асными, голубыми или зелеными "регалиями", висевшими, наподобие лошадиной сбруи, у них на груди. Процессия, как и все, за что ни бралась тетя Милли, была подготовлена с величайшим тщанием, и все детали рассчитаны с точностью часового механизма. Но, на мою беду, школьники, наблюдавшие шествие, а может быть, и участвовавшие в нем, каким-то образом узнали, что организатор его - моя тетя, и решили, что ничего не может быть смешнее и нелепее подобного родства. Вот тут-то я впервые столкнулся с тем, что стыд - совершенно непостижимое чувство. Казалось бы, меня меньше всего должны были задевать колкости по адресу тети Милли, однако же я сгорал от стыда за нее. Инцидент при заполнении подписного листа произошел в ноябре, месяца через два после моего поступления в школу. Во всех классах ученикам было предложено принять участие в сборе средств для школьного фонда помощи армии. Директор школы сказал, что каждый из нас обязан пожертвовать, сколько может, хотя бы всего шесть пенсов, ибо в этом состоит наш патриотический долг; собранные деньги немедленно пойдут на приобретение снарядов для намеченного на 1918 год наступления, которое директор именовал "новым большим рывком вперед". Я рассказал об этом маме и спросил, сколько могли бы пожертвовать мы. - Не много, сынок, - ответила она, растерянно, озабоченно, огорченно глядя на меня. - Вряд ли мы сумеем сэкономить крупную сумму до конца недели. Но что-то надо дать, я понимаю. Подписной лист прибавил ей забот: ведь она уже заявила однажды, что не хочет, чтобы я "хоть в чем-то уступал другим детям". - А сколько, по-твоему, дадут другие, Льюис? - спросила она. - Я имею в виду мальчиков из почтенных семей. Я осторожно навел справки и сообщил маме, что большинство моих одноклассников будут жертвовать по полкроны или по пяти шиллингов. Она поджала губы. - Ну ладно, сынок, - промолвила она. - Тебе не придется краснеть. Мы не отстанем от других. Но только "не отставать от других" не устраивало маму. Воображение ее уже заработало. Ей хотелось, чтобы я внес больше всех в классе. Она убедила себя, что это выставит меня в выгодном свете и послужит хорошим началом. Да и ей самой приятно было бы сознавать, что мы "еще можем показать себя". К тому же она принадлежала к числу рьяных патриоток, и чувство долга перед родиной было у нее чрезвычайно сильно; и хотя она прежде всего радела за меня, стремясь завоевать мне всеобщую благосклонность, ее радовало и то, что она "приобретет снаряды" и таким образом примет участие в войне. Мама стала урезать порции отца, а еще больше свои собственные. Через день-два отец заметил это и, кротко посетовав, осведомился, неужели так сильно сократился паек. Нет, сказала мама, паек не сокращали, просто ей нужно сэкономить деньги для школьного подписного листа. - Надеюсь, у вас не часто будут собирать пожертвования, - заметил, обращаясь ко мне, отец. - Иначе она уморит меня голодом. И он вышел из-за стола, придерживая брюки и делая вид, будто так похудел, что они сползают с него. - Не будь ослом, Берти! - раздраженно одернула его мама. Она осуществила свое намерение. Для этого родителям пришлось распроститься даже с тем немногим, чем мама умудрялась нас баловать, несмотря на лишения войны, несмотря на нашу неуклонно возраставшую бедность: со стаканом крепкого портера за субботним ужином, аппетитной жареной рыбой с картофелем (которую, приличия ради, бегала покупать служанка тети Милли), джемом к завтраку. Утром того дня, когда нужно было внести деньги, мама вручила мне новенькую ассигнацию в десять шиллингов. Я радостно вскрикнул и положил хрустящую бумажку на скатерть. Мне еще ни разу не приходилось держать в руках такую крупную купюру. - Не многие смогут дать больше, - с довольным видом произнесла мама. - Учти, что до войны я дала бы тебе соверен. Я хочу, чтобы все видели, что мы еще держимся. Утро было раннее, в комнате горел газовый рожок, и от моей чашки на белую скатерть ложилась голубая тень. Я любовался ассигнацией в десять шиллингов, любовался голубой тенью от чашки, смотрел на тень, которую отбрасывали мои руки. Я поблагодарил маму: я был счастлив, я ликовал. - Ты мне расскажешь потом все, что там будут говорить, - потребовала мама. - Вот все изумятся-то! Ни у кого, наверно, и в мыслях нет, что кто-нибудь может столько дать! Пожалуйста, запомни все, что будет сказано. В трамвае, с лязгом мчавшемся в город, я думал только о предстоящем триумфе. Стадион и красные кирпичные домики возле тюрьмы окутывал туман, - вернее, не туман, а легкая осенняя дымка, смягчавшая красный цвет кирпича, который так и резал глаз, когда пелена вдруг разрывалась. Утро было немного грустное, но какое-то удивительно приятное. Во время большой перемены, в одиннадцать часов, когда мы высыпали во двор, солнце так и сияло. Сразу после перемены предстоял сбор пожертвований. Вот прозвенел звонок, и мы, болтая и толкаясь, устремились в классную комнату, где проходило большинство наших уроков. Вошел мистер Пек. Он преподавал нам алгебру и геометрию. Это был мужчина лет пятидесяти пяти, всю жизнь проведший в школе, - лысый, гладко выбритый, с неизменной улыбкой на остром, с мелкими чертами, лице. Жил он на окраине города, чуть дальше нас, и, войдя в трамвай, я частенько обнаруживал его там. Кто-то из учеников написал на доске остроту. Пек укоризненно, чуть угрожающе улыбнулся и стер с доски следы мела. Продолжая улыбаться, он повернулся к нам. - Итак, - начал он, - в качестве первого пункта нашей сегодняшней программы выясняем, сколько данный класс намерен пожертвовать ради торжества демократии во всем мире. В классе захихикали: Пек давно уже снискал себе репутацию признанного остряка. - Того, кто расщедрится, мы готовы избавить от всех наказаний до конца полугодия. Так что поразмыслите об этом, если вам дорого ваше сало. Школьники снова захихикали. - Итак, - продолжал он, - я вовсе не считаю, что вы жаждете занять свой ум, - а все вы считаете, что он у вас есть, - проблемами элементарной геометрии. Однако, к сожалению, я обязан привлечь ваше внимание именно к этим проблемам и просить вас не слишком задерживаться на чем-либо другом. А посему постараемся разделаться с финансовыми вопросами как можно быстрее. Я буду вызывать по классному журналу. Услышав свою фамилию, вызываемый поднимется, назовет цифру своей скромной лепты и положит ее мне на стол. Последний по списку подсчитает итог и заверит его своей подписью, чтобы я не мог удрать с вашими денежками. Пек широко улыбнулся, и все мы заулыбались в ответ. Он стал выкликать фамилии. - Эднит! - Два шиллинга, сэр. Сбор начался. Эднит вышел на середину класса и, подойдя к столу учителя, положил деньги. Я тихонько поглаживал под крышкой парты свою ассигнацию; сердце у меня колотилось от радостного волнения. - Олдвинкл! - Два шиллинга шесть пенсов. - Брукмэн! - Ничего. Брукмэн был угрюмый, неряшливый мальчишка, живший в единственной настоящей трущобе, которая имелась у нас в городе. Продолжая улыбаться, Пек пристально посмотрел на него. - Стало быть, дружище, тебя не волнует наш скромный почин? - спросил он. Брукмэн ничего не ответил. Пек продолжал смотреть на него, хотел было задать новый вопрос, но вдруг пожал плечами и снова взялся за список. - Бакли! - Шиллинг. - Канн! - Пять шиллингов. Класс весело зааплодировал. - Коу! - Шиллинг. - Коутери! - Три шиллинга два пенса. Раздался смех: Джек Коутери слыл оригиналом - так и жди от него какой-нибудь штучки. - Доусон! - Полкроны. Еще несколько учеников на "Д" дали от одного до трех шиллингов. - Имс! - Пять шиллингов. Раздались аплодисменты. - Эдридж! - Пять шиллингов. Снова аплодисменты. Следующей шла моя фамилия. Не успел Пек назвать ее, как я уже был на ногах. - Десять шиллингов, сэр! Я не удержался и слегка подчеркнул слово "десять". Весь класс восторженно топал ногами, пока я шел между партами к столу Пека. - Это немалые деньги, друг мой Элиот! - заметил Пек, когда я положил ассигнацию на возвышавшуюся перед ним кучку монет. Чрезвычайно довольный собой, я неосмотрительно улыбнулся, но дальнейшие слова Пека заморозили улыбку на моем лице. - Меня удивляет такая щедрость с твоей стороны, - сказал он. - Не лучше ли было бы отложить эти деньги на погашение долгов твоего отца? Сказал он это, не подумав, с ничем не оправданной жестокостью. И эта неоправданная жестокость не могла не произвести на ребенка страшного впечатления - более страшного, чем первое знакомство с похотью. Мне было больно, стыдно, но еще сильнее обуревала меня злость, - я готов был схватить ассигнацию и на глазах у Пека разорвать ее на мелкие кусочки. - Позволь мне дать тебе один совет, дружок, - благодушно продолжал Пек. - В конечном счете он тебе сослужит недурную службу. Ты ведь способный мальчик, и я забочусь прежде всего о твоем будущем. Потому-то я и хочу дать тебе этот совет. Бить на эффект вовсе не так уж трудно, Элиот! Но подлинным испытанием характера для таких способных мальчиков, как ты, может быть лишь упорный труд и выполнение своего долга без расчета на награду. Запомни эти мои слова. Словно сквозь сон я услышал подобострастное хихиканье учеников. Когда я повернулся к классу лицом и пошел на место, смех немного утих, но тут же возобновился, ибо Пек сказал: - Скоро я и сам последую этому совету, стану выполнять свой долг и начну упорно трудиться без всякого расчета на награду, иными словами, буду объяснять геометрические теоремы тупицам, которым до конца своей жизни не вбить их в свои пустые головы. Но сначала покончим с пожертвованиями. Итак, с благодарностью принимаем всякое доброхотное деяние. Финглтон! - Два шиллинга, сэр. - Фрир! - Шиллинг. Я смотрел и слушал, раздираемый гневом и болью. В обеденный перерыв Джек Коутери остановил меня на дворе. Это был живой, энергичный мальчик, маленький, но сильный, с большими то смешливыми, то печальными глазами драматического актера. - Не надо расстраиваться из-за Пека, - весело и доброжелательно сказал он. - А я нисколько и не расстраиваюсь. - Ты побелел, как простыня. Я думал, что ты сейчас заревешь. У меня не было привычки сквернословить, как у большинства моих сверстников, - мама иначе воспитала меня. Но сейчас все мои муки, злоба и гнев вылились в ужасающее ругательство. Джек Коутери даже растерялся. - Ну, ты уж совсем распоясался! - заметил он. По дороге к трамвайной остановке, где пути наши расходились, он не вытерпел и спросил: - А старик твой и в самом деле увяз в долгах? - В известной мере, - сказал я, пытаясь скрыть истину и в то же время не прибегая к явной лжи: мне хотелось напустить туману, чтобы не выдать своего горя. - В известной мере. Вопрос этот очень сложный, речь идет о... банкротстве. - И со всей важностью, на какую я был способен, я добавил: - Все сейчас в руках стряпчего. - А у моего отца все в порядке, - в свою очередь напуская на себя важность, объявил Джек Коутери. - Я мог бы внести сегодня гораздо больше. Старик мой зашибает бешеные деньги, хоть и не любит признаваться в этом. Он дал бы мне и фунт, если б я попросил. Но, - он понизил голос до шепота, и глаза его загорелись, - но фунт этот я оставлю про запас, для кое-чего другого. Дома мама встретила меня нетерпеливым вопросом: - Ну, как восприняли твой взнос, сынок? - Неплохо, - ответил я. - А дал кто-нибудь больше десяти шиллингов? - Нет. В нашем классе таких не было. Мать выпрямилась и кивнула. - Значит, мы пожертвовали больше всех? - О да. - А какая была самая крупная сумма после нашей? - Пять шиллингов, - сказал я. - Значит, мы дали в два раза больше, - с довольным видом улыбнулась мама. Но интуиция подсказывала ей, что тут что-то не так. - А что же сказали по этому поводу, сынок? - Поблагодарили, конечно. - Кто принимал пожертвования? - спросила она. - Мистер Пек. - Он остался доволен тобой? - Ну конечно, - отрезал я. - Я хочу, чтобы ты слово в слово повторил мне все, что он сказал, - потребовала мама, отчасти из тщеславия, отчасти из желания понять, что меня гнетет. - Сейчас не могу, мама. Мне надо поскорее вернуться в школу. Вечером я тебе все расскажу. - Какой же ты неблагодарный! - сказала мама. - Скольких усилий мне стоило добыть тебе эти деньги! Неужели я не заслужила того, чтобы ты рассказал мне все сейчас же? - Я вечером расскажу. - Можешь не беспокоиться, если тебе это так трудно, - высокомерно произнесла мама, решив, что я не люблю ее. - Вовсе не трудно, мама, вечером я все расскажу, - повторил я, не зная, куда девать глаза. В тот вечер я не пошел из школы домой, а долго бродил один вдоль канала. Поднимался туман, такой же легкий и прозрачный, как утром, но сейчас он яростно клубился, окутывая мосты, склады и росшие на берегу деревья, и ничуть не радовал моего взора. За время моих скитаний в тумане я придумал историю, которая должна была вполне удовлетворить маму: как мистер Пек сказал, что мой поступок служит примером для всего класса; как он рассказал об этом другим учителям; как кто-то из них заявил, что мои родители - сознательные люди. Я подобрал подходящие к случаю выражения. У меня хватило здравого смысла придать им правдоподобное звучание и добавить несколько пренебрежительных фраз, якобы брошенных завистливыми одноклассниками. Дома я повторил эти измышления маме. Но ничто уже не могло сгладить пережитого ею разочарования. Я выглядел в ее глазах невнимательным, бездушным существом, и если даже она и поверила моей выдумке, то сейчас все это лишь слегка польстило ей: ее прежде всего озадачивала моя отчужденность. Мне казалось, что, сочиняя эту историю, я избавляю маму от горьких переживаний. Однако я проявил бы гораздо больше любви к ней, сказав правду, позволив ей разделить со мною бремя моих мук. Моя ложь показала, какая пропасть лежит между нами. Впрочем, в ту осень выпадали вечера, когда между мной и мамой устанавливалась необычайная близость. То были вечера, когда мама изучала французский язык. Увидев как-то у меня французскую грамматику, она загорелась желанием позаниматься вместе со мной. Французский язык казался ей изысканным и благородным, эмблемой и символом той жизни, к которой она всегда так страстно тянулась. Стоило нам разложить учебники на столе в гостиной, как ее красивые живые глаза загорались. Здоровье ее день ото дня слабело, ее мучили частые приступы головокружения, но занималась она, как во времена своего девичества, с огромным интересом, душевным подъемом и верой в свои силы. - Пора садиться за французский, - взволнованно говорила она, когда наступал субботний вечер. Занятия мы начинали после чая, и мама очень огорчалась, если у меня недоставало терпения высидеть больше часа. Частенько в эти субботние вечера дождь хлестал по окнам и выл осенний ветер, а мы с мамой под этот аккомпанемент штудировали французскую фонетику. Однако мои старания научить ее правильному произношению успеха не имели. Французские слова она усваивала только по написанному и считала, что вполне можно произносить их на английский лад. Но зрительная память у нее, как и у меня, была хорошая, и она запоминала все быстро и легко. Вскоре она уже могла переводить несложные фразы из моей хрестоматии. Это доставляло ей неописуемое удовольствие. Держа меня за руку, она переводила предложение за предложением. - Правильно? Правильно? - восторженно вскрикивала она и улыбалась мне. - Тебе не стыдно за свою ученицу, сынок? 6. ПЕРВЫЙ ШАГ В ЖИЗНИ Я старался не вспоминать о требованиях, которые предъявляла ко мне мама и которые я пока не мог выполнить. Забыть о них было тем легче, что мои успехи в школе - впервые за многие годы - давали маме основания для надежд. Она по-прежнему занималась гаданием на картах и на кофейной гуще, стала участвовать в конкурсах на решение головоломок, которые помещали журналы "Ответы" и "Джон Буль", но только в моих баллах за четверть видела она возможность для осуществления своих честолюбивых мечтаний. Получив мой табель и досконально изучив его, она надевала свое лучшее платье и, церемонно выворачивая ступни, горделиво шествовала к тете Милли, доктору и викарию. У мамы появилось еще больше оснований для гордости, когда я сдал экзамены за среднюю школу. Занятия кончились, и я ждал результатов экзаменов. Стояло великолепное лето 1921 года. Однажды вечером я возвращался домой со стадиона после целого дня, проведенного на солнце. Вечер был душный, вдалеке погромыхивал гром. Подходя к дому, я увидел в окне маму и брата, которые усиленно махали мне. Дверь мне открыла сама мама. В руках у нее была вечерняя газета. Несмотря на сердечный приступ, перенесенный этим летом, выглядела мама прекрасно, на щеках у нее играл румянец, глаза блестели. - Ты уже знаешь, сынок? - спросила она. - Нет. Неужели... - Ну, тогда, значит, я первая поздравляю тебя, - прервала она меня, широко раскрывая объятия. - Лучшего результата и желать нельзя. Ты просто не мог сдать лучше! Мама любила выражаться выспренне, и эта патетическая фраза означала, что моя фамилия оказалась в рубрике отличников. Мама ликовала. Еще бы, в этой рубрике стояла одна моя фамилия! От счастья мама потеряла голову. Я тоже обезумел от радости, но, глядя на маму, я понимал, что моя радость - ничто в сравнении с ее торжеством. Ее восторгам не было конца, она не знала усталости, обычно появлявшейся вслед за ликованием: она давно предвкушала наступление этой минуты - одной из многих радостных минут, которые ждут ее в будущем, - и сейчас переживала подъем всех душевных сил. Мама тотчас послала моего брата за лакомством, решив устроить пышный ужин, чего обычно мы себе не позволяли. Сама она не могла много есть, но ей хотелось соблюсти традиции и полакомить меня. Год тому назад отец решил покончить со скитаниями, на которые обрекала его работа коммивояжера, и снова поступил к мистеру Стэплтону. Теперь он был кассиром и получал четыре фунта в неделю. Он хорошо справлялся с делом, но мама, растравляя наболевшую рану, убеждала себя, что стыдно браться за такую работу на предприятии, где ты был вторым человеком после хозяина, что эта работа - подачка, кость, брошенная из милости. А тут еще деньги упали в цене, так что теперь мы питались куда скромнее, чем даже в первые дни после банкротства отца. Тем не менее мама по-прежнему пунктуально оплачивала все счета в субботу утром и даже позволяла себе широкие жесты: если надо было отметить какой-нибудь торжественный случай, вроде сегодняшнего, покупала всякую всячину, хотя потом нам целую неделю приходилось голодать. В тот вечер мы ели дыню и отварную лососину, эклеры, меренги, наполеоны. Мама была бы наверху блаженства, если бы на нашем торжестве присутствовала тетя Милли, но тети Милли не было, как не было и вина, а по маминым представлениям, никакое торжество без вина не обходится. Ей непременно хотелось наполнить вином хрустальные бокалы, которые ей подарили на свадьбу и которые с тех пор ставили на стол не чаще раза в год. Мартину пришлось снова бежать к бакалейщику. И вот уже в бокалы налит красноватый портвейн. Отец, за эти семь лет ничуть не изменивший своих повадок, то и дело отпускал шуточки. - Я, правда, не сдавал экзаменов, но ужином могу полакомиться не хуже любого другого, - благодушно заявил он, с аппетитом поглощая еду. Мама умела держать себя в руках и потому заметила только: - Не будь таким ослом, Берти! Она ела наравне со всеми, что в последнее время случалось с ней не часто, и выпила несколько бокалов вина. Время от времени она надевала очки - у нее развилась дальнозоркость - и перечитывала газетное сообщение. - И кроме тебя - ни одного отличника! - восклицала она. - Им всем есть над чем призадуматься! Она решила, что надо купить два десятка экземпляров этого номера, чтобы разослать их родственникам и знакомым, и велела Мартину с самого утра сбегать в газетный киоск. - Я всегда говорила тебе, что ты должен идти своим путем, - заявила мама. Она сидела напротив меня, на противоположном конце стола. В комнату ворвались золотые лучи заката, и она прикрыла глаза рукой, защищая их от яркого света. - Не забывай этого, сынок! Ведь никто другой не давал тебе такого совета, правда? Настроение у нее было приподнятое от торжественности минуты и выпитого вина, но она не отступалась, требуя от меня ответа. - Правда, - ответил я. - Никто, никогда? - Конечно нет, мама, - заверил я ее. - Надеюсь, ты на этом не успокоишься, - продолжала она. - Тебе еще надо столько всего преодолеть! Путь предстоит долгий. Ты помнишь все, что обещал мне, да? Как вскоре выяснилось, не успокаиваться на достигнутом было совсем нетрудно. Передо мной стоял вопрос о выборе работы. Когда мы узнали о результатах экзаменов, я, собственно, уже расстался со школой, но вопрос о моей работе еще не был решен. И теперь мы с мамой принялись обсуждать эту проблему. Чем же мне заняться? Толкового совета на этот счет, не говоря уже о практической помощи, ждать было не от кого. Выпускникам средних школ не давали стипендий для поступления в университет. Те из моих преподавателей, у которых были университетские дипломы, приобрели их, сдав экзамены экстерном в Лондоне или в Дублине. Никто из них не знал, как мне быть. По мнению некоторых, мне следовало пока остаться при школе, а потом поступить в педагогический институт. Но это означало бы взвалить тяжкое бремя на мамины плечи, - мне ведь надо было что-то зарабатывать и немедленно начать приносить деньги в дом. Мама, конечно, взяла бы на себя это бремя - и даже с радостью, если бы впереди маячили блестящие перспективы; но годами урезать нас и себя во всем лишь для того, чтобы я стал учителем начальной школы, было выше ее сил. Никто в нашем приходе не мог нам помочь. Мы жили в провинции, в захолустном, заштатном городе. Новый викарий, еще больший догматик, чем прежний, значительно уступал последнему по своему кругозору. Что касается доктора, то он всю жизнь прожил здесь, если не считать краткого периода, когда проходил практику в лондонской больнице и связанных с нею учреждениях; судя по тому, с каким великим изумлением он воспринял результаты моих экзаменов, ему самому учение, видимо, далось нелегко. Приход он знал как свои пять пальцев, но понятия не имел о том, что представляет собой мир за его пределами. Поэтому и доктор не мог посоветовать, как мне быть. Возможно, он боялся взять на себя ответственность, так как мама послушалась бы его во всем и направила бы меня по тому пути, который он бы для меня наметил. Ей всегда казалось, что доктор Фрэнсис сам займется моим будущим, если обнаружит у меня какие-то способности. Но доктор Фрэнсис был человек очень уж осторожный. Тетя Милли почему-то забрала себе в голову, что мне надо стать инженером. Прежде всего она заявила, что хоть я и кончил лучше всех местную школу, однако в других городах, несомненно, найдутся юноши, сдавшие экзамены не хуже меня. Затем, не спрашивая согласия ни у мамы, ни у меня, она с присущей ей энергией помчалась к друзьям своего отца, работавшим в трамвайном парке. Те дали ей несколько советов, благоразумность которых я впоследствии оценил. Мне порекомендовали освоить какую-нибудь техническую специальность. Я мог бы без особого труда поступить учеником на один из местных крупных заводов и, работая там, за пять лет окончить вечернее отделение технического института. Тетя Милли с довольным видом выложила нам эти соображения и горячо поддержала их. Она по обыкновению была уверена, что сделала хорошее дело и наметила для меня единственно возможный путь. Однако она упустила из виду два обстоятельства. Во-первых, маму до глубины души оскорбляла уже одна мысль, что я в течение нескольких лет буду чуть ли не чернорабочим. А во-вторых, трудно было подыскать занятие, к которому я был бы менее пригоден и которое бы так мало улыбалось мне. Выслушав отказ, тетя Милли ушла, раздраженно хлопнув дверью: ясно было, что на ее поддержку теперь рассчитывать нечего. Это повергло нас в полное уныние, ибо до сих пор мама знала, что в крайнем случае она всегда может прибегнуть к помощи тети Милли. Несколько дней спустя, когда я занялся поисками работы и уже начал ходить по объявлениям о найме, я вдруг получил письмо от директора школы. Не могу ли я зайти к нему, спрашивал он, если я еще не нашел для себя "подходящий пост". Мама - при ее романтичности - тотчас воспылала надеждой. А что, если школа изыскала средства мне на стипендию?. А что, если меня все-таки пошлют в университет? Дело в том, что, изучив руководства о выборе профессии, которые я раздобыл, мама смотрела теперь на университет, как на землю обетованную. Увы, горькая правда оказалась иной. Отдел народного просвещения местного муниципалитета попросил школу рекомендовать кого-нибудь из выпускников на должность младшего клерка. Эта должность была предметом вожделения многих моих товарищей, но директор в качестве награды решил предложить ее сначала мне. Жалованье до семнадцати лет мне положат фунт стерлингов в неделю, а затем оно будет ежегодно возрастать на пять шиллингов, пока не достигнет потолка - трех фунтов в неделю. Место спокойное, с перспективой весьма значительного продвижения по административной лестнице: если повезет, можно дослужиться до должности заведующего отделом с окладом четыреста пятьдесят фунтов в год. Ну а потом, конечно, пенсия. Директор очень рекомендовал мне согласиться. Сам он начинал свою карьеру в качестве учителя начальной школы в нашем городе, окончил экстерном Дублинский университет, а когда школа была преобразована в среднюю, на его долю выпала большая удача - он стал ее директором. Это был энергичный, сильный человек, сочувствовавший тем из своих учеников, которым приходилось собственными силами пробивать себе дорогу в жизни. Я поблагодарил его и принял предложение. Ничего другого мне не оставалось. Когда я сообщил об этом маме, на лице ее отразилось явное разочарование. - О господи, - вздохнула она и тут же с напускной беззаботностью добавила: - А все же, сынок, это лучше, чем ничего! - Конечно, - сказал я. - Да, лучше, чем ничего, - повторила она. Но она уже взяла себя в руки. Это было лишь еще одно из множества разочарований, которые она привыкла стоически переносить. Проявлением этого стоицизма была, в частности, и ее неистребимая вера в будущее, - вера, вскормленная надеждой. Она принялась расспрашивать меня о моей будущей должности, о характере работы, о возможностях продвижения. Ей понравилось, что я буду служить в "местной администрации", - она так и скажет в разговоре с доктором и викарием; это звучало отнюдь не унизительно и даже приукрашивало мой скромный успех. - А как ты сам считаешь, сынок? - спросила она, мысленно прикинув, какие выгоды я могу извлечь из этой должности. - Это лучше, чем ничего, - не без иронии сказал я, повторяя ее слова. - Ты ведь знаешь, я хочу для тебя чего-то большого и самого хорошего, - сказала мама. - Конечно, знаю. - Человек не может иметь все, чего ему хочется. Вот и у меня было далеко не все, чего мне хотелось. Но ты постараешься проявить себя как следует, хорошо? - Конечно. Она с тревогой посмотрела на меня; я прочел в ее взгляде сознание своей вины и одновременно укор. - Но если тебе хочется заняться чем-то другим, еще не поздно отказаться, мой мальчик. Говори, не стесняйся. Может быть, надо замолвить за тебя кому-нибудь словечко, так я... - Ничего не надо, мама, - ответил я, и больше к этому вопросу мы не возвращались. В чувствах у меня царила полная сумятица. С одной стороны, я был рад и счастлив, хотя через какие-нибудь два-три месяца я не мог понять, чему я, собственно, так радовался. Однако в ту пору я действительно был рад тому, что скоро начну зарабатывать и что уже на следующей неделе у меня заведутся деньги. Мне было почти шестнадцать лет, и меня раздражало то, что я частенько сидел без единого шиллинга, а потому даже те гроши, которые могла принести эта работа, невероятно радовали меня. Но, с другой стороны, должность клерка претила мне - я чувствовал, что ничего хорошего она мне не сулит. И все же работа меня интересовала, как интересует человека всякая новая перспектива или перемена в жизни. Порой мною овладевала злость на собственную беспомощность: будь я больше знаком с жизнью и с людьми, я бы устроился удачнее и никогда бы не стал клерком. Но этой злости не суждено было сломить меня. Я не был хорошим сыном, но все же был сыном своей матери: во мне, как и в ней, жила неистребимая надежда. И если что-то и могло меня непоправимо покалечить, то уж, во всяком случае, нечто более серьезное, чем работа клерка, - нечто такое, с чем я не мог бы примириться. Я был уверен, что в моем характере есть такие черты, которые помогут мне совладать с собой, что не очень удачное начало карьеры не испортит мне жизни. Я, как и мама, надеялся на лучшее будущее, но только более упорно, более неотступно. Я не сомневался, что найду выход из тупика. 7. ПОСЛЕДСТВИЯ РАЗДОРА Тетя Милли была решительно против моей канцелярской службы. - Вот до чего докатились! - громовым голосом выговаривала она маме. - Вырастили сына, чтобы он стал жалким клерком в какой-то канцелярии! Я, правда, не очень-то верю тому, что люди говорят о вашем сыне, но ума у него вроде больше, чем у многих других. А он - нате вам! - схватился за первую попавшуюся работу! Что ж, только потом не жалуйтесь, если он и в сорок лет будет торчать все на том же месте! Видно, правду говорят, что у нынешнего поколения ни на грош нет предприимчивости... Мама с иронически-высокомерным видом рассказала мне об этой сцене и о том, с каким достоинством она отвечала на нападки тети Милли; она держалась с таким ироническим высокомерием, когда бывала чем-то очень расстроена. А расстраиваться было отчего. Прошел год, прошло полтора, а я все так же в восемь сорок утра садился в трамвай и отправлялся на службу, и мама начала подумывать, не совершили ли мы ошибку. Ей теперь было легче вести хозяйство, так как я давал ей десять шиллингов в неделю, но она все время ждала, все время надеялась, что, когда я стану взрослым, в нашей жизни неожиданно произойдет чудесная перемена, а этой перемены так и не происходило. Она была бы рада самой малости, за которую могла бы ухватиться со свойственным ей неистребимым оптимизмом. Если бы, скажем, я работал, чтобы поднакопить денег для поступления в университет, воображение мамы нарисовало бы ей, какой невероятный, фантастический успех ждет меня в университете, как она приедет ко мне, как разом осуществятся все ее надежды. Неважно, сколько лет пройдет до этой перемены, лишь бы было хоть что-то, чем могла питаться ее фантазия. Но дни шли за днями и месяцы за месяцами, складываясь в годы, а ничего такого, чем могла бы питаться ее фантазия, не появлялось. Хотя мама не могла отрешиться от своих мечтаний о будущем, ей все же время от времени приходилось спускаться на землю. Она была по-своему проницательна и практична, однако малейший повод давал пищу ее воображению и она тотчас принималась рисовать себе, какие перемены могут произойти в ее жизни. Но мама была слишком проницательна и практична, чтобы видеть основание для радости в моей службе. Теперь она еще больше пристрастилась к газетным конкурсам. Здоровье мамы пошатнулось, новый сердечный приступ приковал ее к постели, и она всю весну не вставала с дивана. Все эти беды - болезнь, новые раны, нанесенные ее самолюбию, отдалявшееся осуществление мечты - она переносила с упорством и стойкостью, поистине удивительными при ее расшатанных нервах. Время на работе тянулось для меня томительно долго. Я сидел в комнате, выходившей на Баулинг-Грин-стрит, по которой была проложена трамвайная линия; трамваи с грохотом проносились мимо нашего здания. Из окон нашей канцелярии, помещавшейся на третьем этаже, видны были лишь крыши трамваев да конторы стряпчих и страховых обществ, расположенные через улицу. Вместе со мной работали еще шесть младших клерков и мистер Визи, возглавлявший секцию и получавший двести пятьдесят фунтов стерлингов в год. Работа моя была необычайно монотонна, - разнообразие в нее вносила лишь неуклонно возраставшая враждебность мистера Визи. Наша секция входила в подотдел средних учебных заведений. На моей обязанности лежало составлять списки учеников, получивших право на бесплатное обучение в средней школе, и передавать их в бухгалтерию. Я составлял также списки учеников, покинувших средние учебные заведения, не сдав выпускных экзаменов. Словом, через мои руки проходило немало различных статистических сводок, которые мистер Визи подписывал и направлял директору. В нашей комнате занимались почти исключительно подбором такого рода данных, которые затем передавались в другие отделы, да иногда мы чертили диаграммы. Почти никаких решений здесь не принимались. Мистеру Визи было предоставлено лишь почетное право решать, можно ли освободить того или иного ребенка, покинувшего школу до наступления пятнадцатилетнего возраста, от уплаты штрафа в пять фунтов стерлингов. Мистеру Визи разрешалось брать на себя ответственность и освобождать от уплаты штрафа; если же он настаивал на уплате, то дело передавалось на рассмотрение директора. Это вполне устраивало мистера Визи. Он отнюдь не горел желанием выносить самостоятельные решения, зато обожал привлекать к своей персоне внимание начальства. При первом знакомстве мистер Визи мне даже понравился. Это был щеголеватый маленький человечек лет под сорок, который, очевидно, тратил изрядную часть своего жалованья на костюмы. Он носил безукоризненно чистые сорочки и без конца менял галстуки, которых у него было великое множество - все не броские, но изысканные. Его большие, навыкате, глаза казались еще больше из-за очков с толстыми стеклами, которые он носил, - эти выпученные, немного растерянные и печальные глаза были самой примечательной особенностью его внешности после хорошо сшитого костюма. Мистер Визи весьма дружелюбно, хоть и несколько чересчур дотошно, объяснил мне мои обязанности, а я был слишком молод, слишком неопытен и потому признателен за любое проявление дружелюбия и не склонен вдаваться в изучение причин, породивших его. Прошло некоторое время, прежде чем я понял, что мистер Визи пятьдесят девять минут из шестидесяти терзает себя размышлениями о том, как бы получить повышение. Он принадлежал к числу муниципальных чиновников первого класса, с окладом от двухсот двадцати пяти до трехсот пятнадцати фунтов стерлингов, и всю свою энергию направлял на то, чтобы перейти в следующий ранг. О той минуты, как я с ним познакомился, я только об этом и слышал. Повысят, например, в другом отделе чиновника с таким же стажем, и тотчас у мистера Визи вырывается cri de coeur [крик души (фр.)]: "Почему же обо мне никто не подумает?" Методы, к которым он прибегал для достижения цели, были в сущности очень просты. Сводились они к тому, чтобы все время быть на виду у начальства. Каких только предлогов ни изобретал он, чтобы зайти к директору! Достаточно было ребенку уйти из школы до наступления пятнадцати лет, и мистер Визи летел к "шефу", его подтянутая фигура с папкой в руках появлялась у дверей директорского кабинета, раздавался решительный стук в дверь, и на директора, положительно загипнотизированного его выпученными глазами, казавшимися еще больше из-за сильных очков, обрушивался поток доводов и соображений. Вскоре директору до смерти надоел этот субъект, и он разослал по отделам инструкцию, где было указано, в каких случаях можно принимать самостоятельные решения, не обращаясь к начальству. Тогда мистер Визи стал ходить к директору за разъяснениями по каждому пункту инструкции. Лишь только кто-нибудь из начальства появлялся у нас в комнате, подле него тотчас вырастала подтянутая фигура мистера Визи, - он стоял, поблескивая очками, в напряженном ожидании, готовый ухватиться за любую возможность проявить себя. Если посетитель задавал какому-нибудь клерку вопрос, отвечал на него мистер Визи. Однажды меня попросили раскрыть значение некоторых цифр. Мистер Визи моментально ответил за меня. На всех списках, диаграммах и докладных записках, исходивших из нашей комнаты, стоял гриф "У.В.". Некоторое время мистер Визи ставил между этими двумя буквами дефис, очевидно, в расчете на то, что так они больше бросятся в глаза. Поговаривали, что его жена не прочь именоваться миссис Уилсон-Визи. Как бы там ни было, но однажды заместитель директора довольно резко спросил его, почему он между своим именем и фамилией ставит дефис. Мистер Визи с уважением относился ко всякому начальству, - разве что к одним питал чуть большее уважение, чем к другим, - и потому дефис на следующий же день исчез из его обихода. Но самыми тяжкими в жизни мистера Визи были те минуты, когда заместитель директора, желая получить какую-нибудь справку, вызывал к себе не начальника секции, а непосредственно одного из клерков. Несколько раз вызывали и меня - этого оказалось достаточно, чтобы мистер Визи воспылал ко мне ненавистью. Заместитель директора обнаружил, что я помню наизусть проходившие через мои руки списки (хотя для человека с хорошей памятью это сущий пустяк), почему-то проникся ко мне симпатией. Он даже заметил как-то, что останься я при школе, подотдел средних учебных заведений предоставил бы мне стипендию для поступления в университет, - я чуть с ума не сошел от огорчения, так расстроили меня его слова. А мистер Визи, видя его доброжелательное отношение ко мне, неистовствовал. Как тут наладишь работу секции, когда нарушается всякая субординация? Как обеспечишь дисциплину, когда подчиненных вызывают через голову начальника? Ведь младшие клерки не представляют себе всего объема работы, они могут создать у начальства ложное впечатление, а тогда его, мистера Визи, ни за что не повысят в должности. К тому же, многозначительно добавлял мистер Визи, есть такие младшие клерки, которые прежде всего стараются привлечь внимание начальства к себе. Так и текла моя жизнь: ничего, кроме нудной работы, в которую лишь выходки мистера Визи вносили какое-то разнообразие. Сегодня, завтра, послезавтра, от девяти до часу и от двух до половины шестого, от моего шестнадцатилетия до семнадцатилетия и дальше. Часто в эту тоскливую пору моей жизни я предавался мечтам, свойственным всем юношам. Проходя зимним днем в обеденный перерыв мимо освещенных витрин, я мечтал о славе, безразлично какой, лишь бы мое имя было у всех на устах и мелькало на страницах газет, чтобы на улицах меня узнавали в лицо. Иногда я представлял себя видным политическим деятелем - красноречивым, влиятельным, всеми уважаемым. В другой раз я был писателем, известностью своей не уступавшим Шоу. А по временам я становился сказочно богатым. И всякий раз я был настолько могуществен, что мог поступать, как мне вздумается, шагать по свету, словно он принадлежит мне одному, ждать от людей услуг и щедро награждать за них. Мои фантазии - как бы беспочвенны они ни были - скрашивали невзрачность улиц, пьянили меня. Впоследствии я понял, что во мне говорило врожденное честолюбие, которое к тому же с детских лет всячески развивала во мне мама. Но тогдашние мои мечты не имели ничего общего с теми, что побуждают человека к действию, - не они побудили со временем к действию и меня. То были пышные, но пустые фантазии юности. Они поход