к самого дорогого гостя ввела Моню в дом. Сняла с него шинель и повесила в шкаф, рядом со своим отороченным черно-бурой лисой зимним пальто. Винтовку и противогаз аккуратно поставила в угол за шкафом. Сама согрела на примусе кастрюлю с борщом, положила ему в тарелку мозговую кость, облепленную мясом, и у Мони голова закружилась от запахов. В спину дышало уютным теплом от черного бока круглой голландской печи. Моне хотелось плакать. Из резного буфета Марья Антоновна достала початую поллитровку водки и нетронутую, запечатанную сургучом темную бутылку коньяка. - Это - супругу, - отодвинула она коньяк в сторонку. - А мы с вами, Моня... не знаю вашего отчества, по-простецки, по-нашему, разопьем водочки. Моня залпом выпил первую стопку. Он ел как голодный пес, судорожно глотая и давясь. Марья Антоновна отпила два глотка и сказала: - Мне хватит. Моня выхлебал весь суп и почистил тарелку корочкой хлеба, впитывая приставшие к фаянсу капли жира. Корочку, естественно, тут же проглотил. Марья Антоновна сидела против Мони за столом и любовалась им, положив подбородок на ладони. - Уважаю мужчин, у которых аппетит, - сказала она томно. - Такой и в бою не подведет, и... Хотите добавки? Или потом? - Когда - потом? - Моня вытер рукавом гимнастерки испарину со лба. - У тебя увольнительная до скольких? - До двенадцати ноль-ноль. - Батюшки, - всполошилась Марья Антоновна, - времени-то в обрез. Скидай обмундирование, ложись отдыхай. И, как мать сыночка, повела за руку обмякшего от водки и еды рядового Моню Цацкеса в спальню командира полка. Первое, что увидел мутным оком Моня, был портрет подполковника Штанько над изголовьем широкой железной кровати с никелированными шишками и пирамидой из подушек. На овальном портрете у подполковника были в петлицах не шпалы, как теперь, а жалкие треугольники сержанта и выглядел он лет на двадцать моложе. Рядом, в такой же фигурной раме, улыбалась совсем юная и худенькая Марья Антоновна - с шестимесячной завивкой и в берете набекрень. Моня с трудом подавил желание встать навытяжку и прокричать: - Здравия желаю, товарищ подполковник! Но воздержался. От сытой неги не ворочался во рту язык. Марья Антоновна привела отдохнуть Цацкеса, но сама первой сняла с ног обувь. Они раздевались безмолвно, повернувшись друг к другу спинами, на чем настояла Марья Антоновна, у которой был незыблемый кодекс целомудрия. Когда Моня стащил с ног красные ботинки и размотал с занемевших пальцев портянки, спальню заполнила удушливая вонь, поглотившая аромат духов "Красная Москва", которыми Марья Антоновна старательно надушилась под мышками и между грудей, прежде чем лечь в кровать, под одеяло. Трусы и лифчик она так и не сняла. Моня с другой стороны кровати приподнял край одеяла и лег, зазвенев пружинами матраса, точно под портретом командира полка. Они лежали без движения, уставясь в потолок, пока Марья Антоновна - натура активная, памятуя, что увольнительная у солдата истекает в двенадцать ноль-ноль, не просунула под его крепкую шею свою пухлую руку. - Ух, зараза! - с чувством прошептала она и прижала его голову к своей стянутой лифчиком груди, что было высшим проявлением чувств у жены командира полка товарища Штанько. Она с придыханием повторяла это слово, стаскивая с бедер трусы, которые остались висеть на одной ноге у ступни. - Ух, зараза, - цедила Марья Антоновна, удобнее располагаясь под Моней и раздвигая тяжелые бедра. Дальше текст изменился. Учуяв в себе горячее инородное тело, со скрипом проникавшее глубже и глубже, Марья Антоновна пойманной рыбкой забила задом по гулким пружинам и взвыла в голос совсем не так, как подобает жене коммуниста и командира Красной Армии. - Батюшки-светы! - заголосила она. - Святые угодники! Мать пресвятая богородица! Войдя в раж, Марья Антоновна сделала "мостик", как цирковой акробат, выгнулась полукругом, упершись в кровать пятками ног и темечком. Моня взлетел в воздух, беспомощно болтая тесемками кальсон. Затем последовал истошный вопль, совсем уже не похожий на голос Марьи Антоновны. - Ка-ра-у-у-ул! - вскричала она низким мужским басом и рухнула на матрас. Вместе с ней рухнул и рядовой Цацкес. Жалобно взвизгнули пружины. - Зараза... - чуть слышно прошептала Марья Антоновна. Моне полагалось бы что-то сказать или сделать, дабы Марья Антоновна не подумала, что имеет дело с неотесанным парнем, у которого нет понятия о деликатном обращении со слабым полом. Но Моне не дали проявить тонкость натуры. Раздался громкий стук в дверь. Кто-то ломился в квартиру. Обстановка складывалась явно неблагоприятная для рядового Мони Цацкеса, откомандированного за полковым знаменем и обнаруженного на супружеском ложе командира полка. Квартира находилась на четвертом этаже, но даже если бы Моня и вздумал прыгнуть с такой высоты, то ему пришлось бы сперва взломать двойные оконные рамы, намертво закрепленные с наступлением зимы. Моня одеревенел и даже не шевельнулся в кровати. Другое дело - Марья Антоновна. Долголетний стаж офицерской жены и немалый личный опыт побудили ее к действиям быстрым и решительным. Она выскочила пулей из-под одеяла, в одно касание напялила на себя халат, взбила прическу и командирским тоном, не терпящим возражений, распорядилась: - Собирай свои манатки! Живо! И - в шкаф! Моня сгреб в охапку гимнастерку, галифе, портянки, ботинки. - Вещи в шкаф? - И сам тоже. Она распахнула резные створки большого платяного шкафа и толкнула Моню с вещами в его темное удушливое нутро. Дверцы шкафа с треском захлопнулись за ним. Он ткнулся лицом в мягкий мех чернобурки, потянул носом казарменный дух своей шинели. Но сильнее всего оказался невыносимо острый запах нафталина, пропитавший шкаф насквозь. При такой концентрации нафталин несомненно уничтожил всю моль. Сейчас он обрушил свою силу на рядового Цацкеса, как бы проверяя стойкость и выдержку советского солдата. Моня несколько раз вздохнул, захлебнулся, стал кашлять надсадно и долго и понял, что здесь, в шкафу, он примет свой бесславный конец. Поток света хлынул в шкаф, и в открывшемся проеме дверей возникло, как потустороннее видение, решительное и строгое лицо Марьи Антоновны Штанько: - Бери остальное барахло! В его живот уткнулась винтовка, а на руки свалилась увесистая сумка противогаза. Дверцы захлопнулись, свет исчез, Моня вновь остался в кромешной тьме и густом настое нафталина. Рядовой Цацкес терпеть не мог противогаза. Напялить его на свою голову и бегать с этой свиной мордой он считал мукой и нетерпеливо срывал резиновую маску с круглыми стеклянными очками, как только слышал команду "отбой!". Но сейчас противогаз наконец сослужит свою службу и спасет бойца Красной Армии от смертельной опасности, которых так много в изменчивой солдатской судьбе. Одним рывком, как учили на занятиях по химической защите, Моня вытащил из сумки маску, засунул в нее свой выдающийся вперед подбородок и, натянув ее на макушку, глубоко вдохнул чистый, процеженный через активированный уголь, воздух. Моня дышал полной грудью. И при каждом вдохе и выдохе щеки резиновой маски то западали, то раздувались. Уши оставались открытыми, и поэтому он слышал все, что делалось вне шкафа. - Кого я вижу? - с неподдельной радостью встретила нежданного гостя Марья Антоновна. - Товарищ политрук! И тут Моня услышал мурлыканье старшего политрука Каца, игриво оправдывавшегося перед хозяйкой дома за позднее вторжение. Он, мол, сегодня назначен в комендантский патруль, битых три часа мерзнет на улицах, и когда дошел до ее дома, сердце не выдержало, и он во имя своего глубокого чувства пошел на явное нарушение устава караульной службы. - У, зараза! - восхитилась Марья Антоновна. - А как же твой патруль? - Обойдется, - засмеялся политрук. - Сержант - толковый парень. Знает свое дело. - Ладно, иди греться, - проворковала Марья Антоновна. Моня Цацкес не верил своим ушам, торчавшим по краям резиновой маски противогаза. Надсадно заныли пружины матраса, и под портретом еще совсем молоденького командира полка, на его семейном ложе, место рядового солдата занял старший политрук. - От, зараза... - Марья Антоновна, как безошибочно определил Моня, сбрасывала с себя халат, стоя спиной к кровати. - Я-то думала, что муж тебя послал за полковым знаменем. - Нет-нет, - проблеял политрук из-под одеяла. - За знаменем товарищ подполковник послал солдата. - Надо же... - удивилась Марья Антоновна и, судя по звону пружин, рухнула в кровать. Без всякой паузы, как говорится, с ходу завела она уже знакомое слуху Мони: - Батюшки-светы! - Святые угодники! Мать пресвятая богородица! Моня Цацкес снова удивился тому, что советская женщина, жена коммуниста и командира Красной Армии в минуты душевного подъема возвращается к своему темному прошлому и все ее высказывания носят такой откровенно религиозный характер. Еще Моня подумал о том, что Марья Антоновна повторяется. "Сейчас сделает мостик", - раздувая резиновые щеки, прикинул в уме Моня и испытал острый приступ ревности, когда утробно, как пароходный гудок, поплыло по квартире: - Ка-ра-у-у-ул! Наступила тишина. И обостренный слух Мони улавливал частое, но уже успокаивающееся дыхание двух уставших, расслабленных людей. Из прихожей послышался прокуренный мужской кашель и стук каблука о каблук, какой производят сапоги, с которых сбивают налипший снег. - Муж!..-простонала Марья Антоновна. - У него свой ключ. Бегите, Кац. - Ку-уда? - В шкаф, куда же еще? Если он вас застанет в постели, пристрелит и меня и вас. Простоволосая и совсем голая, в одном черном лифчике, Марья Антоновна рванула на себя дверцы шкафа и взвизгнула сдавленным голосом. Белое привидение в кальсонах и рубахе глядело на нее сквозь круглые стекла на черной резиновой маске. Гофрированный хобот змеился по животу. - Не дрейфь, Кац, - опомнилась наконец Марья Антоновна. - Тут все - свои. И втолкнула лишившегося дара речи политрука в шкаф, плотно придавив его дверцами к Мониному телу. Политрука колотила дрожь. - Маруся, - басовито рокотал в квартире голос подполковника Штанько, - почему в таком виде? - Новый лифчик примеряла, - кокетливо отозвалась жена, - тебя дожидаючись... - Порадовать хотела? Жена охнула. Штанько, видать, ущипнул ее тугое тело. - Ну, хозяйка, докладывай. Отправила знамя? - Вот оно лежит, запаковано... - Я ж солдата посылал... Что, не приходил? Сукин сын! В самоволку подался. Сгною на гауптвахте. Не забыть бы звякнуть в комендатуру... Наш офицер сегодня в патруле... политрук... опознает стервеца. - Позвонишь, позвонишь...- ласково смиряла гнев супруга Марья Антоновна. - Отдохни сначала... Все служба да служба... Нечто не соскучился по своей Марусе?... Я тут глаза проглядела... Все жду-жду... - Ладно, - нехотя уступил подполковник. - Сними с меня, Маруся, сапоги... Заждалась ты меня, боевая подруга... Подполковник Штанько опустился на край кровати, и в шкаф снова проник стон пружин. Старший политрук Кац и рядовой Цацкес стояли нос к носу. Оба в нижнем белье. Но Цацкес сохранял спокойствие, политрук же все не мог унять дрожь в коленках. То, что перед ним не привидение, а человек, и не морда чудовища, а маска противогаза, политрук постепенно осознал. Более того, слегка поднатужась, он сделал умозаключение, что человек этот проделал тот же путь из кровати Маруси в шкаф, что и он. И это еще не, все. По нательному белью и противогазу Кац опознал в нем военнослужащего. И не из командного состава. - Фамилия? - окончательно придя в себя, прошептал политрук Кац в круглые стекла маски, - Звание? - Рядовой Цацкес, товарищ политрук, - глухо забухало под, резиной, вздувая маску по бокам. - Цацкес? Вот ты где? Тебя, кажется, послали за знаменем? - А вас, кажется, послали в патруль? - Маруся, - проник в шкаф голос подполковника Штанько, - кто-то шепчется тут, а? Или мне мерещится? - Мерещится, мерещится. Замотался, бедный, на службе. Обними свою Марусю. Пружины матраса жалобно заныли. Старший политрук Кац, надышавшись нафталина, замотал головой, готовый чихнуть. Моня зажал ему рот ладонью. - Дай противогаз, - пускал пузыри политрук. - Уступи на минутку, я погибаю. Моня не отвечал и сильнее сдавливал Кацу рот. - Дай противогаз, - заскулил политрук. - Я требую... Как офицер у солдата. Моня был нем как стена. - Я прошу... как советский человек советского человека... Моня не шелохнулся. Крупные слезы струились из глаз Каца. - Прошу тебя, Цацкес, как еврей еврея... - Старший политрук перешел с русского на идиш. Тут Монино сердце не выдержало. Он стянул со своей вспотевшей головы очкастую маску. Кац напялил маску на себя, задышал часто и глубоко, вспучивая резину на щеках. Политрук отдышался, пришел в себя. - Рядовой Цацкес, - строго бухнул он из-под резины. - Ты таки попадешь на гауптвахту. Моня сдавил рукой гофрированную трубку противогаза, и доступ воздуха в маску прекратился. Лицо политрука за круглыми стеклами побледнело, вместо воздуха он всасывал в рот резину. Политрук сорвал с головы маску, обнажив рыжий одуванчик. И Бог знает, как бы дальше разыгрались события в шкафу, если бы сна- ружи не послышался низкий, пронзительный вой. Поначалу и Кац и Цацкес приписали этот вой Марье Антоновне, ее неистощимому темпераменту, но вой все усиливался, нарастал, вызывая холодок на спине, и они безошибочно определили его происхождение. Это выла сирена. По радио передавали сигнал воздушной тревоги. - Воздушная тревога! - ворвался в шкаф голос диктора. - Вражеская авиация прорвалась к городу! Граждане! Спускайтесь в укрытия и бомбоубежища! Повторяю... Подполковнику Штанько и его супруге Марье Антоновне не нужно было повторять. Они выскочили из кровати и, поспешно натягивая на себя одежду, ринулись на лестницу, по которой с воплями и плачем мчались вниз полуодетые соседи. - Партийный билет при мне? - похлопал себя по нагрудным карманам подполковник Штанько. - Маруся, за мной! Они покатились по ступеням, и топот десятков ног утонул в сухих ударах зенитных орудий. Осколки гулко застучали по железной крыше. Где-то поблизости ухнула бомба, тряхнув стены. Цацкес и Кац вывалились из шкафа. Взрыв повторился. Из оконной рамы со звоном посыпались осколки стекла. Холодный воздух полоснул их по ногам. - Где убежище? Я вас спрашиваю, Цацкес? - Старший политрук путался в штанинах галифе. - Ведите меня в убежище! - Пусть вас черти ведут, - лениво отмахнулся Моня Цацкес, деловито напяливая на себя обмундирование. Косо подпоясав шинель ремнем, он сгреб винтовку, двинулся к выходу. - Постойте, не оставляйте командира, - бросился за ним всклокоченный политрук, прижав к груди сапоги с портянками. Рванула еще одна бомба. Им в спину ударила воздушная волна и под звон стекла вымела обоих из квартиры. Они не вошли, а ввалились в душный, набитый людьми подвал. И стали осторожно протискиваться подальше от входа. - Политрук! - послышался удивленный голос подполковника Штанько. - Вас бомбежка застала возле моего дома? - Так точно, - пролепетал Кац. - А это кто? - уставился командир на Моню. - Вот ты где, голубчик, ошиваешься? Тебя за знаменем послали... оказали честь... А ты? Куда отлучился? Небось у бабы застрял? В нашем доме? Га? Ботинки не зашнурованы, воротник расстегнут. Что за вид? Под трибунал пойдешь! Политрук, взять его под арест. От нового взрыва посыпалась штукатурка с потолка и лампы в подвале робко замигали. - Батюшки-светы, - пролепетала Марья Антоновна, прижимаясь к мужу. Ее слова не выражали сочувствия рядовому Цацкесу. Они выражали только страх. - Все пропало, - тихо причитала Марья Антоновна. - Сгорит дом, имущество... Всю жизнь копили... - Молчать, - оборвал ее подполковник Штанько. - Наживем, Маруся. Были б кости, мясо нарастет. И вдруг его осенило. - Знамя! Где полковое знамя? Оставила наверху, курва? Все - загубила меня! Подвела под трибунал!.. Моня Цацкес в этот момент тоже вспомнил, что не только знамя осталось наверху, в квартире, но и его противогаз валялся на полу в спальне, а за потерю казенного имущества... - Товарищ подполковник, - сказал Моня проникновенно, - разрешите мне... Принесу знамя! - Ты? Молодец! Ступай! Спасешь знамя! Родина... Моня не слушал, что дальше нес подполковник Штанько, впавший в слишком возбужденное состояние, а протолкался к выходу и поскакал по ступеням на четвертый этаж. Двери квартиры Штанько были распахнуты настежь, и холодный ветер из разбитых окон шевелил простыни на смятой кровати. Моня надел на себя противогазную сумку, сунул под мышку пакет со знаменем и уже в прихожей споткнулся о ремень с кобурой, откуда торчала рукоятка пистолета. Это, вне всякого сомнения, было личное оружие подполковника Штанько. Моня прихватил с собой и ремень с пистолетом. Подполковник Штанько чуть не прослезился, бережно принимая у Мони пакет со знаменем. И сидевшие в подвале жильцы дома, штатские люди, тоже растрогались при виде этой сцены. - От лица службы - благодарю! - Служу Советскому Союзу! - неуверенно произнес Моня Цацкес, и несколько женщин вокруг них заплакали. Марья Антоновна при всех обняла Моню и поцеловала в губы. Моня протянул подполковнику его пистолет с ремнем и вытянул руки по швам. - Рядовой Цацкес готов идти под арест. - Отставить, рядовой! - Командир озарился отеческой улыбкой. - Ты искупил свою вину перед Родиной. Ты спас знамя полка. И на торжественном параде, в воскресенье, я тебя назначаю знаменосцем. Понял? Все. Дай мне пожать твою мужественную руку. Их руки соединились в крепком мужском пожатии, исторгнув слезы у женщин. Новый взрыв обрушил с потолка облако штукатурки, припудрив командира полка и рядового, не разжимавших рук. - Батюшки-светы! Святые угодники! Мать пресвятая богородица, - скороговоркой бормотала Марья Антоновна, жена командира Красной Армии и коммуниста. Эти слова приходили ей на ум каждый раз, когда она слишком возбуждалась. ПОЛКОВОЙ МАРШ Старшина Качура был большой любитель хорового пения. А из всех видов этого искусства отдавал предпочтение строевой песне. - Без песни - нет строя, - любил философствовать старшина и многозначительно поднимал при этом палец. - Значит, строевая подготовка хромает на обе ноги... и политическая тоже. Недостатка в людях с хорошим музыкальным слухом рота не испытывала. В наличии имелись два скрипача и один виолончелист. Правда, без инструментов и без понятия, что такое строевая песня. Сам старшина играл на гармошке тульского производства и повсюду таскал эту гармонь с собой, отводя душу в своей каморке при казарме, когда рота засыпала и со старшинских плеч спадало бремя дневных забот. Любимой строевой песней старшины была та, под которую прошла вся его многолетняя служба в рядах Красной Армии. Песня эта называлась "Школа красных командиров" и имела четкий маршевый ритм. И слова, берущие за душу. Шагая по утоптанному снегу рядом с ротной колонной, старшина отрывистой командой "Ать-два, ать-два!" подравнивал строй и сам, за отсутствием запевалы, выводил сочным украинским баритоном: Школа кра-а-асных команди-и-и-ров Комсостав стране лихой кует. Последние три слова он выстреливал каждое отдельно, чтоб рота под них чеканила шаг: Стране! Лихой! Кует! Дальше, по замыслу, рота должна была дружно, с молодецким гиканьем подхватить: Смертный бой принять готовы. За трудящийся народ. Но тут начинался разнобой. Евреи никак не могли преодо- леть новые для них русские слова и несли такую околесицу, что у старшины кровь приливала к голове. - Отставить! - рявкнул Качура. - Черти не нашего бога! Вам же русским языком объясняют, чего тут не понять? Но именно потому, что им объясняли русским языком, евреи испытывали большие затруднения. Одно радовало сердце старшины: в роте объявился кандидат в запевалы, каких во всей дивизии не сыскать. Бывший кантор Шяуляйской синагоги рэб Фишман, получивший вокальное образование, правда незаконченное, в Италии. Старшина лично стал заниматься с Фишманом, готовя его в запевалы. И все шло хорошо. О мелодии и говорить нечего - Фишман схватывал ее на лету. И слова выучил быстро. Правда, старшине пришлось попотеть, шлифуя произношение, от чего кантор Фишман, человек восприимчивый, очень скоро заговорил с украинским акцентом. Беда была в ином. Что бы Фишман ни пел, он по профессиональной привычке вытягивал на синагогальный манер со сложными фиоритурами и знойным восточным колоритом. В его исполнении такие простые, казалось бы, слова, как: Школа красных командиров Комсостав стране лихой кует. Смертный бой принять готовы За трудящийся народ, - превращались в молитву. И под эти самые слова, пропетые по- русски с украинским акцентом бывшим кантором, а ныне ротным запевалой, хотелось раскачиваться, как в синагоге, и вторить ему на священном языке древних иудеев - лошенкойдеш. Это понимал даже старшина Степан Качура, убежденный атеист и не менее убежденный юдофоб. Занятия с евреями по освоению советской строевой песни не прибавили старшине любви к этой нации. Но старшина Качура был упрям. Следуя мудрому изречению "повторение - мать учения", он гонял роту до седьмого пота, надеясь не мытьем, так катаньем приучить евреев петь по-русски в строю. После изнурительных полевых учений, когда не только евреи, но и полулитовец-полумонгол из Сибири Иван Будрайтис, еле волокли свои пудовые ноги, мечтая лишь о том, как доползти до столовой, старшина начинал хоровые занятия в строю. - Ать-два! Ать-два! - соловьем заливался Качура, потому что в поле, когда солдаты ползали на карачках, он не переутомлялся, только наблюдая за ними. - Шире шаг! Грудь развернуть! По-нашему, по-русски! Это было легко сказать - развернуть грудь. Личный состав роты отличался профессиональной сутулостью портных, сапожников и парикмахеров, которым в прошлом приходилось сгибаться и горбиться за работой. А после полевых учений на пересеченной местности, когда каждый мускул ныл от усталости, требование молодецки развернуть грудь смахивало на издевательство над сутулыми людьми. - Третий слева... - с оттяжкой командовал старшина, а третьим слева плелся Фишман. - Запе-е-евай! Фишман плачущим тенорком заводил: Школа красных командиров Комсостав стране лихой кует. - Рота... Хором... Дружно! - взвивался голос старшины. И евреи, бубня под нос, нечленораздельно подхватывали, как на похоронах: Смертный бой принять готовы За трудящийся народ. - От-ста-вить, - чуть не плакал старшина. Страдания старшины можно было понять. Полк готовился к важному событию - торжественному вручению знамени. После вручения, под развернутым знаменем, которое понесет рядовой Моня Цацкес, полк пройдет церемониальным маршем перед трибунами. А на трибунах будет стоять все начальство - и военное и партийное. Без хорошей строевой песни, как ни шагай - эффекта никакого. Старшина, известный а полку как трезвенник, даже запил от расстройства. В ожиночку нализался в своей каморке и с кирпично-багровым лицом появмлся в дверях казармы, покачивая крвльями галифе. - Хвишмана - до мене! Выпив, Качура перешел на украинский. Фишман, на ходу доматывая обмотку, побежал на зов. Старшина пропустил его вперед и плотно притворил за собой дверь. Вся казарма напряженно прислушивалась. В коморке рыдала тульская гармонь, и баритон Качуры выводил слова незнакомой, но хватавшей евреев за душу, песни: Повив витрэ на Вкраину, Дэ покынув я-а-а-а дивчи-и-ну, Дэ покынув ка-а-а-ари очи-и... Потом песня оборвалась. Звучали переборы гармошки, мягкий, расслабленный голос старшины что-то внушал своему собеседнику. Песня повторилась сначала. Повив витрэ на Вкраину... - затянули в два голоса рядовой Фишман и старшина Качура. Высоко взвился синагогальный тенор, придавая украинской тоске еврейскую печаль. Дэ покынув я-а-а-а дивчи-и-ну... - жаловались в два голоса еврей и украинец, оба оторванные от своего дома, от родных, и заброшенные в глубь России на скованную льдом реку Волгу. Дэ покынув ка-а-а-ари очи-и... Каждый покинул далеко-далеко глаза любимой, и глаза эти, несомненно, были карими: как водится у евреек и украинок. Дуэт Фишман-Качура заливался навзрыд, позабыв о времени, и казарма не спала и назавтра еле поднялась по команде "Подъем". - Старшина - человек! - перешептывались евреи, выравнивая строй и отчаянно зевая. - Он - человек, хотя и украинец, - поправил кто-то, и никто в срою не возразил. Шептались на идиш, а кругом - все свои, можно и пошутить. Всем в этот день хотелось выручить старшину, и решение нашел Моня Цацкес. - Есть строевая песня, которая каждому под силу, - сказал он. - Это песня на идиш. И вполголоса пропел: Марш, марш, марш! Их гейн ин бод, Крац мир ойс ди плэйцэ. Нейн, нейн, нейн, Их вил нит гейн. А данк дир фар дер эйцэ. * * Марш, марш, марш! Я иду в баню, Почеши мне спину. Нет, нет, нет, Я не хочу идти. Спасибо тебе за совет (идиш). Это сразу понравилось роте. Фишман помчался к старшине, пошептался с ним, и старшина отменил строевые занятия в поле. Рота, позавтракав, гурьбой вернулась в теплую казарму, расселась на скамьях и под управлением Фишмана стала разучивать песню. Старшина Качура сидел на табурете и начищенным до блеска сапогом отбивал такт, с радостью нащупывая нормальный строевой ритм. Подбритый затылок старшины розовел от удовольствия. Рота пела дружно, смакуя каждое слово. Текст заучили в пять минут. - Ну как? - спросил бывший кантор Фишман, отпустив певцов на перекур. - Сойдет, - стараясь не перехвалить, удовлетворенно кивнул старшина. - Тут что важно? Дивизия у нас литовская, и песня литовская. Политическая линия выдержана. Вот только, хоть я слов не понимаю, но чую, мало заострено на современном моменте. Например, ни разу не услышал имени нашего вождя товарища Сталина. А? Может добавим чего? Фишман переглянулся с Цацкесом, они пошептались, затем попросили у старшины полчаса времени и вскоре принесли дополнительный текст. Там упоминался и Сталин. Старшина остался доволен. Во дворе казармы началась отработка строевого шага под новую песню. Моня Цацкес от этих занятий был освобожден. Он сидел в штабе полка, и командир лично инструктировал знаменосца: - Слухай сюда! Я тебе оказал доверие, ты - парень со смекалкой и крепкий, протащишь знамя на параде, как положено. Для этого большого ума не нужно. Но вот поедем на фронт, и тут моя голова в твоих руках. - Я вас хоть раз побеспокоил или порезал? - не понял Цацкес. - Слухай, Цацкес. ты хоть и еврей, а дурак. Я не за бритье! Сам знаешь - порезал бы меня - загремел бы на фронт с первой же маршевой ротой. Я за другое. Читал Устав Красной Армии? Что в уставе про знамя сказано - не помнишь? А политрук учил вас. Так вот, слухай сюда! Знамя... священное... дело чести... славы... Это все чепуха. Главное вот тут: за потерю знамени подразделение расформируется, а командир - отдается под военный трибунал. Понял? Вот где собака зарыта. Командир идет под военный трибунал. А что такое военный трибунал? Расстрел без права обжалования... Вот так, рядовой Цацкес. Командир полка доверительно заглянул Моне в глаза: - Ты хочешь моей смерти? - Что вы, товарищ командир, да я... - Отставить! Верю. Значит, будешь беречь знамя как зеницу ока, а соответственно и голову командира... - О чем речь, товарищ командир! Да разве я... - Верю! А теперь отвечай, знаменосец, на такой вопрос. Полк идет, скажем, в бой, а ты куда? - Вперед, товарищ командир! - Не вперед, а назад. Еврей, а дурак. Заруби на носу, как только начался бой и запахло жареным, твоя задача - намотать знамя на тело и, дай Бог ноги, подальше от боя. Главное - спасти знамя, а все остальное - не твоего ума дело, понял? Моня долго смотрел на командира и не выдержал, расплылся в улыбке: - Смеетесь надо мной, товарищ командир, а? - Я тебе посмеюсь. А ну, скидай гимнастерку, поучись наматывать знамя на голое тело, я посмотрю, как ты управишься. Моня пожал плечами, стащил через голову гимнастерку и остался в несвежей бязевой рубашке. - Белье тоже снимать? - Не к бабе пришел. А ну, наматывай! Он протянул Моне мягкое алое полотнище из бархата с нашитыми буквами из золотой парчи и такой же парчовой бахромой по краям. Моня, поворачиваясь на месте, обмотал этой тканью свой торс, а командир помогал ему, поддерживая край. Два витых золотых шнура с кистями свесились на брюки. - А их куда? - - спросил Моня, покачивая в ладони кисти. - Расстегивай брюки, - приказал подполковник. Моня неохотно расстегнул пояс, и брюки поползли вниз. - В штаны запихай шнуры, - дал приказание командир. - А кисти между ног пусти. Потопчись на месте, чтоб удобно легли. Вот так. Теперь застегни штаны и надевай гимнастерку. Моня послушно все выполнила сразу почувствовал себя потолстевшим и неуклюжим. Особенно донимали его жесткие кисти в штанах. Моня расставил ноги пошире. - Вот сейчас ты и есть знаменосец, - подытожил удовлетворенный командир полка, отступив назад и любуясь Моней. - В боевой обстановке придется бежать не один километр... Не подкачаешь? - Буду стараться, товарищ командир, только вот неудобно... в штанах... эти самые... - Знаешь поговорку: плохому танцору яйца мешают? Так и с тобой. Да, у тебя там хозяйство крупного калибра. К кому это ты подвалился в нашем доме, когда была бомбежка? А? У, шельмец! Даешь! Правильно поступаешь, Цацкес. Русский солдат не должен теряться ни в какой обстановке. Это нам Суворов завещал. А теперь - разматывай знамя, на древко цеплять будем. Завтра - парад. Парад состоялся на городской площади. На сколоченной из свежих досок трибуне столпилось начальство, на тротуарах-женщины и дети. Играл духовой оркестр. Говорили речи, пуская клубы морозного пара. Подполковник Штанько, принимая знамя, опустился в снег на одно колено и поцеловал край алого бархата. Потом пошли маршем роты и батальоны Литовской дивизии. Как пушинку нес Моня на вытянутых руках полковое знамя, и алый бархат трепетал над его головой. Отдохнувшие за день отгула солдаты шагали бодро. Впереди их ждал праздничный обед с двойной пайкой хлеба и по сто граммов водки на брата. Особенно тронула начальственные сердца рота под командованием старшины Качуры. Поравнявшись с трибуной, серые шеренги рванули: Марш, марш, марш! Их ген ин бод Крац мир ойс ди плдицэ. Нейн, нейн, нейн, Их вил нит гейн. Сталин вет мир фирн.* * Сталин меня поведет (идиш). У старшего политрука Каца потемнело в глазах. Он-то знал идиш. Но старшина Качура, не чуя подвоха, упругой походочкой печатал шаг впереди роты и, сияя как начищенный пятак, ел глазами начальство. Военное начальство на трибуне, генеральского звания, в шапке серого каракуля, сказало одобрительно: - Молодцы, литовцы! Славно поют. А партийное начальство, в шапке черного каракуля, добавило растроганно: - Национальное, понимаешь, по форме, социалистическое - по содержанию... И приветственно помахало с трибуны старшине Качуре. Старший политрук Кац прикусил язык. РЭБ МОЙШЕ И РЭБ ШЛЭЙМЕ Эта пара появилась в дивизии с очередным пополнением. И отличалась от других евреев тем, что у обоих были бороды. Холеные, с проседью бороды, нарушавшие общий солдатский вид и посему подлежавшие ликвидации как можно скорее, пока они не попались на глаза высокому начальству. Оба были духовного звания. Так определил старшина Качура. Мойше Берелович, или просто рэб Мойше. был раввином в маленьком местечке, а Шлэйме Гах при той же синагоге состоял шамесом, служкой. Во всей литовской дивизии был еще один человек из их местечка, и этот человек был их заклятый враг. Старший политрук Кац. Шамес ходил за раввином как тень и, если их разлучали на время, начинал беспокойно метаться по всему расположению части и спрашивать каждого встречного-еврея, русского или литовца: - Ву из рэб Мойше? * *Где рэб Мойше? (идиш) И русский боец и литовец без перевода научились понимать шамеса и, если знали, говорили ему, где видели раввина. У раввина борода была пошире, погуще, представительнее. А у шамеса, по определению старшины Качуры, - труба пониже и дым пожиже. Вот на этих-то бородах Красная Армия и показала служителям культа свои зубы, а раввин Берелович - свой характер, за что его зауважали не только атеисты, но и антисе- миты. Постричь наголо свои головы они позволили безропотно, но бороды категорически отказались подставить под ножницы. Старшина Качура пригрозил военно-полевым судом. И заранее предвкушал, как затрясутся оба от страха. Рэб Мойше посмотрел на старшину как на неодушевленный предмет и, старательно выго- варивая русские слова, пояснил, что все в руках Божьих, а военно-полевого суда он не боится, так как с такой войны он в любом случае навряд ли живым вернется. Лишиться же бороды для раввина все равно что потерять лицо. Честь. Достоинство. И никакой армейский устав не принудит его добровольно уступить хоть один волосок. Степан Качура, нутром чуявший, что от евреев ему, кроме беды, ждать нечего, проявил украинскую смекалку и рапортом передал дело по инстанции: пускай старшие званием расхлебывают. Дело о раввинской бороде дошло до командира полка. И коммунист товарищ Штанько, посоветовавшись где надо, принял соломоново решение. Рядовому составу растительность на лице не положена. Но раввин, как руководящий состав синагоги, может быть приравнен к старшему командному составу армии. А посему - бороду раввину сохранить. Проведя при этом среди рядового и сержантского состава политико-воспитательную работу о вреде религии вообще и иудаизма в частности. Одновременно разъяснить бойцам, что все нации в СССР равны. И евреи тоже. Можно сослаться на положительные примеры: Карла Маркса, вождя мирового пролетариата, и Лазаря Моисеевича Кагановича, народного комис- сара путей сообщения СССР, - евреев по национальности. Что касается рядового Гаха, то служка в синагоге, так называемый, шамес, может быть приравнен, с большой натяжкой, к сержантскому составу, что лишает его права на ношение бороды. Посему - бороду снять. В случае невыполнения приказа применить меры дисциплинарного воздействия. Шамес был так благодарен Всевышнему, сумевшему отвести оскверняющую руку от бороды раввина, что свою дал состричь безропотно. Моня Цацкес, которому было приказано это сделать, потом рассказывал, что по лицу шамеса текли слезы величиной с фасоль. Без бороды и остриженный наголо, шамес стал похож на ощипанного воробья. И ходил, как рано постаревший мальчик, по пятам за рэб Мойше, любуясь на его бороду, единственную в полку. Рэб Мойше строго соблюдал кошер и был готов умереть с голоду, но не прикоснуться к чему-нибудь трефному. В Красной Армии паек был полуголодный, а что такое кошер, даже генералы понятия не имели. Солдатские котлы - перловая каша и щи из гнилой капусты - заправлялись крохотными порциями свиного сала - лярда - из американской помощи. Раввин отказался от приварка. Остался на сухом пайке. Худел на глазах, дошел до острого гастрита, но не сдавался. На занятия выходил как все, таскал на спине минометную плиту в два пуда, которую старшина на длинных переходах непременно вручал именно ему. Солдаты, даже не евреи, сочувствовали раввину, и каждый как мог старался облегчить его страдания. То головку лука, раздобытую на стороне, отдадут ему, то сушеных фруктов из посылки. И смотрели на него с почтением. Как на святого. По их понятиям, только святой в голодное время мог добровольно отказаться от своей продовольственной нормы. Старшина писал рапорты по инстанциям и получал ответ: разобраться на месте, о принятых мерах доложить. Старшина понимал, что начальство спихивает ответственность на него, а так как дураком себя не считал, то не принимал к раввину никаких мер, а был с ним только строже, чем с другими, и искал подходящего случая, чтобы сломать его, унизить и подчинить. Такой случай скоро представился. На стрельбище. Роты проходили учебные стрельбы. По мишеням. На дистанции в двести метров. Пять мишеней, пять солдат, пять патронов на каждого. Мишень рэб Мойше, ко всеобщему удивлению, была поражена со снайперской точностью. Все пять попаданий-кучно в центре. Соседи слева и справа не попали даже в край мишеней: палили в небо. Старшина Качура долго скреб подбритый затылок, заподозрив в этом еврейские штучки. - Меня не проведешь! - Он взял у рэб Мойше его винтовку и долго смотрел в дуло на свет. - Не бывает снайперов среди лиц духовного звания. Где тебя учили стрельбе? Раввин не удостоил старшину ответом и только поднял глаза к небу. Солдаты, озадаченные не меньше старшины, сгрудились вокруг них. - Мы, советские люди, - громко, на весь полигон, сказал старшина Качура, - не верим ни в Бога, ни в черта. Не может человек без тренировки вложить все пять штук в яблочко. Я тебя, рэбе, выведу на чистую воду. Сменить мишень! Повторить стрельбу! Старшина взял у шамеса, промазавшего все пять выстрелов, его винтовку и передал ее рэб Мойше, а винтовку раввина дал шамесу. - По мишеням! Пять выстрелов! Беглым! Пли! Захлопали, застучали, догоняя друг друга, выстрелы. Качура стоял в ногах у раввина, зорко следя за каждым его движением. Свободные от стрельб солдаты толпились за спиной старшины. Когда треск выстрелов умолк, Качура сам пробежал двести метров к стенду, сорвал мишень раввина, долго рассматривал и побежал назад. - Осечка вышла, товарищ раввин, - ехидно сказал он, тыча в лицо рэб Мойше исколотую дырками мишень. - Куда пятый выстрел девали? В небо? К Богу послали? В мишени зияли четыре дырки. Все-в центре. Пятой не было. Пятый выстрел раввин промазал. - Отвечай, рэбе. Народ ждет. Раввин пожевал губами, даже бороду забрал в рот. - Посмотрите мишень моего соседа слева, - прикинув что-то в уме, сказал раввин. - Вы, товарищ старшина, стояли над моей душой, а я - не железный. Пятый выстрел я нечаянно положил не в свою мишень, а соседу. Принесли мишень шамеса, и в ней действительно красовалась одна-единственная дырка. В самом центре. Шамес стрелял пять раз, и все пять раз - в небо. Это попадание было не его, а раввина. - Слушай, рэбе, ты и вправду снайпер? - спросил ошеломленный старшина. С Божьей помощью, - под хохот солдат ответил рэб Мойше. Громче и заливистее всех смеялся шамес. Старшина отвел душу на нем: влепил рядовому Гаху пять нарядов вне очереди. В штабе полка, куда стекались сведения со стрелковых учений, обнаружили, что самый высокий показатель у рядового Мойше Береловича, и приказали выпустить специальный боевой листок. Два лютых врага раввина - старшина Качура и старший политрук Кац - собственноручно вывесили на плацу у казармы боевой листок с большим заголовком-призывом: СТРЕЛЯТЬ МЕТКО, КАК МОЙШЕ БЕРЕЛОВИЧ! У этого боевого листка солдаты потешались весь день, а назавтра в лозунге была обнаружена приписка. Перед именем