нями в своей комнате и зубрил как сумасшедший, словно это имело какой-то смысл. Ел он один раз в день. А между тем было совершенно безразлично -- закончит он курс или нет. Даже сдав экзамены, он мог рассчитывать на работу не раньше, чем через десять лет. Я сунул ему пачку сигарет: -- Плюнь ты на это дело, Георг. Я тоже плюнул в свое время. Ведь сможешь потом, когда захочешь, начать снова. Он покачал головой: -- Нет, после рудника я убедился: если не заниматься каждый день, то полностью выбиваешься из колеи; нет, во второй раз мне уж не осилить. Я смотрел на бледное лицо с торчащими ушами, близорукие глаза, щуплую фигуру с впалой грудью. Эх, проклятье! -- Ну, будь здоров, Джорджи. -- Я вспомнил: родителей у него уж тоже нет. Кухня. На стенке чучело -- голова дикого кабана, -- наследство, оставленное покойным Залевски. Рядом в прихожей телефон. Полумрак. Пахнет газом и плохим жиром. Входная дверь со множеством визитных карточек у звонка. Среди них и моя -- "Роберт Локамп, студент философии. Два долгих звонка". Она пожелтела и загрязнилась. Студент философии... Видите ли каков! Давно это было. Я спустился по лестнице в кафе "Интернационалы"" x x x Кафе представляло собой большой, темный, прокуренный, длинный, как кишка, зал со множеством боковых комнат. Впереди, возле стойки, стояло пианино. Оно было расстроено, несколько струн лопнуло, и на многих клавишах недоставало костяных пластинок; но я любил этот славный заслуженный музыкальный ящик. Целый год моей жизни был связан с ним, когда я работал здесь тапером. В боковых комнатах кафе проводили свои собрания торговцы скотом; иногда там собирались владельцы каруселей и балаганов. У входа в зал сидели проститутки. В кафе было пусто. Один лишь плоскостопии кельнер Алоис стоял у стойки. Он спросил: -- Как обычно? Я кивнул. Он принес мне стакан портвейна пополам с ромом. Я сел к столику и, ни о чем не думая, уставился в пространство. В окно падал косой луч солнца. Он освещал бутылки на полках. Шерри-бренди сверкало как рубин. Алоис полоскал стаканы. Хозяйская кошка сидела на пианино и мурлыкала. Я медленно выкурил сигарету. Здешний воздух нагонял сонливость. Своеобразный голос был вчера у этой девушки. Низкий, чуть резкий, почти хриплый и все же ласковый. -- Дай-ка мне посмотреть журналы, Алоис, -- сказал я. Скрипнула дверь. Вошла Роза, кладбищенская проститутка, по прозвищу "Железная кобыла". Ее прозвали так за исключительную выносливость. Роза попросила чашку шоколада. Это она позволяла себе каждое воскресное утро; потом она отправлялась в Бургдорф навестить своего ребенка. -- Здорово, Роберт! -- Здорово, Роза, как поживает маленькая? -- Вот поеду, погляжу. Видишь, что я ей везу? Она развернула пакет, в котором лежала краснощекая кукла, и надавила ей на живот. "Ма-ма" -- пропищала кукла. Роза сияла. -- Великолепно, -- сказал я. -- Погляди-ка. -- Она положила куклу. Щелкнув, захлопнулись веки. -- Изумительно, Роза. Она была удовлетворена и снова упаковала куклу: -- Да, ты смыслишь в этих делах, Роберт! Ты еще будешь хорошим мужем. -- Ну вот еще! -- усомнился я. Роза была очень привязана к своему ребенку. Несколько месяцев тому назад, пока девочка не умела еще ходить, она держала ее при себе, в своей комнате. Это удавалось, несмотря на Розино ремесло, потому что рядом был небольшой чулан. Когда она по вечерам приводила кавалера, то под каким-нибудь предлогом просила его немного подождать, забегала в комнату, быстро задвигала коляску с ребенком в чулан, запирала ее там и впускала гостя. Но в декабре малышку приходилось слишком часто передвигать из теплой комнаты: в неотапливаемый чулан. Она простудилась, часто плакала и как раз в то время, когда Роза принимала посетителей. Тогда ей пришлось расстаться с дочерью, как ни тяжело это было. Роза устроила ее в очень дорогой приют. Там она считалась почтенной вдовой. В противном случае ребенка, разумеется, не приняли бы. Роза поднялась: -- Так ты придешь в пятницу? Я кивнул. Она поглядела на меня: -- Ты ведь знаешь, в чем дело? -- Разумеется. Я не имел ни малейшего представления, о чем идет речь, но не хотелось спрашивать. К этому я приучил себя за тот год, что был здесь тапером. Так было удобнее. Это было так же обычно, как и мое обращение на "ты" со всеми девицами. Иначе просто нельзя было. -- Будь здоров, Роберт. -- Будь здорова, Роза. Я посидел еще немного. Но в этот раз что-то не клеилось, не возникал, как обычно, тот сонливый покой, ради которого я по воскресеньям заходил отдохнуть в "Интернациональ". Я выпил еще стакан рома, погладил кошку и ушел. Весь день я слонялся без толку. Не зная, что предпринять, я нигде подолгу не задерживался. К вечеру пошел в нашу мастерскую. Кестер был там. Он возился с Кадиллаком. Мы купили его недавно по дешевке, как старье. А теперь основательно отремонтировали, и Кестер как раз наводил последний глянец. В этом был деловой расчет. Мы надеялись хорошенько на нем заработать. Правда, я сомневался, что это нам удастся. В трудные времена люди предпочитают покупать маленькие машины, а не такой дилижанс. -- Нет, Отто, мы не сбудем его с рук, -- сказал я. Но Кестер был уверен. -- Это средние машины нельзя сбыть с рук, -- заявил он. -- Покупают дешевые и самые дорогие. Всегда есть люди, у которых водятся деньги. Либо такие, что хотят казаться богатыми. -- Где Готтфрид? -- спросил я. -- На каком-то политическом собрании. -- С ума он сошел. Что ему там нужно? Кестер засмеялся: -- Да этого он и сам не знает. Скорей всего, весна у него в крови бродит. Тогда ему обычно нужно что-нибудь новенькое. -- Возможно, -- сказал я. -- Давай я тебе помогу. Мы возились, пока не стемнело. -- Ну, хватит, -- сказал Кестер. Мы умылись. -- А знаешь, что у меня здесь? -- спросил Отто, похлопывая по бумажнику. -- Ну? -- Два билета на бокс. Не пойдешь ли ты со мной? Я колебался. Он удивленно посмотрел на меня: -- Стиллинг дерется с Уокером. Будет хороший бой. -- Возьми с собой Готтфрида, -- предложил я, и сам себе показался смешным оттого, что отказываюсь. Но мне не хотелось идти, хотя я и не знал, почему. -- У тебя на вечер что-нибудь намечено? -- спросил он, -- Нет. Он поглядел на меня. -- Пойду домой, -- сказал я. -- Буду писать письма и тому подобное. Нужно же когда-нибудь и этим заняться. -- Ты заболел? -- спросил он озабоченно. -- Да что ты, ничуть. Вероятно, и у меня весна в крови бродит. -- Ну ладно, как хочешь. Я побрел домой. Но, сидя в своей комнате, по-прежнему не знал, чем же заняться. Нерешительно походил взад и вперед. Теперь я уже не понимал, почему меня, собственно, потянуло домой. Наконец вышел в коридор, чтобы навестить Георга, и столкнулся с фрау Залевски. -- Вот как, -- изумленно спросила она, -- вы здесь? -- Не решаюсь опровергать, -- ответил я несколько раздраженно. Она покачала головой в седых буклях: -- Не гуляете? Воистину, чудеса. У Георга я пробыл недолго. Через четверть часа вернулся к себе. Подумал -- не выпить ли? Но не хотелось. Сел к окну и стал смотреть на улицу. Сумерки раскинулись над кладбищем крыльями летучей мыши. Небо за домом профсоюзов было золеным, как неспелое яблоко. Зажглись фонари, но темнота еще не наступила, и казалось, что они зябнут. Порылся в книгах, потом достал записку с номером телефона. В конце концов, почему бы не позвонить? Ведь я почти обещал. Впрочем, может быть, ее сейчас и дома нет. Я вышел в прихожую к телефону, снял трубку и назвал номер. Пока ждал ответа, почувствовал, как из черного отверстия трубки подымается мягкой волной легкое нетерпение. Девушка была дома. И когда ее низкий, хрипловатый голос словно из другого мира донесся сюда, в прихожую фрау Залевски, и зазвучал вдруг под головами диких кабанов, в запахе жира и звяканье посуды, -- зазвучал тихо и медленно, так, будто она думала над каждым словом, меня внезапно покинуло чувство неудовлетворенности. Вместо того чтобы только справиться о том, как она доехала, я договорился о встрече на послезавтра и лишь тогда повесил трубку. И сразу ощутил, что все вокруг уже не кажется мне таким бессмысленным. "С ума сошел", -- подумал я и покачал головой. Потом опять снял трубку и позвонил Кестеру: -- Билеты еще у тебя, Отто? -- Да. -- Ну и отлично. Так я пойду с тобой на бокс. После бокса мы еще немного побродили по ночному городу. Улицы были светлы и пустынны. Сияли вывески. В витринах бессмысленно горел свет. В одной стояли голые восковые куклы с раскрашенными лицами. Они выглядели призрачно и развратно. В другой сверкали драгоценности. Потом был магазин, залитый белым светом, как собор. Витрины пенились пестрым, сверкающим шелком. Перед входом в кино на корточках сидели бледные изголодавшиеся люди. А рядом сверкала витрина продовольственного магазина. В ней высились башни консервных банок, лежали упакованные в вату вянущие яблоки, гроздья жирных гусей свисали, как белье с веревки, нежно-желтыми и розовыми надрезами мерцали окорока, коричневые круглые караваи хлеба и рядом копченые колбасы и печеночные паштеты. Мы присели на скамью в сквере. Было прохладно. Луна висела над домами, как большая белая лампа. Полночь давно прошла. Неподалеку на мостовой рабочие разбили палатку. Там ремонтировали трамвайные рельсы. Шипели сварочные аппараты, и снопы искр вздымались над склонившимися темными фигурами. Тут же, словно полевые кухни, дымились асфальтные котлы. Мы сидели; каждый думал о своем. -- А странно вот так в воскресенье, Отто, правда? Кестер кивнул. -- В конце концов радуешься, когда оно уже проходит, -- сказал я задумчиво. Кестер пожал плечами: -- Видимо, так привыкаешь гнуть спину в работе, что даже маленькая толика свободы как-то мешает. Я поднял воротник: -- А что, собственно, мешает нам жить, Отто? Он поглядел на меня улыбаясь: -- Прежде было такое, что мешало, Робби. -- Правильно, -- согласился я. -- Но все-таки? Вспышка автогена метнула на асфальт зеленые лучи. Палатка на рельсах, освещенная изнутри, казалась маленьким, уютным домиком. -- Как ты думаешь, ко вторнику покончим с Кадиллаком? -- спросил я. -- Возможно, -- ответил Кестер. -- Ас чего это ты? -- Да просто так. Мы встали. -- Я сегодня малость не в себе, Отто, -- сказал я. -- С каждым случается, -- ответил Кестер. -- Спокойной ночи, Робби. -- И тебе того же, Отто. Потом я еще немного посидел дома. Моя конура вдруг совершенно перестала мне нравиться. Люстра была отвратительна, свет слишком ярок, кресла потерты, линолеум безнадежно скучен, умывальник, кровать, и над ней картина с изображением битвы при Ватерлоо, -- да ведь сюда же нельзя пригласить порядочного человека, думал я. Тем более женщину. В лучшем случае -- только проститутку из "Интернационаля". III Во вторник утром мы сидели во дворе нашей мастерской и завтракали. Кадиллак был готов. Ленц держал в руках листок бумаги и торжествующе поглядывал на нас. Он числился заведующим отделом рекламы и только что прочел Кестеру и мне текст составленного им объявления о продаже машины. Оно начиналось словами: "Отпуск на юге в роскошном лимузине", -- и в общем представляло собой нечто среднее между лирическим стихотворением и гимном. Мы с Кестером некоторое время помолчали. Нужно было хоть немного прийти в себя после этого водопада цветистой фантазии. Ленц полагал, что мы сражены. -- Ну, что скажете? В этой штуке есть и поэзия и хватка, не правда ли? -- гордо спросил он. -- В наш деловой век нужно уметь быть романтиком, в этом весь фокус. Контрасты привлекают. -- Но не тогда, когда речь идет о деньгах, -- возразил я. -- Автомобили покупают не для того, чтобы вкладывать деньги, мой мальчик, -- пренебрежительно объяснял Готтфрид. -- Их покупают, чтобы тратить деньги, и с этою уже начинается романтика, во всяком случае для делового человека. А у большинства людей она на этом и кончается. Как ты полагаешь, Отто? -- Знаешь ли... -- начал Кестер осторожно. -- Да что тут много разговаривать! -- прервал его я. -- С такой рекламой можно продавать путевки на курорт или крем для дам, но не автомобили. Ленц приготовился возражать. -- Погоди минутку, -- продолжал я. -- Нас ты, конечно, считаешь придирами, Готтфрид. Поэтому я предлагаю -- спросим Юппа. Он -- это голос народа. Юпп, наш единственный служащий, пятнадцатилетний паренек, числился чем-то вроде ученика. Он обслуживал заправочную колонку, приносил нам завтрак и убирал по вечерам. Он был маленького роста, весь усыпан веснушками и отличался самыми большими и оттопыренными ушами, которые я когда-либо видел. Кестер уверял, что если бы Юпп выпал из самолета, то не пострадал бы. С такими ушами он мог бы плавно спланировать и приземлиться. Мы позвали его. Ленц прочитал ему объявление. -- Заинтересовала бы тебя такая машина, Юпп? -- спросил Кестер. -- Машина? -- спросил Юпп. Я засмеялся. -- Разумеется, машина, -- проворчал Готтфрид. -- А что ж, по-твоему, речь идет о лошади? -- А есть ли у нее прямая скорость? А как управляется кулачковый вал? Имеются ли гидравлические тормоза? -- осведомился невозмутимый Юпп. -- Баран, ведь это же наш Кадиллак! -- рявкнул Ленц. -- Не может быть, -- возразил Юпп, ухмыляясь во все лицо. -- Вот тебе, Готтфрид, -- сказал Кестер, -- вот она, современная романтика. -- Убирайся к своему насосу, Юпп. Проклятое дитя двадцатого века! Раздраженный Ленц отправился в мастерскую с твердым намерением сохранить весь поэтический пыл своего объявления и подкрепить его лишь некоторыми техническими данными. x x x Через несколько минут в воротах неожиданно появился старший инспектор Барзиг. Мы встретили его с величайшим почтением. Он был инженером и экспертом страхового общества "Феникс", очень влиятельным человеком, через которого можно было получать заказы на ремонт. У нас с ним установились отличные отношения. Как инженер он был самим сатаной, и его ни в чем невозможно было провести, но как любитель бабочек он был мягче воска. У него была большая коллекция, и однажды мы подарили ему огромную ночную бабочку, залетевшую в мастерскую. Барзиг даже побледнел от восторга и был чрезвычайно торжествен, когда мы преподнесли ему эту тварь. Оказалось, что это "Мертвая голова", очень редкостный экземпляр, как раз недостававший ему для коллекции. Он никогда не забывал этого и доставал нам заказы на ремонт где только мог. А мы ловили для него каждую козявку, которая только попадалась нам. -- Рюмку вермута, господин Барзиг? -- спросил Ленц, уже успевший прийти в себя. -- До вечера не пью спиртного, -- ответил Барзиг. -- Это у меня железный принцип. -- Принципы нужно нарушать, а то какое же от них удовольствие, -- заявил Готтфрид и налил ему. -- Выпьем за грядущее процветание "Павлиньего глаза" и "Жемчужницы!" Барзиг колебался недолго. -- Когда вы уж так за меня беретесь, не могу отказаться, -- сказал он, принимая стакан. -- Но тогда уж чокнемся и за "Воловий глаз". -- Он смущенно ухмыльнулся, словно сказал двусмысленность о женщине: -- Видите ли, я недавно открыл новую разновидность со щетинистыми усиками. -- Черт возьми, -- сказал Ленц. -- Вот здорово! Значит, вы первооткрыватель и ваше имя войдет в историю естествознания! Мы выпали еще по рюмке в честь щетинистых усиков. Барзиг утер рот: -- А я пришел к вам, с хорошей вестью. Можете отправляться за фордом. Дирекция согласилась поручить вам ремонт. -- Великолепно, -- сказал Кестер. -- Это нам очень кстати. А как с нашей сметой? -- Тоже утверждена. -- Без сокращений? Барзиг зажмурил один глаз: -- Сперва господа не очень соглашались, но в конце концов... -- Еще по одной за страховое общество "Феникс"! -- воскликнул Ленц, наливая в стаканы. Барзиг встал и начал прощаться. -- Подумать только, -- сказал он, уже уходя. -- Дама, которая была в форде, все же умерла несколько дней тому назад. А ведь у нее лишь порезы были. Вероятно, очень большая потеря крови. -- Сколько ей было лет? -- спросил Кестер. -- Тридцать четыре года, -- ответил Барзиг. -- И беременна на четвертом месяце. Застрахована на двадцать тысяч марок. x x x Мы сразу же отправились за машиной. Она принадлежала владельцу булочной. Он ехал вечером, был немного пьян и врезался в стену. Но пострадала только его жена; на нем самом не оказалось даже царапины. Мы встретились с ним в гараже, когда готовились выкатывать машину. Некоторое время он молча присматривался к нам; несколько обрюзгший, сутулый, с короткой шеей, он стоял, слегка наклонив голову. У него был нездоровый сероватый цвет лица, как у всех пекарей, и в полумраке он напоминал большого печального мучного червя. Он медленно подошел к нам. -- Когда будет готова? -- спросил он. -- Примерно через три недели, -- ответил Кестер. Булочник показал на верх машины: -- Ведь это тоже включено, не правда ли? -- С какой стати? -- спросил Отто. -- Верх не поврежден. Булочник сделал нетерпеливый жест: -- Разумеется. Но можно ведь выкроить новый верх. Для вас это достаточно крупный заказ. Я думаю, мы понимаем друг друга. -- Нет, -- ответил Кестер. Он понимал его отлично. Этот субъект хотел бесплатно получить новый верх, за который страховое общество не платило, он собирался включить его в ремонт контрабандой. Некоторое время мы спорили с ним. Он грозил, что добьется, чтобы у нас заказ отняли и передали другой, более сговорчивой мастерской. В конце концов Кестер уступил. Он не пошел бы на это, если бы у нас была работа. -- Ну то-то же. Так бы и сразу, -- заметил булочник с кривой ухмылкой. -- Я зайду в ближайшие дни, выберу материал. Мне хотелось бы бежевый, предпочитаю нежные краски. Мы выехали. По пути Ленц обратил внимание на сидение форда. На нем были большие черные пятна. -- Это кровь его покойной жены. А он выторговывал новый верх. "Беж, нежные краски..." Вот это парень! Не удивлюсь, если ему удастся вырвать страховую сумму за двух мертвецов. Ведь жена была беременна. Кестер пожал плечами: -- Он, вероятно, считает, что одно к другому не имеет отношения. -- Возможно, -- сказал Ленц. -- Говорят, что бывают люди, которых это даже утешает в горе. Однако нас он накрыл ровно на пятьдесят марок. x x x Вскоре после полудня я под благовидным предлогом ушел домой. На пять часов была условлена встреча с Патрицией Хольман, но в мастерской я ничего об этом не сказал. Не то чтобы я собирался скрывать, но мне все это казалось почему-то весьма невероятным. Она назначила мне свидание в кафе. Я там никогда не бывал и знал только, что это маленькое и очень элегантное кафе. Ничего не подозревая, зашел я туда и, едва переступив порог, испуганно отшатнулся. Все помещение было переполнено болтающими женщинами. Я попал в типичную дамскую кондитерскую. Лишь с трудом удалось мне пробраться к только что освободившемуся столику. Я огляделся, чувствуя себя не в своей тарелке. Кроме меня, было еще только двое мужчин, да и те мне не понравились. -- Кофе, чаю, шоколаду? -- спросил кельнер и смахнул салфеткой несколько сладких крошек со стола мне на костюм. -- Большую рюмку коньяку, -- потребовал я. Он принес. Но заодно он привел с собой компанию дам, которые искали место, во главе с пожилой особой атлетического сложения, в шляпке с плерезами. -- Вот, прошу, четыре места, -- сказал кельнер, указывая на мой стол. -- Стоп! -- ответил я. -- Стол занят. Ко мне должны прийти. -- Так нельзя, сударь, -- возразил кельнер. -- В это время у нас не полагается занимать места. Я поглядел на него. Потом взглянул на атлетическую даму, которая уже подошла вплотную к столу и вцепилась в спинку стула. Увидев ее лицо, я отказался от дальнейшего сопротивления. Даже пушки не смогли бы поколебать эту особу в ее решимости захватить стол. -- Не могли бы вы тогда по крайней мере принести мне еще коньяку? -- проворчал я, обращаясь к кельнеру. -- Извольте, сударь. Опять большую порцию? -- Да. -- Слушаюсь. -- Он поклонился. -- Ведь это стол на шесть персон, сударь, -- сказал он извиняющимся тоном. -- Ладно уж, принесите только коньяк. Атлетическая особа, видимо, принадлежала к обществу поборников трезвости. Она так уставилась на мою рюмку, словно это была тухлая рыба. Чтоб позлить ее, я заказал еще один и в упор взглянул на нее. Вся эта история меня внезапно рассмешила. Зачем я забрался сюда? Зачем мне нужна эта девушка? Здесь, в суматохе и гаме, я вообще ее не узнаю. Разозлившись, я проглотил свой коньяк. -- Салют! -- раздался голос у меня за спиной. Я вскочил. Она стояла и смеялась: -- А вы уже заблаговременно начинаете? Я поставил на стол рюмку, которую все еще держал в руке. На меня напало вдруг замешательство. Девушка выглядела совсем по-иному, чем запомнилось мне. В этой толпе раскормленных баб, жующих пирожные, она казалась стройной, молодой амазонкой, прохладной, сияющей, уверенной и недоступной. "У нас с ней не может быть ничего общего", -- подумал я и сказал: -- Откуда это вы появились, словно призрак? Ведь я все время следил за дверью. Она кивнула куда-то направо: -- Там есть еще один вход. Но я опоздала. Вы уже давно ждете? -- Вовсе нет. Не более двух-трех минут. Я тоже только что пришел. Компания за моим столом притихла. Я чувствовал оценивающие взгляды четырех матрон на своем затылке. -- Мы останемся здесь? -- спросил я. Девушка быстро оглядела стол. Ее губы дрогнули в улыбке. Она весело взглянула на меня: -- Боюсь, что все кафе одинаковы. Я покачал головой: -- Те, которые пусты, лучше. А здесь просто чертово заведение, в нем начинаешь чувствовать себя неполноценным человеком. Уж лучше какой-нибудь бар. -- Бар? Разве бывают бары, открытые средь бела дня? -- Я знаю один, -- ответил я. -- И там вполне спокойно. Если вы не возражаете... -- Ну что ж, для разнообразия... Я посмотрел на нее. В это мгновенье я не мог понять, что она имеет в виду. Я не имею ничего против иронии, если она не направлена против меня. Но совесть у меня была нечиста. -- Итак, пойдем, -- сказала она. Я подозвал кельнера, -- Три большие рюмки коньяку! -- заорал этот чертов филин таким голосом, словно предъявлял счет посетителю, уже находившемуся в могиле. -- Три марки тридцать. Девушка обернулась: -- Три рюмки коньяку за три минуты? Довольно резвый темп. -- Две я выпил еще вчера. -- Какой лжец! -- прошипела атлетическая особа мне вслед. Она слишком долго молчала. Я повернулся и поклонился: -- Счастливого рождества, сударыня! -- и быстро ушел. -- У вас была ссора? -- спросила девушка на улице. -- Ничего особенного. Просто я произвожу неблагоприятное впечатление на солидных дам. -- Я тоже, -- ответила она. Я поглядел на нее. Она казалась мне существом из другого мира. Я совершенно не мог себе представить, кто она такая и как она живет. x x x В баре я почувствовал твердую почву под ногами. Когда мы вошли, бармен Фред стоял за стойкой и протирал большие рюмки для коньяка. Он поздоровался со мною так, словно видел впервые и словно это не он третьего дня тащил меня домой. У него была отличная школа и огромный опыт. В зале было пусто. Только за одним столиком сидел, как обычно, Валентин Гаузер. Его я знал еще со времен войны; мы были в одной роте. Однажды он под ураганным огнем принес мне на передовую письмо; он думал, что оно от моей матери. Он знал, что я очень жду письма, так как матери должны были делать операцию. Но он ошибся. Это была рекламная листовка о подшлемниках из крапивной ткани. На обратном пути его ранило в ногу. Вскоре после войны Валентин получил наследство. С тех пор он его пропивал... Он утверждал, что обязан торжественно отмечать свое счастье -- то, что он уцелел на войне. И его не смущало, что с тех пор прошло уже несколько лет. Он заявлял, что такое счастье невозможно переоценить: сколько ни празднуй, все мало. Он был одним из тех, кто необычайно остро помнил войну. Все мы уже многое забыли, а он помнил каждый день и каждый час. Я заметил, что он уже много выпил. Он сидел в углу, погруженный в себя, от всего отрешенный. Я поднял руку: -- Салют, Валентин. Он очнулся и кивнул: -- Салют, Робби. Мы сели за столик в углу. Подошел бармен. -- Что бы вы хотели выпить? -- спросил я девушку. -- Пожалуй, рюмку мартини, -- ответила она, -- сухого мартини. -- В этом Фред специалист, -- заявил я. Фред позволил себе улыбнуться. -- Мне как обычно, -- сказал я. В баре было прохладно и полутемно. Пахло пролитым джином и коньяком. Это был терпкий запах, напоминавший аромат можжевельника и хлеба. С потолка свисала деревянная модель парусника. Стена за стойкой была обита медью. Мягкий свет одинокой лампы отбрасывал на нее красные блики, словно там отражалось подземное пламя. В зале горели только две маленькие лампы в кованых бра -- одна над столиком Валентина, другая над нашим. Желтые пергаментные абажуры на них были сделаны из старых географических карт, казалось -- это узкие светящиеся ломти мира. Я был несколько смущен и не знал, с чего начинать разговор. Ведь я вообще не знал эту девушку и, чем дольше глядел на нее, тем более чуждой она мне казалась. Прошло уже много времени с тех пор, как я был вот так вдвоем с женщиной, у меня не было опыта. Я привык общаться с мужчинами. В кафе мне было не по себе, оттого что там слишком шумно, а теперь я внезапно ощутил, что здесь слишком тихо. Из-за этой тишины вокруг каждое слово приобретало особый вес, трудно было говорить непринужденно. Мне захотелось вдруг снова вернуться в кафе. Фред принес бокалы. Мы выпили. Ром был крепок и свеж. Его вкус напоминал о солнце. В нем было нечто, дающее поддержку. Я выпил бокал и сразу же протянул его Фреду. -- Вам нравится здесь? -- спросил я. Девушка кивнула. -- Ведь здесь лучше, чем в кондитерской? -- Я ненавижу кондитерские, -- сказала она. -- Так зачем же нужно было встретиться именно там? -- спросил я удивленно. -- Не знаю. -- Она сняла шапочку. -- Просто я ничего другого не придумала. -- Тем лучше, что вам здесь нравится. Мы здесь часто бываем. По вечерам эта лавочка становится для нас чем-то вроде родного дома. Она засмеялась: -- А ведь это, пожалуй, печально? -- Нет, -- сказал я. -- Это в духе времени. Фред принес мне второй бокал. И рядом с ним он положил на стол зеленую Гавану: -- От господина Гаузера. Валентин кивнул мне из своего угла и поднял бокал. -- Тридцать первое июля семнадцатого года, Робби, -- пробасил он. Я кивнул ему в ответ и тоже поднял бокал. Он обязательно должен был пить с кем-нибудь. Мне случалось по вечерам замечать, как он выпивал где-нибудь в сельском трактире, обращаясь к луне или к кусту сирени. При этом он вспоминал один из тех дней в окопах, когда особенно тяжело приходилось, и был благодарен за то, что он здесь и может вот так сидеть. -- Это мой друг, -- сказал я девушке. -- Товарищ по фронту. Он единственный человек из всех, кого я знаю, который сумел из большого несчастья создать для себя маленькое счастье. Он не знает, что ему делать со своей жизнью, и поэтому просто радуется тому, что все еще жив. Она задумчиво взглянула на меня. Косой луч света упал на ее лоб и рот. -- Это я отлично понимаю, -- сказала она. Я посмотрел на нее: -- Этого вам не понять. Вы слишком молоды. Она улыбнулась. Легкой улыбкой -- только глазами. Ее лицо при этом почти не изменилось, только посветлело, озарилось изнутри. -- Слишком молода? -- сказала она. -- Это не то слово. Я нахожу, что нельзя быть слишком молодой. Только старой можно быть слишком. Я помолчал несколько мгновений. -- На это можно многое возразить, -- ответил я и кивнул Фреду, чтобы он принес мне еще чего-нибудь. Девушка держалась просто и уверенно; рядом с ней я чувствовал себя чурбаном. Мне очень хотелось бы завести легкий, шутливый разговор, настоящий разговор, такой, как обычно придумываешь потом, когда остаешься один. Ленц умел разговаривать так, а у меня всегда получалось неуклюже и тяжеловесно. Готтфрид не без основания говорил обо мне, что как собеседник я нахожусь примерно на уровне почтового чиновника. К счастью, Фред был догадлив. Он принес мне не маленькую рюмочку, а сразу большой бокал. Чтобы ему не приходилось все время бегать взад и вперед и чтобы не было заметно, как много я пью. А мне нужно было пить, иначе я не мог преодолеть этой деревянной тяжести. -- Не хотите ли еще рюмочку мартини? -- спросил я девушку. -- А что это вы пьете? -- Ром. Она поглядела на мой бокал: -- Вы и в прошлый раз пили то же самое? -- Да, -- ответил я. -- Ром я пью чаще всего. Она покачала головой: -- Не могу себе представить, чтобы это было вкусно. -- Да и я, пожалуй, уже не знаю, вкусно ли это, -- сказал я. Она поглядела на меня: -- Почему же вы тогда пьете? Обрадовавшись, что нашел нечто, о чем могу говорить, я ответил: -- Вкус не имеет значения. Ром -- это ведь не просто напиток, это скорее друг, с которым вам всегда легко. Он изменяет мир. Поэтому его и пьют. -- Я отодвинул бокал. -- Но вы позволите заказать вам еще рюмку мартини? -- Лучше бокал рома, -- сказала она. -- Я бы хотела тоже попробовать. -- Ладно, -- ответил я. -- Но не этот. Для начала он, пожалуй, слишком крепок. Принеси коктейль "Баккарди"! -- крикнул я Фреду. Фред принес бокал и подал блюдо с соленым миндалем и жареными кофейными зернами. -- Оставь здесь всю бутылку, -- сказал я. x x x Постепенно все становилось осязаемым и ясным. Неуверенность проходила, слова рождались сами собой, и я уже не следил так внимательно за тем, что говорил. Я продолжал пить и ощущал, как надвигалась большая ласковая волна, поднимая меня, как этот пустой предвечерний час заполнялся образами и над равнодушными серыми просторами бытия вновь возникали в безмолвном движении призрачной вереницей мечты. Стены бара расступились, и это уже был не бар -- это был уголок мира, укромный уголок, полутемное укрытие, вокруг которого бушевала вечная битва хаоса, и внутри в безопасности приютились мы, загадочно сведенные вместе, занесенные сюда сквозь сумеречные времена. Девушка сидела, съежившись на своем стуле, чужая и таинственная, словно ее принесло сюда откуда-то из другой жизни. Я говорил и слышал свой голос, но казалось, что это не я, что говорит кто-то другой, и такой, каким я бы хотел быть. Слова, которые я произносил, уже не были правдой, они смещались, они теснились, уводя в иные края, более пестрые и яркие, чем те, в которых происходили мелкие события моей жизни; я знал, что говорю неправду, что сочиняю и лгу, но мне было безразлично, -- ведь правда была безнадежной и тусклой. И настоящая жизнь была только в ощущении мечты, в ее отблесках. На медной обивке бара пылал свет. Время от времени Валентин поднимал свой бокал и бормотал себе под нос какое-то число. Снаружи доносился приглушенный плеск улицы, прерываемый сигналами автомобилей, звучавшими, как голоса хищных птиц. Когда кто-нибудь открывал дверь, улица что-то кричала нам. Кричала, как сварливая, завистливая старуха. x x x Уже стемнело, когда я проводил Патрицию Хольман домой. Медленно шел я обратно. Внезапно я почувствовал себя одиноким и опустошенным. С неба просеивался мелкий дождик. Я остановился перед витриной. Только теперь я заметил, что слишком много выпил. Не то чтобы я качался, но все же я это явственно ощутил. Мне стало сразу жарко. Я расстегнул пальто и сдвинул шляпу на затылок. "Черт возьми, опять это на меня нашло. Чего я только не наговорил ей!" Я даже не решался теперь все точно припомнить. Я уже забыл все, и это было самое худшее. Теперь, здесь, в одиночестве, на холодной улице, сотрясаемой автобусами, все выглядело совершенно по-иному, чем тогда, в полумраке бара. Я проклинал себя. Хорошее же впечатление должен был я произвести на эту девушку. Ведь она-то, конечно, заметила. Ведь она сама почти ничего не пила. И, прощаясь, она как-то странно посмотрела на меня. -- Господи ты боже мой! -- Я резко повернулся. При этом я столкнулся с маленьким толстяком. -- Ну! -- сказал я яростно. -- Разуйте глаза, вы, соломенное чучело! -- пролаял толстяк. Я уставился на него. -- Что, вы людей не видели, что ли? -- продолжал он тявкать. Это было мне кстати. -- Людей-то видел, -- ответил я. -- Но вот разгуливающие пивные бочонки не приходилось. Толстяк ненадолго задумался. Он стоял, раздуваясь. -- Знаете что, -- фыркнул он, -- отправляйтесь в зоопарк. Задумчивым кенгуру нечего делать на улице. Я понял, что передо мной ругатель высокого класса. Несмотря на паршивое настроение, нужно было соблюсти достоинство. -- Иди своим путем, душевнобольной недоносок, -- сказал я и поднял руку благословляющим жестом. Он не последовал моему призыву. -- Попроси, чтобы тебе мозги бетоном залили, заплесневелый павиан! -- лаял он. Я ответил ему "плоскостопым выродком". Он обозвал меня попугаем, а я его безработным мойщиком трупов. Тогда он почти с уважением охарактеризовал меня: "Коровья голова, разъедаемая раком". А я, чтобы уж покончить, кинул: "Бродячее кладбище бифштексов". Его лицо внезапно прояснилось. -- Бродячее кладбище бифштексов? Отлично, -- сказал он. -- Этого я еще не знал, включаю в свой репертуар. Пока!.. -- Он приподнял шляпу, и мы расстались, преисполненные уважения друг к другу. Перебранка меня освежила. Но раздражение осталось. Оно становилось сильнее по мере того, как я протрезвлялся. И сам себе я казался выкрученным мокрым полотенцем. Постепенно я начинал сердиться уже не только на себя. Я сердился на все и на девушку тоже. Ведь это из-за нее мне пришлось напиться. Я поднял воротник. Ладно, пусть она думает, что хочет. Теперь мне это безразлично, -- по крайней мере она сразу поняла, с кем имеет дело. А по мне -- так пусть все идет к чертям, -- что случилось, то случилось. Изменить уже все равно ничего нельзя. Пожалуй, так даже лучше. Я вернулся в бар и теперь уже напился по-настоящему. IV Потеплело, и несколько дней подряд шел дождь. Потом прояснилось, солнце начало припекать. В пятницу утром, придя в мастерскую, я увидел во дворе Матильду Штосс. Она стояла, зажав метлу под мышкой, с лицом растроганного гиппопотама. -- Ну поглядите, господин Локамп, какое великолепие. И ведь каждый раз это снова чистое чудо! Я остановился изумленный. Старая слива рядом с заправочной колонкой за ночь расцвела. Всю зиму она стояла кривой и голой. Мы вешали на нее старые покрышки, напяливали на ветки банки из-под смазочного масла, чтобы просушить их. На ней удобно размещалось все, начиная от обтирочных тряпок до моторных капотов; несколько дней тому назад на ней развевались после стирки наши синие рабочие штаны. Еще вчера ничего нельзя было заметить, и вот внезапно, за одну ночь, такое волшебное превращение: она стала мерцающим розово-белым облаком, облаком светлых цветов, как будто стая бабочек, заблудившись, прилетела в наш грязный двор... -- И какой запах! -- сказала Матильда, мечтательно закатывая глаза. -- Чудесный! Ну точь-в-точь как ваш ром. Я не чувствовал никакого запаха. Но я сразу понял, в чем дело. -- Нет, пожалуй, это больше похоже на запах того коньяка, что для посетителей, -- заявил я. Она энергично возразила: -- Господин Локамп, вы, наверное, простыли. Или, может, у вас полипы в носу? Теперь почти у каждого человека полипы. Нет, у старухи Штосс нюх, как у легавой собаки. Вы можете ей поверить. Это ром, выдержанный ром. -- Ладно уж, Матильда... Я налил ей рюмку рома и пошел к заправочной колонке. Юпп уже сидел там. Перед ним в заржавленной консервной банке торчали цветущие ветки. -- Что это значит? -- спросил я удивленно. -- Это для дам, -- заявил Юпп. -- Когда они заправляются, то получают бесплатно веточку. Я уже сегодня продал на девяносто литров больше. Это золотое дерево, господин Локамп. Если бы у нас его не было, мы должны были бы специально посадить его. -- Однако ты деловой мальчик. Он ухмыльнулся. Солнце просвечивало сквозь его уши, так что они походили на рубиновые витражи церковных окон. -- Меня уже дважды фотографировали, -- сообщил он, -- на фоне дерева. -- Гляди, ты еще станешь кинозвездой, -- сказал я в пошел к смотровой канаве; оттуда, из-под форда, выбирался Ленц. -- Робби, -- сказал он. -- Знаешь, что мне пришло в голову? Нам нужно хоть разок побеспокоиться о той девушке, что была с Биндингом. Я взглянул на него: -- Что ты имеешь в виду? -- Именно то, что говорю. Ну чего ты уставился на меня? -- Я не уставился. -- Не только уставился, но даже вытаращился. А как, собственно, звали эту девушку? Пат... А как дальше? -- Не знаю, -- ответил я. Он поднялся и выпрямился: -- Ты не знаешь? Да ведь ты же записал ее адрес. Я это сам видел. -- Я потерял запись. -- Потерял! -- Он обеими руками схватился за свою желтую шевелюру. -- И для этого я тогда целый час возился в саду с Биндингом! Потерял! Но, может быть, Отто помнит? -- Отто тоже ничего не помнит. Он поглядел на меня: -- Жалкий дилетант! Тем хуже! Неужели ты не понимаешь, что это чудесная девушка! Господи боже мой! -- Он воззрился на небо. -- В кои-то веки попадается на пути нечто стоящее, и этот тоскливый чурбан теряет адрес! -- Она вовсе не показалась мне такой необычайной. -- Потому что ты осел, -- заявил он. -- Болван, который не знает ничего лучшего, чем шлюхи из кафе "Интернациональ". Эх ты, пианист! Повторяю тебе, это был счастливый случай, исключительно счастливый случай -- эта девушка. Ты, конечно, ничего в этом не понимаешь. Ты хоть посмотрел на ее глаза? Разумеется, нет. Ты ведь смотрел в рюмку. -- Заткнись! -- прервал его я. Потому что, напомнив о рюмке, он коснулся открытой раны. -- А руки? -- продолжал он, не обращая на меня внимания. -- Тонкие, длинные руки, как у мулатки. В этом уж Готтфрид кое-что понимает, можешь поверить! Святой Моисей! в кои-то веки появляется настоящая девушка -- красивая, непосредственная и, что самое важное, создающая атмосферу. -- Тут он остановился. -- Ты хоть знаешь вообще, что такое атмосфера? -- Воздух, который накачивают в баллоны, -- ответил я ворчливо. -- Конечно, -- сказал он с презрительным сожалением. -- Конечно, воздух. Атмосфера -- это ореол! Излучение! Тепло! Тайна! Это то, что дает женской красоте подлинную жизнь, живую душу. Эх, да что там говорить! Ведь твоя атмосфера -- это испарения рома. -- Да замолчи ты! Не то я чем-нибудь стукну тебя по черепу! -- прорычал я. Но Готтфрид продолжал говорить, и я его не тронул. Ведь он ничего не подозревал о том, что произошло, и не знал, что каждое его слово было для меня разящим ударом. Особенно, когда он говорил о пьянстве. Я уже было примирился с этим и отлично сумел утешить себя; но теперь он опять все во мне разбередил. Он расхваливал и расхваливал эту девушку, и скоро я сам почувствовал, что безвозвратно потерял нечто замечательное. x x x Расстроенный, отправился я в шесть часов в кафе "Интернациональ". Там было мое давнее убежище. Ленц снова подтвердил это. К моему изумлению, я попал в суматоху большого пиршества. На стойке красовались торты и пиро