нних газет жаловался, что оказался перед издателем в дурацком положении - "проворонил такого человека, как Гилби". Как всегда в предвидении чьей-то смерти, окружающие были несколько более оживлены, чем обычно. В воздухе чувствовалось возбуждение. И, как и следовало ожидать, уже начались кое-какие деловые переговоры. Один из министров пригласил Дугласа в бар выпить с ним виски. Роуз провел несколько часов с главой нашего министерства, обсуждая с ним, как распределить теперь по-новому обязанности между двумя нашими ведомствами. То же самое, только в меньших масштабах, я уже наблюдал двадцать лет назад, когда работал в колледже. Так ли уж часто людей затрагивает чужая смерть - затрагивает всерьез, скажем, как болезнь близкого человека? Из чувства своеобразной биологической солидарности мы притворяемся, что она и в самом деле нас задевает. В известном смысле такое лицемерие полезно. Но, в сущности, мы гораздо реже ощущаем утрату, чем осмеливаемся признаться даже самим себе. В следующие два-три дня, прислушиваясь к разговорам о Гилби, я невольно вспоминал первую заповедь политика, которую внушал мне лукавый старичок-простачок Томас Бэвил: "Всегда будь под рукой. Никогда не уходи. Никогда не отсутствуй из гордости!" Пожалуй, это все-таки вторая заповедь, первая же гласит: "Оставайся в живых!" Очевидно, эта мысль явилась в те дни не мне одному. О том же думал и лорд Гилби. Через четыре дня после того, как стало известно о его болезни, мне позвонил по телефону его личный секретарь. Слухи о болезни сильно преувеличены, сообщил нараспев голос, обладателем которого мог быть только питомец Итона. Предположение о возможности смертельного исхода - сущий вздор. Был "небольшой сердечный припадок", только и всего. Лорд Гилби очень скучает и будет рад посетителям, он надеется, что я навещу его в клинике как-нибудь на будущей неделе во второй половине дня. Оказалось, что такое же приглашение получили и другие политические деятели и высшие чиновники, в том числе Дуглас Осбалдистон и Гектор Роуз. - Что ж, - заметил по этому поводу Роуз, - может быть, достопочтенный лорд и оставляет желать лучшего в роли главы министерства, однако в бодрости духа ему явно не откажешь. Когда я навестил Гилби в клинике, я подумал, что в бодрости духа ему и в самом деле не откажешь, хотя расположение духа у него было несколько непривычное. Он лежал на спине, совершенно неподвижно, и был похож на изваяние рыцаря на могильной плите, - рыцаря, который не бывал в крестовых походах, ибо слишком уж прямы для человека, проведшего жизнь в седле, были его вытянутые ноги. Кровать была такая высокая, что, когда я сел рядом, наши лица оказались на одном уровне, и он мог разговаривать со мной шепотом. Впрочем, он не шептал - он говорил негромко, но очень четко своим обычным, хорошо поставленным, гибким голосом. - Очень любезно с вашей стороны, - сказал он. - Когда я выберусь отсюда, мы непременно встретимся где-нибудь в более приятном месте. С вашего разрешения я непременно угощу вас обедом в каком-нибудь шикарном ночном клубе. Я ответил, что буду очень рад. - Меня должны бы выпустить отсюда через месяц. Но боюсь, пройдет еще месяца два, прежде чем я снова возьму бразды правления в свои руки, - прибавил он сурово, как будто я позволил себе выразить излишний оптимизм. Я ответил какой-то банальной фразой в том смысле, что и это не за горами. - Я ни минуты не думал, что могу умереть... - Он лежал не шевелясь, великолепно выбритый, великолепно подстриженный. Он позволил себе лишь чуть изменить выражение лица - его устремленные в потолок глаза недоуменно округлились, когда он прибавил: - А знаете, нашлись люди, которые, сидя вот здесь, в этой самой палате, спрашивали, боюсь ли я смерти. - Он сделал легкое ударение на слове "я". Потом продолжал: - Я слишком часто смотрел смерти в глаза, чтобы теперь испугаться. Это могло показаться рисовкой. Да так оно и было. Он стал рассказывать мне о своей жизни. Во время первой мировой войны он потерял "на поле брани" почти всех своих ближайших друзей, офицеров-однополчан. И с тех пор каждый новый прожитый год рассматривает как подарок судьбы. Да и во время второй войны он куда больше понюхал пороху, чем большинство его сверстников. Несколько раз он был уверен, что час его пробил. Он любит воевать? - спросил я. Да, еще бы! Что может быть лучше. И тогда я спросил, что он больше всего ценит в людях. - Если уж на то пошло, я ценю в людях только одно. - Что именно? - Отвагу. Отважному человеку я все прощу. А труса нипочем уважать не стану. Я подумал тогда, а позднее и совсем уверился, что мне в жизни не случалось вести более странного разговора с храбрым человеком. Я встречал отважных людей, которые считали свою храбрость чем-то само собой разумеющимся и были снисходительны к натурам менее стойким. Не таков был лорд Гилби. Из всех военных, которых я знавал, он единственный с лирическим пафосом рассуждал о "поле брани". И я невольно подумал, что лорд Гилби всю свою жизнь искал славы. Славы в том смысле, как ее понимали в дохристианские времена, славы, которую добывали в бою древние греки в скандинавы. Посадить бы его на корабль викингов, и он вытерпел бы все, что терпели они, и хвастался бы потом ничуть не меньше. Правда, родился он в католической семье и вел себя как подобает доброму католику - только этим утром, сообщил он мне, его посетил "духовник". Однако молился он не о спасении души, а о славе. Он лежал пластом, красивый, без единой морщинки, и я думал: не потому ли его свалил этот сердечный приступ? Даже человеку, не сведущему в медицине, было ясно, что положение его куда серьезнее, чем сообщалось в официальных бюллетенях. Быть может, это был приступ из тех, что случаются с людьми, которые привыкли подавлять свои волнения и тревоги? Трудно было представить себе человека менее склонного к самоанализу, но, конечно, даже ему стало ясно, что он немало дров наломал, оказавшись на посту, где по странной иронии судьбы требовалась отвага совсем иного рода, та, которой он был начисто лишен. Он, уж конечно, знал, что им недовольны, что за его спиной происходит какой-то тайный сговор, что над ним висит угроза "почетной отставки". Но и вида не подавал, что догадывается об этом. Он сидел на заседаниях кабинета среди коллег, которые в грош его не ставили, неизменно обаятельный, тщеславный, неприступный. Вероятно, он просто не позволял себе задумываться, какого они о нем мнения, каковы их намерения. Быть может, теперь он расплачивается за это? На другой день я пошел в парламент повидать Роджера. Пока он отвечал на какой-то запрос, я сидел в ложе Государственного управления у самых правительственных скамей. Запрос был сделан одним из членов парламента, которых Лафкин иногда использовал, чтобы портить кровь Гилби. "Известно ли господину министру, что до сих пор еще не обнародовано решение по поводу..." Далее следовал перечень авиационных объектов. Роджеру все равно предстояло отвечать на этот вопрос в палате общин, но из-за болезни Гилби он заменял его и здесь. Член парламента, задавший вопрос, всячески подчеркивал - думаю, не случайно, а по чьему-то указанию, - что лично против Роджера он ничего не имеет. И когда Роджер невозмутимо и весьма расплывчато ответил, ни он сам, ни кто-либо из представителей военно-воздушных сил не стали задавать дополнительных вопросов. По нескольким лицам промелькнули понимающие улыбки. Когда время, отведенное для вопросов, истекло, Роджер увел меня к себе в кабинет. Странное дело, хотя я теперь часто заходил к нему, он почти никогда не приглашал меня в кафе или в бар. Поговаривали, что он слишком мало бывает в обществе членов парламента, не поддерживает с ними приятельских отношений то ли из высокомерия, то ли из застенчивости. Это казалось тем непонятнее, что в частной жизни он был очень прост и общителен. Кабинет был тесноват, не в пример палатам, которые он занимал в здании министерства. За ложноготическим окном виднелось зеленовато-желтое небо. Я спросил его, навещал ли он Гилби. Да, конечно, ответил он, уже дважды. - Ну и как? - спросил я. - По-моему, он должен благодарить свою звезду за то, что вообще остался жив. Я согласился. Потом сказал ему то, о чем думал накануне в клинике: что в конечном счете причины болезни Гилби психологические. Или это просто моя страсть все объяснять психологией? - Вы хотите сказать, что, не будь нажима с моей стороны и продолжай мы все петь ему хвалу, он бы не свалился? Что ж, может быть, вы и правы. - Я имел в виду не только это, - ответил я. - Допустим, старик поправится и вернется на свой пост - что тогда? Я мог не развивать свою мысль. Я имел в виду, что при таком состоянии здоровья старику нельзя жить в атмосфере постоянной борьбы. Если же он на это пойдет, ему вообще не придется жить. Роджер все это понял. Внимательно посмотрел мне в глаза, по ответил не сразу. Некоторое время он молча курил. - Нет, - сказал он наконец. - Я не собираюсь брать лишний грех на душу. Это маловероятно. - Вы так думаете? - Что бы я сейчас ни делал, он выбыл из игры, - сказал Роджер. - Он никогда не вернется. - Это решено? - Я уверен, - сказал Роджер и вдруг перебил себя: - Вы хотите, чтобы я ответил на то, что кроется за вашим вопросом? - Не надо, - сказал я. - Я готов ответить, - сказал он. - Это соображение меня не остановило бы. Он говорил отрывисто, словно не сразу находил слова. Потом заметил с живостью: - Но это пустой разговор. Он все равно выбыл из игры. - И прибавил, язвительно усмехнувшись: - Он-то из игры выбыл. А вот вступил ли я в игру - еще вопрос. - А каковы, шансы? Роджер ответил сухо и деловито: - Перевес в мою пользу есть, по небольшой. Скажем, шесть против четырех. - Вы не напортили себе тогда в Бассете? В последний вечер? - спросил я. - Может, и напортил. - Он озадаченно нахмурился, точно близорукий ребенок. - Беда в том, что иначе я не мог. Дня два спустя я заехал в клинику. Можно было подумать, что за трое суток Гилби ни разу не шелохнулся. Он был все так же чисто выбрит, причесан волосок к волоску и все так же, не мигая, смотрел в потолок. Он заговорил о Роджере, который навестил его в то утро. Дружелюбно и снисходительно он сообщил мне то, что я знал и сам - что Роджер не раз отличился во время войны. - По виду никогда не скажешь, - заметил Гилби, возвращаясь к нашему прежнему разговору. - Но он молодчина! Просто молодчина! Гилби с явным наслаждением стал вспоминать походы, в которых когда-то участвовал сам. Но не прошло и нескольких минут, как ему пришлось вспомнить о бренности существования. Холодное спокойствие палаты - Гилби, едва шевелящий губами, я, неподвижно сидящий рядом, застывшие за окном в саду деревья - нарушил деловито вошедший секретарь. Это был элегантный молодой человек с гвардейским значком в петлице. - Сэр, - начал он. - Да, Грин? - Вам телеграмма, сэр. - Прочтите, голубчик, прочтите. Гилби все так же смотрел в потолок и не видел, что телеграмма еще не распечатана. Мы услышало, как секретарь вскрыл ее. - Прочтите, голубчик. Грин откашлялся: - Отправлена из Лондона. Юго-Запад, 10. Это, кажется, район Фулхема, сэр. От какого-то Порсона. - Пожалуйста, прочтите. И тут я перехватил взгляд Грина - бесцветные глаза его смотрели напряженно и испуганно. Он прочитал: "Готовит мир иной с фанфарами вам встречу". На мгновение губы больного дрогнули, потом снова упрямо сжались, но очень скоро он произнес своим хорошо поставленным голосом, обращаясь к потолку: - Как мило! И прибавил еще более ровно, невозмутимо и отчетливо: - Как удивительно мило! 9. И СНОВА НЕЖЕЛАНИЕ СЧИТАТЬСЯ С ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬЮ Дождавшись первой удобной минуты после того, как была прочитана телеграмма, я распрощался с Гилби и вышел. Я знаком дал понять Грину, что хочу поговорить с ним наедине. В коридоре было людно, сновали сестры. Только когда за нами закрылась дверь приемной - обшитой панелью комнаты, посередине которой стоял стол с кипой журналов "Тэтлер", "Филд" и "Панч", - я дал волю своему негодованию. - Дайте сюда телеграмму, - сказал я. Я пробежал ее глазами - слова на телеграфном бланке выглядели так невинно. - Болван проклятый! - вырвалось у меня. - Простите? - переспросил Грин. - Какого черта вы не читаете телеграммы заранее? И хотя бы у вас хватило мозгов что-нибудь сочинить, когда вы увидели, что тут написано! Я снова посмотрел на телеграмму. Порсон. Возможно, что и он. В нашем сумасшедшем мире можно всего ожидать. Старый знакомец. Мне необходимо было что-то сделать, что-то предпринять. Я выбежал из приемной, из клиники, окликнул такси и назвал одну из улочек, прилегающих к Фулхем-стрит. Такси с трудом пробивалось сквозь поток автомобилей в другой конец Лондона, на Юго-Запад. Я был так зол, что даже не задумывался, зачем, в сущности, я туда еду. Что гнало меня? Чувство вины, тревога, желание что-то для кого-то сделать, сознание общественного долга? Мне некогда было обо всем этом думать, я только погонял шофера. Наконец, вдоволь покружив среди бульваров, площадей и переулков, мы очутились на узкой улице между двумя рядами высоких, облупившихся и запущенных домов. Я подошел к одному из них и стал читать фамилии на кусочках картона, прикрепленных против каждого звонка. Все они были написаны от руки, и только возле звонка на мансарду торчала замусоленная визитная карточка: "Мистер Р.Порсон. Адвокат". На крыльце стояли пустые молочные бутылки. Дверь была не заперта, в неосвещенной передней валялись письма и газеты. Я стал взбираться наверх. На второй площадке была открыта настежь дверь в ванную - по-видимому, единственную во всем доме. Добравшись до мансарды, я постучал. Кто-то отозвался хриплым, скрипучим голосом, и я вошел. Да, это был он, только постаревший на двадцать лет и сильно на взводе. Он шумно приветствовал меня, но я оборвал его на полуслове: - Это вы послали? - Я протянул ему телеграмму. Он кивнул. - Зачем? - Хотел его подбодрить. При свете, проникавшем в комнату через застекленный люк и чердачное окно, Порсон вопросительно уставился на меня. - Что с вами, друг любезный? Вы что-то бледны. Давайте-ка пропишем вам лекарство. Глоток хорошего виски вам не повредит. - Чего ради вы послали эту телеграмму? - Бедняга долго не протянет, - сказал Порсон, - об этом все газеты трубят. А я его глубоко уважаю. Такие люди сейчас перевелись. Разве сравнишь с ним нынешних хлюпиков! Вот я и захотел дать ему почувствовать, что есть еще люди, которые его помнят. Не допущу я, чтобы он ушел от нас всеми забытый! И вдруг он с яростью выкрикнул: - А что в этом плохого, скажите на милость! Он откинулся в кресле. - Имейте в виду, я телеграммами не швыряюсь. Как-никак, четыре шиллинга! Но должен же я был хоть что-то для него сделать! - А вы не подумали, черт бы вас взял, каково ему будет получить такое? - заорал я. Но он был слишком пьян и ничего не понимал. Я кричал на него напрасно, разве что немного отвел душу. А потом я замолчал. Что еще оставалось делать? Я взял предложенный мне стакан виски. - Ну, - сказал он, смерив меня критически-покровительственным взглядом. - Насколько я знаю, молодой человек, кое-чего в жизни вы достигли. Хотя я всегда считал, что вы могли бы достичь большего, если бы в свое время больше слушались меня. - А вы? - осведомился я. - Я человек разносторонне одаренный. Вы это прекрасно знаете. Вот только не сумел я толком распорядиться своими талантами. Но я еще успею себя показать. Известно ли вам, что мне всего только шестьдесят два? - сказал он с угрозой в голосе. Последний раз я видел его еще до войны. За это время он заметно скатился вниз по наклонной плоскости. Правда, комнатушка, в которой едва умещались тахта, стол, мягкое кресло и стул, была, как и в прежние времена, прибрана с его всегдашней педантичной аккуратностью - точь-в-точь обитель старой девы, но трудно было бы найти жилье дешевле. И платил он за нее, наверно, из своих мизерных сбережений. Насколько мне было известно, он уже много лет не работал. На каминной полке стояла фотография Энн Марч - символ неразделенной любви, его "princesse lointaine" [принцесса Греза (франц.)]. Рядом стояли фотографии двух молодых людей. Сам он выглядел прескверно - лицо было какое-то бурое, в сетке полопавшихся жилок. Левая щека чаще прежнего передергивалась тиком. И однако, в иные минуты он казался не только по поведению, но и по виду гораздо моложе своих лет - как будто несчастья, неудовлетворенность, разочарованность, неудачи, пьянство создали вокруг него защитный пояс и время для него застыло на месте, как оно никогда не застывает для людей более удачливых и стойких. Вскоре выяснилось, что он по-прежнему люто ненавидит евреев, красных, хлюпиков - в особенности последних; сейчас, говоря о них, он распалялся еще сильнее, чем в прошлом. Уж не считаю ли я, что лорд Гилби еврей, или красный, или чего доброго - хлюпик? - Этого человека я люблю и уважаю, вот что я вам скажу! - воинственно закричал он. - Понимаете теперь, почему я должен был послать ему телеграмму? Потому что, если вы сейчас этого не поймете, мой милый, значит, вам этого не понять никогда. Наконец он выдохся. Казалось, он рад меня видеть; мое появление ничуть его не удивило, словно я уже побывал у него накануне и просто решил заглянуть снова. Благодушно и в то же время с вызовом он сказал: - Хотите верьте - хотите нет, но мне здесь живется совсем недурно. Тут кругом много молодежи, - продолжал он, - я люблю молодежь. Что бы там про нее ни говорили, я молодежь люблю. А молодым только полезно, когда под боком есть человек в годах, много повидавший, к которому можно всегда прийти за советом. Ему не терпелось познакомить меня со своими молодыми друзьями. Вот только откроется бар, сказал он. Он был неспокоен; несколько раз проковылял к столу, где стояла бутылка виски, и то и дело посматривал на часы. Когда косые вечерние лучи заглянули в окно под потолком, он поднялся и выглянул на улицу. - Что там ни говорите, - громко заявил он, - а вид у меня из комнаты прекрасный. Как только двери кабачка на углу распахнулись, Порсон повел меня туда, и сейчас же один за другим стали появляться его знакомые. По большей части это действительно была молодежь, мало кому перевалило за тридцать. Некоторые были явно стеснены в средствах, кое-кому, возможно, посылали деньги из дому. Среди них были художники, два-три писателя, учителя. Они были славные ребята, обращались с Порсоном почтительно, даже с некоторой торжественностью - это ему, очевидно, льстило. Меня они встретили приветливо, точно сверстника, да и мне они понравились. Быть может, я расчувствовался после несостоявшейся гневной вспышки и еще оттого, что в лице Персона - старинного знакомого, который с годами не набрался достоинства, а, напротив, в значительной мере растерял его, - встретился со своим далеким прошлым. Быть может, оттого что я расчувствовался, но мне пришло в голову: а ведь, пожалуй, здесь больше доброжелательных лиц, чем там, где протекает сейчас моя жизнь. Быть может, я расчувствовался - да, по всей вероятности, так. Но ведь и то сказать, тому, кто жил жизнью этих людей или хотя бы соприкоснулся с нею, трудно вырваться окончательно из ее плена. Я мог бы назвать немало своих сверстников, пожилых людей, занимающих видное общественное положение, которые куда чаще, чем можно подумать, мечтали вернуться на такие вот улочки, в такие вот кабачки. Были здесь люди, по всей видимости вполне довольные своим сегодняшним существованием и ничего лучшего не желавшие. Они вели себя так, словно не допускали и мысли о каких бы то ни было переменах в будущем. Мартовский вечер был шумный и беззаботный. Порсона непрестанно угощали. Мне было весело, и в то же время мною овладела какая-то грусть и задумчивость. Я отлично представлял, что сказали бы об этих людях те, кто разбирается в политике, будь то марксисты, или умеренные, вроде Роджера Куэйфа, или закоренелые антикоммунисты из "Партизан ревью". При всех своих бурных разногласиях политики эти, безусловно, сошлись бы в диагнозе. Они сошлись бы на том, что существующие порядки ни у кого из посетителей этого кабачка протеста не вызывают. И не потому, что эти молодые люди готовы были с пеной у рта отстаивать прошлое, точно сумасброд Порсон. Им, безусловно, были свойственны добрые порывы, но, если не считать двух-трех острых вопросов, они ко всему относились довольно равнодушно. Почти все они примкнули бы к демонстрации против смертной казни через повешение. А в остальном они пожимали плечами, жили как живется и держались так, будто знали секрет бессмертия. Может, это был вариант настроения, царившего в Бассете, где гости рассуждали так, словно никаких перемен в мире не предвидится? Они нисколько не нуждались в Роджере Куэйфе. Они сочли бы его лишь частью аппарата, никакого отношения к ним не имеющего, столь же чуждого им, как, скажем, правящий класс Сан-Доминго. Не менее чужды были и они ему. Как он мог бы найти с ними общий язык? Как мог он или любой другой политический деятель заставить их прислушаться? Что им было до Роджера Куэйфа, до ученых, до государственных деятелей - вообще до людей, которые должны принимать какие-то решения? Им вовсе не нужно было, чтобы кто-то о них пекся. Да, несчастные были и в этом кабачке, который постепенно заполнялся народом. Одинокий учитель, на чье лицо наложили отпечаток вечные тревоги; девушка, что сидела у стойки, тупо уставясь на кружку пива. Но у таких были друзья, готовые печься о них. Даже старого Порсона, пьяного, хвастливого, буйного, немного помешанного, здесь не бросили бы на произвол судьбы. Я бы охотно посидел здесь подольше. Но странным образом именно их спокойствие, их отстраненность от всего вызвали у меня чувство прямо противоположное: среди шумной молодежи в памяти вдруг всплыло что-то полузабытое, затерявшееся было в ее глубинах. Вспомнился другой вечер, другая часть Лондона, Роджер, задающий вопросы Дэвиду Рубину... ясные, ничем не смягченные ответы... Нет, здесь мне не место. Я допил виски, распрощался с Порсоном, который "настоятельно" просил меня как-нибудь заглянуть еще. Я пробрался через приветливую, радушную, веселую толпу и вышел на улицу, где мокрые тротуары повторяли огни витрин. 10. НОВОСТЬ, УСЛЫШАННАЯ НА САУТ-СТРИТ В начале лета Уайтхолл забурлил слухами. Гилби выписался из клиники и вернулся домой. Один политический обозреватель предсказывал, что скоро он снова приступит к исполнению своих обязанностей. Кое-кто поговаривал, что он уже принял правительственное назначение за границу. В качестве его преемника называли разных людей, в том числе и Роджера, но только одна воскресная газета выдвигала его на первый план. Мы, стоявшие близко к центру событий, терялись в догадках. Мы знали, что некоторые из этих слухов вздорны - некоторые, но не все. Такие люди, как Дуглас Осбалдистон, Гектор Роуз, да и сам Роджер, понятия не имели, кто их распространяет. Диана Скидмор и родственники Кэро - люди, для которых осведомленность была делом чести, - не могли ничего узнать, по крайней мере ничего существенного. Это был один из тех случаев (не столь редких, как принято думать), когда "посвященные" читают газеты с тем же вниманием и любопытством, что и простые смертные. Из всех нас Роджер держался наиболее хладнокровно. Он спокойно работал у себя в кабинете, отвечал на запросы в парламенте, раза два выступил с речью. Вел он себя при этом скромно, как и подобает знающему свое дело заместителю. Присматриваясь к нему эти недели, я понял, что, помимо самообладания, ему присуще еще одно редкое качество. У него был особый дар казаться человеком более беспечным и куда менее значительным, чем на самом деле. Как-то раз вечером после прений, на которых присутствовали и мы с Дугласом, один из молодых членов парламента пригласил всю нашу компанию к Пратту. Огонь камина в тесном отдельном кабинете освещал несколько суровых волевых лиц, но не таково было лицо Роджера. Он сидел и пил пиво, кружку за кружкой, грузный, неуклюжий, с видом приветливым и добродушным, умный, немножко наивный, точь-в-точь доверчивый простак, затесавшийся в компанию шулеров. Среди твердых решительных лиц его лицо резко выделялось своим радостным, оживленным выражением, без тени честолюбия или напряженности. Как-то в июне, среди дня, я опять получил приглашение от лорда Гилби. На этот раз меня просили пожаловать в его частную резиденцию, как выразилась моя секретарша. Зачем? Этого она не знает - приглашение передал не Грин, а кто-то из мелких служащих и ничего больше не пожелал сообщить. Приглашен ли еще кто-нибудь? На мою секретаршу можно было положиться. Она уже звонила в секретариат Гектора Роуза и Дугласа. Оказалось, что оба они тоже приглашены. Роуз сейчас находится на заседании, а Дуглас уже двинулся в путь. Гилби жил совсем недалеко - он снимал квартиру в Карлтон-хауз-террес, - но добирался я туда довольно долго. По Пэлл-Мэлл сплошным потоком шли машины с крестами на ветровом стекле, направлявшиеся во дворец, где в саду должен был состояться очередной королевский прием. Наконец я добрался до Карлтон-хауз-террес; квартира Гилби оказалась на верхнем этаже. В дверях меня встретила элегантная молодая женщина. - Могу я видеть мистера Грина? - осведомился я. - Мистер Грин больше не состоит секретарем у лорда Гилби. Она прибавила, что леди Гилби уехала в гости, но лорд Гилби ожидает меня. Они с Дугласом стояли у окна гостиной, из которого открывался вид на залитые ослепительным солнцем башни и башенки Уайтхолла, поднимавшиеся сразу за Сент-Джеймс-Парком, за зеркальной гладью озера, над кронами по-летнему пышных деревьев. Внизу под нами вспыхивали на солнце крыши автомобилей, которые теперь бежали быстрее по уже не такой запруженной Пэлл-Мэлл. Обычный милый сердцу лондонский вид; однако лорд Гилби созерцал его без восторга. Он поздоровался со мной с изысканной любезностью, но без улыбки. Он подошел к креслу и опустился в него. Все его движения были рассчитаны, казалось, он все время прислушивается к себе. По всей вероятности, делал он это механически - сказывалась привычка, выработавшаяся за время болезни. А так он, по-видимому, совершенно забыл о болезни и сейчас был поглощен своей досадой да еще желанием соблюсти правила хорошего тона. - Мне сообщили, что сэр Гектор Роуз занят и не сможет составить нам компанию, - сказал он сдержанно. - Буду благодарен, если вы передадите ему мое сожаление по этому поводу. Мне хотелось поговорить с вами, с теми, кто помогал мне советом в работе. С некоторыми коллегами я уже разговаривал. - Он смотрел на нас в упор: безукоризненно одетый, свежевыбритый, печальный. - Я хотел, чтобы вы узнали о случившемся непосредственно от меня, - продолжал он. - Вам, полагаю, это покажется невероятным, но сегодня утром перед завтраком я получил письмо от премьер-министра. Внезапно он вспылил: - Он должен был сам прийти ко мне. Должен! Плавно, словно сберегая силы, Гилби поднял руку и указал в сторону Даунинг-стрит. - Здесь ведь не так уж в далеко, - сказал он, - не так уж и далеко. Но тут ему вспомнилось другое правило хорошего тона: - Должен признаться, письмо составлено с большим тактом. Да. С большим тактом. В этом ему не откажешь. Ни один из нас не знал, пора ли уже выражать соболезнование. Однако Гилби все никак не мог перейти к сути дела. Наконец он сказал: - Короче говоря, от меня решили избавиться. - Он рассеянно перевел взгляд с Дугласа на меня. - Знаете, я просто не могу этому поверить. Настроение его поминутно менялось - так часто бывает с человеком, на которого обрушилась дурная весть: порой ему казалось, что ничего плохого не произошло, что можно строить планы, как он вернется в министерство. А потом истина снова представала перед ним во всей своей наготе. - Мне даже не сообщили, кто будет моим преемником. А не мешало бы спросить у меня совета. Не мешало бы. Он обвел нас взглядом. - Так кто же? Дуглас ответил, что никто из нас этого не знает. - Если верить газетам, - сказал Гилби, оскорбленный до глубины души, - меня... меня (он медленно поднял правую руку до уровня плеча) хотят заменить таким человеком, как Григсон. - Теперь в движение пришла и левая рука, ладонью кверху он осторожно опустил ее ниже колена. Но тут он решил поговорить о чем-нибудь более веселом. "Они" предложили ему титул виконта (он больше не мог заставить себя говорить о премьер-министре в единственном числе или называть его по имени). Надо полагать, это весьма любезно с "их" стороны. Это был первый шаг наверх по лестнице титулов с тех пор, как один из Гилби - ланкаширский землевладелец - в восемнадцатом веке женился на дочери богатого работорговца. "Мошенники! Сущие мошенники!" - заметил Гилби с непонятным удовлетворением, которое он испытывал всякий раз, углубляясь в историю своего рода. Подобного удовлетворения он отнюдь не испытывал, когда в нее начинали углубляться другие. Я слышал однажды, как он отозвался об одном научном труде, где прослеживалась связь некоторых аристократических семейств с торговлей черными рабами. - На мой взгляд, - сказал он тогда с видимым огорчением, - в подобных исследованиях нет никакой необходимости. Гилби продолжал рассуждать, что повлечет за собой его новый титул. Изменится его место во время дворцовых церемоний, переменится герб. - Едва ли я доживу до следующей коронации, но... кто знает. Лучше всегда быть заранее готовым. Ему было как-то сиротливо, и мы остались у него еще на полчаса. Когда мы наконец стали прощаться, он сказал, что намерен бывать в палате лордов не реже, а чаще прежнего. - За ними, знаете, нужен глаз да глаз, - сказал он наивно и обиженно. Когда мы вышли на улицу и пересекли дорожку за парком, Дуглас, надвинув на лоб шляпу и пряча сочувственную улыбку, сказал: - Вот так-то! Министры приходят и уходят. Но ведь и Гилби вряд ли огорчился бы, если бы Дугласа понизили в должности, или обрадовался, если бы его вернули в Казначейство. - Теперь, пожалуй, можно будет заняться серьезными делами, - сказал Дуглас. Он не стал строить предположений насчет того, кто займет место Гилби. Возможно, он не хотел заводить разговор об этом из опасения, что я знаю больше, чем я знал на самом деле. Я же, войдя к себе в кабинет, тотчас позвонил Роджеру, который попросил меня немедленно прийти. Он находился в своем кабинете в Уайтхолле. Войдя к нему, я взглянул на часы. Половина пятого. Роджер мешком сидел за своим столом. - Да, - сказал он, - я все знаю. - С вами уже разговаривали? - Пока нет. - И он прибавил ровным голосом: - Но, конечно, если мне не скажут сегодня, значит, все провалилось. Не знаю, действительно ли он так думал или, чтоб не сглазить, делал вид, что готов к худшему. - Я не был сегодня в парламенте. Решил, что ни к чему слишком уж испытывать судьбу. Роджер насмешливо улыбнулся, и я снова подумал, что он просто не хочет сглазить. Он ни словом не упомянул ни а своих планах, ни о будущем, ни о каких-либо политических вопросах. Мы просто сидели и разговаривали, прислушиваясь к тиканью часов, мучительно придумывая, как бы убить время. Вошел один из его секретарей с бумагами. - Подождет до завтра, - грубо сказал Роджер. Как правило, он был вежлив с подчиненными. Через открытое окно донесся бой Большого Бена. Половина шестого. - Это начинает действовать мне на нервы, - заметил Роджер. Я спросил, не хочет ли он чего-нибудь выпить. Он молча покачал головой. Без девятнадцати шесть - я невольно то и дело поглядывал на часы - зазвонил телефон. - Возьмите трубку, - сказал Роджер. На мгновение выдержка ему изменила. Взволнованный голос сообщил мне, что на проводе Даунинг-стрит. Меня соединили с главным секретарем премьер-министра, и я передал трубку Роджеру. - Да, - сказал Роджер. - Могу. Буду у вас в шесть. Он с непроницаемым видом посмотрел на меня. - Похоже, что дождались, - сказал он. - Впрочем, еще может обнаружиться какая-нибудь загвоздка. Я поехал домой на такси - мне не терпелось сообщить Маргарет обо всем, что сегодня произошло, сказать, что развязка близка. Но Маргарет встретила меня смехом - новости мои сильно устарели. Она уже знала обо всем от Дианы Скидмор, неотрывно следившей за ходом событий; Диана пригласила нас к себе на Саут-стрит, и Маргарет была уже одета и готова к выходу. На Парк-лейн было полно нарядных туалетов, визиток, серых цилиндров - это шли к автобусным остановкам и станциям метро гости, выдержавшие до победного конца королевский прием. Несколько цилиндров и туалетов гордо направились на Саут-стрит к дому Дианы. По сравнению с Бассетом дом этот был невелик, потолки высокие, но комнаты тесные; и все же столько тут было нагромождено дорогих вещей, что еще сильнее ощущалась роскошь - квинтэссенция роскоши, бившей в глаза. В Бассете целый цветник порой отделял одну драгоценную диковину от другой. Там был простор, который уже сам по себе создавал впечатление простоты, свободы. Здесь же, на Саут-стрит, наперекор всем стараниям Дианы, сразу начинало казаться, что находишься в аукционном зале или на выставке свадебных подарков. Когда мы с Маргарет вошли, Диана с подкупающей искренностью объясняла кому-то из гостей, до чего мал этот дом. Объясняя, она обнаружила такие познания в архитектуре, каких я у нее и не подозревал; еще месяца два назад у нее их и не было. По всей видимости, она вышла из-под влияния своего музыканта и попала под влияние какого-то архитектора - и с наслаждением показывала это: так юная девушка, впервые влюбившись, с наслаждением повторяет при каждом удобном случае имя любимого. Глядя на Диану, я нередко думал, что очень глупо воображать, будто светские люди непременно циники. Люди, светские по натуре, такие, как она, отнюдь не циничны. Они потому и светские, что не циничны, не равнодушны ко всему на свете. Увидев нас с Маргарет, Диана сплавила своего собеседника ближайшему кружку гостей и, отбросив вздор, вновь превратилась в деловую, уверенную в себе женщину. Да, ей известно, что Роджер сейчас у премьера. Она пригласила их с Кэро приехать, как только они смогут и, разумеется, захотят. - У меня тут сегодня ни одного политика, - оживленно сказала Диана. - Так ведь лучше? Она оберегала Куэйфов на случай, если в последнюю минуту все сорвется. Мы смешались с толпой приглашенных, в большинстве своем людей богатых и праздных. Вероятно, почти никто здесь и не слыхал о Роджере Куэйфе. Мы с Маргарет переглянулись - у нас обоих мелькнула одна и та же мысль: ему пора бы уже прийти. Я заметил, что Диана, которая не так-то легко теряла душевное равновесие, выпила лишний коктейль. И тут они вошли - Роджер между Кэро и ее братом Сэммикинсом. Все трое рослые, Роджер немного выше своего шурина и несравненно грузнее. Мы могли ни о чем не спрашивать, достаточно было взглянуть на Кэро. Она так и сияла от радости, беззастенчивой радости, которую она жаждала разделить со всеми нами. Взяв с подноса по бокалу шампанского, они направились к нам. - Все в порядке, - сказал Роджер. Среди поцелуев и рукопожатий эти слова прозвучали на редкость безразлично, до смешного невыразительно. Человек, мало его знающий, подумал бы, что он ничуть не изменился за последние два часа. Он улыбался светской улыбкой, сдержанной, чуть ли не робкой, но глаза его блестели, линии вокруг рта обозначились резче, словно торжество переполняло его и он втайне им упивался... За этой робкой улыбкой чувствовалась какая-то юношеская неукротимость. И я подумал, что он отнюдь не из тех толстокожих, которые неспособны остро переживать свое горе или упиваться победой. - Не ударил старик в грязь лицом? - сказала Кэро, обращаясь к Маргарет. Сэммикинс разразился громким хохотом. Вблизи он казался настоящим атлетом - пышущий здоровьем, жизнерадостный. Глаза у него были как у сестры - большие, наивные и дерзкие. И всем своим видом еще яснее, чем она, он показывал, что ему все нипочем. Сейчас он как никто откровенно ликовал по случаю назначения Роджера. Он заговорил со мной и стал громко перечислять всех, кому это будет особенно неприятно. К нам подошла Диана, ее натура требовала действий. - Вот что, - сказала она Роджеру. - Я хочу устроить в вашу честь банкет. Может, взяться за дело сразу и сделать это сегодня же? Или завтра? Что вас больше устраивает? Сэммикинса устраивали оба варианта. Кэро тоже, но она вопросительно посмотрела на Роджера. Он медленно покачал головой, застенчиво улыбнулся Диане, поблагодарил ее, потом сказал: - Мне кажется, сейчас еще не время. Она улыбнулась в ответ не только улыбкой хозяйки политического салона, но с нежностью и симпатией и спросила резковато: - Почему же не время? - Министров и до меня были тысячи, но банкета почти никто из них не заслужил. - Какая ерунда! Вы - это вы. И я хочу дать банкет в вашу честь. - Подождите, пока я действительно что-нибудь сделаю, - сказал Роджер. - Вы это серьезно? - воскликнула Диана. - Я предпочел бы, чтобы вы подождали. Больше она не настаивала. Словно и она и все мы в какой-то мере поняли его, или так нам почудилось? Кое-кому его слова могли показаться самодовольными. Однако сказаны они были не столько из самодовольства, сколько из суеверия. Он и сейчас, когда власть была уже у него в руках, пытался, хоть и по-другому, чем несколько часов назад у себя в кабинете, задобрить судьбу. Он был суеверен, как человек религиозный, который взял на себя особую миссию и не даст себе ни малейшей поблажки, пока ее не выполнит, а если выполнить не сумеет, будет считать, что напрасно прожил жизнь. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ДЕЛО СДЕЛАНО 11. ВВОДИТСЯ ПОСТОРОННИЙ В последующие несколько месяцев я неоднократно спрашивал себя: заслуживает ли Роджер и его сподвижники упоминания в учебнике истории, хотя бы мелким шрифтом? И если да, то что скажут о них грядущие историки? Не завидовал я этим историкам. Конечно, сохранятся документы. Документов будет больше чем достаточно. Немало их составил я сам. Будут среди них и памятные записки, и протоколы собраний, и официальные бумаги, и "благоприятные отзывы", и стенографические записи устных обсуждений. И все это без подделки. Однако они не давали никакого понятия (а подчас и просто вводили в заблуждение), что же все-таки было сделано и - тем более - с какой целью. Это в равной степени относится ко всем документальным данным, с которыми мне когда-либо приходилось иметь дело. Думаю, многие историки сумеют составить себе довольно ясное представление о Роджере. Но откуда историку понять, что руководило людьми, о которых он не знает ничего, кроме их имен, - такими, как Дуглас Осбалдистон, Гектор Роуз, ученые, рядовые члены парламента? В его распоряжении не будет никаких данных. А между тем без этих людей не принималось ни одно решение, и нам надо было ежечасно помнить и знать, что ими движет. С другой стороны, тем, кто придет после нас, многое станет виднее. Нам были понятны - хотя бы отчасти - поступки и стремления отдельных людей. А их общественный смысл? Какие социальные силы заставляли объединяться людей столь различных, как Роджер, Фрэнсис Гетлиф, Уолтер Льюк и все мы остальные? На какие социальные силы мог опираться такой политический деятель, как Роджер? Имеются ли вообще такие силы в нашем обществе? Вот вопросы, которые могли бы у нас возникать и порой возникали; но таков уж порядок вещей, что судить о правильности ответов нам было не дано, тогда как для будущего историка они будут ясны как дважды два. В один погожий летний день, вскоре по