо, сполз. Был очень ясный день, яркий свет почти слепил глаза. Портьеры не были задернуты. Свет лился в комнату. А Кан лежал на полу. В первый момент эта картина показалась мне такой неестественной, что я никак не мог поверить в случившееся. Потом я услышал радио, все еще игравшее и после его смерти, и увидел размозженный череп. И только подойдя ближе, я заметил рану. Кан лежал на боку. Я не знал, как быть. Я слышал, что в подобных случаях следует вызвать полицию и что ничего нельзя трогать до ее прихода. Какое-то время я неподвижно глядел на то, что осталось от Кана, и где-то во мне гнездилось чувство, что все это неправда. То, что сейчас лежало здесь на полу, имело столь же малое отношение к Кану, как восковые фигуры в музее - к тем, кого они изображают. Я сам чувствовал себя восковой фигурой, но еще живой. И только потом я очнулся и ощутил ужасное смятение и раскаяние: у меня вдруг возникла невыносимо твердая уверенность в том, что именно я повинен в смерти Кана. Накануне вечером он мне все сказал - это было настолько мелодраматично и чуждо характеру Кана, что я не имел права успокаиваться. Мне стало до ужаса ясно, как одинок был Кан и как он нуждался во мне, а я не замечал ничего только потому, что не желал замечать. Я не впервые видел мертвеца, и не впервые им оказывался мой друг. Я видел многих людей в ужасных обстоятельствах, но здесь было нечто совсем иное. Для меня и для многих других Кан был чем-то вроде монумента - казалось, он был сделан из более крепкого материала, чем любой другой; он был кондотьером и донкихотом, робингудом и сказочным спасителем, мстителем и баловнем судьбы, элегантным канатоходцем и находчивым Георгием Победоносцем, обманувшим драконов времени и вырвавшим у них жертву. Вдруг я опять услышал радио и выключил его. Я искал глазами хоть какое-нибудь письмо, но мне сразу стало ясно, что я ничего не найду. Он умер так же одиноко, как и жил. И я понял, почему я искал какую-нибудь записку от него: мне хотелось облегчить свою совесть, найти от него хоть слово, хоть какую-нибудь малость, хоть что-нибудь, что могло бы меня оправдать в собственных глазах. Но я ничего не усидел. Зато я увидел размозженную голову в ее ужасающей реальности, хотя казалось, будто я смотрю на нес издалека или через толстое стекло. Я был удивлен и растерян: почему он застрелился? Я даже подумал, что это странная смерть для еврея, но тут же вспомнил, что об этом, со свойственным ему сарказмом, говорил мне сам Кан, и раскаялся в своих мыслях. На меня снова обрушилась мучительная боль и самое худшее из всех ощущений: вот навсегда угас человек, будто его никогда и не существовало, и я волей-неволей виноват в его смерти. Наконец я взял себя в руки. Надо было что-то предпринять, и я позвонил Равику. Это был единственный врач, которого я знал. Я осторожно снял трубку, будто и она была мертва и ею нельзя было больше пользоваться. В этот полуденный час Равик оказался у себя. - Я нашел Кана мертвым, - сказал я. - Он застрелился. Не знаю, что делать. Вы можете приехать? Равик некоторое время молчал. - Вы уверены, что он мертв? - Уверен. У него размозжен череп. Я был близок к истерике, так как мне показалось, будто Равик размышляет, когда ему приехать - сейчас или после обеда; в таких случаях за какие-то секунды много мыслей проносится в голове. - Ничего не предпринимайте, - посоветовал Равик. - Оставьте все как есть. И ни к чему не прикасайтесь. Я немедленно выезжаю. Я положил трубку. Мне пришла в голову мысль вытереть трубку, чтобы на ней не было отпечатков пальцев. Но эту мысль я сразу же отверг: кто-то ведь должен же был найти Кана и вызвать врача. "Как сильно кино разлагает наше мышление", - подумал я и мгновенно ощутил ненависть к самому себе за возникшую мысль. Я сел на стул рядом с дверью и принялся ждать. Потом мне показалось трусостью сидеть так далеко от Кана, и я уселся на стол. Повсюду я наталкивался на следы последних мгновений жизни Кана - сдвинутый стул, закрытая книга на столе. Я открыл ее, пытаясь найти какой-то ответ на происшедшее, но это не была ни антология немецкой поэзии, ни томик Франца Верфеля, а всего лишь посредственный американский роман. Тишина, странно усиливавшаяся приглушенным шумом с улицы, становилась все мучительнее. Казалось, она забилась в узкий темный угол под столом рядом с покойным и сидит там на корточках, будто ждет, когда всякий живой шум, наконец, смолкнет и позволит мертвецу, лежавшему в неудобной позе, выпрямиться, чтобы на сей раз умереть по-настоящему, а не наспех. Даже желтый свет, казалось, замер, парализованный, остановленный на лету какой-то невидимой, таинственной силой, и тишина стала более напряженной, чем самая бурная жизнь. В какой-то момент мне почудилось, что я слышу, как на пол падают капли крови; но сил убедиться в том, что это не так, у меня не было. Кан мертв, и это было непостижимо, - даже смерть кролика бывает трудно осознать, ибо она слишком близка к нашей смерти. Неслышно вошел Равик, но я испугался так, будто на меня ехал паровой каток. Не останавливаясь, он подошел к Кану и стал его рассматривать. Он не нагнулся над трупом и не дотронулся до него. - Надо вызвать полицию, - сказал он. - Вы хотите быть при этом? - А это обязательно? - Нет, я могу сказать, что я нашел его. Когда является полиция, возникает масса вопросов. Предпочитаете их избежать? - Теперь уже нет, - сказал я. - Ваши документы в порядке? - Это тоже уже не важно. - Нет, до некоторой степени все еще важно, - возразил Равик. - Вот Кану теперь уже действительно все равно. - Я останусь, - произнес я. - Мне безразлично, если даже полицейские подумают, что я его убил. Равик повернулся ко мне. - Вы, видно, сами так думаете. Я в упор посмотрел на него. - Почему вы так считаете? - Нетрудно угадать. Не ломайте себе над этим голову, Росс. Если во всех случайностях видеть проявление судьбы, нельзя будет и шагу ступить. Он смотрел в застывшее лицо Кана, которого никто из нас уже не смог бы узнать. - Мне всегда казалось, что о