Роберт Пенн Уоррен. Приди в зеленый дол --------------------------------------------------------------- Robert Penn Warren "Meet Me in Green Glen" ╘ Copyright Robert Penn Warren, ╘ Copyright Перевод с английского, В.Паперно (главы 1-7) и Т. Голенпольского (главы 8-11) Date: 2007 Изд: "Картя Молдовеняскэ", Кишинев, 1978 OCR: Мария Тарнавская Spellcheck: Мария Тарнавская, 10 января 2007 --------------------------------------------------------------- Любовь моя, приди в зеленый дол, Где стройный вяз шумит листвой И где шиповник, льющий аромат, Опять расцвел - Там встретимся с тобой. Приди в зеленый дол. ДЖОН КЛЭР. Во глубине других сердец Любви подобной не сыскать: Отчаянье - ее отец, А неосуществимость - мать. ЭНДРЮ МАРВЕЛЛ Стихи в переводе В Рогова, ГЛАВА ПЕРВАЯ Там, вдали, в пелене тумана и моросящего дождя, дорога, лес и облака над обрывом слились в сплошную грязно-серую завесу, словно хляби небесные обрушились на мир, чтобы потоками мутной воды смыть его весь без остатка; сквозь эту пелену она и увидела, как он бредет по дороге. Она сама не знала, давно ли стоит у окна, отведя ветхую тюлевую занавеску и глядя поверх двора и завалившейся изгороди на дорогу, бегущую вдоль ручья, превратившегося в бурное месиво красной, глины и пенистых водоворотов. Сперва она просто глядела на воду: у нее бывали дни, когда, засмотревшись на что-нибудь неподалеку, она забывалась, и взгляд ее помимо ее воли ускользал куда-то вдаль; а бывало и наоборот - ей казалось, что она смотрит на себя со стороны, издали, будто ее собственный взгляд обратился в живое существо, которое крадучись, не спуская с нее глаз, подползает к ней все ближе и ближе. Сначала, она просто смотрела на ручей. Вода в нем бурлила и вздувалась подле скатившегося с обрыва валуна, и течение уносило белые с рыжими пятнами клочья, похожие на кровавую пену, что рвется из ноздрей загнанной лошади. И, глядя на воду, она вспомнила, как Сандер, спасаясь от грозы, в диком азарте загнал кобылу; кобыла и шагом-то еле несла Сандера, а тут он мчался во весь дух, вот в воротах она и повалилась, на морде - белая с кровью пена, а Сандер высвободил ноги из стремян, вошел в дом, вынес ружье, на ходу вгоняя патрон, приставил дуло к левому уху кобылы и спустил курок. Стоя теперь у окна и уставившись на воду, она вдруг услышала, что Сандер зовет ее. Зов шел откуда-то из глубины пустого дома - не слова, а хрип, потому что говорить Сандер не мог уже несколько лет. Нет, это ей просто почудилось. Странно, десять раз на день ей слышались разные звуки, но никогда она не могла разобраться сразу: на самом деле это или только чудится, нужно было время, чтобы все стало на свои места. Вот и сейчас, у окна, вцепившись в тюль, до того старый, что даже в этот сырой день он казался пыльным и пересохшим, она думала: "Как это сразу отличают действительное от того, что только чудится?" Она поглядела туда, где завалилась та кобыла, - сколько лет прошло, ведь это надо же! - и ей снова показалось, что Сандер зовет ее. Но на этот раз она тотчас поняла, что ей только чудится, и обрадовалась: приятно так вот сразу разобраться в своих ощущениях. Внезапно у нее перехватило дыхание, и голова закружилась от радостного ощущения, которое иной раз накатывало, когда ее взгляд уходил вот так за горизонт. Она вдруг поняла, на что смотрит.: Из-за пелены дождя, затянувшей небо, лес и обрыв, нарушая привычную перспективу, так что далекое стало казаться близким и близкое далеким, из-за этой мутно-серой завесы шел к ней он, и даже не шел, а плыл по воздуху, будто не касался земли. Не зная, давно ли смотрит на него, она понимала, что уже прошло сколько-то времени с тех пор, как он появился; секунда ли прошла или вечность, трудно было сказать, потому что, когда глядишь вот так в пространство, со временем происходит что-то странное. И она сказала себе: "Я вижу на дороге какого-то мужчину, и он идет сюда". Когда-то в незапамятные времена мощный поток воды прорезал здесь известковые породы и образовал долину. Поток превратился в ручей, стекавший с юго-западных холмов. Ниже ручей сворачивал на север. По сравнению с тем мощным потоком ручей был мал, но в половодье вздувался и с ревом несся по каменистому руслу. На левом берегу его, к западу, высился серый известняковый обрыв, местами испещренный черными полосами лишайника, кое-где поросший лесом. Против дома, сразу за ручьем, росли ивы, и дальше лес поднимался до самого горизонта, вот и сейчас клочья серого неба путались в голых черных ветвях дубов. Там, где стоял дом, правый берег был ровным и лишь в отдалении медленно полз вверх. За домом были когда-то поля, но теперь они заросли бурьяном да кустарником, а за полями, в тумане, лениво клубившемся и оседавшем на равнодушную почву, смутно высились горы. Меж ручьем и былыми полями лежала дорога. По этой дороге, с севера на юг, навстречу ручью шел человек. Он не поднимал головы, хотя вода стекала ему за шиворот. Взор его был прикован к заостренным носам лакированных туфель, аккуратно погружавшихся в грязь: левый, правый, левый, правый. Невозможно было оторвать от них глаз, они шли все дальше и дальше по бесконечной дороге, которая, казалось, никуда не вела. У него не хватило бы слов, чтобы описать свое странное ощущение, будто всю жизнь, все двадцать четыре года, он идет по этой дороге. В жизни он не видал такого места: здесь все, что случалось прежде, словно исчезло, будто и не было его. Девчонки, виски, машины, драки, наслаждение, которое он испытывал, стоя перед своим обнаженным до пояса отражением в зеркале, причесываясь подолгу, пока волосы не заблестят как шелк, - все блекло перед этой дорогой и этим дождем. Прошлого будто и не было, оно исчезло. Просто ты глядишь вниз, дождь течет за шиворот, и лакированные туфли хлюпают по жидкой грязи: левый, правый, левый, правый. Вот он и не сводил глаз с острых носков своих туфель: один за другим они погружались в красную глину, высвобождались из нее и снова погружались. Поглощенный ритмом ходьбы, он уже не испытывал ни страха, ни злобы, ни печали. Наоборот, чувствовал какую-то особенную силу и независимость. И говорил себе: "Анджело Пассетто. Я. Иду по этой дороге". Потом бог весть почему он вспомнил Сицилию, Савоку, дымную кухню их ветхого дома на крутом берегу моря и увидел отца, скорчившегося от боли, с застывшим серым лицом и стиснутыми зубами, услышал его тяжелое, натужное дыхание. Отец его умер одиннадцать лет назад. Он и думать забыл об отце. А вот сам он, Анджело Пассетто, жив и находится в местности, которую тут называют Теннесси, и шагает теперь по этой дороге, под дождем. В кустах у ручья вдруг что-то зашуршало, и в то же мгновение, стремительным прыжком описав в полете широкую дугу, над дорогой появилось какое-то животное. Все это предстало перед ним, как на картине: справа, на берегу ревущего ручья, - кусты, слева потемневший от дождя дом под двумя громадными кедрами, а впереди, над дорогой, взметнулось что-то живое. При всей стремительности своего полета оно легко и плавно парило в воздухе. Анджело Пассетто сначала даже не понял, что это такое. И вдруг вспомнил: Санта Клаус! И уже ждал, что следом из-за кустов появится упряжка с санями, а в них - красноносый ухмыляющийся толстяк в красной шубе. Как в Кливленде перед рождеством, когда в сумерках на проспекте Евклида сияют витрины и музыка гремит так, что уже не слышишь собственных мыслей, и толкотня, и давка, и идет снег. Но тут не было ни музыки, ни давки. Ни снега. Здесь, под низко нависшим небом, было только это застывшее в прыжке существо. Выставив передние ноги прежде чем коснуться земли, оно завершало дугу своего прыжка там, где лежали остатки завалившейся изгороди. Но не успели изящные копытца достигнуть цели, как вдруг в воздухе что-то прозвенело, и Анджело услышал глухой удар. И увидел все еще дрожащее древко стрелы, глубоко вонзившейся животному под лопатку. Олень опять взметнулся, уронив голову набок, но теперь его передние ноги неуклюже перебирали в воздухе, словно лезли по приставной лестнице в небо, гладкие копытца никак не могли удержаться на ступеньках и все соскальзывали, соскальзывали. Вдруг невидимая лестница подломилась. Олень рухнул на землю. Анджело Пассетто услышал крик и обернулся. Высоко над ручьем, у края полуразвалившегося висячего мостика, на фоне серого обрыва и серого неба стоял человек, державший над головой лук. Гортанный, прерывистый крик, который услышал Анджело, был его победным кликом. Охотник бегом спустился вниз по дощатым ступенькам и подбежал к оленю, еще судорожно бившему нотами. Это был здоровенный мужлан в высоких сапогах. Пробегая мимо Анджело, он на ходу обернулся и крикнул: - Здоров, черт! Ловко я его, белобрюхого сукина сына! Анджело Пассетто стоял на дороге, держа в руке пакет в размокшей газете, чувствуя, как холодный дождь сквозь пиджак добирается до его тела. Охотник отбросил лук, ухватил оленя за заднюю ногу и потащил его на дорогу. Сперва туша подалась, но потом рог зацепился за остатки изгороди, и олень застрял. Охотник, кряхтя, тянул изо всех сил. Обернулся к Анджело. - Эй ты! Давай-ка помоги! Анджело Пассетто стоял в растерянности, не зная, как поступить. Он словно растворился в этой туманной серой долине, стал ее частью. Он стоял, безвольно глядя в заросшее седой щетиной лицо охотника. Налитые кровью глаза требовали повиновения. Возможно, под этим яростным взглядом Анджело Пассетто и подчинился бы. Он оторвал взгляд от взбешенного лица охотника. Поглядел на дорогу. Пятьюдесятью ярдами дальше она сворачивала вправо и, следуя излучине ручья, уходила в лес. В лесу уже темнело. Обрыв там спускался в ущелье, за которым поднимались холмы. Над каменно-серым облаком, лежавшим в ущелье, небо начинало светлеть. Обрывки серой тучи слегка розовели, освещенные снизу солнцем, которое, должно быть, садилось там, в холмах. Облака были едва приметно тронуты рыжиной. Он представил себе, каково там, за ущельем, где раскинулась, наверное, совсем иная земля и над ней тихо светит закатное солнце. На мгновение Анджело Пассетто позабыл об охотнике. - Кому говорю! - кричал тот. - Тащи его! Но уже послышался другой голос: - Не смей трогать, Сай Грайндер! Анджело обернулся. В полумраке веранды, под застывшими кронами кедров, он увидел женщину. Вернее, бледное лицо, словно повисшее в воздухе. Фигуры видно не было: она терялась в тени. Охотник крепче ухватился за оленью ногу. - Он мой, - сказал он. - Еще чего, - сказала женщина. - Ты убил его на моей земле. - Я его убил на дороге, - сказал он и дернул оленя что было сил. Но рог держал крепко. - Сай Грайндер, - повторила женщина. - Брось его, тебе говорят. Охотник поднял голову, но оленя не отпустил. - Не тебе приказывать, Кэсси Килигру. Думаешь, раз ты жена Сандерленда Спотвуда, так можешь мной командовать. Но женщины на веранде уже не было. Сай Грайндер, задохнувшийся от собственного крика и гнева, вглядывался в темноту веранды, туда, где она только что стояла. Перевел взгляд на свои руки, злобно выкрикнул что-то и снова потянул. Рог высвободился, и туша выползла на дорогу. Он оттащил ее к дереву. В грязи осталась широкая гладкая борозда с двумя симметричными следами рогов. Мужчина перевел дух, достал из кармана веревку и закинул конец на сук. Потом присел и стал связывать оленю ноги. Он все еще стоял согнувшись, когда голос опять окликнул его: - Послушай! Ты говоришь, что убил его на дороге? Охотник поднял голову. В сумраке веранды опять белело женское лицо. - Ясно, на дороге, - сказал он. - Эй ты! Там, рядом! Анджело Пассетто вдруг увидел, что лицо теперь обращено к нему и, стало быть, слова тоже предназначаются ему. - Ты ведь все время стоял там, а? Анджело Пассетто посмотрел на женщину. Потом туда, где дорога исчезала в лесу. И снова на женщину. - Кто? Я? - сказал он и отвел глаза. И опять из груди охотника вырвался хриплый, гортанный, победный возглас, который Анджело уже слышал, когда стрела попала в цель. - Посмотри-ка сюда. Посмотри на меня! - сказала женщина. Анджело Пассетто поднял голову. Кто бы мог подумать, что с такого расстояния можно смотреть человеку прямо в глаза. Черные глаза, горевшие на белом лице в тени веранды, словно прожигали его насквозь. - Я смотрела в окно, - сказала женщина. - Ты шел по дороге. Когда он выстрелил, ты остановился. Значит, ты видел. Что ж ты боишься сказать? Анджело поглядел вниз на острые носы своих лакированных туфель, утопавших в бурой грязи. Он с грустью отметил, какими уродливыми култышками кажутся его ноги, погруженные в красную жижу. Он был рослый парень, но тут внезапно почувствовал себя недоростком. Почувствовал вдруг, как велик мир и как он одинок в нем. Ему так нравились лакированные туфли, черные и блестящие, а теперь вот и они заляпаны грязью. - Скажешь ты правду или нет? - требовал женский голос. Он снова поднял глаза, но не на нее. Он смотрел на дорогу, исчезавшую в темном лесу. Надо пойти дальше, только и всего - и окажешься там, в лесу. Он подумал, что, когда жизнь лежит перед человеком, как эта дорога, ему остается только идти по ней. Возникнув, образ этот удивил и заинтересовал его. Подобные мысли были ему в новинку, о жизни он как-то не задумывался. Нет, задумывался... Как-то в баре, где крутили пластинки, девица, с которой он пришел, сказала ему, что жизнь - это просто тарелка вишен, и хихикнула, и наклонилась к нему прикурить, и он вдруг увидел, какие у нее глаза - большие, испуганные, - и эти слова, что жизнь - это просто тарелка вишен, еще несколько дней вертелись у него в голове, и чтобы отделаться от них, он стал повторять их вслух, а два-три дня спустя дорвался и до самой девицы. Девица была как девица, не хуже других. Но когда он получил от нее все, что хотел, ему стало грустно. Ему захотелось плакать, словно он опять был маленьким мальчиком в Савоке и бежал к маме, чтобы уткнуться ей в подол, потому что в то утро ему казалось, что мир настроен против него. Теперь, стоя под дождем, он вдруг подумал, что жизнь - это просто дорога: темный лес по бокам и серо-голубое небо, светлеющее над холмами, с которых уже сдуло туман; дорога, по которой вечно шагают твои ноги. И, представив себе, как выглядит жизнь на самом деле, он почувствовал облегчение. - Скажешь ты, наконец, правду? - требовал женский голос. В сумраке веранды все так же горели черные глаза. Но теперь он был спокоен и уверен в себе. - Этот... этот... - начал он, не зная, как назвать убитое животное, - этот Санта Клаус. Он не на дороге... когда эта в него попала. Эта, которую стреляют. Сперва никто не отозвался на его слова, только ревел ручей, но ревел так ровно, что тишины не нарушал. И вдруг раздался вопль: - Ах ты, сволочь! В два прыжка Сай Грайндер подскочил к нему. Перебросив пакет из правой руки в левую, Анджело потянулся к правому карману. И вспомнил. Карман был пуст. В то же мгновение раздался грохот, под ногами у охотника всплеснулась грязь, потом по его красному, обветренному лицу разлилась бледность; выпучив глаза, охотник неотрывно смотрел на женщину. Анджело тоже обернулся. Она стояла на краю веранды, все еще держа двустволку у плеча. Перед домом неподвижно повисло облачко сизого дыма. -- Ты меня чуть не убила! - закричал охотник. - Кэсси Килигру, ты хотела лишить меня жизни из-за этого паршивого оленя! -- Лишить тебя жизни, еще чего! Я сделала именно то, чего хотела. Ни больше ни меньше. Стоя в тени своей веранды, она вдруг рассмеялась, и ее задорный девичий смех повис в сыром воздухе, а Анджело Пассетто почудилось, что он слышит, как где-то далеко отсюда играют дети. И он вспомнил летний вечер в Кливленде и детвору на улице под фонарями, распевавшую, держась за руки и приплясывая в хороводе. Анджело Пассетто захотелось плакать. - Ты спятила, - обалдело переступая в грязи, говорил охотник, все еще бледный как полотно, - ты спятила. - Будь я на твоем месте, - сказала женщина, с трудом подавляя смех, - будь я на твоем месте против спятившей Кэсси Килигру-Спотвуд с зарядом во втором стволе, я бы оттащила этого оленя туда, где он упал, положила бы веревочку в карман, подняла бы тихонечко лук и поспешила своей дорогой. Так что отправляйся-ка ты к своей пропахшей коровником тупице Глэдис Пигрум, раз лучшей жены найти не сумел. Сай Грайндер пожевал губами, словно собирался что-то сказать. - Вот так-то, - сказала женщина упавшим голосом, как будто силы вдруг покинули ее. Так и не раскрыв рта, он зашлепал сапогами по грязи, притащил оленя обратно, сунул веревку в карман, взял лук, молча повернулся и пошел. Вода быстро затекала в ямы, оставленные в грязи его сапогами. Анджело Пассетто смотрел, как исчезают его следы на дороге. Он не сумел бы объяснить, что это значит, но чувствовал, что именно это наполняет его спокойствием, придает уверенности в себе. Сейчас он пойдет дальше по дороге, и вода станет размывать следы его туфель, и он не оглянется и не увидит, как за его спиной остроносые ямки наполнятся дождевой водой. Охотник теперь стоял наверху, на висячем мостике; его силуэт четко выделялся на фоне темнеющего неба. Перекрывая шум воды, он хрипло и натужно прокричал: - Эй, Кэсси Килигру! Раз уж ее дерьмовое высочество миссис Сандерленд Спотвуд так изголодалась по мясному, что готова убить человека из-за паршивой оленьей туши, так я, пожалуй, пришлю тебе ошметок сала! - Он визгливо рассмеялся, потом перешел мостик и исчез в тумане, застилавшем обрыв. Женщина сошла с крыльца и стояла возле оленя, разглядывая его. Потом оценивающе оглядела Анджело Пассетто, его лицо, его клетчатый пиджак с ватными плечами и узкий в талии, узкие черные брюки, лакированные туфли и мокрый пакет в расползающейся газете. - Если сразу не разделать, протухнет, - сказала она, переводя взгляд на оленью тушу. - Сумеешь помочь? - И, поколебавшись, добавила: - Получишь двадцать пять центов. То есть нет, полдоллара. Он ничего не ответил. Просто осторожно перешагнул через поваленную изгородь, отнес свой мокрый пакет на веранду и обернулся к ней, ожидая приказаний. - Я принесу веревку, - сказала она, двинувшись к сараю - тонкая фигурка в слишком широкой мужской вязаной куртке, опускавшейся ей чуть не до колен. Ее темные волосы, собранные в узел, уже намокли от моросящего дождя. Она скрылась в сарае, еще более ветхом, чем дом, и вернулась оттуда с веревкой. - Старый шнур, - сказала она, - может быть, выдержит. И подала ему веревку. - Чего ж ты ждешь? Оттащи под тот кедр. Забрось веревку и подвесь тушу на сук. Она запнулась, потом добавила, будто извиняясь: - Он слишком тяжелый для меня. А остальное я все могу сама. Анджело послушался, и скоро олень повис как полагается: вниз головой. Его крупные, в золотых крапинках глаза застыли, вывалившись из орбит; за левым плечом торчала стрела, и из раны сочилась кровь. -- Крупный самец, - сказала женщина, разглядывая тушу. - Фунтов на сто семьдесят пять. Восемь отростков. -- Чего? - спросил Анджело Пассетто. -- Отростки на рогах, - сказала женщина. - Ему восемь лет. Она глядела на оленя. Потом протянула руку и коснулась пальцем мягкой шкуры в паху, где коричневое переходило в палевое. Потрогала засохшую корочку крови. - Восемь лет, - сказала она, - бегал по лесу и вот дождался - пристрелил его Сай Грайндер из своего дурацкого лука. Она поглядела на свой палец, измазанный кровью, и обтерла его о подол. -- Мисс, - сказал Анджело Пассетто. - А что теперь? Что надо делать? -- Что делать? - повторила она, поглядев на Анджело так, словно видела его впервые. - Свежевать, вот что. Я принесу нож. Взяв у нее нож, он сперва отошел к крыльцу, снял свой клетчатый пиджак, заботливо, почти любовно свернул его и положил на крыльцо где посуше, однако по ступенькам подниматься не стал. Потом закатал рукава белой рубашки, оголив смуглые сильные руки. Он взял нож, испробовал лезвие, срезав волосок с руки, потом осторожно, словно не доверяя земле под ногами или будто оберегая туфли, приблизился к оленю, с неожиданной ловкостью оттянул голову за рога и, когда горло оленя вздулось, вонзил в него нож и резанул поперек; кровь хлынула, и он отступил. Он стоял, держа рог и нагнувшись к оленю, словно танцор, склонившийся к партнерше. Оттягивая голову, он держал разрез открытым; кровь хлестала на лежавшие на земле кедровые иглы и сухие веточки; они всплывали и кружились в красных парных ручейках, прокладывавших себе путь по неровной земле. - Что же ты спрашивал меня, раз ты и сам умеешь? - Я умею, но только не... - он замолчал, вспоминая слово, - не Санта Клауса. - Где ж ты выучился? - спросила она. - Мой дядя, - сказал он. Потом: - У него была эта... ферма. Я выучился у дяди на ферме. Потому что, когда отец умер, его послали в Огайо к дяде, и он работал там на ферме, ненавидя и дядю, и ферму, самого себя и весь мир. Пока однажды не сшиб дядю с ног ударом кулака и не удрал в Кливленд, а там - гулянки, выпивки, бешеная езда и зеркала, отражавшие Анджело Пассетто, когда он снова и снова проводил расческой по черным шелковистым волосам. - Что это ты говоришь не по-людски? - Я... Сицилия. Она разглядывала его, а он стоял в тени огромного кедра, опустив руки и держа нож кончиками пальцев, а кровь у него под ногами впитывалась в землю. - Вот отчего ты такой смуглый, - сказала она. - Сицилия, - повторил он равнодушно; он ждал, что она будет делать дальше. Кровь уже не текла из разреза, только капли по одной срывались с мокрой морды и падали в лужу. - Куда ты идешь? - спросила она. Он поглядел на дорогу и не ответил. - Эта дорога никуда не ведет, - сказала она. - Просто кончается там, и все. Раньше здесь стояли богатые дома. Потом землю смыло, все ушли. - Она замолчала, словно забылась. - Дом моих родителей стоял вон там, - снова начала она. - Высокий, светлый. И ферма была большая. Это когда я была еще девочкой. Она замолчала, и он посмотрел на нее, соображая, сколько же с тех пор прошло лет. Он пытался представить себе ее девочкой, но не мог. Лицо ее было бледно и замкнуто. И вдруг с пугающей прямотой она поглядела ему в глаза. - На этой дороге жилья больше нет, - сказала она. - Кроме дома Грайндера. Она помолчала. - Это который убил оленя. Навряд ли он ждет тебя к ужину, как ты думаешь? Она снова залилась задорным девичьим смехом и сверкнула темными глазами. И опять смех оборвался, и лицо ее стало словно белая маска. - Ты можешь остаться здесь, - сказала она, глядя на него равнодушно. - Комнат тут хватает. Еду и кров я тебе обеспечу. И заплачу что смогу. Мне нужен помощник. Раньше тут было полно работников, но они все ушли. Последний ушел весной. Старый негр, который почему-то задержался дольше остальных. Он жил вон в той хижине. Потом взял да ушел. Он обернулся и поглядел на дорогу. - Ты сможешь уйти, когда тебе вздумается, - все так же равнодушно сказала она. - Помашешь ручкой и пойдешь, никто тебя держать не станет. Он снова посмотрел на нее. Заложив руки за спину, она прислонилась к углу веранды, словно была без сил. На ее узких опущенных плечах висела широкая старая коричневая куртка. Лицо ее было бледнее прежнего, глаза глядели безучастно. Шел дождь, а она так и стояла с непокрытой головой. Несколько прядей темных волос прилипли к мокрой щеке. То ли она не замечала этого, то ли ей было все равно. - Ладно, - решил он. - Остаюсь. Да, пожалуй, стоило остаться. Им и в голову не придет искать его здесь. ГЛАВА ВТОРАЯ Маррей Гилфорт осторожно вел свой новенький, ослепительно белый бьюик по разбитой каменистой дороге вдоль ручья. Хотя он мог себе позволить ездить в белой машине с откидным верхом и обычно держал верх открытым и даже снимал шляпу, чтобы подставить лицо солнцу, но отказаться от темно-серого костюма, застегнутого на все пуговицы, темного галстука и строгих черных полуботинок он не мог. Разве что в жаркий день. День сегодня стоял ясный, чистый, солнце припекало, однако в воздухе была прохлада, а когда машина Маррея Гилфорта въезжала в тень или приближалась к ручью или к обрыву, чувствовался холодный ветерок, будто подводный ключ в теплом озере. Так что, едва въехав в долину, он застегнул свое серое твидовое пальто и аккуратно надел серую фетровую шляпу. Да, Маррей Гилфорт мог себе позволить ослепительно белый бьюик. Но, глядя в трельяж лучшего портного Чикаго и видя свое округлившееся брюшко, бледность, которую не удавалось скрыть ни солнечным, ни искусственным загаром, лысеющую круглую голову с начесанными на лоб волосами, он каждый раз приходил к убеждению, что светлый костюм уже не для него. Впрочем, это было не убеждение, а скорее смутная печаль, которая порой обращалась в беспричинное раздражение, и он ни с того ни с сего делал портному резкое замечание, а то с надеждой бросал взгляд на свой профиль в боковом зеркале, отмечая, что у него хороший прямой нос, и героически втягивал живот. С некоторых пор, глядя на какого-нибудь седого и плешивого портного, присевшего на корточки, чтобы отметить длину его брюк, он тешил себя мыслью о том, что, наверное, этому старику давно уже отказано в кое-каких земных удовольствиях; при этом он испытывал к портному приятную жалость. Маррей упрямо притворялся, что не помнит, откуда пошла эта жалость. Он был тогда делегатом конференции юристов в Чикаго, приехал один - жена его была нездорова. Однажды вечером он выпивал с известным вашингтонским адвокатом - крупным, полным мужчиной с ранней сединой и правильными чертами лица, Алфредом Милбэнком, которому нравилось, когда его принимали за Стетиниуса, тогдашнего государственного секретаря; и вот этот Милбэнк после минутного молчания решительно поставил на стол пустой стакан и заявил: - В этом самом Чикаго три миллиона населения, и половина из них - в юбках. Я не намерен пройти мимо этого факта. Сказав так, Милбэнк вытащил книжечку в черном сафьяновом переплете и начал листать ее. Найдя нужную страницу, он ухмыльнулся во всю ширь своего раскрасневшегося лица. - По-моему, Гилфорт, - сказал он, - тебя это тоже должно заинтересовать. Ты, Гилфорт, уже не молод. Жена твоя - уж ты не обижайся - тоже молодостью не блещет. Но если, воспользовавшись услугами Матильды или Алисы, - он постучал холеным пальцем по книжечке, - ты вспомнишь молодость и вернешься к себе в Теннесси с новыми силами да тряхнешь стариной на радость супруге, ей это придется по вкусу. Она сядет на диету. Сделает новую прическу. Она станет прислушиваться к тому, что ты говоришь. И она... И внезапно с ощущением вины, тут же превратившейся в обиду на жену, Маррей подумал, что Бесси и впрямь так располнела; что даже матрац на ее стороне постели весь промялся, а за бриджем, когда она держит в руке карты, видно, какие у нее пухлые пальцы. И еще эта привычка причмокивать! А Милбэнк не унимался: - ...а что касается Алисы, то она - нечто среднее между дикой кошкой и летним облаком. Твоя душа расцветет от одного ее присутствия. Она, почтенный Гилфорт, владеет редкостным искусством заставить мужчину поверить, что его любят ради него самого. В данном случае - ради моего подзащитного Маррея Гилфорта. И в эту минуту Гилфорт, глядя на корочку апельсина, лежавшую на дне опустевшего бокала, вдруг засомневался в том, что его, Маррея Гилфорта, когда-нибудь любили ради него самого. Между тем Милбэнк не унимался: - Умелая ложь, любезный Гилфорт, в любом суде стрит миллиона истинных фактов. Как и в любой постели. Иллюзия, Гилфорт, - вот единственная истина в мире. И что касается меня, то я торжественно заявляю, что не пройдет и часа, как я отдам сотню долларов за сочный кусок иллюзии. Разумеется, - и он добродушно загоготал, обдав взмокшего Маррея горячим облаком алкогольных паров, - в юбке и со всем что полагается! Ну так как, старина? - и толстые губы Милбэнка с вызовом растянулись в презрительной усмешке, обнажая мощные пожелтевшие клыки. Маррею же виделось не порочно-раскрасневшееся лицо стареющего адвоката, а молодое, здоровое лицо Сандерленда Спотвуда, ухмылявшегося с тем же презрительным вызовом. И Маррей снова почувствовал себя в ловушке, из которой ему, видно, никогда не уйти. До конца дней придется ему жить вот с этакой рожей перед глазами - Милбэнка ли, Спотвуда, неважно, - всю жизнь чувствовать их снисходительное презрение, всю жизнь завидовать обладателю этой рожи, прикидывать - а мог бы ты отважиться поступать так же, как они? Но если бы их не было, то на кого бы он равнялся? "Боже мой, - подумал он, пугаясь своего бесстрашия, - да я бы равнялся на самого себя". Вдохновленный этой неожиданной идеей, он решительно поднялся, опрокинув стул, не боясь привлечь внимание посетителей ресторана, не боясь даже багровой рожи Алфреда Милбэнка; а тот покровительственно улыбнулся ему и похвалил: - Ай да Гилфорт! Значит, решился? Да, он решился. Ее звали не Алиса, а Софи. Она была хорошенькая и умела держаться, и они устроили скромную вечеринку в номерах у Милбэнка, вчетвером: шампанское в ведерках со льдом, притушенные огни, приглушенная беседа и, наконец, вполне пристойный отход ко сну. Хорошо, что в номерах Милбэнка было две спальни и Маррею не пришлось, испытывая гнетущее унижение, тайком провожать Софи к себе в 1043-й. В 1043-м было бы иначе, куда хуже: номер-то был скромный - откровенная спальня; там не было бы этих последних минут, когда Милбэнк уже увел свою Дороти, и в почти целомудренном молчании Гилфорт с Софи допили шампанское, и она подсела к нему на диван, положила голову ему на плечо и, дыша в ухо, тихонько, почти незаметно расстегнула ему рубашку. Всего два дня спустя в примерочной чикагского ателье, где ему обычно шили, Гилфорт сверху вниз посмотрел на старика портного, присевшего на корточки, чтобы отметить длину будущих брюк, и сердце его наполнилось этой сладостной жалостью, граничащей с презрением. После двадцати семи таких поездок в Чикаго и пяти юридических конференций в других городах Маррей, прибыв на шестую, не нашел в отеле Алфреда Милбэнка и справился о нем у одного из вашингтонских коллег. В ответ тот как-то странно оглядел Маррея, и под этим холодным оценивающим взглядом Маррей зарделся. Потом вашингтонский юрист сказал: - Ах да, Милбэнк, тот самый. Так вы не в курсе дела? Маррей покачал головой. - Он умер, - кратко и брезгливо бросил тот. И отошел. К вечеру, задав разным людям несколько осторожных вопросов и посетив вместо дневного заседания городскую библиотеку, чтобы просмотреть старые номера вашингтонских газет, Маррей узнал, что с Милбэнком случился в Скрэнтоне сердечный приступ и что неопознанная женщина в леопардовой шубке, пославшая коридорного за врачом, вышла из номера в низко надвинутой на глаза шляпе и стремглав выскочила на улицу, не успев даже забрать из номера свои чулки и лифчик, а больной умер три часа спустя в скрэнтонской больнице. В тот же вечер Маррей вылетел домой в Теннесси и лишь через полтора месяца решился снова поехать в Чикаго. Следы Софи Маррей давно потерял. Узнав однажды от миссис Билингс, ведавшей "связями" Милбэнка в Чикаго, что Софи теперь "занята", он в отчаянии решил было разыскать ее и, получив развод, жениться на ней. Но здравый смысл взял свое, и в последние годы некая Милдред, рекомендованная ему миссис Билингс, вполне удовлетворительно заменяла Софи. Надо было только заранее послать миссис Билингс телеграмму (не из Паркертона и подписанную просто "Чарли"). Милдред легко приспособилась к его обряду: притушенные огни в гостиной большого номера, бутылка шампанского во льду, негромкая беседа, потом тишина и ее голова у него на плече. Но в свою последнюю поездку в Чикаго, позвонив миссис Билингс, он узнал, что Милдред вышла замуж. Миссис Билингс заговорила о какой-то очень милой и опытной девушке по имени Шарлотта, но расстроенный Маррей безвольным движением опустил трубку; телефон был голубой, номера были выдержаны в синих тонах. Милдред всегда любила синее. А было еще только два часа дня. Как дожить до вечера? Обычно день бывал заполнен предвкушением. Стоя в своем голубом номере, Маррей спрашивал себя, зачем он оборвал разговор. Чем Шарлотта хуже? Но при мысли о Шарлотте какой-то непонятный страх сдавил ему горло. Тогда он подумал, что мог бы позвонить знакомому чикагскому юристу - тот всегда был с ним приветлив и не воротил носа. Но вместо этого он пошел прогуляться по парку. Потом разыскал французский ресторан и заказал дорогой обед с бутылкой еще более дорогого бордо. Ел он мало, но пил охотно. Потом потребовал кофе и после кофе выпил три рюмки чудовищно дорогого коньяку, мрачно размышляя о том, что у всякого мужчины в жизни должно быть что-то свое. Вернувшись к себе в номер, он, к своему собственному удивлению, заказал бутылку шампанского и, когда ее принесли, щедро заплатил официанту. Потом, сидя в одиночестве на диване, опустошил ее. На это у него ушло часа два. Допив последний глоток, он откинулся на спинку дивана и закрыл глаза. Он просидел так до полуночи, потом поднялся, прошел в ванную и дал волю рукам. Вот там-то, в ванной, глядя на себя в зеркало, он принял решение: он пробьется в Верховный суд штата Теннесси. Будь он верховным судьей, пусть даже только штата Теннесси, ни один вашингтонский чистоплюй не посмел бы, смерив его презрительным взглядом, отвернуться и отойти. Под сияющим осенним небом Маррей вел свой ослепительно белый бьюик по дороге в долине Спотвудов и думал, что он, пожалуй, и впрямь доберется до Верховного суда. Он был уже прокурором - разве это не доказательство всеобщей симпатии к нему? К тому же кое-кто в Штате был у него в долгу. Он поработал на благо своего штата - и он сам, и его деньги. После дела Франклина Ламбера он стал популярен даже в Восточном Теннесси. Глаза его не отрывались от дороги, которую он знал всю свою жизнь, знал с детства, но думал он не о прошлом. Мысли его сосредоточились на единственной светлой точке в сумраке его бытия: он мечтал о том дне, когда станет судьей. Иной раз он отчетливо видел себя восседающим там, наверху, в окружении мягко светящихся облаков. В последнее время, созерцая внутренним взором свою заветную звезду, он стал забывать о том, что его окружало в действительности. В сущности он был одинок. Близких друзей не имел, Бесси уже четыре года лежала в могиле. По вечерам, приходя домой, он ел в одиночестве; слуга Леонид, подававший ему ужин, был для него предметом неодушевленным. Спал он мало, часто вставал среди ночи и бродил по дому, словно ожидая увидеть на стене явление своей апокалипсической звезды. Ибо в такие часы ему казалось, что он бродит не по темному дому, а в самой кромешной тьме своей души. По мере того как он терял связь с реальным миром, Маррей все больше сосредоточивался на некоем спасительном будущем. Думать о прошлом было ему невыносимо; лишь иной раз, устремив мысленный взор на сиявшую во тьме звезду, он вспоминал о былом для того, чтобы еще раз отречься от него. Когда-нибудь - скоро-скоро - он навсегда освободится от прошлого, спасенный, преображенный, и его истинное "я", очищенное и обновленное, насладится триумфом. Нет - отмщением. Кому? За что? Этого он не знал. Он, собственно, не был уверен, что это отмщение. Но иногда, во власти мечты о своем будущем мистическом освобождении от скверны, он чувствовал, как мышцы его твердеют, дыхание убыстряется и он наносит бесконечные удары своим невидимым и неведомым противникам. Поравнявшись с домом на левой стороне дороги, против старого мостика, он вспомнил Сандерленда - молодого Сандера, орущего, приподнявшись в стременах, несущегося галопом по дороге, вспомнил зеленые поля и тучные стада на лугах, и ослепительное солнце - солнце сорокалетней давности, и как в тени под кедрами белели стены дома. С тех пор дом сильно потускнел. Глядя на почерневшие доски обшивки, разбитое стекло в окне, провисшую крышу пристройки, Маррей подумал, что в сущности этот дом никогда и не отличался особым величием: сначала это была просто большая бревенчатая хижина, срубленная первым из поселившихся здесь Спотвудов; позже ее обшили досками, потом пристроили крыло, потом, при дедушке Сандера, навесили двухэтажную веранду. Но по углам веранды стояли не резные колонны, а простые кедровые брусья, обшитые досками. Теперь, когда подгнившие доски стали отваливаться, это особенно бросалось в глаза. И он подумал о доме, в котором жил сейчас он сам, - о старом особняке Дарлингтонов, доставшемся ему, когда он женился на Бесси. Да, вот это дом так дом - кирпичный, с высоким белым портиком, с коринфскими колоннами - ему нравилось звучание этого слова; коринфские, - и все в образцовом состоянии, потому что у него хватило средств на полную реставрацию особняка. Да что там Дарлингтоны! Он, Маррей, вложил в этот дом вдвое больше, чем они. Обозревая свой сумрачный жизненный путь, он догадывался, что этот расход был частью цены, которую надо заплатить за кресло в Верховном суде штата Теннесси. Возможно, женитьба на Бесси Дарлингтон тоже входила в эту цену, но об этом думать не хотелось. Презрительно усмехнувшись при мысли, что мальчишкой он считал дом Спотвудов великолепным, Маррей запретил себе вспоминать прошлое. "На самом деле, - подумал он, - правительству следовало бы откупить эту нищую долину с ее начисто смытой почвой и завалившимися изгородями и устроить здесь заповедник. Но куда тогда денется Сандерленд Спотвуд? Да не все ли равно, где будет лежать эта груда мяса", - раздраженно подумал Маррей. И со злобой спросил себя, с какой стати он тащится в такую даль, когда у него полно дел - ведь к делам его частных клиентов теперь добавились еще и прокурорские обязанности! Ехать сюда только для того, чтобы еще раз поглядеть на эту тушу, почти не подающую признаков жизни, и услышать его сдавленный хрип, от которого кажется, что тебя самого душат? Мысли Маррея помимо его воли снова вернулись к прошлому, к тому могучему, атлетически сложенному юноше, каким он увидел Сандерленда Спотвуда на первом курсе Нэшвиллского университета - здоровяка с копной русых кудрей и наглыми голубыми глазами навыкате. В те редкие дни, когда Сандер приходил на занятия, на нем была нестираная охотничья куртка с застарелыми пятнами крови. Он приносил пружинник с пятидюймовым лезвием и во время лекции, бывало, звучно выстреливал лезвие и очень старательно подравнивал себе ногти. Брился он нерегулярно. К студенткам был равнодушен, но по субботам непременно отправлялся в бордель. Почтение, которое внушало имя Спотвуда, слухи о спотвудских деньгах и высокомерие, с которым держался сам Сандерленд, послужили ему рекомендацией в студенческий клуб, но накануне церемонии посвящения он напился вдрызг, подрался с членом клуба и был вычеркнут из списков. - Лягал я вас всех, - сказал он, узнав об этом. К апрелю о нем уже слагали легенды. В мае его выгнали, потому что ясным весенним днем, в половине пятого, в час, когда так славно дышится и местные старушки неторопливо выезжают в своих допотопных авто, чтобы полюбоваться цветущей магнолией, украшавшей университетские газоны, он, обнажив свое мужское естество, катался на мотоцикле взад и вперед перед университетом. В тот вечер, придя выразить ему сочувствие, Маррей застал Сандерленда сидящим на кровати между дву