чь-в-точь как в зимний вечер на Центральном вокзале, Роджер подошел ко мне. - Говорят, Леверет отлично справился, - сказал он. - Лучше, чем справились бы вы. Роджер невесело усмехнулся, выпятив нижнюю губу. Он хотел что-то сказать, но тут я заметил Элен. Она, должно быть, вышла с галереи для гостей и, проходя мимо нас, сдержанно улыбнулась мне, как человеку мало знакомому. Роджера она словно не заметила, так же, как и он ее. Я смотрел ей вслед, пока она не скрылась в дверях. - Она пошла домой, - сказал Роджер. - Чуть погодя и нам можно двинуться. Я, пожалуй, пойду с вами. Во дворе мутно светились сквозь туман фонари и огоньки такси. Мы пошли к такси, и Роджер вполголоса предложил, чтобы адрес шоферу дал я. Щелкнула дверца лифта. Прозвенел звонок. Элен открыла дверь, меня она ждала, но при виде Роджера вздохнула изумленно и радостно. Дверь затворилась за нами, и Роджер обнял ее. В этом объятии было и облегчение и доверие, так обнимаются любовники, которые хорошо знают, сколько наслаждения могут дать друг другу. А для нее, возможно, в этом объятии было и что-то большее. Они всегда встречались только в этих стенах, загнанные в угол необходимостью прятаться и скрываться, и она была счастлива хоть раз обнять его при свидетеле. Они охотно сейчас же улеглись бы в постель. И все-таки мое присутствие но только мешало им, но и радовало. Наконец они уселись на диван, я - в кресло. - Все сошло неплохо, правда? - спросила она, имея в виду то, что произошло сегодня в палате, но таким счастливым голосом, словно спрашивала совсем о другом. У Роджера, как и у Элен, блестели глаза. И когда он ответил: "Недурно", это тоже явно имело двойной смысл. Потом он заговорил уже прямо о деле. - По-видимому, все считают, что сошло даже хорошо. Я сказал, что ни минуты в этом не сомневаюсь. Элен хотела знать, может ли еще сегодняшний запрос как-то повредить нам. На это было нелегко ответить: вероятно, не повредит, если только не случится что-нибудь посерьезнее. Элен нахмурилась. Она была женщина умная, но к политике приобщилась совсем недавно и еще плохо разбиралась в закулисной игре. - Что ж, - сказала она. - Во всяком случае, с Бродзинским, надо думать, покончено. Это уже кое-что. Нет, возразили мы, это еще не наверняка. Не следует недооценивать шизофреников. Я передразнил Роджера и немножко отплатил ему, припомнив его обхождение с Бродзинским. Сумасшедшие нередко остаются опасными и тогда, когда люди поразумнее складывают оружие. Не следует недооценивать шизофреников, повторил я. Никогда не старайтесь их задобрить. Это пустая трата времени. Они только берут и ничего не дают взамен. С сумасшедшими можно обращаться только одним способом - бить в морду. Если субъект одержим манией преследования, единственно разумный путь - дать ему почувствовать, что он не зря беспокоится. Я болтал напропалую, напускал на себя свирепость, чтобы развеселить Элен. Но она вовсе ничего не разыгрывала, когда сказала свирепо: - Убить его мало. Ей-богу, я рада бы убить его своими руками! Он повредил Роджеру, по крайней мере старался повредить, и этого было довольно. - Вы не можете натравить на него кого-нибудь из ученых? - с жаром спросила она меня. - Они и так от него не в восторге, - ответил я. - А что толку, черт возьми! Роджер сказал, что ей не надо особенно волноваться из-за Бродзинского. Может, он еще и будет совать палки в колеса, но практически это неважно, из главных орудий он уже выстрелил. Не слишком остроумно было атаковать нас из Америки. Может быть, кого-нибудь там это и восстановило против нас, но эти люди все равно были бы нашими врагами. А у нас в Англии он подорвал доверие к себе у тех людей, которые охотно воспользовались бы им в своих целях. - У нас еще будет вдоволь неприятностей, - сказал Роджер. - Но что до Бродзинского, он, по-моему, просто будет кипятиться без толку. - И ты все ему спустишь? - Спущу, если разумнее всего с ним не связываться. И Роджер улыбнулся ей. - Убить его мало! - снова воскликнула Элен. Роджер крепче обхватил ее за плечи. В практических делах, пояснил он, месть - это роскошь, которую нельзя себе позволить. В ней нет никакого смысла. Элен громко засмеялась. - Говори только за себя. Для меня в ней есть кое-какой смысл. Я все пытался ее развеселить, но это было не так-то легко. Она тревожилась за Роджера, тревожилась куда сильнее, чем мы оба в этот вечер, и, однако, была необычайно оживлена. И не только потому, что мы были здесь. Она держалась так, словно зарубцевалась какая-то рана. Наконец я уловил, в чем дело. Эта атака никак не была связана с нею. Она подозревала, что те звонки по телефону исходят от кого-то, кто знаком Роджеру. Одно время она готова была винить в этом Бродзинского. Я предпринял кое-какие розыски, и они уже показали, что это весьма маловероятно. Теперь Элен могла мне поверить. И тем самым ничто уже не мешало ей ненавидеть Бродзинского. У нее полегчало на душе, она так и сияла. Ей невыносимо было думать, что именно она навлекла опасность на Роджера. Мне кажется, она охотно лишилась бы глаза, руки, миловидности, если бы могла этим уменьшить грозящую Роджеру опасность, - и однако, такая вот беззаветная любовь тоже по-своему эгоистична: Элен предпочла бы, чтобы опасность возросла, только бы не она сама была тому виной. Я сказал ей, что сыщики пока не узнали ничего определенного. Теперь все ее телефонные разговоры прослушиваются. - Все это ужасно некстати, когда он пытается поговорить со мной по телефону, - сказала Элен, взглянув на Роджера. - У детективов свои приемы. Придется вам потерпеть. - Уж не знаю, насколько я терпелива. - На твою долю выпало самое худшее, - сказал Роджер. - Ничего не поделаешь, надо справляться. - Он сказал это резко, твердо уверенный, что Элен поймет. Она спросила меня, не может ли она еще чем-нибудь помочь. Неужели ей только и остается сидеть и ждать, стиснув зубы. - Это очень нелегко, знаете, - сказала она. - Да, я знаю, - сказал Роджер. Вскоре он посмотрел на часы и сказал, что через полчаса ему надо идти. По дороге домой я думал о них, наконец-то предоставленных друг другу. 27. ПРОГУЛКА В СИЯНИИ ЛЮСТР Роджера незачем было предупреждать о сплетнях. Он сам их почуял, вернее - и в этом не было ничего сверхъестественного, - ему без всяких слов говорило об этом выражение каждого знакомого лица, куда бы он ни пошел: в палату, в клуб, в любое учреждение, на Даунинг-стрит. В те ноябрьские дни все мы знали, что сплетни так и бурлят. Болтали и просто что попало, злобно, яростно, взахлеб, но были сплетни и с политической подоплекой. Ни об Элен, ни о какой-либо другой женщине, насколько я слышал, пока не упоминали. Парламентский запрос, по-видимому, был прочно забыт. О Роджере болтали прежде всего потому, что он получил поддержку с самой неожиданной и наименее желательной для него стороны. Широкую известность получила его речь у рыботорговцев, на нее ссылались, ее обсуждали на все лады. Она была у всех на устах. Она приобрела особого рода популярность, ее повторяли, как попугаи, не вникнув в существо. В какие-нибудь две-три недели Роджер стал любимцем либерально мыслящей публики, она делала на него главную ставку или по крайней мере возлагала немалые надежды. Либерально мыслящая публика? Люди сторонние и, уж во всяком случае, марксисты не принимают ее всерьез. Она, эта публика, может изъясняться не тем языком, что "Телеграф", коллеги лорда Лафкина или рядовые консерваторы в парламенте, но, если дойдет до драки, она окажется в том же стане. Очень может быть. Но на беду Роджера "Телеграф", коллеги лорда Лафкина и рядовые консерваторы смотрели на это иначе. Для них "Нью-стейтсмен" и "Обсервер" были все равно что ленинская "Искра" самой революционной поры. Если уж Роджера восхваляют в этом лагере, за ним надо глядеть в оба. Хвалы исходили и из другого лагеря, и это было еще опаснее. Роджера стали цитировать независимые из оппозиции - не присяжные ораторы, у которых были свои заботы и которые хотели бы свести этот спор на нет, но всякие разоруженцы, пацифисты, идеалисты. Это не была организованная группа, и насчитывалось их едва три десятка, но все они были мастера произносить речи, и притом не знали никакого удержу. Прочитав одну из таких речей, в которых высказывалось одобрение Роджеру, я с горечью подумал - избави нас, боже, от друзей. Роджер все это понимал. Со мной он об этом не говорил, не делился ни своими страхами, ни надеждами, ни планами. Однажды он заговорил об Элен; в другой раз, в баре клуба, передавая мне кружку пива, вдруг спросил: - Вы верите в бога? Ответ он знал заранее. Нет, сказал я, я человек неверующие. - Странно, - сказал Роджер. Лицо у него стало озадаченное, простодушно-наивное. - Мне казалось, вы должны бы верить. Он отхлебнул пива. - Знаете, я не представляю, как без этого можно жить. Разумеется, есть сколько угодно людей, которые дорожат церковью, хоть и не веруют по-настоящему. Мне кажется, я дорожил бы ею, даже если бы и не верил. Но я верю. Я спросил, во что именно. - Мне кажется, почти во все, чему меня учили в детстве, - сказал Роджер. - Верю в господа на небесах, верю в загробную жизнь. Не стоит объяснять мне, что небо совсем не такое, каким оно мне когда-то представлялось. Я знаю это не хуже других. И все равно верю. И он продолжал говорить о вере. Говорил мягко, как человек, не очень уверенный в себе. Ему, видно, хотелось, чтобы я сказал - да, и я так чувствую. Он был совершенно искренен, ни один человек не мог бы так поверять другому свое самое сокровенное и при этом лгать. И однако, в глубине души у меня шевелилось подозрение: а может быть, человек и способен совершенно искренне поверять один свой секрет, потому что непременно хочет скрыть что-то другое. Нет, пожалуй, это вовсе не заранее обдуманный хитроумный ход, Роджер заговорил об этом совершенно естественно. И однако, если он не желает посвящать меня в свои дальнейшие планы, это неплохой способ. До сих пор я отгонял подозрение, которое Гектор Роуз не высказывал вслух, но которое сквозило в его едких намеках. Я знал Роджера так близко, как не знал и не захотел бы знать Роуз. Роуза нисколько не заинтересовали бы его цели, стремления и его вера. Для Роуза в каждом человеке было важно только одно - его действия; и часто, куда чаще, чем мне хотелось бы, он оказывался совершенно прав. Когда речь заходила о Роджере, он неизменно задавал один-единственный вопрос: как он поступит, когда настанет время действовать? Роджер мне ничего не сказал. На следующей неделе он только раз дал о себе знать. Я получил приглашение на "холостяцкий ужин", который должен был состояться на Лорд-Норт-стрит, на другой день после приема в Ланкастер-хаузе. На этом приеме Роджер несколько минут расхаживал взад и вперед по ковру в сиянии люстр, под руку с любезно улыбающимся премьер-министром. Впрочем, то же самое можно сказать и о других министрах и даже об Осбалдистоне и Роузе. У премьер-министра нашлось время для каждого, и он с каждым охотно расхаживал под руку в сиянии люстр и любезно улыбался. Я стоял на лестнице и думал: совсем такой же прием, с таким же распорядком, с тем же выражением на лицах мог иметь место и сто лет назад, с той только разницей, что тогда он, вероятно, был бы устроен в доме у премьер-министра и что в наши дни (если я правильно припоминаю отчеты о политических раутах времен королевы Виктории) подают куда больше напитков. Прием был устроен по случаю визита министра иностранных дел одной западной державы. Тут были политические деятели и государственные чиновники, те и другие с женами. Жены политиков были в более дорогих туалетах, чем жены чиновников, и вообще более ослепительны. Зато сами государственные чиновники были куда ослепительнее политиков, так что чужеземец мог бы их принять за людей иной, улучшенной породы. Все они были во фраках, в орденах, медалях, лентах и перевязях, и Гектор Роуз, обычно серенький и неприметный, весь так и сверкал, разукрашенный столь великолепно, как никто другой в этом зале. Зал был полон, и на лестнице тоже было полно народу. Маргарет разговаривала с Осбалдистонами. Я направился к ним, но меня перехватила Диана Скидмор. Я выразил восхищение со туалетом, ее драгоценностями - сапфирами чистейшей воды. Но она была бледна и, кажется, чем-то расстроена. Однако она умело притворялась оживленной, или, может быть, это оживление было так же неотделимо от нее, как самые черты ее необычайно выразительного подвижного лица. Она непрестанно улыбалась, поглядывала направо и налево, кивала проходящим мимо знакомым. Она внимательно посмотрела на премьер-министра, который теперь прогуливался с Монти Кейвом. - У него это недурно получается, правда? - сказала она. Она говорила о премьер-министре тоном директора школы, с удовлетворением следящего за тем, как тринадцатилетний ученик выполняет гимнастические упражнения. Потом спросила: - А где Маргарет? Я повел ее к жене. Хоть Диана и знала здесь куда больше народу, чем я, с Осбалдистонами она знакома не была. Она живо и с готовностью сказала, что рада будет с ними познакомиться. Но не прошли мы и нескольких шагов, как она вдруг остановилась: - Нет, не хочу больше никаких новых знакомств. Хватит с меня. Мне показалось, что я ослышался. Это совсем не походило на тот случай, когда она потеряла самообладание за обедом у себя в Бассете. Сейчас у нее в глазах блеснули не слезы, а упрямство. До конца приема было еще далеко. Да, после того вечера в Бассете к ней вернулась обычная твердость. Тогда, во время разговора о семейной жизни, она почувствовала себя несчастной, а она не привыкла чувствовать себя несчастной и мириться с этим. Она больше не могла жить одна в этом огромном доме. Ей нужен был кто-то, кто развлекал бы ее разговорами. Знакомая роль покорной ученицы, когда она, как восторженная девочка, внимала все новым наставникам и обращалась всякий раз в новую веру, - теперь ей всего этого было мало. И любовных приключений было бы мало. Ей нужна была какая-то прочная привязанность. - Вы мне не годитесь, - откровенно и деловито сказала она. - У вас есть жена. В просторной гостиной все лица казались веселыми. Веселей, чем на многих других сборищах, подумал я. Потом я увидел Кэро, они с Роджером шли об руку, непринужденно улыбаясь, прекрасная пара, сразу привлекающая к себе внимание и привыкшая к нему. Были ли здесь и еще люди, скрывающие такую же тайну, как Роджер? Уж конечно, были. Если бы узнать все о каждом из присутствующих, открылось бы немало неожиданностей. Впрочем, пожалуй, не так уж много, как можно было бы предположить. От мужчин и женщин, заполнявших эту гостиную, так и веяло энергией и здоровьем. Что называется, "первый сорт" (впрочем, сами они так себя не называли). Тут разыгрывалось несколько романов. Но в большинстве эти люди совсем не тяготились установленными рамками сексуальной жизни. И обычно она приносила им больше удовлетворения, нежели тем, кто бунтовал, стремясь вырваться из этих рамок. По тому, как они вели себя, как разговаривали и развлекались, вовсе не чувствовалось, что они стремятся в какой-то сексуальный рай, который, уж конечно, им где-то уготован. Быть может, думал я иногда, это - непременное условие деятельного существования. Так или иначе, почти все они были веселы и довольны. В этот вечер все, кажется, были особенно веселы и довольны, каждый купался в сиянии, исходившем словно бы от всех вокруг, даже премьер-министр, хотя исходило это сияние именно от него. Это было им наградой. А каковы другие награды? Мы с Маргарет распрощались и ждали в холле, пока слуги одну за другой выкликали машины. Машина лорда Бриджуотера, машина мистера Леверет-Смита, машина бельгийского посла, машина сэра Гектора Роуза. Маргарет спросила, чему я улыбаюсь. А я как раз вспомнил, как спросил однажды лорда Лафкина, какие награды он получил в своей жизни, которую очень многие сочли бы безмерно трудной. Ну, конечно, власть, сказал я. Это само собой разумеется. А еще, по-моему, только одно - транспорт. Городским транспортом он не пользовался лет тридцать - к его услугам всегда были иные средства сообщения. Жизнь у него каторжная, но передвигается он всегда словно на ковре-самолете. Лорд Лафкин мою шутку не оценил. Когда я увидел, что за люди съехались на другой вечер к обеду на Лорд-Норт-стрит, я подумал, что Роджер совершил тактическую ошибку. Тут были Монти Кейв, Леверет-Смит, Том Уиндем, а кроме того, Роуз с Осбалдистоном - и Фрэнсис Гетлиф. Такой подбор гостей объяснялся просто. Кейв - ближайший политический союзник Роджера, Леверет-Смит и Уиндем всегда должны быть в курсе событий. Мы, остальные, имели самое прямое отношение к политике Роджера. Но все, кроме Фрэнсиса, были накануне на приеме. На месте Роджера я подождал бы, пока в памяти потускнеет волшебное сияние того вечера для избранных; тогда их не так пугала бы возможность оказаться вне магического круга. За столом, кроме Кэро, были одни мужчины, и я задумался - чего ради Роджер все это затеял? Едва ли он станет откровенничать при Гекторе Роузе или Дугласе, да и при кое-ком из остальных. Он с Кэро, которая действовала как партнер, не раз прорепетировавший свою роль, казалось, хотели выяснить все точки зрения - кто что думает о событиях. Они не задавали наводящих вопросов, они просто сидели, слушали и, что называется, мотали на ус. Совсем как в тот раз, когда Роджер рассуждал о религии, я не мог положиться на свое суждение о нем и даже не очень понимал, каково это суждение, - слишком оно было неустойчиво. Не ведет ли себя Роджер как человек, который собирается отступить на заранее подготовленные позиции? Быть может, в конце концов он не совершает никакой тактической ошибки? Безусловно - это было ясно и понятно, - он дает каждому из присутствующих случай высказать свои сомнения. И не только дает случай, но и толкает на это. После обеда Кэро по оставила нас одних. Она была наша соучастница и вместе со всеми принялась за портвейн. Еще прежде, чем подали портвейн, произошло нечто такое, чего мне не случалось видеть ни в этом доме, ни где-либо еще. Горничные сняли со стола скатерть и поставили рюмки прямо на полированное палисандровое дерево. Так было принято в прошлом веке, и этот обычай всегда соблюдался в доме ее отца, сказала Кэро. Рюмки, графины с вином, серебро, розы в хрустальной вале - все отражалось в столе, как в зеркале; быть может, вот таким отражением любовались когда-то предки Кэро, быть может, представлялось ей, вот за таким столом сиживали они, когда составляли очередной кабинет в царствование Виктории или делили портфели. Подвигая графин Гетлифу, сидевшему по левую руку от него, Роджер небрежно заметил, что всем присутствующим, конечно, хорошо известно, кто за них и кто против. Каждый должен знать это, принимая какое бы то ни было решение. Потом бесстрастным тоном ученого-исследователя, читающего лекцию где-нибудь в Гарварде, прибавил: - Иногда я спрашиваю себя, насколько все мы свободны в выборе решения. Я говорю о политических деятелях. Быть может, мы куда менее свободны, чем нам хочется думать. Должно быть, Гектор Роуз утвердился в том, что предполагал с самого начала: Роджер готовит себе лазейку для отступления. Но то ли из духа противоречия, то ли оттого, что любил порассуждать, он принял вызов. - Разрешите вам почтительно заметить, господин министр, что наша свобода еще того меньше. Чем старше я становлюсь и чем больше решений государственной важности принимается при моем участии, тем больше я убеждаюсь, что старый граф Толстой был прав. Том Уиндем поглядел на него ошеломленно, но и воинственно, как будто ждал, что Гектор, очевидно, под влиянием русских, выскажет сейчас какую-нибудь ересь, подрывающую все основы. А Роуз не часто бывал на званых обедах, но к старости, видно, вдруг обрел вкус к большому обществу. - Наверно, было бы поучительно спросить себя, как бы это отразилось на решениях государственной важности, если бы все гости, присутствующие на вашем восхитительном обеде, леди Кэролайн, одним махом были бы уничтожены. Или, хоть это, на мой взгляд, и маловероятно, если бы мы размахнулись пошире и уничтожили бы сразу все правительство Ее Величества и весь высший государственный аппарат? При всем моем к ним уважении, боюсь, что эффект будет равен нулю. Будут приняты те же самые решения, не считая ничтожных отклонений, и приняты они будут почти в те же самые сроки. В разговор вступил Дуглас. Он был не прочь поспорить с Роузом, но они были коллеги и потому единомышленники. Им обоим было нежелательно, чтобы разговор вышел за рамки общих мест, и Дуглас пошел по стопам Роуза. Он не так уж верит в предопределение, сказал он. Может быть, и другие могут выполнять те же обязанности и принимать те же решения, но жить и действовать надо с таким ощущением, как будто тебя никто не заменит. Когда находишься в самой гуще, сказал Дуглас, хочешь не хочешь, надо выбирать и решать. Но, делая выбор, никто не верит в предопределение. Он оглядел сидящих за столом. На минуту маска бесстрастия слетела с него. - Потому-то все мы и стремимся быть в самой гуще. - Мы, дорогой мой Дуглас? - спросил Роуз. - Я говорю не только за себя, - ответил Дуглас. Монти Кейв, сидевший напротив меня, все время с интересом следил за Роджером. В своем мятом смокинге Монти казался еще коренастее и нескладнее, чем был на самом деле. Отвернувшись от Дугласа и Роуза, он заговорил спокойно, доверительно, и все взгляды обратились к нему. - Вы, кажется, имели в виду... нечто другое? - спросил он Роджера. - То есть? - То есть, - тут Монти не выдержал, и его толстая физиономия расплылась в ехидной усмешке, - вы, кажется, имели в виду кое-что поважнее. - Не понимаю вас, Монти. - По-моему, вы хотели сказать, что иной политический шаг сейчас может выглядеть, безусловно, ошибочным, а через десять лет окажется, что он был, безусловно, правилен. К несчастью, это верно. И все мы это знаем. - И что же? - ровным голосом спросил Роджер. - Может быть, я плохо вас понял, но, мне кажется, вы спрашивали нас, нет ли какой-то вероятности, что таково положение и сейчас. - Разве из моих слов можно сделать такой вывод? - А в этом случае не предпочтете ли вы пойти на попятный? - продолжал Монти. - Не захочется ли вам вести себя чуточку осторожнее? - Вы и правда считаете, что он такой уж осторожный? - прервала с дальнего конца стола Кэро. Глаза ее сверкали, щеки залил яркий румянец. В гневе она была великолепна. - Я вовсе не хочу сказать, что это ему легко и просто, - заметил Монти. - Но вы хотите сказать, что он струсил. Неужели никто не понимает, что уже много месяцев он выбивается из сил? Может быть, он даже переоценил свои силы. Вопрос только, что же будет дальше? - А что будет дальше? - спросил Монти. Оба ощетинились. Каждый почувствовал в другом врага. Кэро и нравилась Кейву и пугала его. А он ей казался слишком хитрым и недостаточно мужественным. Она не на шутку разозлилась. Она сражалась за Роджера и готова была ринуться в атаку, по при этом чутье подсказывало ей, в каком направлении лучше всего ринуться. Нет, она ничего не оставит на волю случая. Она не раз уже видела, как предавали друг друга такие вот любезные сотрапезники. Она хотела во что бы то ни стало заручиться поддержкой Леверет-Смита и Тома Уиндема и пыталась доказать им, что Роджера толкают на крайности не слишком разумные люди. Она была храбрая женщина и в гневе совершенно искренна. А насколько искренне нападал сейчас на Роджера Кейв? Уж не условились ли они об этом заранее? Роджеру это нападение было на руку, оно подкрепляло его тактику. - Сколько я могу судить... - с чрезвычайной важностью начал Леверет-Смит. - Да, Хорас? - Кэро подалась к нему, пуская в ход все свои чары - любезность аристократки и обаяние хорошенькой женщины. - Сколько я могу судить, не следует забывать, что в иных случаях тише едешь - дальше будешь. Он изрек это с таким видом, словно сам додумался до этой премудрости. С губ Кэро не сходила улыбка восхищения. - А разве мы об этом не помнили? - сказала она. - Просветите же нас, - сказал Монти. - Я склонен думать, что мы двигались вперед, несколько обгоняя общественное мнение. Правда, нам и следует быть несколько впереди, иначе мы не сможем подобающим образом его возглавить. Наша задача, - добавил Леверет-Смит, - как я понимаю, состоит в том, чтобы определить, насколько быстрее мы можем двигаться, ничем не рискуя. - Вот именно, - заметил Монти. От него так и несло презрением. А я подумал - напрасно он считает Леверет-Смита полным ничтожеством. Тот и в самом деле невыносим своим пристрастием к пошлым прописным истинам, но при этом, если уж он в чем-нибудь упрется, его не сдвинешь. Думая о том, что всем нам предстоит, я предпочел бы, чтобы он был большим ничтожеством - и чтоб его легче было сдвинуть с места. Как бы Роджеру не пришлось дорого заплатить за то, что у него оказался такой негибкий и неуступчивый помощник. Кэро продолжала очаровывать Леверет-Смита и Тома Уиндема. Это ей отлично удавалось. Она вполне понимала их сомнения, колебания, которые не могли не мучить их, заядлых консерваторов, - понимала еще и потому, что (хоть она не призналась бы в этом никому, кроме Роджера, а с той минуты, как он вступил на такой опасный путь, не призналась бы и ему) те же сомнения мучили и ее. Том Уиндем со вздохом сказал, что лучше бы и в наше время решающей силой оставался военный флот. - Конечно, я знаю, что это не так, - прибавил он. - Чему я очень рад, - сказал Монти Кейв. Том удивился, весь покраснел и стал настаивать. С тех пор как кончилась война, все только и делают, что гадают, какому оружию отдать предпочтение. Может, это и не беда. - Но все-таки, - сказал он, - ребятам (он имел в виду военных, а заодно и своих приятелей здесь, среди гостей) нужно время, чтобы привыкнуть ко всем этим переменам. Тут вмешался Фрэнсис Гетлиф, с холодноватой церемонностью, которая становилась для него все характернее, он извинился перед Уиндемом и Леверет-Смитом. Но, став церемоннее, он стал в то же время и нетерпеливее. - У нас мало времени. Что такое время в политике, вы и сами знаете. Но в науке оно идет раз в десять быстрее. Если вы станете слишком долго ждать, чтобы все пришли к единодушию, то, скорее всего, уже нечего будет ждать. Роджер смотрел на него во все глаза. Гектор Роуз хмуро усмехнулся. Тут и я вставил свое слово. Если нам и в самом деле придется туго (я намеренно подчеркивал, что ни в коей мере не отделяю себя от политики Роджера), у нас все-таки остается еще выход. Мы пытались добиться своего, так сказать, за кулисами политики - в кулуарах, в разных комиссиях. Если эти пути закроются перед нами, мы выйдем на трибуну. До сих пор нашим единственным сколько-нибудь открытым выступлением была речь Куэйфа у рыботорговцев. Все мы знаем, почему это так. Наши проблемы сугубо технические, по крайней мере мы их сделали таковыми; большую часть фактов приходится вуалировать по соображениям безопасности. То же и с решениями, которые в нашей стране, как и во всех странах мира, приходится принимать горсточке людей и оставлять в тайне. Эта секретность - вынужденная, она навязана нам многими обстоятельствами. Но может настать час, когда кому-то придется ее нарушить. Быть может, этот час еще не настал. Но одно лишь опасение, что он уже настал, может возыметь весьма неожиданные последствия, сказал я самым спокойным тоном. Я вовсе не ждал, что мои слова придутся слушателям по вкусу. И не ошибся. Дугласа, который меня любил, они покоробили, и он предпочел бы о них поскорей забыть. Роузу, который меня отнюдь не любил, они подтверждали, что не зря он всегда считал меня человеком, не очень подходящим для моей работы. Даже Фрэнсису они не слишком понравились. Что касается политиков, Кейв призадумался; он единственный здесь был в состоянии спросить себя, существуют ли и в самом деле в любой богатой и благополучной стране силы, на которые можно было бы опереться в подобном случае. Леверет-Смит сказал: - С такими соображениями я согласиться не могу. Кэро хмурилась. Дальнейшего обсуждения не последовало. Кто-то перевел разговор на другое, и только через несколько минут Роджер сказал: - Все это не так-то легко и просто, знаете ли. Это были его первые слова после перепалки с Кейвом. Он сидел во главе стола, полный сдержанной силы, сосредоточенный, и молча потягивал портвейн. Теперь он перешел в наступление. Он не скрывал тревоги, не притворялся. Он знал (и знал, что мы это знаем), что ему придется вести за собой всех, кто сидит сейчас за этим столом. Я слушал его и думал: никогда еще он так хорошо не играл свою роль. Играл? И да и нет. Может быть, и не все тут было заранее рассчитано, но без игры не обошлось. Кое-какие неясности были допущены с умыслом; а кое-что прозвучало двусмысленно помимо его воли. Когда мы прощались, все были еще под впечатлением его слов. Видимо, он добился своего. По дороге домой и потом наутро, несколько поостыв, я спрашивал себя: кто как истолковал слова Роджера? Слышишь ведь всегда то, что хочешь услышать, - это относится даже и к столь искушенным людям. Попросить бы их написать отчет о вчерашнем вечере - и картина получилась бы презабавная. А между тем, Роджер не сказал ни одного неправдивого или хотя бы неискреннего слова. Что до меня, сейчас я еще меньше мог предвидеть его дальнейшие шаги, чем когда бы то ни было с того дня, как Роуз впервые меня предостерег. Разумеется, Роджер сохранял для себя открытым путь к отступлению - было бы чистейшим безумием не позаботиться об этом. Разумеется, он не мог не подумать (и Кэро не могла не сказать ему того же), что еще есть время отступить, отказаться от крайностей своего политического курса, пока он не стал слишком тягостен и неприемлем для людей солидных, а затем перейти в другое министерство и в придачу завоевать этим маневром почет и уважение. Да, это ясно. Ни в чем другом у меня уверенности не было. 28. ИМЯ, КОТОРОЕ ПОЧТИ НИЧЕГО НЕ ЗНАЧИТ Как-то утром в декабре я получил некое сообщение. Его принес мой знакомый из органов безопасности. Мне не полагалось видеть эту бумагу, но я давно привык к их нелепым порядкам. Знакомый назвал имя, которое мне требовалось, но бумагу унес с собой. Это было имя преследователя Элен. Услыхав его, я только и сказал: "Вот как?" Имя было самое обыкновенное, так могли бы звать любую экономку. Оно казалось столь же вероятным - или невероятным, - как любое обстоятельство, когда имеешь дело с тайным расследованием. Но когда я остался один, оно показалось мне очень странным. Ничего подобного я не ожидал. Странно, но ничего потрясающего. Мне не назвали, как было бы в старомодной мелодраме, ни Гектора Роуза, ни премьер-министра, ни самого Роджера. Странно, но очень обыденно. Через пять минут я уже звонил Элен и сказал ей, что хочу не позже часу с ней увидеться. - В чем дело? - Но она могла и не спрашивать. По телефону я заставил ее дать мне одно обещание. Я ничего ей не смогу сообщить, сказал я, если она не даст мне такое обещание. Когда я сообщу ей то, что узнал, она не предпримет никаких шагов, ровным счетом никаких, без моего согласия. - Придется обещать, - сказала она твердо, хоть и без особого удовольствия. Надо было подумать, где нам встретиться и поговорить на свободе. Были рождественские каникулы, и у меня дома нам помешали бы дети. У нее? Нет, сказала она, на сей раз, по-моему, не слишком разумно. Она тут же назначила мне свидание в художественной галерее возле Барлингтон-гарденс. Здесь я и нашел ее, она сидела на единственном стуле посреди пустой комнаты. Стены были увешаны огромными яркими полотнами. Я шел к ней по безлюдной галерее, и мне подумалось, что со стороны мы выглядим как поклонники батальной живописи или как пожилой чиновник и моложавая, изящно одетая женщина на первом свидании. Увидав меня, она вопросительно раскрыла темные встревоженные глаза. - Ну что? - спросила она. Я не стал тратить время зря. - По-видимому, это Худ, - сказал я. В первую минуту она не поверила своим ушам, не поверила, что это тот самый Худ, которого мы оба знали, краснощекий человечек с добродушной физиономией мистера Пиквика, душа общества и любитель выпить, занимавший какой-то пост по коммерческой части, не из самых высоких, в фирме одного из соперников Лафкина. Я сказал Элен, что в последний раз встретился с этим Худом на дне рождения Лафкина - он так и таял от восторга при каждом слове Лафкина и громко хлопал ему, высоко поднимая руки, словно аплодировал какой-нибудь оперной диве. - Я встречала его в библиотеке, - несколько раз кряду повторила Элен. Потом продолжала: - Но что он может иметь против меня? Я с ним и двумя словами не обменялась. Она искала какой-то личный повод для обиды - быть может, она чем-то задела его, сама того не заметив, или не ответила на его внимание? - но не находила даже этого весьма слабого утешения. - Может быть, его что-то обозлило, когда мы с ним встречались в библиотеке, и он поэтому нас преследует? Как он до нас добрался? Кому-нибудь это известно? Я сказал, что это неважно. Но для нее сейчас это было так важно, что ни о чем другом она не могла думать. - Я должна поговорить с ним начистоту! - воскликнула она. - Нет. - Я должна. - Вот почему я и взял с вас обещание час назад, - сказал я. Она посмотрела на меня гневно, чуть ли не с ненавистью. Она жаждала действия, как наркотика. Вынужденное бездействие было нестерпимо. Это было все равно что отречься от себя, пожертвовать и душой и телом - телом не меньше, чем душой. Она горячо заспорила. Никакого вреда от этого не будет, сказала она. Но и ничего хорошего не будет, возразил я. А грозит это многими осложнениями. Теперь, когда мы знаем, кто он такой, он уже не так опасен. Если это просто личная неприязнь, что маловероятно, повторил я, с этим Худом можно не считаться, это досадно, но не более того. Это можно стерпеть. Но если это не просто личная неприязнь, действует ли он сам по себе? А если нет, кто стоит за ним? На Элен вдруг нашло самое настоящее безумие. Ей чудился кто-то необыкновенно хитрый и умный, насылающий на них с Роджером целые вражеские армии: враги следят за ними, строят козни, обступают со всех сторон, ловят каждый их шаг и каждое слово. Худ - это один маневр, Бродзинский - другой. Но кто всем этим заправляет? Я не мог успокоить ее, убедить, что это неверно. Я и сам не понимал, что происходит. В этой пустой комнате, где с полотен кидались на нас ярко-красные пятна, мне и самому стало казаться, что я попал в сети преследователей. Ей хотелось кричать, плакать, бежать куда-то, кинуться в объятия Роджера. Щеки ее пылали, но уже через мгновение - как мгновенно меняется в лице больной ребенок - она вся побелела. И затихла. Бурный порыв миновал. Ею овладел страх. Некоторое время я не мог добиться от нее ни слова. Наконец она сказала: - Если так будет продолжаться, не знаю, выдержу ли я. На самом деле она опасалась, что силы изменят не ей, а Роджеру. "Не знаю, выдержит ли он" - вот что на самом деле означали ее слова, но этого она не могла высказать вслух. И не могла заставить себя сказать, что теперь есть и еще причина, почему она боится его потерять. Иные свои страхи она мне поверяла - сказала же она мне при нашей первой встрече, что, если политическая карьера Роджера потонет из-за нее, он ей этого не простит. А вот в том, что пугало ее сейчас, она признаться не могла: это казалось предательством. Хоть она и обожала Роджера, она хорошо его знала. Она понимала, что преследования не сделают его более стойким, по заставят вновь искать безопасности - среди коллег, в привычном убежище на Лорд-Норт-стрит. Не удержавшись, она сказала: - Самое плохое - что мы сейчас врозь. Это означало, что она не может быть с ним каждый день, каждый час. - Когда он приходит, ему хорошо. И мне тоже. - Она сказала это, как всегда, просто и деловито, без лишних эмоций. - Но сейчас этого недостаточно. - Говорю вам, я от всего могу отказаться, - сказала она еще. - Могу жить на задворках, на гроши... Я на все готова... Лишь бы все время быть с ним. Я согласна больше не спать с ним, если надо, лишь бы просто быть рядом с ним день и ночь, изо дня в день. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. В ПРЕДДВЕРИИ 29. ПАНИХИДА Колокола церкви св.Маргариты в Вестминстере сумрачно звонили под хмурым низким небом пасмурного полудня. Шел третий день рождества, парламент был распущен на каникулы, но премьер-министр и Коллингвуд в визитках и цилиндрах прошли на крыльцо. Появились и еще три министра, несколько членов палаты лордов из тех, что постарше, затем - Роджер и Монти Кейв. Прохожие не обращали на них особого внимания: цилиндры, несколько важных шишек, какая-то церковная служба - эка невидаль. Я сел на одну из средних скамей; здесь по милости какого-то оптического обмана было светлее, чем на улице; витражи над алтарем сверкали и пылали, совсем как цветные стекла в парадной двери в доме моего детства или у Осбалдистонов. Энергичные холеные лица вокруг меня были серьезны, торжественны, по но скорбны. Для них это был просто обряд, - обряд, которым они наслаждались, без него их жизнь потеряла бы долю очарования. Коллингвуд некоторое время простоял на коленях. Другие министры и члены парламента сидели на двух передних скамьях, исполняя все, что положено, все, что исполнят их преемники, когда настанет час служить панихиду по ним. По правде сказать, тот, по ком служили панихиду в это утро, счел бы, что не все делается, как положено. Он был очень скромный старик, но необыкновенно строгий во всем, что касалось всяческих правил и приличий. Половина скамей в церкви пустовала. Не густо, сказал бы он. Еще больше его ошеломило бы, что панихиду служат не в Аббатстве. Золотят пилюлю, сказал бы он. Панихиду служили по Томасу Бевилу, он умер перед самым рождеством восьмидесяти восьми лет от роду. В начале последней войны он занимал министерский пост, а я служил под его началом. То были мои первые шаги на поприще государственной службы, и я знал Бевила лучше, чем почти все, кто присутствовал сейчас на панихиде. Никто не назвал бы его великим человеком, сам он - меньше всего, и, однако, я многому у него научился. Он был политик в самом прямом смысле этого слова, прирожденный политик. Он знал, когда какие рычаги и кнопки нажимать, знал куда безошибочнее, чем кто-либо другой в правительстве, и делал это так искусно, как свойственно обычно людям с более ограниченным полем деятельности, - таков был в моем колледже Артур Браун. Бевил был аристократ и делал вид, будто в политике он всего лишь любитель. Но он был любителем не больше, чем кто-нибудь из ирландцев, управляющих механизмом американской демократии. У него была настоящая страсть к политике. И, как почти все завзятые политики, он оценивал трезво все, кроме своих собственных возможностей. В 1943 году, когда ему минуло семьдесят четыре, ему вежливо, но решительно дали отставку. Все, кроме него самого, понимали, что это конец. Но он не спешил получить пэрство, все еще надеясь, что следующее консервативное правительство вновь его призовет. Консерваторы еще несколько раз приходили к власти, но его телефон не звонил. Наконец, в восемьдесят четыре года, он принял титул виконта, но и то скрепя сердце, и все еще допытывался у друзей, нет ли надежды снова получить портфель, если сменится премьер-министр. И когда