о было без подписи. - Посмеяться кто-то вздумал, - сказал Виктор. - По его виду этого нельзя сказать, - возразил я. - Похоже, что он всю ночь проработал над этим письмом. - Значит, сумасшедший. - Может быть, и нет. - Кто же он в таком случае? - Откуда мне знать? Узнаю, когда у меня будет второе письмо. Во втором письме, которое я прочел Виктору на следующее утро, говорилось вот что: "Итак, важнейшая для вас проблема - это что делать после того, как вы обеспечите себя пищей. Вы, наверное, избегаете истины, а в этом нет необходимости. Избегнуть истины фактически невозможно, и когда вы пытаетесь это сделать, вы попадаете в глупое положение или в беду. Если же вы не будете стараться избегнуть истины, вы обретете грацию, которая вам присуща, но которая была утрачена за сотни лет непрестанных тревог. Пожалуйста, перестаньте волноваться. Все основания для беспокойства отпадут, если вы сядете и начнете познавать самого себя путем счета окружающих предметов. Счет - это чистейшая активность, ибо не требует никаких выводов. Выводы придут позднее. Сначала вы должны научиться считать. Сосчитайте до девяти для первого раза и этим пока ограничьтесь. Не складывайте, не вычитайте, не делите, не умножайте до поры до времени. Вы поймете, в чем суть, когда начнете считать". - Как по-твоему, что это значит? - спросил я. - Почем я знаю, - сказал Виктор. - А впрочем, давай попробуем делать, как он советует. Завтракать мы кончили, так давай считать. - Вот ложка, - сказал я. - Раз. Но прежде, чем перейти к двум, рассмотрим эту ложку и определим, что это такое. - Нет, - сказал Виктор, - он не велит этого делать. Нужно считать - и больше ничего. Так вот, эта тарелка с остатками яичницы, жареной ветчины и картофеля - два. - Ладно, - сказал я. - Чашка кофе - три. - Старик за стойкой - четыре. - Что такое? - спросил старик за стойкой. - Вы - это четыре, - сказал Виктор. - Четыре? - повторил старик русский. - Как это так? - Четвертый номер, - сказал Виктор. - Что случилось, почему сегодня без музыки? - спросил старик. - Этот никель для автомата - пять, - сказал я. Я опустил монетку в автомат, и снова женщина стала спрашивать мужчину, зачем он так нехорошо поступает. - Окно, - сказал Виктор, - шесть. - Весь город, - сказал я, - семь. - Весь земной шар, - сказал Виктор, - восемь. - Вся вселенная, - сказал я, - девять. - Ну, вот и досчитались, - сказал Виктор. - Начнешь с какой-то ложки, а заедешь бог знает куда. - Интересно, куда он клонит, этот человек? - сказал я. - Что, если ответить на его письмо? - А что мы ему можем сказать? - Ну мало ли что? Скажем, что получили его письма, и поблагодарим. - Его письма адресованы к людям всего мира. - Мы двое из них, - сказал Виктор. - Кто-нибудь должен был подобрать письмо на улице и прочесть. Что он может иметь против двух рядовых, которые ночуют в соседней гостинице? - Но он вовсе не просит, чтобы ему отвечали. - Он просто забавляется, - сказал Виктор. - Интересно бы знать, почему он не в армии? - сказал я. - Я видел его в окно вчера утром. Он еще не так стар, и, судя по всему, у него завидное здоровье. - Может быть, он работает в военной промышленности. - Да он нигде не работает. - Почем ты знаешь? - Он об этом говорит в первом письме. - В таком случае он, наверно, "4-ф"(Не годен к военной службе), - сказал Виктор. - Счастливчик. На следующее утро, когда я пошел за очередным письмом, меня опередила хорошенькая девушка. Я не знал, как быть, и сказал: - Простите, мне кажется, это письмо - для меня. - Здесь написано "Людям всего мира", - сказала девушка. - Угу, - согласился я. - Оно вам очень нужно? - Я не знаю, - отвечала девушка. - Что в нем такое? - Ничего, - сказал я. - Это шутка. Я получаю такие письма каждое утро. - А вдруг это письмо как раз для меня? - сказала девушка. - Ведь это я нашла его. - Вы хотите оставить его у себя? - Может быть, в нем что-нибудь да есть, - сказала девушка. - Может быть, деньги. - Не думаю, - говорю я. - Вот что я вам скажу. Вскройте письмо и прочтите. Если вы после этого захотите его сохранить, дайте мне его на минутку, я его прочту и верну вам. Если же оно вам не понадобится, я заплачу вам доллар за него, - если вы, конечно, не возражаете? - А зачем оно вам? - Просто так. Тут я случайно взглянул наверх. У окна сидел этот самый человек. Я думал, он отодвинется, чтобы его не было видно, но он сидел и наблюдал. Я помахал ему рукой в виде приветствия - совсем не по-военному, - и он ответил мне тем же. Девушке нужно было на работу в закусочную-автомат на 57-й улице, и она не могла больше ждать. Я пошел рядом с ней и все время оборачивался посмотреть, наблюдает ли еще за нами этот человек. А он высунулся в окошко и глядел нам вслед. - Если письмо стоит доллар, - сказала девушка, - оно может стоить и дороже. - Ну так оставьте его себе, - сказал я. - Только дайте мне прочесть. В это время нас догнал Виктор. - Что случилось? - спросил он. - Какие-нибудь осложнения? - Эта девушка подняла письмо раньше меня, - сказал я. - Она опаздывает на работу, а мы, если задержимся, можем опоздать к подъему. - Ну так поспешим, - сказал Виктор. - Пускай забирает письмо. - Хорошо, - сказал я. Мы взяли на углу такси, понеслись через 59-ю улицу и Квинсборо- бридж и поспели в казарму как раз вовремя. За завтраком мы пробовали угадать, что было в письме, но, конечно, угадать не могли, и поэтому в обеденный перерыв я взял такси и поехал в закусочную-автомат на 57-й улице посмотреть, не смогу ли я купить или взять на время письмо у девушки. Она была очень занята, но сказала: - Письмо это мое, и я его у себя оставлю. - Можно мне его прочесть? - спросил я. - Я его сейчас же верну, обещаю вам это, и дайте мне ростбиф с макаронами и бобами. Девушка вынула письмо из кармашка. Я спросил, нельзя ли мне прочесть его за едой. - Только не убегайте с ним, - сказала она, и я обещал. Девушка, по-видимому, была права. Письмо предназначалось ей или, во всяком случае, столько же ей, сколько мне, или Виктору, или кому бы то ни было. В письме было сказано вот что: "Пища - это все, поэтому ешьте медленно и замечайте, что вы едите. Поймите, какое это благо - обладать возможностью есть. Испытывать голод - значит жить. Утолять голод - значит жить превосходно. Утолять физический голод всегда хорошо, но утолять духовную жажду еще лучше. Познайте, чего вы жаждете, ибо больше всего вы страдаете от незнания природы жажды своей. Так, например, нельзя допускать, чтобы трава заменяла славу, ибо, если вы жаждете славы, никакая трава вашей жажды не утолит. Нужно смотреть в глубь вещей. Нужно познать их достоинство. Если из травы выварить ее существо, она не утолит даже физического голода. Если вы жаждете красоты, раскройте глаза, и вы увидите, что красота заложена во всем - но только с раскрытыми глазами вы сможете насытить свою жажду. Не закрывайте глаз, не будьте слепы. Если вы жаждете чего-то одного, не пытайтесь удовлетвориться чем-нибудь другим. Не прибегайте к заменителям. Учитесь считать. Учитесь видеть. Познайте самого себя. Познайте окружающий мир. Благодарите бога за качество вещей и спите себе с миром, как если бы вы были не более чем порождением поля, лежащего под паром". Я отдал письмо обратно девушке. - Большое вам спасибо, - сказал я. - Что вы намереваетесь делать с этим письмом? - Сохраню его, - сказала девушка. - Буду читать, пока не пойму. Я решил обязательно поднять письмо, которое появится улице на следующее утро, но, когда я туда пришел, письма не было. А эта девушка как раз проходила мимо и спросила: - Что вы там ищете? - Ничего, - отвечал я. - Если я дам вам доллар, не дадите ли вы мне копию вашего письма? - Ладно, - сказала девушка. Я дал ей доллар и попросил ее оставить копию письма у портье гостиницы, и она исполнила мою просьбу. И на следующее утро нового письма на улице не было. За завтраком Виктор спросил: - В чем дело, опять нет письма? - Он уехал, - сказал я. - Он говорил об этом в своем первом письме. Я подумал и решил, что это писатель, который разучился писать, или ему надоело, а может, он вдруг открыл, что и не писатель он вовсе, и вот в утешение себе решил позабавиться - над собой, над писанием, над писателями - словом, надо всем и над всеми. - Наверно, у него какое-нибудь несчастье, - сказал Виктор. - Я вот несчастлив оттого, что я в армии. А ты отчего несчастлив? - Не знаю, - сказал я. Но я знал, что я несчастлив по многим причинам, особенно из-за отца, который опять пропал, и никаких следов не найти. Лу написал мне, что с отцом целый месяц все было в порядке, он был очень мил, много помогал ему в баре на Тихоокеанской улице. Его все полюбили и, когда его не было в баре, спрашивали Лу: "А где Валенсия?" Лу прозвал моего отца Валенсией, потому что он постоянно пел эту песню, и под этим именем Лу со всеми его и знакомил. Он послал отца к портному, и тот сшил ему три новых костюма и два пальто, а поселили его этажом выше над баром, в квартирке из трех комнат. Целый месяц он очень много помогал Лу уже одним тем, что проводил все время в баре, и Лу заработал так много денег, что собирался расширить дело - превратить бар в большой ресторан с буфетом, а отца моего сохранить при деле, так как он приносил ему счастье и все его любили. Потом вдруг как-то вечером отец в бар не явился. Лу поднялся наверх в его комнаты, и оказалось, что все три новых костюма и два пальто висят на месте, а отца и след простыл. Впрочем, Лу писал, чтобы я не беспокоился, он опять его найдет. Лу говорил, что мой отец - самый лучший человек на свете и очень ему нужен в его новом ресторане. А последние письма, которые я получил от самого отца, были совсем на него не похожи. Такие письма люди пишут, когда хотят скрыть свои намерения. Слишком уж весело они были написаны. Я не был уверен, но мне почему-то казалось, что скоро я увижу отца в Нью-Йорке. На следующее утро я решил посмотреть еще раз, нет ли на улице нового письма от того человека, напротив, и действительно, письмо там лежало. Конверт был адресован, как и всегда, "Людям всего мира", только надписан был от руки. Я вскрыл письмо и прочел: "Иди ты, Джексон, к..." Я посмотрел наверх, на наши окна, и увидел Виктора, Он высунулся из окна и заливался хохотом. Он продолжал смеяться, и когда сбежал вниз, потом остановился и сказал: - Нашел сегодня что-нибудь на улице? Мы прохохотали всю дорогу до казармы, всю утреннюю поверку, всю дорогу до ресторана и весь завтрак. А вечером, когда я пришел домой, портье мне сказал, что кто-то ждет меня в вестибюле. Это был отец, он спал в большом кресле в длинном гостиничном коридоре. Я сел рядом и стал ждать, когда он проснется. Отец выглядел довольно неважно, но я все равно был рад его видеть. Прошел целый час, пока он проснулся. Я ничего ему не сказал, и он тоже. Мы просидели так молча минут десять-пятнадцать, потом я велел коридорному подать бутылку шотландского виски со льдом и пару стаканов. Я налил отцу и себе до краев, и отец сказал: - К тому времени, когда кончится война, ты станешь таким же забулдыгой, как я. - Ну и отлично, - ответил я. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Весли рассказывает отцу о своей молодой жизни в эту войну, а отец рассказывает ему о своей молодой жизни в ту войну Я послал Лу телеграмму о том, что отец мой приехал в Нью-Йорк повидаться со мной. Лу ответил тоже телеграммой, что благодарит бога и высылает отцу воздушной почтой его новую одежду. Кроме того, он перевел телеграфом триста долларов на расходы отца в Нью-Йорке. Лу сообщал, что перестройка помещения под ресторан подвигается хорошо и он рассчитывает, что отец вернется к открытию, через шесть недель. Он спрашивал, не войдет ли отец в долю на процентах прибыли. Подробности обещал сообщить письмом. Через три дня прибыла отцовская одежда и большое письмо от Лу для отца и меня. Я вручил письмо отцу, но он отдал мне его обратно и попросил прочесть вслух. Лу был настроен очень серьезно. Отец был ему нужен в его деле. Лу хотел заключить с ним соглашение, письменно или на словах - все равно. Он был рад, что отец в Нью-Йорке, во- первых, потому, что знал, что отцу приятно со мной повидаться, а во-вторых, потому, что отец мог бы ознакомиться с нью-йоркскими барами и ресторанами и выяснить, что они собой представляют. Лу писал, что его вполне бы устроило, если бы отец пошел в дело в третьей доле, и спрашивал, устроит ли это отца, обязанность которого - сидеть в ресторане с восьми часов вечера и до двух часов ночи, то есть до закрытия. Лу сообщал, что третьим участником в деле будет Доминик Тоска, который целиком стоит за то, чтобы пригласить в долю и моего отца. Лу разговаривал с Домиником по междугородному телефону. Он находил, что зарабатывает слишком много денег для себя и Доминика даже при высоких налогах, а так как Доминик был в армии, то ему был нужен кто-нибудь, кто был бы при нем, но он не хотел никого, кроме моего отца. Так вот, что вы на это скажете? Отец долго ничего не говорил. Он только взял бутылку и налил себе стаканчик, а я все ждал, что он скажет. - Ну, как ты думаешь? - спросил отец. - По-моему, Лу человек надежный, - сказал я. - А ты не думаешь, что он это все - из одной доброты? Ведь делать мне там совершенно нечего. - Рестораны и бары - это такое уж место... - сказал я, - Понравится там кто-нибудь человеку, и он непременно придет туда еще раз. Со мной так бывало. Конечно, Лу сначала был просто добр к тебе и ко мне, но мне кажется, в письме он говорит то, что думает. Мне кажется, ты ему будешь нужен в его новом деле. - Не могу я получать третью долю прибыли, не вложив в дело денег, - сказал отец. - Я ничего в этом не смыслю, но я знаю, что третья часть прибыли в таком деле, как у Лу, это очень много денег. - По-моему, ты должен довериться Лу, - сказал я. - Если ты получишь слишком много денег, ты сможешь их ему отдать при случае, когда они ему будут нужны. А тебе это ничего - сидеть там по шесть часов каждый вечер? - Я всегда сижу где-нибудь часов шесть по вечерам, - сказал отец. - И много ты пил у Лу в баре? - Меньше, чем в других местах. Там все по-солидному. - А почему ты уехал? - Меня это стесняло. Думал, я мешаю. Да и тебя хотел повидать. Он помолчал немного, потом сказал: - Ты здорово изменился с тех пор, как я тебя видел. Что это с тобой? - Повзрослел, - сказал я. - В армии люди быстро взрослеют. Да еще вот воспалением легких болел, в госпитале провалялся - это мне тоже чего-нибудь да стоило. И с женщиной одной познакомился в баре. - Воспалением легких? - удивился отец. - Почему я об этом не знал? - Да я все собирался тебе написать. - И в тяжелой форме? - Вирусное, говорят. Думал, умру. - А почему не умер? - Что? - Как случилось, что ты выжил? - Там в госпитале был один парнишка, японец. Он приходил и сидел возле моей постели. - Японец? - переспросил отец. - Ты уверен? - Японца от китайца я могу отличить, - сказал я. - Этот был японец. Он тоже только что перенес пневмонию. - Так что же он делал? - Да ничего. Просто сидел и дежурил. Подарил мне три маленьких апельсина. Мне и поговорить-то с ним ни разу не пришлось, даже не знаю, кто он такой. - Японцев все ненавидят, - сказал отец. - А ты - нет? - Нет. А ты? - Тоже нет. Так что же он все-таки сделал, что тебе стало лучше? - Просто сидел - и все. Засыпаю и знаю - он тут. И когда ни проснусь, он все сидит рядом. А когда я его раз не застал, я понял, что худшее все позади. А через две недели, когда мне стало гораздо лучше, я и сам стал просиживать у кровати больного, которому было хуже, чем мне. - А это кто был? - Парнишка по имени Лерой Гаррисон. Я узнал его имя по табличке на койке. - А он кто был? - Негр. - И что же, он выздоровел? - Меня выписали раньше, чем я мог узнать, как у него дела складываются. - Ты ему что-нибудь подарил? - Я не знал, понравится ли ему это, и ничего не подарил. - Но японский мальчик подарил тебе три апельсина. - Наверно, он знал, что я ничего не буду иметь против. - А ты их съел? - Что ты! Конечно, нет. Я их берегу. - Зачем? - Просто так, мне хочется. Кожура на них вся высохла и сморщилась. - А негритянский парнишка просыпался и видел, что ты тут сидишь? - Несколько раз. - Что ты ему говорил? - Ничего. - Ты думаешь, ему хотелось, чтобы ты там сидел, когда он проснется? - Не знаю наверное, но думаю, что да. Мне ведь хотелось увидеть японца, когда я проснусь. - А ты улыбался негру? - Да нет, чему тут улыбаться? Бедняга был на волосок от смерти, так же как и я перед этим. - А японец тебе улыбался? - Нет, что ты! Он тоже умирал незадолго до того. - Я хотел бы, чтобы этот негр выздоровел, - сказал мой отец. - Я тоже. Он опять помолчал, потом спросил: - Что это за женщина, с которой ты познакомился? Я рассказал отцу, что знал об этой женщине. Он налил себе еще стаканчик - и мне на этот раз тоже - и сказал: - А ты стал почти красавцем. С чего бы это - от пневмонии или от женщины? - Ты шутишь, я думаю. - Не без этого. Некоторое время мы пили молча, потом отец сказал: - Ну, так что ты обо всем этом думаешь? - Я думаю, тебе нужно надеть новый костюм и отправиться изучать нью-йоркские рестораны для Лу. По-моему, тебе нужно вступить в дело с ним и с Домиником. - Да я не об этом, - сказал отец. - Я о том, что будет с тобой дальше в эту войну, - как ты думаешь? - Кто знает, - ответил я. - Ты-то знал, что с тобой будет в ту войну, в которой ты участвовал? - Имел довольно ясное представление. - Ты молодец. Не поужинать ли нам вместе в каком-нибудь ресторане, который ты заодно можешь посмотреть для Лу? - А может, тебе больше хочется поужинать с твоей женщиной? - Нет. Я вообще не знаю, буду ли еще с ней встречаться. - Почему же? - Мне хочется найти девушку, чтобы жениться и иметь семью. - Вот это дело стоящее. Ты хочешь сына, верно? - Да. Откуда ты знаешь? - Каждый человек хочет сына, когда начнет понимать, что ему самому, может быть, и не одолеть подъема. - Какого подъема? - Всю войну, - сказал отец, - я смертельно боялся, что мне так и не доведется поглядеть на тебя, а ничего другого мне не было нужно - только бы поглядеть на своего сынишку. Но тогда я даже еще не встретился с твоей матерью. Я не знал еще, кто она будет и где я ее найду. До войны я и жить-то не начинал как следует, а на войне могло так случиться, что никогда и не удастся начать. Вот поэтому я и остался жить, даже когда понял, что я хуже мертвого - весь искромсанный, ни на что не пригодный - жалкое подобие человека. - Неправда, отец, ты такой же человек, как и все. - Когда поймешь, как трудно стать тем, кем мы должны быть, тут-то и начинаешь искать жену, чтобы она дала тебе сына. Раз уж сам ничего не добился, может быть, посчастливится сыну. - Ты говоришь: "Кем мы должны быть?" Кто же мы и кем мы должны быть? Тут отец здорово рассердился - не на меня, а на весь этот мир, где люди, не зная сами, кто они такие есть, стараются помешать человеку стать тем, кем он должен быть. - Кем мы должны быть? - сказал отец. - Сейчас я тебе объясню. Мы - это Джексоны, вот кто мы, и мы ступаем по этой земле с тех пор, как люди научились ходить. Бесполезно мешать нам стать людьми на нынешнем этапе, ибо все равно рано или поздно кто-нибудь из нас добьется в жизни своего. Я знаю, что не я. Возможно, что и не ты, но, может быть, это будет твой сын. А если не он, то сын твоего сына - кто-нибудь из нас непременно добьется своего, и тогда мы, остальные, повернемся в могиле на другой бок и заснем наконец спокойно. Но не успокоимся мы до тех пор, пока кто-нибудь из нас не сделает этого. - Да ведь мы и сейчас люди, папа. - Черта с два, - сказал отец. - Погляди на меня. Погляди на себя. Самое большое, что можно о нас сказать, это - что мы стараемся, еще только стараемся, стать людьми. Люди друг друга не убивают. А на тебе вот форма человека, предназначенного стрелять из ружья в таких же, как ты. Люди так не делают. И не требуют от других, чтобы они так делали. Не вынуждают друг друга к этому. И не пугают все время друг друга до того, что в штаны готовы наложить, - да, да, именно это я и хочу сказать. - Ты убил кого-нибудь в ту войну, папа? Отец молчал. - Кто он был? - спросил я. - Он был уже мертвый тогда, - сказал отец. - Он был никто. Прежде это был парень лет восемнадцати, а тогда он уже был никто. - Для чего же ты это сделал? Отец поглядел на меня, потом поднес стакан к губам и заговорил, не отнимая его ото рта: - Ради тебя, наверно. Я знаю, что ради себя я бы этого не сделал. Не хочу валить на тебя вину, но это сделал ты - понимаешь? Просто я должен был это сделать. Я не хотел быть убитым, пока не погляжу на тебя. - За это, отец, спасибо, И все-таки я жалею, что ты это сделал. - Когда-нибудь и тебе придется испытать то же самое. И ты тоже сделаешь что-нибудь, чтобы остаться в живых и поглядеть на своего сынишку. Даже убьешь кого-нибудь. - Наверное, этот парень, которого ты убил, чувствовал то же самое. - Конечно, я в этом уверен, - сказал отец. - Ему не больше хотелось убивать меня, чем мне его, - мы оба это прекрасно видели, - но выхода не было, надо было идти до конца. Я никак не думал, что способен проколоть штыком другого человека, однако я это сделал. - Штыком? Я думал, ты застрелил его издали, может, когда он перебегал за укрытие. - К черту, - сказал отец. - Я никогда не стрелял в человека, перебегающего за укрытие. Я вообще никого не застрелил за все время, никогда не был хорошим стрелком - палил в белый свет как в копеечку. Но мы с тобой пресекли жизнь человека, который тоже хотел иметь сына. Мы должны это как-нибудь возместить. - Как же это? - Не знаю, но как-нибудь должны. Когда-нибудь либо я, либо ты, а то и твой сын, мой внук, - мы должны будем возместить этот ущерб. Не будь нынче войны, тебе было бы легче это сделать, так что смотри не ошибись - не прогляди своей девушки, матери твоего сына. - Я не пользуюсь большим успехом у девушек, - сказал я. - Я неловок, неуклюж и слишком серьезен во всем. - Вот и отлично, - сказал отец. - Ты найдешь свою девушку. И когда ее встретишь, сразу узнаешь, что это она и есть. Мы поднялись и поехали ужинать, и за ужином долго толковали о том о сем, потому что отец хотел передать мне все, чему сам научился в жизни. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Весли отправляет и получает письма, ему предоставляют отдельный угол, и канцелярский стол и его принимает за писателя человек, который сам воображает себя таковым В Нью-Йорке я вел переписку с Гарри Куком. Писал Джо Фоксхолу. Раз в неделю посылал письмо Доминику Тоска, где рассказывал, как мы живем с его братом. Писал я и Лу Марриаччи. И, уж конечно, - отцу. Поэтому он, вероятно, и приехал. Письма для солдата значат больше, чем что-либо другое, кроме разве демобилизации и возвращения домой. Объясняется это, по-моему, тем, что никто из нас по-настоящему не живет армейской жизнью. Тело наше там, где мы находимся, но душой мы где-то в другом месте. О том, что я лежал в госпитале с воспалением легких, я отцу не писал, потому что не хотел его беспокоить. Спустя примерно месяц после того, как я вышел из госпиталя, я стал чувствовать себя опять вполне здоровым и не обращал больше внимания на дождь, снег, слякоть, пасмурное небо и тому подобное. Рано или поздно человек приучается таскать с собой свой собственный климат. Лу писал мне каждый понедельник, и его письма обычно приходили в среду или в четверг. Он много не распространялся, но сообщал все, что мне нужно. В каждом письме был денежный перевод. Сначала на двадцать долларов, потом, когда Лу нашел моего отца, на тридцать, а потом, очень скоро, переводы выросли до пятидесяти. Лу говорил, чтобы я не беспокоился насчет денег - он дает их мне в долг и надеется, что когда- нибудь я расплачусь с ним. Я был уверен, что он совсем не хочет, чтобы я отдавал ему деньги. Просто он не хотел, чтобы я чувствовал себя неловко. Но я знал, что должен вернуть ему деньги. Я решил уплатить Лу свой долг из первых же денег, что я заработаю. Ведь я ничего для него не сделал в свое время, а только хотел ему помочь. Но я был рад, что Лу зарабатывает много денег, просто потому, что приятно видеть щедрого человека, у которого есть что раздавать. А щедрый человек, которому раздавать нечего, уж наверно, самый несчастный в мире. Людей хорошо узнаешь по письмам. Допустим, вы встретились с кем- нибудь раньше; вы помните, каким он был и что вы о нем думали, а теперь вы читаете его письма и узнаете его гораздо лучше. И удивительная вещь: все письма как будто рождаются из одного источника, общего для всех людей и, по-моему, источник этот - одиночество. Человек - существо одинокое. Несмотря на самое широкое общество, которое предоставляет ему жизнь, он одинок. Порой он так одинок, что отворачивается от своих современников и обращается к умершим - читает книги, написанные людьми, жившими задолго до него. Или уходит в луга, под голубое небо, к вольным обитателям полей и лесов, как это сделал Торо. Или обращает свою привязанность на какого-нибудь маленького домашнего зверька, на собачку, канарейку, попугая, даже на черепаху или золотую рыбку, а то и на какое-нибудь животное покрупнее, скажем лошадь. Арабы, говорят, любят своих лошадей больше, чем жен. Иногда человек привязывается к растениям, выращивает их в собственном садике, а если нет сада - то в цветочных горшках. Но кого же он ищет все время? Кого-нибудь, кто стал бы ему близок. Во всех письмах, что я получал, всегда проглядывало одиночество и страстное желание соприкоснуться с кем-нибудь, кто не был бы чужим для тебя, у кого было бы что о тебе вспомнить. Письма Гарри Кука очень меня удивили, так как я ожидал, что они будут полны шуток и веселья, а на самом деле ничего такого не было. Все его письма были проникнуты страстной тоской и ничем больше. Обычно люди тоскуют по тому, с чем они были связаны прежде, - по родному дому, по ферме, по каким-нибудь улицам в городе, но Гарри тосковал по тому, что могло бы быть еще впереди. "Я мечтаю остаться наедине с собой, - писал он в одном из писем, - чтобы подумать о том, как мне жить. Будь на то моя воля, я бы не стал жить до старости, а просто прилег бы когда-нибудь под вечер в тени старой яблони и заснул, чтобы больше не просыпаться". А письма Джо Фоксхола и наполовину не были так серьезны, как его разговоры. Он описывал всякие мелочи из своей жизни и подшучивал над знакомыми офицерами. Доминика Тоска интересовало только одно: как поживает Виктор? Сам Виктор писал ему чаще, чем я, но Доминик хотел все знать от меня. Останусь ли я с Виктором, если нас отправят за океан? Постарайся, дескать, устроиться так, чтобы быть все время с ним вместе. Отцовские письма были самые короткие. "Письмо твое получил, - писал он своими каракулями, - Прочитай наново Екклесиаст - один раз быстро, а потом два или три раза помедленней". Или: "Письмо твое получил. Читаю Андерсена. Думаю, тебе он тоже понравится". Я ему пишу, что тоже читал Андерсена, и называю несколько сказок. А он мне в ответ: "Ханс Кристиан - это тоже неплохо, но я имел в виду Шервуда". Один раз я написал Какалоковичу, Он оказался хорошим парнем, как я и ожидал. Извинился передо мной, что не мог ответить раньше, так как был очень занят обучением людей новой роты. "Вы бы удивились, - писал он, - до чего похожи люди в каждой новой роте". Так много писем я писал потому, что меня послали в школу изучать чтение карт и военную администрацию и у меня было много свободного времени. Я завел привычку носить в кармане несколько очиненных карандашей, блокнот и конверты, и пока другие слушали всякую чепуху о том, кто кем является в армии и как их отличить друг от друга или как выйти из положения, если вы заблудились в пустыне, я сидел позади и писал отцу, или Лу, или Джо Фоксхолу, или Доминику. Когда мы окончили школу, сержант спросил меня, не хочу ли я печатать для него на машинке, и я сказал, что хочу. Мне дали стол и пишущую машинку, и большую часть времени я печатал разные извещения и рапорты для сержанта. Мне отвели уютный уголок за перегородкой, на одном этаже с писателями, так что, по-моему, было вполне естественно, что они принимали меня за одного из своих. Время от времени заходил ко мне кто-нибудь из них, присаживался на краешек стола и спрашивал: - Над чем вы сейчас работаете? Я ему объяснял, чем я занят, и тогда он говорил: - Я имею в виду - не для армии, а для себя. Я, например, пишу пьесу. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ Весли знакомится с армейскими сценаристами и после просмотра созданных ими учебных фильмов начинает подозревать, что они-то и есть настоящие враги В литературном отделе нашей воинской части в Нью-Йорке было около пятидесяти писателей. Мне пришлось перепечатывать на машинке их список для сержанта, так что я узнал все фамилии, но что-то не припомнил ни одной их книги. В воскресенье днем я взял с собой этот список в публичную библиотеку на 42-й улице и проверил, всех по каталогу, одного за другим, в алфавитном порядке. Оказалось, только один из них выпустил книгу. Я записал шифр книги на листок бумаги, книгу мне доставили, и я сел ее читать. Ну, книга была как книга: напечатана на бумаге, в переплете, была в ней и фабула, но самая скучная из всего, что я когда-нибудь читал. Я прочел двадцать страниц с начала, десять страниц - с конца и две - в середине, но скучно было везде одинаково. Я не понимал, что это за писатели. Казалось бы, по всей стране не наберется полсотни стоящих того, чтоб их читать, а вот поди ж ты - здесь они нашлись, все пятьдесят, и все писали по заданию правительства. Я видел даже того писателя, который выпустил книгу, но в нем не было ничего примечательного ни по виду, ни по разговору. Впрочем, он был довольно остроумен, как и остальные сорок девять писателей. В жизни не встречал таких остроумцев. Они непрерывно болтали о книгах и пьесах, и не было на свете такого произведения, по поводу которого у них не нашлось бы какого-нибудь тонкого замечания. - Если выварить Шекспира, что от него останется? - говорил кто- нибудь из них. - Плагиатор, эскапист, безыдейный халтурщик. Они переходили от одного писателя к другому и прорабатывали их так, что от них только пух летел. А я, бывало, гляжу на них и силюсь себе представить, что это за люди, откуда они берутся, но ответа на свой вопрос я так и не нашел. Эти люди были самыми большими патриотами во всей армии, во всяком случае, никто так не рвался сделать из японцев рагу, а из немцев - кислую капусту. Большинство из них пробыло в нашей воинской части не меньше двух лет, и некоторые совсем обжились и состарились здесь. Жили они на своих дачах, по утрам приезжали в Нью- Йорк на машинах, а к вечеру возвращались обратно. Никто из них не выполнял казарменного распорядка, как это приходилось нам грешным, ибо у них было достаточно нашивок, чтобы освободить их от всяких докучных обязанностей. Иногда они "работали дома", а это значило, что неделю-другую вы их совсем не увидите. Их воинские обязанности, которые они выполняли весьма торжественно, заключались в сочинении "тематических разработок" и "сценариев" для короткометражных учебных фильмов. Поначалу эти фильмы посвящались специальным проблемам - например, как стрелять из винтовки и содержать ее в чистоте, - но вскоре, когда этот материал истощился, сценаристы перешли к более увлекательным сторонам солдатской жизни. Они показывали, как убить человека голыми руками или как, не дрогнув, встретить смерть. Сами они достигли больших успехов по обеим линиям: были преисполнены жаждой убийства и ненавистью к маленьким, грязным, желтопузым япошкам и к трусливой немчуре и полны поразительной, сверхчеловеческой храбрости перед лицом смерти. Но по вечерам они всегда спешили на дачу и, в то время как другие уезжали за океан сражаться, все еще пописывали сценарии для фильмов, обучающих этих других так же геройски встречать смерть, как встретил бы ее и сам автор сценария. Они были недовольны, если немца или немку, японца или японку считали человеком. Случись кому-нибудь спросить весьма невинно, когда же они собираются ехать за океан громить неприятеля, они отвечали обычно, что годами стремятся к этому, но военный врач нашей части ничего и слышать не хочет из-за их гипертонии, желудка или ушей. Или они говорили, что командир части вечно с ними борется, чтобы не отпускать их от пишущих машинок, так как он считает такую работу в сотни раз важнее для победы, чем если бы они взялись за винтовки. А то и сами они утверждали, что их произведения больше значат для истребления врага, чем действия целой дивизии. Смотреть все эти фильмы было для нас обязательно, даже если их снимали тут же, в военном городке, под самым носом; но только одни авторы уходили из кинозала удовлетворенные и взволнованные. Остальные чувствовали себя смущенно и неловко от всей этой бравады на экране, а иногда просто дурно делалось от наглядных уроков, как выдавливать людям глаза, бить ногами в лицо или в пах, ломать им шеи, спины, руки; или как проткнуть человека насквозь штыком, а потом как ни в чем не бывало обернуться как раз вовремя, чтобы спасти жизнь насмерть перепуганному товарищу, которого едва не придушил огромный толстый немец; мгновенно переломить немцу спину, повернуться к дружку, принять его в свои защитные объятия и сказать: - Вот видишь, Сэм, тут нет ничего страшного, а делаем мы это во имя свободы говорить что нам нравится, делать что нам нравится и идти куда нравится. Закурим? Никого, кроме самих авторов, эта ерунда не убеждала, и все равно, каких бы храбрецов нам ни показывали на экране, ребята, которым рано или поздно предстояло отправиться за океан, от души жалели бедных неприятельских солдат, которым то и дело вырывали глаза или сворачивали шею. Такие фильмы приносят только вред. Если от людей действительно требовать, чтобы они делали подобные вещи, то люди могут призадуматься: а нет ли других способов выиграть войну? Может быть, любителям сражений следует договориться о более гуманных средствах. А если уж все зашло так далеко, что обе стороны не в состоянии пресечь все эти зверства, может, быть, им следует совсем прекратить военные действия и просто кинуть жребий. Признаться, труды наших писателей только подняли врага в моих глазах. Я поймал себя на том, что уже не думаю о враге за океаном. Зато на самих писателей стал смотреть, как на врага настоящего - как на серьезную опасность, от которой не так легко будет избавиться и после войны. Не знаю, кто вообще выигрывает войны, но думаю, что это такие люди, как Виктор Тоска, который, наверно, мечтает не только об ордене Пурпурного Сердца; или Джо Фоксхол, который ненавидит все, связанное с войной и армией; или Гарри Кук, которому нужно побыть одному, чтобы решить, как жизнь прожить, не старясь, а он хочет уснуть, чтобы никогда не проснуться; или миллионы других ребят, мне совсем незнакомых, которых захватила военная машина, - и они либо будут убиты, либо, если им повезет, вернутся домой искалеченные, полуживые. Если кинофильмы могут выигрывать войны, они с таким же успехом могли бы их предотвращать. У них было целых двадцать лет, - чтобы предотвратить эту войну. Но нет, побуждать людей вступать в армию и вести войну - вот какая задача ставится перед ними, - или, может быть, я ошибаюсь? Я знаю одно; мне прислали повестку, как и всем другим, кого я видел в армии. Случилось национальное бедствие - это так, но я не помню, чтобы я чем-нибудь помог его вызвать, и никто ко мне не обращался за помощью, чтобы вовремя предотвратить его. И отца моего тоже никто не спрашивал. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ Весли высылают в Огайо, и он выпивает на прощание с современной женщиной И нужно же было, чтобы назавтра после ужина с отцом меня отправили в командировку, - но так уж ведется в армии. Только вы привыкнете ко всей этой дребедени, с которой приходится мириться в армии, в одном месте, как вас возьмут и отошлют в другое. Нужны вы там, на новом месте, вероятно, ничуть не больше, чем на прежнем, но все ужасно озабочены, чтоб вы явились туда вовремя. Я сказал отцу, чтобы он оставался в Нью-Йорке и изучил рестораны, как просил его Лу, но он ответил, что изучит их там, куда я еду. Я ему говорю - там нет хороших ресторанов, а он тогда спрашивает: - Куда же ты едешь? - В Огайо. - По части ресторанов это один из лучших штатов в Америке, - возразил мне отец, и я понял, что он решил ехать со мной, куда бы ни пришлось. Поезд уходил только в десять вечера, так что мы с отцом уложили вещи и пошли погулять. Когда мы вернулись, на моем вещевом мешке лежало письмо, адресованное "Людям всего мира". Я вскрыл конверт, и вот что я прочел: "Звонила какая-то дама и сказала, чтобы ты непременно ей позвонил, очень важно! Я спрашивал, как передать, кто звонил, но она сказала, что ты сам догадаешься. А не дождался я тебя потому, что ненавижу прощание. Не забывайте считать до девяти и бросать иногда письма в окошко. Они до меня дойдут. Не пытайтесь также избегагь истины, иначе вы схватите сифилис. Ну, Джексон, парнище, у нас с тобой были неплохие денечки и, я надеюсь, будут еще. Хорошенько смотри за отцом. Твой друг Виктор. Р.S. Не думайте, что трава не имеет значения - ибо она таковое имеет, - а потому не забывайте время от времени пастись на пышной зеленой лужайке. Пока". Я позвонил по телефону своей знакомой, и она сказала, что ждет меня к обеду в субботу вечером. Я ей говорю, что меня посылают в командировку и что в субботу вечером меня в Нью-Йорке уже не будет. Тогда она спрашивает, куда я еду и надолго ли. Я ей говорю, что в Огайо и что в приказе значится шесть недель, но командировку могут продлить еще на столько же. - Когда ваш поезд? - В десять, - говорю. - А вы не можете поехать другим поездом? - Это будет самовольная отлучка. - Тогда, может быть, вы сумеете забежать ко мне на минутку перед отъездом? - Сейчас без четверти девять. Пока я найду такси и доберусь до вокзала, я едва поспею к поезду. Тут отец вдруг говорит: - Я доставлю вещи к поезду - валяй! А моя знакомая все просит: - Пожалуйста, забегите хоть на минутку. Тогда я сказал "ладно" и повесил трубку. - Я знаю, что нужно сделать, - сказал отец. - Встретимся в вагоне. Дверь ее квартиры была открыта, я вошел, но внизу ее не было. Поднимаясь наверх, я подумал, что она, вероятно, лежит на кушетке полураздетая, но я ошибся. Она стояла у окна и смотрела на улицу. Она повернулась ко мне - и, ей-богу же, у нее на глазах были слезы. - Что с вами случилось? - спросил я. Сначала она не могла говорить, но потом сказала: - Вы думаете, наверно, я плачу оттого, что вы уезжаете и я вас долго не увижу, а может быть, и совсем никогда, но я плачу совсем не от этого. - Хорошо, отчего бы вы ни плакали, перестаньте. - Хотите выпить? - всхлипнула она. - Хотите немножко музыки? - У меня есть время выпить стаканчик, - сказал я. - И чуточку послушать музыку. Вы, верно, знаете это место из Брамса, которое я так люблю. - Конечно, знаю,