обитателей острова, и одновременно переизбыток съестных припасов, от которых ломились склады и амбары, таят в себе определенную угрозу; он начал подумывать, не устроить ли какие-нибудь праздники или торжества, сопроводив их обильными трапезами и возлияниями. Правда, он подозревал, что это последнее соображение -- на самом деле весьма чуждое духу управляемой им территории -- было тайно внушено ему ностальгией по "другому острову", скрытно дремавшему и утверждавшемуся в нем самом. Быть может, эта же ностальгия и мешала ему наслаждаться рабским повиновением Пятницы, побуждая иногда доводить его, дабы испытать, до крайних пределов. Дневник. Он явно рабски покорен мне -- казалось бы, странно жаловаться на такое обстоятельство. Но в этой покорности таится совершенство автомата, которое пугало бы меня, если бы -- увы! -- не его по-детски беспощадный смех, который он не в силах сдержать и который нежданно обнаруживает сидящего в нем беса. Беса? Да, Пятница -- настоящий бес. А может, и два беса разом. Ибо нужно признать, что помимо его дьявольского веселья он одержим еще и мною самим, который живет, действует и мыслит в нем. Глупо было бы рассчитывать на нормальный разум у цветного -- цветного вдвойне, должен я добавить, поскольку он и индеец, и негр. Но он мог бы по крайней мере испытывать хоть какие-нибудь чувства. Увы! Если не считать идиотской, пылкой до неприличия нежности к Тэну, у него нет других привязанностей. По правде говоря, меня мучит подозрение, в котором необходимо, хотя и трудно признаться; я никогда не рискну сказать ему: "Люби меня!", ибо прекрасно знаю, что впервые мой приказ выполнен не будет. И однако у него нет причин не любить меня. Я спас ему жизнь -- случайно, конечно, но он-то этого не подозревает. Я научил его всему, и в первую очередь труду, который есть высшее благо человека. Да, я его бью, но должен же он понимать, что это делается для его же пользы. Впрочем, и в отношении побоев он ведет себя совершенно непредсказуемо. Однажды, когда я объяснял ему, правда весьма раздраженно, как нужно очищать от коры и разрезать вдоль ивовые прутья для плетения корзин, я слишком энергично взмахнул рукой. К великому моему изумлению, он отскочил на шаг, заслонив локтем лицо. Но ведь нужно быть безумным, чтобы ударить человека в тот момент, когда ему преподают сложное ремесло, требующее наивысшего прилежания. Увы! Все говорит о том, что в его глазах я и есть безумец -- везде и во всем, и днем и ночью. Тогда я ставлю себя на его место, и меня пронизывает жалость к этому беззащитному мальчику, заброшенному на пустынный остров и ставшему игрушкой в руках безумца. Но мое положение еще хуже: в своем единственном товарище я вижу себя, и это кривое зеркало являет мне отвратительного монстра. Устав оттого, что он безропотно исполняет возложенные на него поручения, нимало не интересуясь их смыслом и результатами, я решил выяснить причину этого. И поручил ему самую дурацкую работу, которая на всех каторгах мира считается наиболее унизительной: вырыть яму, рядом -- вторую, чтобы свалить в нее землю из первой, рядом третью, чтобы свалить в нее землю из второй, и так далее. Он трудился целый день под раскаленным добела небом, в удушливом зное. Тэну этот исступленный труд показался увлекательнейшей игрой. Из каждой ямы поднимались терпкие, одурманивающие запахи. Стоило Пятнице на миг выпрямиться, чтобы смахнуть пот со лба, как пес кидался на кучу вырытой земли, Он зарывался мордой в рыхлые комья, сопя и фыркая, точно тюлень, потом начинал лихорадочно рыть, отбрасывая землю задними лапами. И наконец, попрыгав возле ямы с жалобным повизгиванием, в пароксизме возбуждения снова кидался на кучу земли, опьяненный незнакомыми испарениями, поднимавшимися от влажных глинистых комьев, туда, где темный перегной мешался с молочным соком срезанных корней, как смешиваются жизнь и смерть в недрах земли, на определенной глубине. Так вот: сказать, что Пятница не возмутился этим бессмысленным занятием, -- значит не сказать ничего. Мне редко приходилось видеть, что-бы он трудился с таким беспримерным усердием. Вдобавок он вкладывал в свою работу какое-то беспечное веселье, полностью обессмыслившее ту альтернативу-ловушку, в которую я хотел поймать его: либо Пятница сам придурковат, либо он считает безумцем Робинзона. Веселье это побудило меня искать разгадку в чем-то другом. И теперь я спрашиваю себя, не означал ли восторженный танец Тэна вокруг и внутри развороченных ран на теле Сперанцы моего бесславного поражения и не совершил ли я непростительную глупость, когда пожелав просто-напросто унизить арауканца, выдал ему тайну розовой ложбины... Однажды ночью Робинзона замучила бессонница. Лунный свет серебристым ковриком лежал на плитах пола Резиденции. Заухала белая сова, и Робинзону почудилось, будто это сама земля стонет голосом неразделенной любви. Тюфяк, набитый сухой травой, раздражал своей бесплотной, бессмысленной мягкостью. Робинзон вспомнил Тэна, одержимого буйным желанием зарыться в открытое чрево земли -- такое беззащитно-доступное после того, как кирка арауканца безжалостно осквернила его. Вот уже много недель он не наведывался в розовую ложбину. Его дочери-мандрагоры, верно, так подросли за это время! Робинзон сидел на ложе, свесив ноги на лунный коврик, и изнемогал от дурманящего запаха жизненных соков, переполнявших его большое, белое, как корни мандрагор, тело. Он тихо поднялся, перешагнул через спавших в обнимку Пятницу и Тэна и поспешил к роще камедных и сандаловых деревьев. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Войдя в Резиденцию, Пятница тотчас заметил, что клепсидра остановилась. В бутыли еще виднелась вода, но отверстие было закупорено деревянной пробкой и уровень показывал три часа ночи. Пятницу ничуть не удивило исчезновение Робинзона. В его сознании остановка клепсидры вполне естественно связывалась с отсутствием Губернатора. Привыкнув воспринимать действительность такой, какая она есть, он не задал себе вопроса, куда подевался Робинзон, когда вернется да и жив ли вообще. Ему и в голову не пришло отправиться на поиски господина. Он был полностью занят созерцанием окружающих вещей -- хорошо знакомых, но в отсутствие Робинзона и при бездействующей клепсидре все-таки принявших совсем иной облик. Сейчас Пятница был сам себе хозяин, а заодно и хозяин острова. И, словно желая утвердить его в этом новом достоинстве, которое он ощутил в себе, Тэн медленно поднялся на лапы, подошел и вопрошающе поднял к человеку преданные карие глаза. Бедняга Тэн -- он был уже немолод, его толстое, как бочонок, туловище, кривые лапы, слезящиеся глаза и тусклая, свалявшаяся шерсть ясно свидетельствовали обо всех тяготах его долгой и бурной собачьей жизни. Но и он тоже как будто почуял некую перемену и теперь ожидал от своего друга решительных действий. Чем заняться? Разумеется, и речи не могло быть о том, чтобы закончить поливку смородины и репы, обязательную в это засушливое время, или о том, чтобы продолжать сооружение наблюдательной вышки в ветвях кедра-гиганта возле пещеры. Такие работы относились к распорядку, установленному Робинзоном, и, стало быть, отменялись вплоть до его возвращения. Взгляд Пятницы упал на сундук под столом -- плотно закрытый, но не запертый, что уже неоднократно давало Пятнице возможность обследовать его содержимое. Он выволок сундук на середину комнаты, поставил "на попа" и, опустившись на колени, взвалил себе на плечо. Потом вышел из Резиденции в сопровождении Тэна. На северо-западной оконечности острова, в том месте, где луга переходили в пески, возвещавшие близость дюн, причудливой толпой, отдаленно напоминающей человеческую, теснились кактусы -- кактусовый питомник, посаженный Робинзоном. Ему, конечно, совестно было тратить время на столь бесполезную культуру, но растения эти не требовали особого ухода -- всего только и понадобилось, что пересадить на специально подобранный участок самые интересные экземпляры, в разное время обнаруженные им то тут, то там. Он сделал это в память об отце, чьей единственной страстью -- после жены и детей -- была крошечная тропическая оранжерея в застекленной ротонде дома. Робинзон выписал на деревянные таблички, поставленные возле растений, латинские названия всех разновидностей своих кактусов -- по какому-то необъяснимому капризу памяти они вдруг разом всплыли у него в голове. Пятница сбросил наземь сундук, от которого у него уже заныло плечо. Щелкнули петли, распахнулась крышка, и к подножиям кактусов хлынул ослепительный поток роскошных тканей и драгоценностей. Наконец-то Пятница мог на свой вкус распорядиться этими тряпками, чье великолепие всегда завораживало его до немоты, даром что Робинзон превратил их в орудие пытки неудобством во время торжественных церемоний. Разумеется, Пятница думал не о себе: любая, пусть и богатая одежда только стесняла его движения, -- нет, он заботился именно об этих нелепых растениях, чья зеленая плоть, мясистая, сочная, вызывающе упругая, казалась куда более подходящей для таких прекрасных тканей, чем любое человеческое тело. Сперва Пятница бережно расстелил одежды на песке, дабы оценить на взгляд их количество и великолепие. Затем выложил на плоские камни драгоценности -- точно в витрине ювелира. Потом он долго бродил между кактусами, сравнивая их силуэты, пробуя пальцем на твердость. То было странное, диковинное собрание растений-манекенов в форме канделябров, шаров, кругов, кривых ног, мохнатых хвостов, курчавых голов, морских звезд, рук со множеством змееподобных пальцев. Одни на ощупь были рыхлы и водянисты, другие жестко-упруги, словно каучук, третьи выпячивали скользкие зеленоватые округлости, попахивающие тухлым мясом. Наконец Пятница подобрал с земли черный муаровый плащ и одним взмахом набросил его на массивные плечи Cereus pruinosus. Затем он украсил кокетливыми оборками синеватые ягодицы Crassula falcata. Воздушные кружева игриво обвили колючий фаллос Stapelia variegata, а ажурные митенки обтянули волосатые пальчики Crassula lyco-podiodes. Очень кстати подвернувшийся под руку бархатный ток увенчал курчавую голову Cephalocereus senilis, Пятница трудился долго и прилежно; поглощенный творческими исканиями, он драпировал, поправлял, примеривал, отступал назад, чтобы лучше судить о результатах, срывал вдруг одеяние с одного кактуса, чтобы обрядить в него другой. И наконец, в завершение своих стараний он столь же вдумчиво украсил кактусы браслетами, ожерельями, эгретами, серьгами, перевязями, крестами и диадемами. Но счел излишним тратить время на любование фантастическим сборищем прелатов, знатных дам и величественных монстров, вызванных им к жизни среди песков острова. Он выполнил свою задачу. И удалился, а Тэн шел за ним по пятам. Пятница пересек дюны, забавляясь на ходу звучными стонами, исторгнутыми песком под его тяжестью. Он даже остановился и, сомкнув губы, изобразил эти стенания, но так и не смог развеселить пса, который неуклюжими прыжками еле передвигался по зыбучей почве, враждебно ощетиниваясь всякий раз, как она подавала голос. Наконец оба выбрались на твердую прибрежную полосу, дочиста вылизанную морским отливом. Гордо выпятив грудь и донельзя счастливый, Пятница шествовал по ней, словно по широкой, безупречно чистой арене. Его переполняла пьянящая сила молодости и безграничная свобода посреди пустынного берега, где дозволялось любое движение, где ничто не мешало взгляду. Он подобрал овальную гальку и принялся рассматривать ее, держа на раскрытой ладони левой руки. Насколько лучше драгоценностей, оставленных им на кактусах, этот вот грубый и твердый камешек из стеклянистого кварца с вкраплениями розового шпата и искорками слюды! Выпуклая галька лишь в одной точке касалась его черной ладони, образуя вместе с нею простую геометрическую фигуру чистых очертаний. Волна внезапно залила влажный блестящий песок, усеянный крошечными медузами, и омыла Пятнице лодыжки. Он уронил овальную гальку и подобрал другую, плоскую и круглую, маленький перламутровый диск с лиловыми подтеками, и подбросил ее на ладони. Эх, полететь бы ему, этому камешку! Превратиться в мотылька и вспорхнуть в воздух! Мечта заставить летать камень прельщала поэтическую душу Пятницы. Он закинул гальку в море. Кругляшок семь раз коснулся водного зеркала, прежде чем без брызг кануть в глубину. Но Тэн, привыкший к этой игре, тут же кинулся в волны и, шлепая по воде всеми четырьмя лапами, вытянув вперед шею, доплыл до того места, где исчезла галька, нырнул, вернулся к берегу вместе с прибоем и положил камешек к ногам Пятницы. Они долго шли к востоку, а потом, обогнув дюны, повернули на юг. Пятница подбирал и забрасывал подальше морские звезды, сухие ветки, раковины, осьминожьи клювы, клубки водорослей; все этот тотчас превращалось для Тэна в живую, шевелящуюся, желанную добычу, которую он с лаем преследовал и ловил. Так они дошли до рисового поля. Водосборник иссяк, и уровень воды на засеянных делянках неуклонно снижался день ото дня. Однако для созревания колоскам требовалось еще с месяц простоять в воде, и Робинзон каждый раз возвращался после осмотра рисового поля все более мрачный. Пятница еще держал в руке лиловатую гальку. Он запустил ею в рис и сосчитал рикошеты на поверхности стоячей, с жирными разводами воды. Каменный диск сделал девять подскоков, и не успел он затонуть, как Тэн уже бросился с плотины вниз. Сгоряча он проплыл было метров двадцать, потом замешкался. Для плаванья здесь было слишком мелко, и лапы пса увязли в тине. Повернув назад, он силился добраться до Пятницы. Первый энергичный рывок помог ему выскочить из трясины, но он тут же снова ушел вглубь, беспомощно барахтаясь в густой жиже. Еще минута -- и, если псу не помочь, он погибнет. Пятница чуть поколебался, наклонившись над грязной предательской топью, потом решительно побежал к шлюзу. Просунув палку в первое отверстие щитка, он изо всех сил налег на этот импровизированный рычаг, упершись для равновесия в створки. Заскрипели пазы, и задвижка нехотя приподнялась. Тотчас же мутный водяной покров, из которого торчали верхушки стеблей, задрожал, заколыхался и стал втягиваться в горловину шлюза. Несколько минут спустя Тэн кое-как добрался до основания плотины. Он представлял собою сплошной ком грязи, зато был цел и невредим. Пятница оставил его встряхиваться и приводить себя в порядок, а сам, приплясывая, направился к лесу. Ему даже в голову не пришло, что урожай риса безвозвратно погиб. Для Пятницы остановка клепсидры и отсутствие Робинзона означали только одно: отмену установленного порядка. Робинзону же исчезновение Пятницы, разряженные в пух и прах кактусы и иссохшее рисовое поле недвусмысленно говорили о неудаче, а быть может, и полном фиаско в приручении арауканца. Впрочем, когда Пятница начинал действовать по собственному усмотрению, ему почти никогда не удавалось заслужить похвалу Робинзона. Он должен был или не делать ничего, или же скрупулезно точно следовать инструкциям хозяина, чтобы потом тот не донимал его попреками. Робинзону поневоле приходилось сознаться самому себе, что под покорной услужливостью Пятницы скрывается личность, которая во всех своих проявлениях глубоко шокирует его и представляет определенную угрозу для существования подвластного ему острова. Сперва Робинзон решил не замечать исчезновения своего товарища. Однако по прошествии двух дней его охватило смутное неотвязное беспокойство, к которому примешивались угрызения совести, любопытство, а также и жалость, вызванная явной печалью Тэна. И Робинзон пустился на поиски Пятницы. Все утро он вместе с Тэном прочесывал лес, где затерялся след арауканца. То тут, то там обнаруживались признаки его пребывания. И вскоре Робинзон вынужден был признать очевидное: Пятница самовольно и регулярно наведывался в эту часть острова, где вел свою жизнь, не имеющую ничего общего с его порядком, и где он предавался таинственным играм, смысл которых пока ускользал от Робинзона. Деревянные маски, сарбакан (Стрелометательная трубка, приводимая в действие дыханием), сплетенный из лиан гамак, где покоился деревянный идол, уборы из перьев, змеиные выползки, высохшие мертвые птицы свидетельствовали о второй, тайной жизни Пятницы, куда Робинзон не имел доступа. Но изумление его достигло предела, когда он вышел к болотистому рукаву реки, обсаженному деревцами, с виду похожими на плакучие ивы. Деревца эти были вырваны из почвы и посажены кроной вниз, так что корни их торчали, глядя в небо. Самое фантастическое в этих нелепейших посадках было то, что они как будто вполне приспособились к столь варварскому обращению. На торчащих вверх корнях появились зеленые ростки с листьями, это наводило на мысль, что закопанные в землю ветки, наверное, принялись и пустили корни, а древесный сок течет теперь в обратном направлении. Робинзон не мог оторвать глаз от этого удивительного феномена. Тот факт, что Пятница оказался способным на подобные фантазии и смог претворить их в жизнь, уже настораживал его. Но удивительно было и то, что деревца послушно принялись, что Сперанца явно одобрила эту безумную выходку. Хотя бы на сей раз причудливое вдохновение арауканца завершилось конкретным результатом, который, как бы ни был он смехотворен, выразился в созидании, а не в разрушении. Робинзон опомниться не мог от этого открытия. Он уже решил уходить, как вдруг Тэн сделал стойку перед зарослями магнолий, густо обвитых плющом, потом медленно двинулся вперед, осторожно ступая и вытянув шею. Наконец он ткнулся носом в один из стволов и замер. Ствол зашевелился... и засмеялся голосом Пятницы. Голова арауканца полностью скрывалась под цветочным шлемом. Обнаженное тело было разрисовано, с помощью орехового сока, листьями плюща: его ветви поднимались по ногам к животу и обвивали все туловище. Такой вот человек-растение, трясясь от сумасшедшего хохота, и исполнил вокруг Робинзона свой дикарский танец. Потом Пятница побежал к реке, чтобы смыть с себя краску, а Робинзон в задумчивом молчании глядел, как он, все еще приплясывая, удаляется под зеленую сень мангровых деревьев. Нынче ночью чистое небо опять украсилось полной луной, озарившей своим сиянием весь лес. Робинзон замкнул двери Резиденции, предоставив Пятницу и Тэна их взаимной охране, и углубился в лесные чертоги, куда сквозь густые кроны едва проникали серебряные лучи. Зачарованные бледным ночным светилом мелкие зверюшки и насекомые, обыкновенно устраивающие в зарослях негромкий свой концерт, нынче хранили торжественное молчание. По мере того, как Робинзон приближался к розовой ложбине, все надоевшие повседневные заботы отступали, таяли; его заполняла сладость брачной ночи. Пятница внушал Робинзону все более серьезные опасения. Арауканец не только не вписывался в гармоническую систему бытия на острове, но был явно инородным телом, грозившим разрушить ее. Можно было простить ему многие тяжкие, непоправимые прегрешения, например загубленное рисовое поле, приписав это молодости и неопытности. Но под внешней покорностью Пятницы скрывалось полное неприятие таких категорий, как экономия, порядок, расчет, организация. "Он задает мне больше работы, чем делает сам", -- грустно думал Робинзон, признаваясь себе в то же время, что чуточку преувеличивает. Кроме того, необъяснимый инстинкт, благодаря которому Пятница завоевывал доверие и, если так можно выразиться, сообщничество животных (например, раздражающую Робинзона дружбу с Тэном), становился поистине катастрофическим, когда дело касалось домашних коз, кроликов, даже рыб. Невозможно было вбить в эту черную башку, что все прирученные существа содержались в загонах, получали корм и подвергались селекции лишь для того, чтобы давать пищу людям, а не для дрессировки, забавы или имитации охоты и рыбной ловли. Пятница твердо стоял на своем: животное можно убить не иначе как в результате преследования или борьбы, дающих зверю шанс на выживание, -- воистину опасные романтические бредни! Он не понимал также, зачем нужно истреблять вредных животных, -- например, пытался спасти крысиную пару, утверждая, что ей положено плодиться и размножаться. Порядок был тем хрупким триумфом, который Робинзон с нечеловеческим трудом одержал над природной дикостью острова, арауканец же наносил этому порядку удар за ударом. Робинзон не мог позволить себе роскошь терпеть на своем острове разрушительный элемент, угрожающий загубить все, что он создал здесь за долгие годы. Но что же, что ему делать? Выйдя на опушку леса, он замер, потрясенный величавым покоем пейзажа. Перед ним до самого горизонта простиралась равнина с шелковистой травой, мягко волновавшейся под нежным дуновением бриза. На западе стоя дремали тростники, ощетинившиеся, словно копья пехотинцев; в их зарослях пронзительно и размеренно квакали лягушки-древесницы. Белая сова на лету задела Робинзона крылом и села на ближайший кипарис, обратив к человеку слепой лик сомнамбулы. Душистый аромат возвестил о близости розовой ложбины; на ее пригорках поблескивали пятнышки лунного света. Мандрагоры разрослись так пышно, что местность стала неузнаваемой. Робинзон сел, прислонясь спиной к песчаному пригорку, и не глядя провел рукой по широким лиловатым фестончатым листьям, виновником появления которых был он сам. Его пальцы нащупали округлую коричневую ягоду, источающую терпкий, горьковатый, не скоро забывающийся запах. Дочери его -- плоды благословенного союза со Сперанцей -- были здесь, подле; их кружевные юбочки утопали в темной траве, а под ними -- он знал -- прятались, скрытые землею, округлые белые ножки крошечных растительных существ. Робинзон лег ничком в удобную, хотя и чуть жестковатую ложбинку и погрузился в сладострастную истому, которая, исходя из почвы, пронизывала наслаждением его чресла. Губами он прижимался к теплым, отдающим мускусом цветкам мандрагоры. Эти цветы... ему ли не знать их голубые, лиловые, белые или пурпурные чашечки! Но что это? Цветок, на который упал его взгляд, был полосатым. Да-да, белый венчик с коричневыми разводами. Робинзон стряхнул с себя приятное оцепенение. Он ничего не понимал. Ведь этого цветка еще не было два дня назад. Иначе он наверняка заметил бы его при ярком солнечном свете. И потом, он ведь тщательно заносит в кадастр те места, куда изливает семя. Придется, конечно, все проверить по книге в мэрии, но он и без того наперед убежден, что ни разу до сей поры не лежал там, где расцвела полосатая мандрагора-Робинзон поднялся на ноги. Очарование умерло, вся благость этой сияющей ночи развеялась как дым. Неясное подозрение зародилось в нем -- зародилось и тотчас обернулось неприязнью к Пятнице. Двойная жизнь арауканца, плакучие ивы, посаженные кронами вниз, человек-растение, а до этого разряженные кактусы и танец Тэна на развороченной почве Сперанцы -- не эти ли признаки помогут ему пролить свет на тайну появления новых мандрагор? Дневник. Я вернулся домой в крайнем раздражении. Первым моим побуждением было, естествен но, растолкать этого спящего мерзавца и лупцевать до тех пор, пока он не выдаст все свои тайны, а потом колотить дальше, чтобы наказать за разоблаченные преступления. Но я уже научился не уступать первому порыву гнева. Ибо гнев толкает на поступки -- и поступки дурные. Итак, вернувшись в Резиденцию, я заставил себя подойти к пюпитру и прочесть несколько открытых наугад страниц из Библии. Боже, какая сила воли потребовалась мне, чтобы овладеть собою и сосредоточиться! Мысли мои вертелись вокруг одного лишь предмета, словно коза, привязанная к колышку слишком короткой веревкой. Но наконец умиротворение снизошло на меня, я успокаивался по мере того, как величественные и горькие слова Екклесиаста слетали с моих губ. О Книга книг, сколькими часами душевного прозрения обязан я тебе! Читать Библию -- это то же самое, что взойти на вершину горы, откуда можно объять взглядом весь остров и бескрайний простор окружающего океана. Все низменные стороны жизни разом забываются, душа расправляет широкие свои крыла и парит, памятуя лишь о вещах возвышенных и вечных. Утонченный пессимизм царя Соломона пришелся в самый раз, он утишил мою душу, переполненную ненавистью. Мне сладко было читать о том, что нет ничего нового под солнцем, что "праведников постигает то, чего заслуживали бы дела нечестивых" и что не будет пользы человеку от всех трудов его, от построек и посевов, от водоемов и стад, ибо все это суета сует и томление духа. Казалось, будто Мудрец из мудрецов нарочно льстит желчному моему настроению, дабы затем легче приобщить к истине, единственно важной в моем случае, -- той самой истине, которая века назад была начертана именно в предвидении настоящего момента. Как бы то ни было, но внезапно стихи главы 4-й ожгли меня, словно спасительная пощечина: "Двоим лучше, нежели одному; потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их. Ибо, если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его. Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться? И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него. И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется". Я читал и перечитывал эти строки и, ложась в постель, все еще твердил их вслух. Впервые я спросил себя, не погрешил ли я тяжко против милосердия, пытаясь всеми средствами подчинить Пятницу закону управляемого острова и тем самым обнаруживая, что предпочитаю меньшому цветному брату благоустроенную руками моими землю. И вправду: не эта ли альтернатива явилась источником многих раздоров и бесчисленных преступлений? Так Робинзон старался отвлечься мыслями от полосатых мандрагор. Вдобавок после сезона проливных дождей назрела срочная необходимость земляных и ремонтных работ, которые поневоле опять сблизили его с Пятницей. И месяц за месяцем шли в чередовании бурных разногласий и молчаливых примирений. Случалось также, что Робинзон, глубоко возмущенный очередным поступком своего компаньона, притворялся тем не менее, будто ничего не заметил, и, оставаясь наедине с дневником, даже пытался найти ему оправдание. Пример тому -- случай с черепаховым щитом. В то утро Пятница куда-то запропал; вдруг Робинзон насторожился при виде столба дыма, поднимавшегося из-за деревьев со стороны пляжа. Разжигать костер на острове отнюдь не возбранялось, но закон повелевал при этом ставить в известность власти, с указанием места и времени, дабы Губернатор не принял этот огонь за ритуальный костер индейцев. И тот факт, что Пятница пренебрег данным предписанием, говорил о его намерении скрыть какую-то новую каверзу, которая явно не могла быть одобрена господином. Робинзон со вздохом закрыл Библию, встал и, подозвав свистом Тэна, направился к берегу. Не сразу понял он смысл странных действий Пятницы. Тот положил на тлеющие угли огромную черепаху, опрокинув ее на спину. Черепаха была еще жива, более того -- яростно дрыгала в воздухе всеми четырьмя лапами. Робинзону даже послышалось нечто вроде хриплого кашля: вероятно, этими звуками она выражала свои муки. Заставить кричать от боли черепаху! Так значит, у этого дикаря душа злого демона! Что же до цели его варварского занятия, Робинзон тотчас постиг ее, увидев, как панцирь черепахи теряет свою округлость и медленно распрямляется под воздействием жары; тем временем Пятница торопливо отсекал ножом сухожилия, еще связывающие панцирь с телом животного. Панцирь был пока еще не совсем плоским, сейчас он напоминал чуть вогнутое блюдо, но тут черепаха ухитрилась перевернуться на бок и встать на лапы. Огромный багрово-зелено-лиловый волдырь из крови и желчи колебался у нее на спине, точно желе. С быстротой призрака, опередив Тэна, который с лаем помчался следом, черепаха кинулась к морю и скрылась в пене прибоя. "Напрасно она удрала, -- философски подумал Пятница, -- завтра же крабы сожрут ее". Он принялся тереть песком внутреннюю поверхность распрямившегося панциря. "Ни одна стрела не пробить такой щит, -- объяснил он Робинзону, -- даже самый большой болас отскакивать от такой щит и никогда не расколоть!" Дневник. Вот врожденное свойство английской души: жалеть животных больше, чем людей. Можно, конечно, оспаривать подобный образ мыслей, однако несомненно одно: ничто до такой степени не отвратило меня от Пятницы, как ужасные мучения, которым он подверг черепаху (кстати, обратите внимание: и там, и тут "че". Не значит ли это, что несчастные твари по самой природе своей обречены быть мученицами?). Случай сей, однако, далеко не прост и возбуждает множество вопросов. Поначалу я считал, что он любит моих животных. Но то мгновенное инстинктивное согласие, которое устанавливается между ними и Пятницей -- идет ли речь о Тэне, козах, даже крысах и стервятниках, -- не имеет ничего общего с дружелюбием, питаемым мною к меньшим нашим братьям. Если вдуматься, его отношения с ними носят характер скорее животный, нежели человеческий. Он находится на одной стадии развития со зверями. Он никогда не стремится сделать им добро и еще менее того заслужить их любовь. Его небрежная простота, безразличие и жестокость в обращении с ними возмущают меня до глубины души, но никоим образом не способны отвратить от него самих животных. Похоже, что род сообщничества, их сближающего, куда глубже живодерского отношения к ним Пятницы. Когда до меня дошло, что он, в случае надобности, может, не задумавшись, придушить и съесть Тэна, и что сам Тэн это смутно чует, и что данный факт никак не влияет на его привязанность к своему цветному хозяину, я испытал раздражение, смешанное с ревностью к глупому ограниченному псу с его упорным безразличием к собственной безопасности. А потом я понял, что нужно сравнивать только сравнимое и что родство Пятницы с животными в корне отличается от установленных мною отношений с ними. Звери принимают и понимают его как одного из своих. Он ничем не обязан им и может бездумно пользоваться всеми правами на животных, которые дает ему превосходство в силе и сметливости. Я пытаюсь убедить себя, что таким образом он демонстрирует звериную сторону своей натуры. В последующие дни Пятница заботливо выхаживал маленького стервятника, которого подобрал после того, как мать по непонятным причинам выбросила того из гнезда. Птенец отличался таким уродством, что одно это могло бы оправдать материнское отвращение, не будь безобразие свойственно всему семейству грифов. Лысое, кургузое, хромое маленькое страшилище тянуло ко всем жадно разинутый клюв, над которым сидела пара огромных глаз с полузакрытыми фиолетовыми веками, похожими на два вздувшихся гнойных волдыря. Сперва Пятница кидал в этот алчный клюв ошметки свежего мяса; птенец заглатывал их с судорожным всхлипом -- казалось, он готов так же ненасытно глотать все, что угодно, даже булыжники. Однако на следующий день маленький хищник выказал все признаки хвори. Он потерял бодрость, целыми днями дремал, и Пятница, пощупав ему зоб, нашел его слишком твердым и туго набитым, хотя последний раз птенец ел несколько часов назад; словом, он явно маялся несварением желудка. Установив это, арауканец оставил тухнуть на солнце кишки козленка; они долго лежали там, густо облепленные навозными мухами, и удушливая вонь невыносимо раздражала Робинзона. Наконец в полуразложившемся мясе закопошились мириады белых личинок, и Пятница смог приступить к операции, оставившей неизгладимое впечатление у его господина. Он соскреб раковиной личинки с тухлого мяса и, поднеся ее ко рту, принялся с отсутствующим видом тщательно пережевывать это омерзительное месиво. Потом, склонившись над своим подопечным, выпустил в его разинутый клюв, точно слепому из поильника, что-то вроде густого и теплого молока, которое стервятник глотал, вздрагивая всем телом. Закладывая себе в рот следующую порцию личинок, Пятница объяснил: -- Живой червяки слишком свежая. Птица больной. Надо жевать, жевать. Всегда жевать для маленький птица. Робинзон поспешно ушел, борясь с тошнотой. Но невозмутимая заботливость и логика дикаря глубоко поразили его. Впервые он спросил себя, не являются ли его стремление к душевной тонкости, отвращение и гадливость, вся эта сложная нервная организация белого человека, которую он считал последним драгоценным залогом цивилизованности, мертвым, ненужным балластом и не следует ли ему решительно выбросить этот балласт за борт своего существования, чтобы начать новую жизнь. Но иногда случалось, что Губернатор, генерал, епископ брали верх над Робинзоном-человеком. И тогда перед ним вставала картина опустошений и ущерба, нанесенного Пятницей созданному благоденствию острова: загубленные урожаи, разбазаренные продукты, заблудившиеся стада, сытые, расплодившиеся вонючки и стервятники, сломанные или потерянные инструменты. И это бы еще куда ни шло, но в действиях арауканца проглядывал определенный смысл, чреватый дьявольскими бесшабашными проделками, непредсказуемыми злыми затеями, которые он в изобилии осуществлял, разоряя все вокруг и вредя даже самому Робинзону. И тогда Робинзон в бешенстве добавлял к длинному списку преступлений Пятницы полосатую мандрагору, воспоминание о которой постоянно мучило его, лишая сна. Именно в этом состоянии бешенства он и сделал себе плетку из сыромятной кожи. Конечно, втайне ему было стыдно за ненависть, столь глубоко укоренившуюся в его сердце. Что же, значит, мало было арауканцу разорить его остров, он еще и отравил злобой душу своего хозяина! Ибо Робинзона в последнее время посещали мысли, которые он даже не осмеливался выразить словами; они вертелись вокруг одной и той же темы -- естественной, случайной (или не случайной) смерти Пятницы. Вот в таком-то настроении Робинзон и пребывал однажды утром, когда мрачное предчувствие толкнуло его к роще камедных и сандаловых деревьев. Из темных зарослей туи выпорхнул цветок и, вальсируя, взлетел вверх, озаренный лучами солнца. То была огромная роскошная бабочка с черными бархатными крыльями, окаймленными золотом. Живой цветок распался на части, черные лоскутки осыпались наземь вокруг Робинзона. Еще несколько месяцев назад ему и в голову не пришло бы поступить так... Правда, следует оговориться: огонь, разгоравшийся в его душе, питался чем-то более чистым и возвышенным, нежели вульгарные человеческие страсти. Ярость, обуревавшая Робинзона, как и все, что имело касательство к его отношениям со Сперанцей, отличалась характером почти космическим. Он выглядел в собственных глазах не обыкновенным раздраженным человеком, но первозданной силой, зародившейся в недрах острова и все очищающей жгучим своим дыханием. Вулкан! Да, Робинзон был вулканом, чей дымящийся кратер разверзся на Сперанце, как праведный гнев ее базальтовых утесов. Впрочем, с некоторых пор он слышал отголоски этого гнева, открывая Библию и читая о Яхве: "...горит гнев Его, и пламя Его сильно, уста Его исполнены негодования, и язык Его, как огонь поедающий, И дыхание Его, как разлившийся поток, который поднимается даже до шеи, чтобы развеять народы до истощания; и будет в челюстях народов узда, направляющая к заблуждению". Читая эти стихи, Робинзон не мог удержать стонов, которые разом и облегчали и воспламеняли его. И он воображал самого себя -- величественного, грозного -- стоящим на вершине острова: "И возгремит Господь величественным гласом Своим, и явит тяготеющую мышцу Свою в сильном гневе и в пламени поедающего огня, в буре и в наводнении и в каменном граде ". Плетка вновь со свистом прорезала воздух, словно желая сбить еле видного в небе луня (хищная птица). Конечно, хищник парил на недосягаемой для человека высоте, но Робинзон, в тумане галлюцинации, явственно увидел, как тот, расчлененный на куски, кувыркаясь, падает к его ногам, и свирепо расхохотался. А тем временем посреди этой иссушенной пустыни ненависти мирно текла сладкая река любви. Розовая ложбинка с ее уютными впадинами и сладострастными изгибами по-прежнему ждала его -- свежая, отрадная, благоухающая нежными ароматами. Робинзон ускорил шаг. Еще несколько мгновений, и он прижмется к этой женственной земле, лежа на спине, широко раскинув руки, и ему почудится, будто он падает в лазурную бездну, неся на своих плечах всю Сперанцу, подобно Атласу, державшему земной шар. И тогда первозданный этот источник разбудит в нем новую силу, и он, повернувшись, прильнет животом к гигантскому жаркому телу каменной самки и пронзит, и взрыхлит ее плоть живым плугом своей плоти. Робинзон приостановился на опушке леса. Ложбина уже казала ему свои округлости и впадины. Дочери его, мандрагоры, приветливо махали навстречу широкими, как ладони, листьями. Ласковая истома пронизывала чресла, сладкая слюна заполняла рот. Знаком приказав Тэну остаться на месте, он словно на крыльях устремился к своему брачному ложу. Сонно застывшее болотце переходило в мелкий овражек со светлым песком, поросшим бархатными травами. Именно тут хотелось нынче возлечь Робинзону. Он уже наведывался в это зеленое гнездышко, и теперь здесь тускло светились лиловым золотом цветы мандрагор. И в этот миг он заметил под листьями две маленькие черные ягодицы. Они энергично двигались взад-вперед, то вздымаясь, то вновь с конвульсивной дрожью приникая к земле. Робинзон стоял потрясенный, как сомнамбула, которую внезапно и грубо вырвали из любовного сновидения. В ужасе созерцал он пакостное действо, вершившееся перед его взором. Сперанца, поруганная, загаженная, изнасилованная негром! Через несколько недель на этом месте расцветут полосатые мандрагоры! А он-то оставил свою плетку на опушке, рядом с Тэном! Безжалостным пинком он поднял Пятницу с земли и ударом кулака вновь свалил его в траву. Затем обрушился на него сверху всей тяжестью взрослого белого человека. Ах, если бы он мог лечь здесь, среди цветов, ради любовного акта! И он бил голыми руками, бил, ничего не слыша вокруг, не слыша даже стонов, вылетавших из окровавленного рта Пятницы. Его обуяла священная ярость. То был потоп, истребивший на всей земле людские беззакония, то был огонь, ниспосланный с небес, испепеливший Содом и Гоморру, то были Семь Казней Египетских, покаравших жестокого Фараона2. И вдруг четыре слова, которые из последних сил прохрипел метис, дошли до него сквозь божественную глухоту. Ободранный кулак Робинзона еще раз опустился на жертву, но уже без прежнего ожесточения: проснувшийся разум погасил его безумный порыв. "Хозяин, не убивай меня!" -- простонал Пятница, ослепленный залившей лицо кровью. И Робинзону почудилось, будто он разыгрывает сцену, уже знакомую по какой-то книге или картине: брат, избивающий до смерти брата. Авель и Каин, первое убийство в человеческой истории, первое злодейское убийство! Так кто же он? Карающая рука Яхве или проклятый брат? Робинзон встал и удалился; он бежал, он спешил омыть свой помраченный разум в источнике вечной мудрости. И вот он вновь стоит перед пюпитром, выпрямившись, набожно сложив руки и ожидая, когда Святой Дух снизойдет на него. Ему нужно возвысить свой гнев, исполнить его божественной чистоты. Он наугад открывает Библию. И попадает на книгу Осии. Слова Пророка, черной вязью испещряющие белую страницу, сходят с уст Робинзона звучными стихами. Так молния сверкает, на миг опережая гром. Робинзон говорит. Он обращается к дочерям своим, мандрагорам, он остерегает их против матери -- блудницы Земли: "Судитесь с вашею матерью, судитесь; ибо она не жена Моя, и Я не муж ее; пусть она удалит блуд от лица своего и прелюбодея