тьем. Все лучшее, что есть в городе, казалось, находило какое-то отражение в этой высокой, стройной, располагающей к себе девушке... И теперь представление Майкла о городе обязательно связывалось с улицами, по которым они гуляли, с домами, куда они заходили, с пьесами, которые они смотрели, с галереями, которые они посещали, и с барами, где они коротали зимние вечера. Глядя на ее раскрасневшиеся от ходьбы щеки, на блестящие от радости глаза, на длинные ловкие руки, касающиеся его рукава, невозможно было поверить, что этому наслаждению когда-нибудь придет конец, что наступит время, когда он вернется сюда и не найдет ее, неизменившуюся, неменяющуюся. Он смотрел на нее, и все печальные, нелепые мысли, преследовавшие его по пути из конторы адвоката, рассеялись. Он грустно улыбнулся, дотронулся до, ее руки и передвинулся поближе к ней на соседнюю табуретку. - Что ты делаешь сегодня? - спросил он. - Жду. - Чего ждешь? - Жду, когда меня пригласят. - Что ж, считай, что тебя уже пригласили. Коктейль, - обратился он к буфетчику. Затем, опять повернувшись к Пегги, продолжал: - Один мой знакомый совершенно свободен до половины седьмого завтрашнего утра. - А что я скажу на работе? - Скажи, - серьезно проговорил он, - что ты участвуешь в передвижении войск. - Не знаю, - ответила Пегги, - мой хозяин против войны. - Скажи ему, что войска тоже против войны. - Может быть, ему вообще ничего не говорить? - Я позвоню ему, - заявил Майкл, - и скажу: вас видели на улице, когда вы шли по направлению к Вашингтон-скверу пьяный в стельку. - Он не пьет. - Твой хозяин, - сказал Майкл, - опасный чужестранец. Они тихонько чокнулись. Майкл вдруг заметил, что рыжеволосый матрос прислонился к нему и пристально смотрит на Пегги. - Точно, - произнес матрос. - С вашего позволения, - сказал Майкл, чувствуя, что теперь он может резко разговаривать с мужчинами в военной форме, - у нас с этой дамой частный разговор. - Точно, - повторил матрос и похлопал Майкла по плечу. Майкл вдруг вспомнил, как на второй день войны во время завтрака в Голливуде какой-то сержант вот так же жадно смотрел на Лауру. - Точно, - сказал матрос, - я восхищаюсь тобой, ты разбираешься в этом деле. Что толку целовать девушек на городской площади, а потом идти на войну. Лучше оставайся дома и спи с ними. Точно. - Послушайте, - сказал Майкл. - Извините меня, - проговорил матрос, положив деньги на стойку, и надел новенькую белую шапочку на свою рыжую голову. - Просто сорвалось с языка. Точно. Я направляюсь в Эри, в Пенсильванию. - И, держась очень прямо, он вышел из бара. Глядя ему вслед, Майкл не мог удержаться от улыбки. Все еще улыбаясь, он повернулся к Пегги. - Солдаты, - начал было он, - доверяют свои тайны всякому... Вдруг он заметил, что Пегги плачет. Она сидела выпрямившись на высокой табуретке, в своем красивом коричневом платье, и слезы медленно катились по ее щекам. Она не вытирала их. - Пегги, - тихо произнес Майкл, с благодарностью заметив, что буфетчик, наклонившись на другом конце стойки, делает вид, что чем-то занят. "Вероятно, - подумал Майкл, касаясь рукой Пегги, - в эти дни буфетчики видят много слез и знают, как вести себя в таких случаях". - Извини, - сказала Пегги, - я начала смеяться, а получилось вот что. Тут подошел суетливый итальянец-метрдотель и, обращаясь к Майклу, сказал: - Мистер Уайтэкр, стол для вас готов. Майкл взял бокалы и направился вслед за Пегги и метрдотелем к столику у стены. Когда они уселись, Пегги уже перестала плакать, но оживление сошло с ее лица. Майкл никогда не видел ее такой. Они молча приступили к еде. Майкл ждал, когда Пегги совсем успокоится. На нее это было совсем не похоже, он никогда раньше не видел, чтобы она плакала. Он всегда думал о ней, как о девушке, которая ко всему, что бы с ней ни случилось, относится со спокойным стоицизмом. Она никогда ни на что не жаловалась, не устраивала бессмысленных сцен, как большинство представительниц женского пола, с которыми встречался Майкл, и поэтому теперь он не знал, как ее успокоить, как рассеять ее уныние. Он время от времени посматривал на нее, но она склонилась над тарелкой и не поднимала головы. - Извини меня, - наконец проговорила она, когда они уже пили кофе. Голос ее звучал удивительно резко. - Извини меня, что я так вела себя. Я знаю, что должна быть веселой, бесцеремонной и расцеловать на прощание молодого бравого солдата: "Иди, дорогой, пусть тебе снесут голову, я буду ждать тебя с рюмкой коньяку в руке". - Пегги, - пытался остановить ее Майкл, - перестань. - Возьми мою перчатку и надевай ее на руку, - не унималась Пегги, - когда будешь в наряде на кухне. - В чем дело, Пегги? - глупо спросил Майкл, хотя хорошо знал, в чем было дело. - Дело в том, что я очень люблю войны, - отрезала Пегги, - без ума от войн. - Она засмеялась. - Было бы ужасно, если бы хоть кто-нибудь из моих знакомых не был убит на войне. Майкл вздохнул, чувствуя себя утомленным и беспомощным, но он должен был признаться себе, что ему не хотелось бы видеть Пегги в числе тех патриотически настроенных женщин, которые с таким увлечением занялись войной, словно готовились к свадьбе. - Чего ты хочешь, Пегги? - спросил он, думая о том, что неумолимая армия ждет его завтра утром в половине седьмого, а другие армии в разных частях света готовят ему смерть. - Чего ты хочешь от меня? - Ничего, - ответила Пегги, - ты подарил мне два драгоценных года своей жизни. Чего еще могла бы желать девушка? А теперь отправляйся, и пусть тебя разорвет на части. Я повешу "Золотую звезду" [медаль "Золотая звезда" выдается за погибшего на войне сына или мужа] у входа в дамскую комнату в клубе "Сторк". Подошел официант. - Желаете еще чего-нибудь? - спросил он, улыбаясь с итальянской любезностью состоятельным влюбленным, которые заказывают дорогие завтраки. - Мне коньяк, - ответил Майкл, - а тебе, Пегги? - Спасибо, - сказала Пегги, - мне больше ничего не надо. Официант отошел. "Если бы в двадцатом году он не сел на пароход в Неаполе, - подумал Майкл, - сегодня он был бы, вероятнее всего, в Ливии, а не на Пятьдесят шестой улице". - Знаешь, что я собираюсь сделать сегодня? - резко спросила Пегги. - Ну? - Кое-куда пойти и выйти за кого-то замуж. - Она вызывающе и со злостью взглянула на него через небольшой, покрытый винными пятнами стол. Девушка за соседним столиком, яркая блондинка в красном платье, говорила сиявшему улыбкой седовласому мужчине, с которым она завтракала: - Вы должны как-нибудь представить меня своей жене, мистер Копаудер. Я уверена, что она чрезвычайно обаятельна. - Ты слышал, что я сказала? - спросила Пегги. - Слышал. К столу подошел официант и поставил небольшой бокал. - Осталось только три бутылки, - заметил он, - в эти дни невозможно достать коньяк. Майкл взглянул на официанта. Ему почему-то не понравилось его смуглое, приторно-сладкое, тупое лицо. - Держу пари, - сказал Майкл, - что в Риме это не составляет никаких трудностей. По лицу официанта пробежала дрожь, и Майклу показалось, что он слышит, как тот сокрушенно говорит про себя: "И этот стыдит меня за Муссолини. Все эта война, ох, эта проклятая война". - Да, сэр, возможно, вы правы, - улыбаясь произнес официант и отошел, растерянно двигая руками и скорбно поджав верхнюю губу, давая этим понять, что он не несет никакой ответственности за итальянскую армию, итальянский флот, итальянскую авиацию. - Ну? - громко спросила Пегги. Майкл молча потягивал коньяк. - Что ж, мне все ясно. - Просто я не вижу смысла сейчас жениться, - ответил наконец Майкл. - Ты абсолютно прав, но так надоело смотреть, как убивают одиноких мужчин. - Пегги! - Майкл с нежностью прикрыл своей рукой ее руку. - Это на тебя совсем не похоже. - А может быть, и похоже, - ответила Пегги, - может быть, я раньше не была похожа на себя. Не думай, - холодно добавила она, - что через пять лет, когда ты вернешься со всеми своими медалями, я встречу тебя с приветливой улыбкой на лице. - Ладно, - устало проговорил Майкл, - давай не будем говорить об этом. - А я хочу говорить об этом, - возразила Пегги. - Ну хорошо, говори, - согласился Майкл. Он заметил, что она старается сдержать слезы, лицо ее расплылось и размякло. - Я хотела быть очень веселой, - сказала она дрожащим голосом. - Идешь на войну? Давай выпьем... И я бы сдержалась, если бы не этот отвратительный моряк... Вся беда в том, что я могу забыть тебя. У меня был один друг в Австрии, и я думала, что буду помнить его до конца своих дней. Он был, пожалуй, лучше тебя, смелее и нежнее, но в прошлом году его двоюродная сестра написала мне из Швейцарии, что его убили в Вене. В тот вечер, когда я получила это письмо, я собиралась с тобой в театр. Мне казалось, что в этот вечер я никуда не смогу пойти, но стоило тебе появиться в дверях, и я почти совсем забыла того человека. Он был мертв, и я уже почти не помнила его, хотя однажды я тоже просила его жениться на мне. Кажется, мне ужасно везет в этом отношении, не правда ли? - Перестань, - прошептал Майкл, - пожалуйста, Пегги, перестань. Но Пегги продолжала говорить, ее глубокие, выразительные глаза были полны слез. - Я глупая, - говорила она. - Вероятно, я забыла бы его, если бы мы даже поженились, и, видимо, забуду и тебя, если ты не скоро вернешься. Может быть, это просто предрассудок, но у меня такое предчувствие, что если бы ты был женат и знал, что тебе нужно вернуться именно сюда, где у тебя есть дом и законная жена, ты бы непременно вернулся. Нелепо... Его звали Йозефом, у него не было дома и вообще ничего, поэтому, естественно, они и убили его. - Пегги вдруг поднялась. - Подожди меня на улице, - сказала она, - я скоро приду. Она быстро вышла из небольшой темной комнаты с маленькой стойкой у окна и развешанными по закопченным стенам старыми картами винодельческих районов Франции. Оставив официанту на столе деньги по счету и хорошие чаевые в качестве компенсации за свою грубость, Майкл неторопливо вышел на улицу. Стоя у ресторана, он задумчиво курил папиросу. "Нет, - окончательно решил он про себя, - нет, она не права. Я не собираюсь взваливать на себя это бремя и не позволю делать это ей. Если она забудет меня, что ж, это будет просто дополнительная цена, которой приходится расплачиваться за войну, своего рода боевая потеря, которая не входит в подсчет убитых, раненых, уничтоженных ценностей, но, безусловно, относится к числу потерь. Напрасно мы пытались бы избежать ее". Появилась Пегги. Ее волосы ярко блестели на солнце, видимо, она только что старательно причесала их там, наверху, а улыбающееся лицо было спокойно. - Прости меня, - сказала она, касаясь его руки. - Я так же удивляюсь этому, как и ты. - Ну и хорошо, - ответил Майкл, - я сегодня тоже вел себя не блестяще. - Я совсем не то хотела сказать. Ты ведь веришь мне? - Конечно. - Когда-нибудь в другой раз я расскажу тебе об этом человеке из Вены. Интересная история, особенно для солдата. - Хорошо, - вежливо ответил Майкл, - я с удовольствием послушаю. - А теперь, - Пегги посмотрела на улицу и сделала знак такси, медленно приближавшемуся с Лексингтон-авеню, - я думаю, мне лучше вернуться на службу и поработать до конца дня, не правда ли? - Нет необходимости... Пегги с улыбкой посмотрела на него. - Я думаю, что так будет лучше, - сказала она, - а вечером мы увидимся снова, будто и не завтракали сегодня вместе. Пусть будет так. У тебя найдется достаточно дел на эти полдня, не правда ли? - Конечно. - Желаю хорошо провести время, дорогой, - она нежно поцеловала его, - и надень вечером серый костюм. - Не оглянувшись, Пегги села в машину. Майкл смотрел вслед удалявшейся машине, пока она не повернула за угол. Потом медленно пошел по теневой стороне улицы. Вскоре он вольно или невольно перестал думать о Пегги, было о чем подумать и кроме этого. Война делает человека скупым, он бережет для нее все свои чувства. Но это не оправдание, ему просто не хотелось думать сейчас о Пегги. Он слишком хорошо знал себя, чтобы вообразить, будто два, три, четыре года сможет сохранить верность фотографии, письму в месяц раз, памяти... И он не хотел предъявлять ей никаких претензий. Они были здравомыслящими, прямыми, искренними людьми, и сейчас перед ними встала проблема, которая так или иначе коснулась миллионов окружающих их людей. Но разрешить эту проблему они могут ничуть не лучше, чем самый простой, самый неграмотный молодой парень из лесной глуши, который, оставив свою Кору Сью, спустился с гор, чтобы взяться за винтовку. Майкл знал, что они больше не будут говорить на эту тему ни этой ночью, ни другой, пока не кончится война, но знал он и то, что не раз еще долгими ночами на чужой земле, воскрешая в памяти прошлое, он будет с мукой вспоминать этот чудесный летний день и внутренний голос будет шептать ему: "Почему ты не сделал этого? Почему? Почему?" Майкл тряхнул головой, стараясь отогнать тяжелые мысли, и быстро зашагал по улице среди стройных и приветливых темных зданий, озаренных солнечным светом. Он обогнал тяжело опиравшегося на палку старика. Несмотря на теплый день, на нем было длинное темное пальто и шерстяной шарф; желтоватая кожа лица и руки, сжимавшей палку, говорила о больной печени. Он посмотрел на Майкла слезящимися злыми глазами, как будто каждый быстро шагающий по улице молодой человек наносил ему, закутанному в шарф и ковыляющему у края могилы, личное оскорбление. Взгляд его удивил Майкла, и он чуть не остановился, чтобы посмотреть на старика еще раз: может быть, это какой-нибудь знакомый, затаивший на него обиду, но старик был ему незнаком, и Майкл пошел дальше, но уже не так быстро. "Глупец, - подумал Майкл, - ты съел свой роскошный обед: суп, рыбу, белое вино и красное, бургундское и бордо, дичь, жареное мясо, салат, сыр, а теперь ты перешел к десерту и коньяку, и только потому, что находишь сладкое горьким, а вино терпким, ты возненавидел тех, кто сел за стол позднее тебя. Я бы поменял, старик, свою молодость на прожитые тобой дни, лучшие дни Америки: дни оптимизма, коротких войн с небольшими потерями, бодрящие и воодушевляющие дни начала двадцатого века. Ты женился и двадцать лет, изо дня в день садился обедать в одном и том же доме со своим многочисленным потомством, а воевали тогда только другие страны. Не завидуй мне, старик, не завидуй. Это редкая удача, дар божий быть в тысяча девятьсот Сорок втором году семидесятилетним, полумертвым стариком! Сейчас мне жаль тебя, потому что на твоих старых костях тяжелое пальто, теплый шарф вокруг озябшей шеи, трясущаяся рука сжимает палку, без которой тебе уже не обойтись... Но, может быть, себя мне придется пожалеть еще больше. Мне тепло, у меня крепкие руки и уверенный шаг... Мне никогда не будет холодно в летний день, и моя рука никогда не затрясется от старости. Я ухожу в антракте и не вернусь на второй акт". Рядом раздался стук высоких каблуков, и Майкл взглянул на проходившую мимо женщину. На ней была широкополая соломенная шляпа с темно-зеленой лентой; сквозь поля на лицо падал мягкий розовый свет; светло-зеленое платье мягкими складками облегало бедра. Она была без чулок, с загорелыми ногами. Женщина сделала вид, что не обращает никакого внимания на вежливый, но восхищенный взгляд Майкла, быстро обогнала его и пошла впереди. Глаза Майкла с удовольствием задержались на изящной, стройной фигуре, и он улыбнулся, когда женщина, как и следовало ожидать, подняла руку и беспомощно-милым жестом поправила волосы, довольная тем, что на нее смотрит молодой человек и находит ее привлекательной. Майкл усмехнулся: "Нет, старик, - подумал он, - я все это выдумал. Иди и умирай, старик, благословляю тебя, а я еще с удовольствием посижу за столом". Было уже далеко за полдень, когда, насвистывая, он подошел к бару, где должен был встретиться с Кэхуном, чтобы проститься с ним, перед тем как отправиться на войну. 15 В жаркое роковое лето 1942 года у стойки в войсковой лавке в Форт-Диксе, штат Нью-Джерси, где продавали слабое пиво, по вечерам можно было слышать такие разговоры: - ...У меня один глаз, в самом деле только один. Я сказал этим мерзавцам, а они говорят: "Вполне годен", и вот я здесь. И еще: - У меня десятилетняя дочь. "Вы не живете со своей женой, - говорят мне. - Вполне годен". В стране полно молодых одиноких бездетных мужчин, а они сцапали меня. И еще: - В Старом свете, когда тебя хотели призвать в армию, ты шел к специалисту, и он устраивал тебе грыжу. Небольшой нажим пальцем - и у тебя грыжа, которой хватит на пятьдесят войн. А в Америке только раз взглянут и уже говорят: "Сынок, мы вправим тебе ее за два дня, и будешь опять как ни в чем не бывало. Вполне годен!" И еще: - Разве это пиво? Стоит только правительству приложить свою руку, и все начинает вонять, даже пиво. И еще: - Кругом блат. Пусть ты можешь побить самого Джо Луиса [известный американский боксер] за два раунда, но если у тебя есть рука в призывной комиссии, тебя забракуют из-за хрупкого здоровья. И еще: - У меня такая язва, что всякий раз, как зазвонит телефон, кишки обливаются кровью. А рентген, говорят, ничего не показывает - "Вполне годен". Они не успокоятся, пока я не подохну. Хотел бы я знать, похоронят ли меня на Арлингтонском кладбище? Пришлют мне "Пурпурное сердце" для лечения повышенной кислотности, потом устроят похороны с воинскими почестями, а по мне пусть они подавятся всей этой ерундой. Я еще не притрагивался к их еде, но не могу же я вечно голодать. Стоит один раз поесть эту пищу: копченую колбасу, сыр да арахисовое масло, которое суют во все блюда, и одним покойником станет больше. Я предупредил их, а они говорят: "Вполне годен". И еще: - Я не прочь послужить своей стране, но мне не нравится, что каждый месяц вычитают двадцать два доллара и отсылают их моей жене. Я не живу с женой одиннадцать лет; она спала со всеми мужчинами и мальчишками отсюда до Солт-Лейк-Сити, а с меня вычитают двадцать два доллара. И еще: - Когда я выберусь отсюда, то первым делом убью председателя призывной комиссии. Я сказал ему, что люблю море и хочу поступить в береговую охрану, об этом сказано в моем заявлении; а он говорит: "Научись-ка лучше любить землю. Вполне годен". И еще: - Послушай меня, приятель, когда будет построение, вставай в середине, ни впереди, ни позади, ни по бокам, а в середине, понял? Тогда не будешь так часто попадать в наряд, понял? И держись подальше от своей палатки, приходи только ночевать, потому что они повсюду суют свой нос и, как увидят, что кто-то лежит, так хватают его и отправляют на склады разгружать машины. И еще: - Я бы мог пройти комиссию, только для этого требовалось некоторое время, а на призывном пункте рвали и метали, чтобы поскорее меня забрать. И еще: - Видел тех двух парней, что с полной выкладкой маршируют взад и вперед перед ротной канцелярией? Они вот уже пять дней все ходят взад и вперед, взад и вперед. Должно быть, они прошагали уже миль двести. Съездили в Трентон выпить пару кружек пива, а сержант поймал их, и теперь им придется шагать до самой отправки. За две кружки пива! И это называется свободная страна! И еще: - Когда тебя вызовут для опроса, скажи, что ты умеешь писать на машинке. Неважно, умеешь ты в самом деле или нет, но говори, что умеешь. Наша армия помешана на переписчиках. В одном ты можешь быть уверен: машинки никогда не помещают в такое место, где возможен обстрел. А если скажешь, что не умеешь печатать, пошлют тебя в пехоту, а тогда пиши домой маме - пусть ищет в магазинах красивую золотую звезду на окно. И еще: - Всех специалистов взяли в авиацию. И еще: - В артиллерии тебя не убьют. И еще: - Это будет первая ночь с тридцать первого года, когда мне придется спать врозь с женой. Не знаю, как я это перенесу. И еще: - Вот это здорово! За двадцать пять центов здесь можно купить библию в бумажном переплете. И еще: - Эх, черт возьми, уже закрывают. Под тихим, усеянным звездами летним небом Майкл спустился по заплеванным ступенькам войсковой лавки. Отяжелевший от пива, в грубой зеленой рабочей одежде, от которой пахло залежавшимся бельем, в новых неуклюжих тупоносых ботинках, уже успевших натереть ему ноги, он шел по ротной линейке между палатками мимо двух угрюмых солдат, медленно марширующих взад и вперед с тяжелой выкладкой, расплачиваясь за выпитое в Трентоне пиво, мимо игроков в кости, которые начали играть еще вчера и будут продолжать до тех пор, пока их не убьют или пока не капитулируют японцы; мимо одиноких неряшливых фигур, стоящих у оттяжек и спокойно смотрящих на темное небо; мимо солдат, связывающих в узлы свою штатскую одежду для сдачи Красному Кресту; мимо рядовых первого класса, которые фактически управляли всей ротой с гордым видом привилегированных людей, облеченных исключительными правами, а сейчас выкрикивавших хриплыми голосами: "Свет выключается через десять минут! Солдаты, свет выключается через десять минут!" Майкл вошел в свою палатку, казавшуюся пустой и одинокой при свете единственной лампочки в сорок ватт, медленно разделся и улегся в нижнем белье под грубое одеяло: он постеснялся взять с собой на войну пижаму. Солдат из Элмайры, спавший у входа в палатку, выключил свет. Он жил здесь уже три недели, потому что был ветеринаром и ему старались подыскать место, где он мог бы лечить мулов, но в условиях современной механизированной войны это было довольно трудно. Солдат из Элмайры погасил свет: будучи ветераном этого лагеря, он, естественно, взял на себя обязанность распоряжаться подобными делами. Солдат справа от Майкла уже храпел. Он был сицилийцем и, пользуясь предлогом, что умеет читать и писать, собирался ожидать в лагере девяносто дней, необходимых для получения американского гражданства, а там пусть решают, что с ним делать дальше. Об остальных соседях по палатке Майкл ничего не знал. Они лежали в темноте и сквозь храп сицилийца слушали сигнал тушить огни, громко и печально разносившийся репродукторами над огромным скопищем жалких людей, которые не были больше штатскими, но не стали еще военными и теперь готовились идти на смерть. "Вот я и здесь, - думал Майкл, чувствуя запах армейского одеяла у подбородка. - Свершилось. Мне нужно было давно пойти в армию, а я не сделал этого; я мог бы уклониться от нее, а я не уклонился. И вот я здесь, в палатке, под грубым одеялом. Я всегда знал, что так будет. Эта палатка, это одеяло, эти храпящие люди ждали меня тридцать три года, а теперь мы встретились. Пробил час искупления. Началась расплата - расплата за мои взгляды, расплата за легкую жизнь, за роскошную еду и мягкую постель, расплата за доступных девушек и за все легко добытые деньги, расплата за тридцатитрехлетнюю праздную жизнь, которая окончилась сегодня утром с окриком сержанта: "Эй, ты, подними-ка окурок". Он быстро уснул, несмотря на раздававшиеся вокруг выкрики, свист и пьяный плач, и всю ночь проспал без снов. 16 У прибывшего с инспекцией на фронт генерала был необыкновенно самонадеянный вид, поэтому все поняли, что должно что-то произойти. Если уж даже итальянский генерал, сопровождаемый десятком солидных, одетых с иголочки офицеров, с биноклями, в защитных очках и при галстуках, излучает такую уверенность, значит, произойдет что-то важное. Генерал был исключительно любезен: разговаривая с солдатами, он оглушительно хохотал, сильно хлопал их по плечу и даже ущипнул за щеку восемнадцатилетнего юношу, только что прибывшего на пополнение в отделение Гиммлера. Это был верный признак того, что очень скоро, тем или иным образом, будет убито множество солдат. Были и другие признаки. Гиммлер, который два дня тому назад был в штабе дивизии, слышал по радио, что англичане снова сжигают бумаги в своем штабе в Каире. Видимо, у англичан огромное количество бумаг, которые подлежат сожжению. Они жгли их в июле, потом в августе, сейчас октябрь, а они все еще продолжают жечь бумаги. Гиммлер слышал также, как по радио говорили, что общий стратегический план немцев состоит в том, чтобы прорваться к Александрии и Иерусалиму, а затем соединиться с японцами в Индии. Правда, тем, кто уже несколько месяцев сидел под палящим солнцем на одном и том же месте, такой план казался слишком грандиозным и кичливым, однако в нем было что-то обнадеживающее. Во всяком случае, было ясно, что у генерала есть какой-то план. Ночь была совсем тихая, только изредка раздавалась беспорядочная стрельба и вспыхивали осветительные ракеты. Светила луна, и бледное небо, усеянное мягко мерцающими звездами, незаметно сливалось с темным простором пустыни. Христиан стоял один, свободно держа автомат на согнутой руке, и всматривался в таинственный полумрак, скрывавший противника. В эту безмятежную ночь с той стороны не доносилось ни звука, вокруг тихо спали тысячи солдат. Ночь имеет свои преимущества: можно свободно передвигаться, не беспокоясь о том, что какой-нибудь англичанин, увидев тебя в бинокль, будет раздумывать, стоит ли потратить на тебя один-два снаряда; ночью ослабевает зловоние - этот вечный спутник войны в пустыне. Воды не хватало даже для питья, поэтому никто не умывался. Весь день люди истекали потом, неделями не меняли белья. Одежда начинала гнить от пота и колом стояла да спине. Кожа покрылась непроходящей сыпью, зудела и горела. Но больше всего страдал нос. Люди терпимы только тогда, когда они регулярно смывают неприятные выделения организма. К собственному запаху, конечно, привыкаешь, иначе можно было бы покончить с собой, но стоит подойти к любой группе солдат, как зловоние чуть не сшибает с ног. Так что ночь была утешением, хотя с тех пор, как он прибыл в Африку, утешительного было мало. Правда, они одерживали победы, и он прошел от самой Бардии до этого пункта, откуда оставалось каких-нибудь сто с небольшим километров до Александрии. Однако победа, как она ни приятна, все-таки мало что дает солдату на передовых позициях. Она, несомненно, имеет большое Значение для щеголеватых штабных офицеров, которые, вероятно, отмечают взятие городов торжественными обедами с вином и пивом, а для солдата победы означают только то, что он все еще сохраняет шансы быть убитым на следующее утро, а пока по-прежнему будет жить в мелком песчаном окопе, и от его соседей будет так же нестерпимо вонять при знойном ветре победы, как и при поражении. Хорошо провел Христиан только две недели, когда его, больного малярией, отправили в тыл, в Кирену. Там было прохладнее и больше зелени, можно было искупаться в Средиземном море. Когда Гиммлер передал услышанное им по радио сообщение, что план немецкого генерального штаба состоит в том, чтобы пройти через Александрию и Каир и соединиться с японцами в Индии, то недавно прибывший с пополнением Кнулен, отчасти заменивший Гиммлера в роли ротного шута, заявил: "Кто хочет, пусть идет и соединяется с япошками, а лично я, если никто не возражает, останусь в Александрии". Христиан усмехнулся в темноте, вспомнив грубую шутку Кнулена. "Там, на другой стороне минного поля, - подумал он, - сегодня, наверно, было не до шуток". Вдруг небо на сотню километров озарилось вспышками, а через секунду дошел и звук. Христиан упал на песок как раз в тот момент, когда вокруг начали рваться снаряды. Христиан открыл глаза: было темно, он почувствовал, что куда-то едет и что он не один, потому что вокруг был все тот же запах, напоминавший запах запущенных парижских писсуаров, запекшихся ран и грязных лохмотьев нищих детей. Он вспомнил звук снарядов над головой и снова закрыл глаза. Это, несомненно, грузовик, а где-то все еще продолжается бой, потому что невдалеке слышен грохот артиллерийских выстрелов и разрывов. Произошло что-то неладное, потому что около него в темноте кто-то плакал и повторял сквозь рыдания: "Меня зовут Рихард Кнулен", словно стараясь доказать самому себе, что он совершенно нормален и хорошо знает, кто он и что делает. Христиан уставился в непроницаемую тьму на вонючий брезент, который колыхался и трепетал над его головой. Ему казалось, что у него поломаны руки и ноги, а уши вдавились в голову. Некоторое время он лежал на дощатом полу в полной темноте, думая, что умирает. - Меня зовут Рихард Кнулен, - раздался голос, - я живу на Карл-Людвигштрассе, дом три. Меня зовут Рихард Кнулен, я живу... - Заткнись, - сказал Христиан, и ему сразу стало гораздо лучше. Он даже попытался сесть, но это оказалось свыше его сил, и он снова лег, наблюдая, как под закрытыми веками стремительно проносятся радужные пятна. Плач прекратился, и кто-то сказал: - Мы собираемся соединиться с японцами, и я знаю где. - Потом раздался дикий смех: - В Риме! На балконе Бенито Муссолини в Риме! Я должен сказать об этом тому типу. Тут Христиан понял, что голос принадлежит Гиммлеру, и он вспомнил многое из того, что произошло за последние десять дней. В первую ночь был жестокий огневой налет, но все хорошо окопались, и убиты были только Мейер и Хейсс. Вспыхивали ракеты, шарили лучи прожекторов, позади горел танк, а впереди виднелись небольшие факелы там, где томми под прикрытием артиллерийского огня пытались проделать проходы в минном поле для танков и пехоты; при свете ракет то тут, то там появлялись суетливо бегавшие темные фигурки. Потом открыли огонь немецкие орудия. Близко подошел только один танк, и все орудия в радиусе тысячи метров открыли по нему огонь. Вскоре поднялся люк, и они с изумлением увидели, что человек, пытавшийся вылезти из танка, горит ярким пламенем. Когда закончился огневой налет, англичане тремя последовательными волнами атаковали их позиции. Атака на их участке продолжалась только два часа. В результате на поле боя осталось семь обгоревших танков с порванными гусеницами, застрявших в песке с повернутыми в сторону противника орудиями, и множество разбросанных вокруг неподвижных тел. Все в роте были довольны, они потеряли только пять человек, и Гарденбург, отправляясь в утренней тишине на доклад в батальон, широко ухмылялся. Но в полдень артиллерия снова открыла огонь, и на минном поле, неуверенно покачиваясь в клубах пыли, появилась чуть не целая рота танков. На этот раз танки ворвались на передний край, но английская пехота была остановлена. Уцелевшие танки начали отходить, время от времени злобно поворачивалась башня, поливая немецкие окопы огнем, до тех пор пока позволяло расстояние. И не успели они перевести дух, как английская артиллерия снова открыла огонь, захватив на открытом месте группы санитаров, оказывавших помощь раненым. Они кричали и падали, сраженные осколками, но никто не мог выйти из окопов, чтобы помочь им. Видимо, именно тогда и начал кричать Кнулен, и Христиан вспомнил, что в то время он с удивлением подумал: "А они, кажется, не шутят". Потом его начало трясти. Он крепко обхватил себя руками и плотно прижался к стенке окопа. Когда он выглянул через край окопа, ему показалось, что на него бегут, то и дело подрываясь на минах, тысячи томми, а среди них снуют маленькие, причудливые, похожие на клопов транспортеры, непрерывно ведя огонь из пулеметов. Ему хотелось подняться и закричать: "Что вы делаете? Ведь я болен малярией, неужели вам хочется брать на себя грех и убивать больного человека?" Так продолжалось много дней и ночей, а лихорадка то стихала, то обострялась вновь, и в жаркий полдень в пустыне его пробирал озноб. Время от времени с тупой злобой он думал: "Нам никогда не говорили, что это может длиться так долго и что в это время нас будет трясти малярия". Потом все почему-то затихло, и он подумал: "Мы все еще здесь. Ну не глупо ли было с их стороны пытаться нас взять?" - и он заснул, опустившись на колени в своем окопе. Через секунду его уже тряс Гарденбург и, глядя ему в лицо, кричал: "Черт побери, ты еще жив?" Христиан пытался ответить, но у него отчаянно стучали зубы и никак не открывались глаза, и он только нежно улыбнулся в ответ. Гарденбург схватил его за шиворот и потащил, как мешок с картошкой. Голова Христиана болталась, словно он печально кивал лежавшим по обеим сторонам телам. Он с удивлением заметил, что было уже совершенно темно, что рядом стоит грузовик с включенным мотором, и довольно громко произнес: "Тише вы там". А рядом с ним кто-то сквозь рыдания повторял: "Меня зовут Рихард Кнулен". И уже много позднее на темном дощатом полу, под вонючим брезентом, при каждом вытряхивающем душу толчке машины тот же голос вскрикивал и повторял: "Меня зовут Рихард Кнулен, я живу на Карл-Людвигштрассе дом три". Когда Христиан наконец окончательно пришел в себя и понял, что, видимо, пока еще не умирает, что они вовсю отступают, а он все еще болен малярией, он рассеянно подумал: "Хотел бы я сейчас увидеть того генерала. Интересно, по-прежнему ли он такой самонадеянный?" Грузовик остановился, и Гарденбург, зайдя сзади, крикнул: - Выходите, выходите все! Солдаты медленно, словно шли по густой грязи, двинулись к заднему борту. Двое-трое из них упали, прыгая через борт, и остались лежать, не жалуясь, когда другие прыгали и падали на них. Христиан слез с грузовика последним. "Я стою, - торжествующе подумал он, - я стою". При лунном свете он увидел Гарденбурга, который смотрел на него испытующим взглядом. С обеих сторон сверкали вспышки орудий, и в воздухе стоял сплошной гул, но Христиан был так упоен своей маленькой победой - тем, что ему удалось самому вылезти из машины и не упасть, что он не заметил в окружающем ничего необычного. Он внимательно осмотрел полусонных, с трудом державшихся на ногах людей и узнал лишь очень немногих. Может быть, при дневном свете он вспомнит их лица. - Где же рота? - спросил он. - Это и есть рота, - ответил Гарденбург каким-то чужим голосом. У Христиана вдруг появилось подозрение, что кто-то другой выдает себя за лейтенанта. Впрочем, по виду он был похож на Гарденбурга, но Христиан решил разобраться в этом потом, когда все более или менее уладится. Гарденбург поднял руку и резко ткнул Христиана в лицо. От руки пахло смазочным маслом и потом. Христиан заморгал и отшатнулся назад. - Ты здоров? - спросил Гарденбург. - Да, господин лейтенант, - ответил Христиан, - совершенно здоров. Надо бы узнать, где остальная часть роты, но с этим тоже можно подождать. Грузовик тронулся с места, скользя по песчаной колее, и двое солдат тяжелой рысцой побежали за ним. - Стой! - приказал Гарденбург. Солдаты остановились, глядя вслед грузовику, который, набрав скорость, с шумом уносился на запад по блестящему в лунном свете песку. Они стояли у подножия небольшого холма и молча наблюдали, как грузовик, стуча подшипниками, прошел мимо мотоцикла Гарденбурга и полез в гору. На мгновение он появился на вершине холма, огромный, качающийся, по-домашнему уютный, и, перевалив за гребень, скрылся из виду. - Мы окопаемся здесь, - сказал Гарденбург, резким движением руки указывая на блестящий песчаный склон. Солдаты тупо посмотрели на холм. - Приступайте немедленно! - приказал он и, обращаясь к Христиану, добавил: - Дистль, останетесь со мной. - Слушаюсь, - поспешно ответил Христиан и подошел к Гарденбургу, довольный тем, что может двигаться. Гарденбург начал подниматься на холм, как показалось Христиану, с необыкновенной быстротой. "Удивительно, - думал он, идя вслед за лейтенантом, - такой худой и щуплый, после этих десяти дней..." Солдаты медленно шли за ними. Резкими жестами руки Гарденбург указывал каждому, где он должен окопаться. Их было тридцать семь, и Христиан опять вспомнил, что нужно будет потом спросить, что же случилось с остальной частью роты. Гарденбург разместил людей на склоне холма очень редко, длинной неровной линией на расстоянии одной трети пути до вершины. После того как он указал место каждому солдату, они с Христианом обернулись и окинули взглядом склонившиеся фигуры, медленно копавшие песок. Христиан вдруг понял, что, если их атакуют, им придется стоять до конца, потому что отступать вверх по открытому склону холма с той линии, где их расположил Гарденбург, было невозможно. Теперь он начал понимать, что происходит. - Ладно, Дистль, - проговорил Гарденбург, - пойдешь со мной. Вслед за лейтенантом Христиан направился назад к дороге. Не говоря ни слова, он помог Гарденбургу втащить мотоцикл на вершину холма. Время от времени кто-нибудь из солдат переставал копать, оборачивался и пристально следил, как эти двое медленно тащили мотоцикл к гребню холма. Когда они наконец дотащили машину до места, Христиан совсем запыхался. Они обернулись и посмотрели вниз на извилистую ленту солдат, мирно копавших землю. Луна, безлюдная пустыня, вялые движения людей - все это выглядело нереально, как пригрезившаяся картина из далеких библейских времен. - Если они ввяжутся в бой, отступить они уже не смогут, - почти бессознательно заметил он. - Правильно, - решительно подтвердил Гарденбург. - Им придется умирать здесь, - сказал Христиан. - Правильно, - повторил Гарденбург. И тут Христиан вспомнил слова Гарденбурга, сказанные ему еще в Эль-Агейле: "В тяжелой обстановке, когда нужно продержаться как можно дольше, умный офицер расставит своих солдат так, чтобы у них не было возможности отступать. Если они будут поставлены перед выбором - сражаться или умереть, значит, офицер сделал свое дело". Сегодня Гарденбург сделал свое дело отлично. - Что произошло? - спросил Христиан. Гарденбург пожал плечами. - Они прорвались по обе стороны от нас. - Где они сейчас? Гарденбург устало посмотрел на вспышки артиллерийского огня на юге и более отдаленное мерцание на севере. - Ты сам мне лучше скажи где, - ответил он и, наклонившись, стал рассматривать показание бензомера на мотоцикле. - Хватит на сто километров, - сказал он. - Ты хорошо себя чувствуешь? Удержишься на заднем сиденье? Христиан сморщил лоб, изо всех сил стараясь понять, что это значит, потом медленно начал соображать. - Да, господин лейтенант. - Он повернулся и посмотрел вниз на цепочку шатающихся от усталости, увязающих в песке людей, которых он оставляет умирать на этом холме. У него мелькнула было мысль сказать Гарденбургу: "Нет, господин лейтенант, я останусь здесь". Но какой от этого толк? Война имеет свои законы, и он знал, что если они отступали, сохраняя себя для грядущих дней, то это не была трусость со стороны Гарденбурга и шкурничество с его, Христиана, стороны. Что может сделать эта жалкая горстка людей? В лучшем случае они задержат на какой-нибудь час английскую роту на этом голом скате, а потом погибнут. Если бы они с Гарденбургом остались здесь, то, несмотря на все свои усилия, не смогли бы прибавить к этому часу хотя бы десять минут. Вот так обстояло дело. Может быть, в следующий раз его самого оставят на холме без всякой надежды на спасение, а кто-нибудь другой будет мчаться по дороге в поисках сомнительной безопасности. - Оставайся здесь, - сказал Гарденбург, - садись и отдыхай. Я пойду скажу им, что мы едем за минометным взводом для поддержки нашей обороны. - Слушаюсь, - ответил Христиан и тут же сел на песок. Он видел, как Гарденбург быстро соскользнул вниз, туда, где медленно окапывался Гиммлер. Потом он медленно повалился на бок и, не успев коснуться плечом земли, сразу же уснул. Кто-то сильно тряс его за плечи. Он открыл глаза и увидел Гарденбурга. Он чувствовал себя не в состоянии подняться и сделать хотя бы несколько шагов. Ему хотелось сказать: "Оставьте, пожалуйста, меня в покое" - и снова уснуть, но Гарденбург схватил его за шиворот и с силой потянул вверх. Христиан с трудом нашел в себе силы подняться. Он пошел, Механи