ие. Я вспомнил, как он наставлял меня во время войны: правительственный чиновник не должен слишком привередничать, когда его куда-либо приглашают; если там, куда вас приглашают, вы будете чувствовать себя в своей тарелке - соглашайтесь, если нет - уклонитесь. Интересно знать, как чувствует себя Роуз в ложе Ковент-Гардена? Так же смешно было бы думать, что обедом - даже роскошным - можно купить лорда Лафкина. У него было достаточно денег, чтобы платить за свои обеды, даже самые роскошные. Тем не менее, когда Роджер задумал сделать ответный ход, лорд Лафкин, при всей своей нелюбви к светским приемам, тоже принял приглашение. Я когда-то работал в его концерне и давно знал, что он человек суровый и настоящий аскет. Подкупить его было бы но легче, чем Роуза. Я никогда не слыхал, чтобы кому-нибудь пришло в голову не то что предложить тому или другому взятку, но даже просто намекнуть на что-либо подобное. Самому мне взятку предлагали всего лишь раз, беззастенчиво, в открытую. Но было это, еще когда я работал в Кембридже. Ни о чем таком в отношении роузов и лафкинов и помыслить было невозможно, хотя Роуз и Осбалдистон передавали Лафкину огромные заказы, а он своей поддержкой в огромной степени упрочивал их власть. Если Роджер добьется своего, Лафкин получит одним огромным заказом меньше. Вот почему Роджеру нужен был повод чествовать его - и повод нашелся, хотя и несколько странный: день рождения Лафкина, которому исполнялся шестьдесят один год. Главное, что Лафкин принял приглашение. На верхнем этаже отеля "Дорчестер" в ожидании его собралось много пароду. Двери в жаркой, уставленной цветами гостиной были распахнуты настежь - чтобы все могли сразу увидеть Лафкина; здесь были Гектор Роуз, Дуглас, Уолтер Льюк, Лоуренс Эстил, Монти Кейв, Леверет-Смит, Том Уиндем, члены парламента, высшие чиновники, ученые, все ближайшие коллеги Роджера, бизнесмены, даже кое-кто из конкурентов Лафкина. И вот наконец его завидели: точно первый парус испанской армады, он возник и глубине коридора и приближался неслышно по толстому ковру; его прикрывали, точно телохранители, два его секретаря и двое служащих отеля. Здороваясь с Роджером, он сообщил, что, поднявшись наверх, свернул не туда и заблудился. Сообщил таким тоном, словно ставил это в большую заслугу себе, а главное, в укор всем нам. Он стоял, попивая томатный сок, а все вокруг купались в лучах его могущества. Был здесь один человек, которого я уже видел купающимся в лучах чужого могущества, причем это доставляло ему истинное наслаждение само по себе, - то был один из старших служащих конкурирующей фирмы. Лысый, румяный, чем-то похожий на мистера Пикника, он был счастлив уже тем, что находится в обществе великого человека, и расплывался в улыбке от каждого его слова. Я вспомнил, что фамилия его Худ. Мы перешли в столовую, Лафкин сел по правую руку от Роджера - гладко причесанный, с худым аскетическим лицом, он казался моложе большинства присутствующих, хотя на самом деле был здесь старше всех. Был он здесь, в понимании этого общества, и самым удачливым. Сын священника-диссидента, он нажил огромное состояние и был обязан этим одному себе. Но не деньги придавали ему вес в глазах Роджера: в его руках была сосредоточена огромная промышленная мощь, и притом он резко отличался от всех остальных магнатов. Лейбористское правительство дало ему звание пэра, но он обладал такой властью и держался так независимо, что другие магнаты успели простить ему даже это. Энергичный и дальновидный, знаток своего дела, он точно каменный сидел рядом с Роджером и, очевидно, считал, что участвовать в разговоре ниже его достоинства. Насколько я его знал, лишь одна тема не показалась бы ему недостойной внимания: он не прочь был бы выяснить, как министр намерен поступить с интересующим его заказом. Когда же выяснится (это будет не сегодня), что контракт могут и не заключить, он не прочь будет выяснить, какой контракт министр думает предложить ему взамен. Уж конечно, Роджер давным-давно подготовился к такому торгу. Если ему удастся расположить Лафкина в свою пользу, другие промышленные магнаты станут более покладистыми. Тактика старая как мир. Прием по случаю дня рождения Лафкина, огромный стол, цветы, хрусталь, пестрая публика - все это выглядело на редкость празднично. Сам виновник торжества, человек неприхотливый и воздержанный, не ел почти ничего - отказался от икры, отказался от паштета из дичи. Он только позволил себе два неразбавленных виски и кусочек жареной рыбы, к остальной же еде даже не притронулся. Роджер тем временем пустил в ход лесть - я сидел напротив и все слышал. Человеку постороннему могло показаться, что это грубая работа, слишком уж густа была лесть. Я же боялся не того, что Роджер пересолит, а того, что недосаливает. Что и говорить, я не встречал человека толковее и энергичнее Лафкина. Он был напорист, проницателен, обладал, как ни странно, даром воображения и отлично разбирался в людях: кто ему понадобится и кто нет. Но все эти качества - все до единого - прекрасно уживались с непомерным, просто неправдоподобным тщеславием. В прошлом, когда я работал у него постоянным юрисконсультом, я изо дня в день слышал, как все его служащие, подобно сонму херувимов, пели ему хвалу. Но и они, на его взгляд, не могли в полной мере оценить его личность и его деяния. И я вспоминал, как в детстве незамужние тетушки твердили мне, что великие люди не любят лести. Да, Лафкин сильно шокировал бы их. Но они были бы шокированы куда сильнее, если бы узнали, что он любит лесть лишь немногим больше других моих выдающихся знакомых. Хвалы Роджера Лафкин принимал как должное. Время от времени он вносил поправки: например, когда Роджер заметил, что, перебрасывая часть капитала из химической промышленности в авиационную, он изрядно рисковал, Лафкин обронил: "Когда у тебя голова на плечах, это не риск". - Но тут нужен был не только расчет, а еще и смелость, - сказал Роджер. - Это уж конечно, - ответил Лафкин. Что-то, быть может, поворот небольшой точеной головы, выдавало: слова эти не были ему неприятны. Раза два они затрагивали вопросы действительно серьезные. - Держитесь от этого подальше. Гиблое дело! - сказал Лафкин тоном человека, который никогда по ошибается. Роджер, как и я, знал, что Лафкин ошибается действительно не часто. Сначала я никак не мог определить, какое впечатление они производят друг на друга. Я надеялся, что Лафкин, который при всем своем тщеславии отнюдь не был слеп к чужим достоинствам, не мог не отдавать Роджеру должного. Я почувствовал себя увереннее, когда Лафкин поднялся, чтобы ответить на тост, произнесенный Роджером. Он начал рассказывать историю своей жизни. Я слышал ее много раз - это был верный признак его благоволения. Лафкин был никудышный оратор, а выступал после оратора очень искусного. У него совсем не было чувства аудитории, тогда как Роджер умел в любом случае взять норный тон. Но все это нисколько не тревожило Лафкина. Он стоял прямой и сухощавый и столь же мало опасался за свое красноречие, как Уинстон Черчилль, когда бывал в ударе. Сначала он сказал несколько ничего не значащих слов о правительствах вообще и министрах в частности. Он был бы сейчас куда богаче, сообщил он нам, если бы не слушал в свое время разных министров. Но тут же с присущей ему способностью во всем находить повод для самовосхваления прибавил, что деньги для него всегда были на последнем плане. Он просто хотел выполнить свой долг и рад, что Роджер Куэйф его понял. Заподозрить Лафкина в лицемерии или в хитрости было невозможно. Как истый человек действия, он верил в то, что говорит, и в благородство собственных намерений. В доказательство чего и рассказывал историю своей жизни. Он рассказывал ее всегда в одних и тех же выражениях. Она чем-то неуловимо напоминала "Майн кампф". Состояла она приблизительно из шести эпизодов, и, если только верить в их подлинность, все это произошло с ним, когда ему не исполнилось еще и двадцати. Однажды домашний врач (непонятно чего ради) повез юного Лафкина осматривать какую-то фабрику, работавшую вполсилы. "Я тут же решил, что, когда у меня будут собственные фабрики, они всегда будут загружены полностью. Или их не будет вообще. Точка". Другой анекдот, который мне особенно нравился, повествовал о том, как какой-то неизвестный умник предупреждал уже несколько подросшего Лафкина: "Ничего-то ты, Лафкин, не добьешься, потому что не желаешь помнить, что лучшее - враг хорошему". И с тем же бесстрастным выражением худощавого лица Лафкин прибавил зловеще: "Ну-с, а потом мне пришлось выплачивать этому фрукту пособие по старости". Лафкин неизбежно обрывал свое жизнеописание на той поре, когда ему только-только перевалило за двадцать. Так было и теперь, иными словами, он дошел лишь до того времени, когда большинство присутствующих на обеде едва успело появиться на свет. Но рассказчика это мало трогало. Он вдруг замолчал, сел, самодовольно ухмыляясь, и скрестил руки на груди. Раздался гром льстивых аплодисментов. Худ так и сиял, он хлопал, подняв руки над головой, словно на концерте знаменитой певицы, где впору рукоплескать стоя. Роджер похлопал Лафкина по плечу. И тем не менее я все больше утверждался в мысли, что оба они оценили друг друга по достоинству. Роджер повидал на своем веку слишком много власть имущих, чтобы нелепое поведение Лафкина могло его оттолкнуть. Было похоже, что они сумеют договориться, а это означало бы, что Роджер добился первого тактического успеха. 14. УНИЖЕНИЕ ПЕРЕД ДРУЗЬЯМИ Через неделю после дня рождения Лафкина мы были на приеме у американского посла; я стоял в переполненной гостиной, оглушенный веселым гомоном. Мы с Маргарет обменялись несколькими слонами с женой Дж.С.Смита, племянника Коллингвуда. Я встретил ее впервые. Это была невысокая, тоненькая, темноволосая женщина, сдержанная и не слишком разговорчивая, по-своему привлекательная. У меня мелькнула мысль, что мне почему-то давно не попадалось имя ее мужа в официальных отчетах о парламентских дебатах. Она отошла от нас. Кто-то окликнул Маргарет, а я вдруг очутился лицом к лицу с Дэвидом Рубином. Еще раньше я попросил официанта положить побольше льда в мой стакан с виски. Стекло было такое тонкое, что пальцы у меня тотчас занемели от холода. Я стал трясти рукой, чтобы восстановить нарушенное кровообращение, а Рубин смотрел на меня с печальным schadenfreude [злорадство (нем.)]. И тут к нему подошел один из советников посольства, явно искавший его в толпе гостей. Он отлично меня знал, но поздоровался как-то натянуто. Сказав несколько любезных фраз, он извинился и отвел Рубина в сторону. На миг я остался один среди шумной толпы. Увидев через головы окружавших меня люден светлую шевелюру Артура Плимптона, молодого американца, который ухаживал за дочерью Фрэнсиса Гетлифа, перехватив его взгляд, я поманил его к себе, но, пока он проталкивался через толпу, Рубин с дипломатом успели вернуться. - Надо сказать Льюису, - проговорил Рубин. - Конечно, все равно через час это будет всем известно, - ответил дипломат. - В чем дело? - Не знаю, в курсе ли вы уже, - сказал он, - дело в том, что ваши и французские войска направлены в Суэц. Я выругался. Оба привыкли видеть меня сдержанным и спокойным и, когда я вдруг вышел из себя, несколько смутились. - Но разве вы этого не ждали? Мне еще летом приходилось слышать всякого рода предсказания по этому поводу, но я считал их пустой болтовней. - Господи боже мой, - сказал я, - ведь имел я право надеяться, что у нас сохранились какие-то крохи разума. Разве мог человек в здравом уме принимать это всерьез? - Боюсь, что теперь вам придется принять это всерьез, - сказал дипломат. Тут к нам подошел Артур Плимптон. Он поздоровался с моими собеседниками, потом посмотрел на меня и сразу же спросил: - Что-нибудь случилось, сэр? - Да, Артур, случилось - мы окончательно рехнулись. Он мне очень нравился. Это был грубовато-красивый молодой человек лет двадцати трех. Конечно, с годами скулы обозначатся резче, а ярко-голубые глаза глубже уйдут в глазницы. В нем уже и сейчас чувствовалось больше жесткости, чем в любом англичанине его лет. Он был неглуп, самонадеян, даже немного дерзок, впрочем не без приятности. Кроме того, он был внимателен, хотя в эту минуту ничего лучшего не придумал, как раздобыть мне еще виски. Артур и Дэвид Рубин убедили нас с женой уехать с приема; не прошло и получаса, как мы все четверо, расположились в одном из кабачков в Сент-Джонском лесу. Немного поостыв, я понял, что их очень удивило возмущение, с каким мы приняли новость. Но оба они были люди доброжелательные и тактичные. Им хотелось развеять наше дурное настроение. Сперва они избегали разговоров на больную тему, но, заметив, что от этого мы только больше мрачнеем, Артур, как более молодой и прямолинейный, решился. Он спросил, что именно тревожит нас больше всего. - Спросите лучше, что нас не тревожит! - вспыхнула Маргарет. Артур не сумел сдержать улыбку. Глаза ее сверкали, краска залила даже шею. Он не ждал, что из нас двоих она окажется более горячей, более непримиримой. - Ничему они не научились, и никуда они не годятся, - сказала она. - Мне всегда претила эта их политика... Очень жалею, что мы оказались к ней причастны. - Я только надеюсь, - сказал Дэвид Рубин с печальной насмешливой улыбкой, - что этот номер у вас пройдет, раз уж вы рискнули пуститься в такую неблаговидную авантюру. - Интересно, как это он может пройти? - воскликнул я. - Вы что, забыли, в каком веке мы живем? Неужели вы думаете, что мы сумеем удержать в повиновении Средний Восток при помощи двух-трех дивизий? - Не знаю, как это примут у нас, в Америке, - сказал Артур. - А как это вообще можно принять? - огрызнулся я. Рубин пожал плечами. - Страны, у которых власть ускользает из рук, неминуемо делают глупости, - сказал я. - Это, впрочем, относится и к правящим классам, может, и вы окажетесь когда-нибудь в таком положении. - До этого еще далеко, - уверенно сказал Артур. - Да, пока далеко, - подтвердил Дэвид Рубин. Мы с Маргарет остро чувствовали свое унижение, и друзья как могли старались нас развеселить. В редкие в тот вечер просветы, когда ко мне возвращалась способность рассуждать беспристрастно, мне казалось, что они должны бы занимать позицию прямо противоположную. Дэвид Рубин был человек глубокий, сложный и умудренный жизнью. Его дед и бабка были выходцами из Польши, в жилах его не текло ни капли английской крови, но, как ни странно, именно он слепо любил Англию, хотя трудно представить человека с более зорким глазом на все плохое. Ему совсем не нравилось покровительственное отношение английских ученых мужей, но все равно он был влюблен в Англию и этим чуть-чуть напоминал Бродзинского - своего противника в науке. Он любил нарядную, приукрашенную Англию, которая у нас с Маргарет вовсе не вызывала умиления. На первый взгляд это может показаться удивительным, но он любил ее куда больше, чем Артур Плимптон, такой же англосакс, как и мы, который был вхож к Диане Скидмор и ее великосветским знакомым, знал наше привилегированное общество не хуже, чем свое американское, и не слишком уважал и то и другое. Будь Артур англичанином, я в первые же пять минут нашего знакомства определил бы, к какому кругу он принадлежит. А так я мог лишь сказать, что он человек состоятельный. И только Диана разъяснила мне, что такое определение слишком скромно. Мысль о том, что он может жениться на Пенелопе Гетлиф, отнюдь не приводила Диану в восторг. Она считала, что дочь ученого, пускай даже маститого, ему не пара. Она уже подыскивала ему более подходящую невесту. Вопреки всему этому, а может быть, именно поэтому Англия вовсе не внушала Артуру особого благоговения. В тот вечер - первый вечер Суэцкого кризиса - он высказывал мысли самые возвышенные, притом вполне искренне, и всячески поносил английское правительство. Впрочем, я прекрасно помнил, как однажды, рассуждая о капиталистических предприятиях и, в частности, о том, какими способами увеличить собственное состояние, он высказывал мысли, столь мало возвышенные, что рядом с ним коммодор Вандербильт показался бы человеком излишне щепетильным. Как бы то ни было, в этот вечер он был исполнен чистых и благородных надежд. Слушая его, Маргарет, более чистая душа, чем я, несколько приободрилась. Что касается меня, то я совсем пал духом. Мне вспомнились молодость, родной город, мои сверстники - такие же отличные молодые люди, взрывы благородного негодования и мечты, - мечты куда более смелые, чем его, по такие же чистые. Я примолк, слушая с пятого на десятое спор, который вели Артур и Маргарет с Дэвидом Рубином, чья речь становилась все более витиеватой и все менее понятной. Потом я стал делать Маргарет знаки - не пора ли домой. Оставаясь там, я бы только впал в еще большее уныние и еще больше напился. Только когда мы с Маргарет собрались уходить, в Артуре взыграло греховное начало. Может, речи его и были преисполнены чистоты, однако он не счел недостойным использовать благоприятное впечатление, произведенное на Маргарет, и стал уговаривать ее пригласить Пенелопу погостить у нас, а заодно - будто случайно - пригласить и его. Должно быть, он хотел вырвать ее на время из-под домашнего влияния. Но в тот вечер я во всем был склонен видеть одно худое и потому решил, что он, как и многие другие знакомые мне очень богатые люди, просто норовит сэкономить за чужой счет. 15. САМОЗАЩИТА Воскресный день выдался мглистый. Небо затянулось осенней синеватой дымкой. Мы с Маргарет отправились пешком на Трафальгарскую площадь. Дальше Хэймаркета пройти не удалось. Маргарет шла оживленная, раскрасневшаяся - ее тянуло вновь, как когда-то в юности, окунуться в самую гущу "демоса". Ей было легче, чем мне, перенестись в прошлое; она невольно надеялась еще раз пережить радостное воодушевление тех дней, как надеялась, что места, где мы хоть раз побывали вместе, навсегда сохранят для нас искру прежнего очарования. Ею не так владела тоска по ушедшему времени, как мною, и, однако, мне кажется, она гораздо легче могла вновь ощутить его. На площади гремели речи протеста. Мы слились с толпой, стали ее частицей. Давно уже я не испытывал этого чувства, но сейчас оно охватило меня с той же силой, что и Маргарет. В последующие дни, где бы я ни был - в учреждениях, в клубах, на званых обедах, - всюду страсти были накалены так, как этого не бывало в "нашем Лондоне" со времен Мюнхена. Как и в дни Мюнхена, люди стали уклоняться от приглашений в дома, где можно было нарваться на ссору. На этот раз, однако, водораздел проходил не там, где прежде. Гектор Роуз и почти все его коллеги - высшие государственные чиновники - в свое время горячо поддерживали Мюнхенское соглашение, теперь же, хоть все они и были консерваторы и по характеру и воспитанию должны были стоять за правительство, они не могли примириться с таким поворотом событий. Удивил меня Роуз. - Не хочу зарекаться, дорогой Льюис, - сказал он, - тем более, что в скором времени мои поступки ни для кого, кроме меня самого, интереса представлять не будут, но, признаться, не понимаю, как я сумею убедить себя снова подать голос за консерваторов. Он был раздосадован, потому что, против обыкновения, узнал обо всем только в последнюю минуту, но, кроме того, он был глубоко возмущен. - Я уже примирился с тем, что умственный уровень этой публики оставляет желать лучшего. - (Он имел в виду политиков, изменив на этот раз привычке подобострастно именовать их "наши хозяева".) - В конце концов почти за сорок лет мне так и не удалось растолковать им разницу между точной и неточной формулировкой. Но я не могу примириться, решительно не желаю мириться с тем, что они ведут себя глупо и безответственно, как настоящие попугаи. - Роуз подумал минуту и, видимо, счел это сравнение достаточно удачным. Он сидел за своим письменным столом, отгороженный от меня вазой с цветами. - Скажите, Льюис, - продолжал он, - вы ведь, кажется, находитесь в дружеских отношениях с Роджером Куэйфом. Во всяком случае, в более дружеских, чем то, какие обычно бывают между государственным чиновником, пусть даже не совсем типичным, и политическим деятелем - пусть тоже не совсем типичным. - В какой-то степени вы правы. - Он не мог оставаться безучастным зрителем. Вы что-нибудь слышали? - Нет, ничего, - сказал я. - Ходят слухи, будто он выступил на заседании кабинета с возражениями. Любопытно было бы узнать, так ли это. Я на своем веку повидал немало смелых министров, которым, стоило им попасть на заседание, смелость тотчас изменяла. В голосе Роуза прозвучали непривычно резкие нотки. Он продолжал: - Так вот, дорогой Льюис, было бы невредно, а может быть, даже отчасти и полезно, если бы вы намекнули Куэйфу, что многие относительно разумные и не лишенные чувства ответственности люди вдруг обнаружили, что выполняют свою разумную и ответственную работу в обстановке сумасшедшего дома. Ему невредно будет об этом услышать, а я был бы вам весьма признателен. Даже Роузу было нелегко в этот день взять себя в руки и вернуться к своим обязанностям, к своей "разумной и ответственной работе". А Том Уиндем и его приятели - рядовые парламентарии - были рады и счастливы. "Наконец-то я могу высоко держать голову", - заявил один из них. В те дни я не видел Дианы Скидмор, но слышал, что все ее окружение дружно поддерживает политику правительства в отношении Суэца. В то время как государственные чиновники были глубоко удручены, политические деятели ликовали. Сэммикинс, против обыкновения, оказался заодно со своими приятелями и ликовал больше всех. У него на то была особая причина. Выяснилось, что он единственный сторонник сионистов в своей фракции правого крыла. Возможно, это был просто каприз, по он обратился к израильскому командованию с просьбой зачислить его офицером в действующую армию и теперь бурно радовался, что успеет до старости еще разок повоевать. Журналисты и политические комментаторы разносили слухи по клубам. Мы то принимали все эти слухи с полным доверием, то не верили ничему - в дни политических кризисов люди подвержены и легковерию, и подозрительности, совсем как в минуту отчаянной ревности: ничто не кажется невозможным. Поговаривали, будто среди депутатов, обычно поддерживающих политику правительства, есть и несогласные. Я своими ушами слышал, как Кейв и кое-кто из его коллег отзывались о событиях с той же горечью, что и служащие Государственного управления и интеллигенция. "Это последний залп Итона и нашей гвардии", - сказал один молодой консерватор. Но как мы могли этому помешать? Сколько членов кабинета голосовало против? Собирается ли подать в отставку такой-то? А самое главное, как вел себя Роджер? Как-то утром, в перерыве между заседаниями кабинета, Роджер вызвал меня к себе, чтобы дать какие-то указания насчет работы комитета ученых. Он ни словом по обмолвился о Суэце, и я решил, что сейчас не время заводить об этом речь. Во время разговора вошла секретарша и доложила, что пришел мистер Кейв. Примет ли его министр? Едва Роджер услышал это имя, его взорвало: - Ни минуты покоя не дадут! Господи боже мой, ну почему никто из вас по позаботится, чтобы мне не мешали? Он помрачнел, сказал, что занят по горло, что его совсем задергали: пусть она придумает какую-нибудь отговорку. По секретарша не уходила, она знала не хуже Роджера, что из всех его сторонников в консервативной партии Кейв самый талантливый. Она понимала, что не принять его было бы ошибкой. Наконец Роджер крайне нелюбезно сказал: - Ладно уж, ведите. Я собрался уходить, но Роджер, нахмурясь, покачал головой. В дверях появился Кейв - грузный, мешковатый, он шел, высоко подняв голову, глаза поблескивали из-под густых нависших бровей. Роджер уже овладел собой и встретил его вполне дружелюбно. Кейв первый заговорил о главном: - Веселенькие дела творятся, а? Он обронил еще несколько замечаний - любезных, чуточку ехидных, не требовавших от Роджера ответа. И вдруг заговорил серьезно: - По-вашему, эта история не чистейшее безумие? - Что я, собственно, должен на это ответить? - Видите ли, - сказал Кейв, - я пришел поговорить с вами от лица кое-кого из ваших друзей. Может быть, есть что-то такое, чего мы не знаем, что заставило бы нас переменить точку зрения? - Странная мысль. - Вот что, Роджер, - сказал Кейв. Теперь, отбросив подковырки и насмешливый тон, он говорил веско и внушительно. - Я спрашиваю серьезно. Есть тут что-то, чего мы не знаем? На сей раз Роджер ответил дружелюбно и непринужденно: - Ничего такого, что заставило бы вас переменить мнение. - Ну, раз так, то я вам скажу, что мы об этом думаем: это идиотство. Это ошибка, и притом грубейшая. Этот номер не пройдет! - Мнение как будто не такое уж оригинальное. Ни Кейв, ни я еще не знали тогда, что накануне ночью кабинету стало известно "вето" Вашингтона. - Не сомневаюсь, что вы это мнение разделяете. Вот только в какой мере вам удалось довести его до тех, кому ведать сим надлежит? - Не хотите ли вы, чтобы я рассказывал вам, что происходит на заседаниях кабинета? - Случалось, вы кое о чем и проговаривались. - Кейв слегка повысил голос и смотрел исподлобья. При мне Роджер никогда не бывал резок, разве из чисто тактических соображений, но тут он вышел из себя. Лицо его побелело, голос стал хриплым и сдавленным. - Вот что, - закричал он, - я еще с ума не сошел! Конечно, это не самый блестящий ход английской политики со времен тысяча шестьсот восемьдесят восьмого года. Какого черта! Неужели вы думаете, что я не вижу того, что видите вы? - Эта вспышка была груба и безобразна. Конечно, несладко было выслушивать неприятную истину, да еще от Монти Кейва - умнейшего человека и первого соперника. Но дело было не только в этом, просто это была последняя капля. - И вот еще что, - выкрикивал Роджер. - Хотите знать, что я сказал на заседании кабинета? Извольте. Ничего я не, сказал. Кейв пристально смотрел на него, ничуть не растерянный - его не так-то легко было испугать взрывами чувств, - но удивленный. Немного погодя он спокойно сказал: - А следовало бы. - Вы так думаете? Пора бы вам лучше знать жизнь. - Роджер повернулся ко мне: - Вот вы, кажется, воображаете, что знаете, что такое политика. Пора бы и вам кое-чему научиться. Повторяю, я не сказал ничего. Мне осточертело объяснять каждый свой шаг. Но поймите, это как раз и есть ваша пресловутая политика. Что бы я ни сказал, толку не было бы ни на грош. Когда эти господа закусили удила, можно было заранее сказать, чем все кончится. Да, я умыл руки. Да, я промолчал и тем самым дал согласие на шаг, неоправданный и непростительный, вы еще даже не представляете, какой непростительный. И я еще должен вам что-то объяснять! Что бы я ни сказал, никакого толку не было бы. Результат был бы один: новый человек, не успев еще укрепиться среди них, потерял бы и те крохи влияния, которые у него сейчас есть. Я не риска боюсь. Вы оба видели, как я пошел раз на неоправданный риск. Он имел в виду тот случай, когда ему пришлось вступиться за Сэммикинса. Он говорил с безмерной злобой, словно громил чье-то легкомыслие, а может, и хуже чем легкомыслие. - Если я действительно хочу осуществить то, что задумал, я не имею права рисковать ради удовольствия полюбоваться собой. Я могу пойти на риск только один раз. И я с таким же успехом могу проиграть, как и выиграть. Он громче обычного щелкнул пальцами. - Если я не добьюсь того, что, по нашему общему убеждению, сделать необходимо, этого, наверно, никто не добьется. Ради этого я пойду на такие жертвы, на которые вы оба с вашим чистоплюйством никогда не пойдете. Я не стану вылезать с бесполезными протестами. Можете считать меня оппортунистом и приспособленцем. Пожалуйста, сколько угодно. Но я не желаю, чтобы вы оба учили меня благородству. Благородным я кажусь или презренным ничтожеством - совершенно неважно. Лишь бы удалось! Я воюю на одном фронте. И это тяжелый бой. И никакие ваши поучения не заставят меня воевать на два фронта, или на двадцать фронтов, или как там еще, по-вашему, я должен воевать. Он замолчал. - По-моему, все по так просто, - сказал Монти Кейв. - Вам не кажется, что совсем не трудно находить оправдания своему бездействию, когда это бездействие вам выгодно? Гнев Роджера погас так же неожиданно, как и вспыхнул. - Если бы я всякий раз без нужды лез на рожон, вам бы от меня большой пользы не было, да и вообще не стоило бы мне за это дело браться, - уже спокойно сказал он. Для человека действия - а он, как и лорд Лафкин, был прежде всего человеком действия - Роджер обладал редкостной способностью взвешивать и оценивать свои поступки. Однако, услышав эти слова, я подумал, что так же ответил бы любой знакомый мне человек действия или политический деятель. Все они - начиная с политиков в масштабе колледжа, вроде моего старого друга Артура Брауна, и кончая государственными деятелями, вроде Роджера, - обладали особым даром: умели подавлять сомнение в собственных силах и не быть в иных случаях излишне щепетильными. Дар не слишком возвышенный, однако натуры более утонченные - Фрэнсис Гетлиф, например, - на горьком опыте убеждаются, что без него становишься не только уязвимей, но и оказываешься в весьма невыгодном положении в житейских битвах. 16. ПРЕДЛОГ ДЛЯ РАЗГОВОРА Дни Суэцкого кризиса остались позади. Монти Кейв и два других товарища министра вышли из правительства. От званых обедов в иных домах все еще благоразумнее было уклоняться. Но уклониться от посещения палаты лордов, где должен был выступить с речью Гилби, я не мог. Ничего драматического в данном случае никто не ждал. В зале, куда более пышном, чем палата общин, где поражали глаз яркие краски, великолепные витражи, бронза и алый бархат галерей, на красных скамьях удобно расположилось человек сорок. Если бы не просьба Роджера, я и не подумал бы слушать Гилби. Представитель правительства, выступавший по поводу программы обороны, изрекал нескончаемые общие фразы, что, по мнению Дугласа Осбалдистона, должно было действовать на слушателей успокаивающе. Оппозиция выражала тревогу. Один дряхлый пэр бормотал что-то загадочное о пользе верблюдов. Некий молодой пэр рассуждал о базах. Затем с одной из задних правительственных скамей поднялся Гилби. Вид у него был больной, хотя мне показалось, что на самом деле он не так уж плох. И я подумал, что он во что бы то ни стало хочет превзойти Питта-старшего. Однако я его недооценивал. Все эти годы, связанный официальным текстом, он обычно мямлил, терялся и не раз заставлял нас краснеть. Выступая по собственной инициативе, он оказался весьма красноречив и страстен - точь-в-точь актер старой школы. - Милорды, я очень хотел бы предстать перед вами в военной форме, которую всегда носил с величайшей гордостью, - начал он своим высоким, чистым, звенящим тенором. - Но если человек не настолько здоров, чтобы сражаться, он не вправе надевать мундир. - Медленно подняв руку, Гилби приложил ее к сердцу. - Всего несколько дней назад, милорды, я бы все отдал, лишь бы быть здоровым и сражаться. Когда премьер-министр, да благословит его господь, принял историческое решение, справедливость и мудрость которого неоспоримы, когда он принял решение, что мы должны силой оружия восстановить мир в зоне Суэцкого канала и защитить наши неотъемлемые права, я почувствовал, что впервые за последние десять лет могу смотреть людям в глаза. В те дни все истые англичане могли смело смотреть в глаза всему миру. Неужели, милорды, истым англичанам это право дано было в последний раз? Как всегда, лорд Гилби рисовался. Как всегда, рисуясь, он был совершенно искренен. Однако при всей своей искренности он был далеко не так прост, как казался. Начал он речь за упокой своей любимой Англии, но вскоре стало ясно, что это для него удобный случай свести счеты с теми, кто выставил его из министров. Он не был умен, но в известной хитрости отказать ему было нельзя. У него получалось, что его личные враги и есть враги Суэцкой кампании внутри правительства. Поскольку, согласно клубным сплетням, Роджер был против этой авантюры, Гилби решил, что именно этот интриган и возглавил силы, которые вытеснили его из министерского кресла. Как все тщеславные и недалекие люди, Гилби не умел прощать. Не собирался он прощать и на этот раз. Тоном умудренного опытом государственного деятеля, ни разу не упомянув имени Роджера, он выразил сомнение относительно обороноспособности страны и деятельности "интеллектуальных аферистов", которые рады бы превратить нас всех в мягкотелых слюнтяев. Один знакомый, сидевший тут же на галерее, написал на конверте: "Да это нож в спину!" - и передал его мне. Гилби заканчивал: - Милорды! Я был бы счастлив, если бы мог заверить вас, что безопасность страны находится в надежных руках. Давным-давно я не страдал бессонницей. Но последние горькие ночи я провел без сна, спрашивая себя: можем ли мы снова стать сильными? Ибо только в этом наше спасение. Чего бы нам это ни стоило, ценой каких угодно лишений, но мы должны восстановить свою былую мощь, чтобы наша страна могла защищать себя. Многим из нас, милорды, жить осталось уже недолго. Меня это не пугает, не пугает никого из нас - только бы знать в свой смертный час, что родина в безопасности. И Гилби снова медленно приложил руку к сердцу. Опустившись на скамью, он достал из жилетного кармана коробочку с таблетками. С ближайших скамей раздались одобрительные возгласы, крики "Правильно! Правильно!", Гилби положил в рот таблетку и закрыл глаза. Несколько минут он сидел так, с закрытыми глазами, держась за сердце. Затем отвесил поклон лорду-канцлеру и удалился, опираясь на руку какого-то молодого человека. Когда я рассказал об этом представлении Роджеру, он принял это хладнокровнее, чем другие дурные вести. - Если нужно подложить кому-то свинью, аристократы переплюнут кого угодно. Видели бы вы, как обделывают эти дела родственнички моей жены. Большая все-таки помеха буржуазное воспитание со всякими там нравственными устоями. Он говорил спокойно. Мы оба понимали, что отныне враги наши - отдельные люди и целые группы - станут явными. В обществе, построенном по образцу нашего или американского, продолжал он, крайне правые всегда будут вдесятеро сильнее крайне левых. Он и раньше имел случай в этом убедиться. Гилби не одинок, за ним выступят и другие. Да, Гилби не был одинок. Я понял это, когда несколько дней спустя к нам заглянула Кэро. Она, как и вся ее родня, была ярой сторонницей Суэцкой кампании. У себя дома во время званых обедов она говорила об этом совершенно открыто, тогда как Роджер обычно отмалчивался. Уславливались ли они об этом заранее, или все ходы в игре были известны им наизусть, так что и уславливаться было незачем? Неплохое тактическое преимущество для Роджера иметь жену из родовитой семьи, которая превозносит политический курс правящей партии. Но было ли это тактическим ходом и уславливались ли они заранее или нет, Кэро душой не кривила. В те дни люди как будто разучились притворяться. Слушая Кэро, глядя в ее смелые, дерзко-наивные глаза, я был возмущен до глубины души, но ни на секунду не усомнился в ее искренности. Она полностью разделяла чувства лорда Гилби касательно Суэца, и по тем же причинам. Больше того, она уверяла, что эти чувства разделяют и избиратели Роджера, в том числе многие бедняки. Она уговаривала меня поехать как-нибудь с ней к его избирателям, да так настойчиво, что я заподозрил тут какую-то заднюю мысль. В конце концов я сдался. Как-то днем в ноябре она повезла меня в свою так называемую "контору". Ехать пришлось недолго: избирательный округ Роджера находился в одном из благополучных районов Кенсингтона. Мы ехали по Куинсгейт, улице, еще хранившей приметы былой добропорядочности: мимо скромных гостиниц, доходных домов, дешевых меблированных комнат, студенческих общежитии, мимо той части Кромвел-роуд и Эрлс-корт, где полным-полно статисток, студентов-африканцев, художников. Все они сейчас выбрались на улицу погреться на осеннем солнышке, и, наверно, сказал я Кэро, тревоги лорда Гилби так же далеки от них, как заботы какого-нибудь японского даймио. - Большинство из них вообще не голосует, - только и ответила Кэро. Ее "контора" помещалась где-то на задворках в одном из тесно поставленных, однотипных домиков, как две капли воды похожих на те, мимо которых я возвращался в детстве домой из школы. Оказалось, что каждый понедельник от двух до шести Кэро сидит в "парадной" комнате одной из своих "подружек" из числа избирательниц - здоровенной женщины с типично ист-эндским выговором. Она сразу же заварила нам чаю. Держалась она с Кэро запанибрата и была, по-видимому, в восторге, что может называть знатную даму просто по имени. На первый взгляд было непонятно, почему Кэро обосновалась именно здесь. Этот район избирательного округа поддерживал другого кандидата. За место в парламенте Роджер мог не беспокоиться: превратись он сегодня в гориллу, кенсингтонский район все равно продолжал бы голосовать за него. Но здесь Кэро находилась в гуще рабочего класса. Среди здешних бедняков, люмпен-пролетариев, она могла надеяться заполучить для Роджера несколько лишних голосов; а остальные с той же чисто английской флегматичной безучастностью будут по-прежнему отдавать голоса-другой горилле, лишь бы та выступала в парламенте против Роджера. Итак, Кэро обосновалась в душной, тесной комнате, готовая разговаривать с любым посетителем, который заглянет сюда в эти часы. Окно смотрело на соседние дома, стоявшие так близко, что можно было различить все сучки и задоринки на дверях. Первые посетители Кэро - или, точнее, ее клиенты - были сплошь сторонники консервативной партии, пожилые люди, жившие кто на доход с маленького капитала, кто на пенсию. Что заставляло их покидать свои комнатки в высоких и узких, как башни, старых домах Кортфилд-гарденс или Неверн-сквер и ехать сюда? Главным образом желание поговорить с кем-то, думал я. В большинстве это были люди одинокие, никому не нужные - они сами готовили себе обед и ходили в библиотеку за книгами. Кое-кому просто хотелось поговорить о своих молодых годах, о лучшей жизни, которая миновала безвозвратно. Они были безнадежно одиноки в человеческом муравейнике - одиноки и напуганы. Мысль о бомбах не давала им покоя, и, хотя некоторые не могли бы сказать, для чего они живут, умирать им вовсе по хотелось. И вообще "смерть так неопрятна", с напускным хладнокровном заявила одна старая дама, преподававшая тридцать лет назад в пансионе для благородных девиц. Я не мог бы найти для нее слов утешения - смерть действительно неопрятна, но для того, кому страшно, кто всеми брошен, одинок, - она тяжелее вдвое. Я не мог бы найти слов утешения, а Кэро утешала, и не потому, что была отзывчивей, не потому, что разделяла их страхи (в смелости она не уступала своему брату), - нет, просто она держалась как-то по-товарищески, неназойливо, буднично, почти сухо, своим поведением она словно говорила: "Все мы смертны, все там будем". Клиенты "из благородных" (среди них были люди и чудаковатые, прибитые жизнью и старающиеся из последних сил сохранять приличия) действительно все до одного оказались за вооруженное вмешательство в Суэце. Тут не было ничего удивительного. Гораздо больше удивили меня те, которые пришли позже, когда закончился трудовой день. Это были жители окрестных улочек - пестрый люд, плотным коль