о значит ангел. Муха такая на небесах. Анджело хороший человек. Анджело пойдет к твоему папе. Скажет ему: "Анджело - хороший человек". -- Дай сюда ведра! - прошипела она. Он еще долго смотрел на нее, думая: "Не хочет, чтобы Анджело шел дальше. Не скажет папе". Он еще не знал, как это объяснить, но уже чувствовал облегчение. А в следующую секунду вспомнил и слово, которое все объяснило: она нищая. Полагая, что все понял, он ощутил прилив энергии: он спасет ее от всех зол. Сердце его исходило нежностью: "Бедная, бедная девочка". Он опустил ведра на землю и улыбаясь отступил назад. Она тотчас схватила дужки ведер, подняла лицо к небу, чтобы получше выровнять плечи, распрямилась, подняла ведра. Он следил за ее движениями, и видел, и почти чувствовал, как мышцы переливаются у нее под кожей, когда она приседает, выпрямляется, держит ведра. Нет, она не была бесплотным видением. Она ему не приснилась, она - наяву. - Анджело пойдет к твоему папе, - снова сказал он, все еще храня в памяти ее лицо таким, каким оно было минуту назад, когда она отрывала ведра от земли: поднятое к небу, с влажными, полуоткрытыми губами. - Нет, - сказала она. Тогда кто-то другой в нем подумал: "Хорошо". Значит, он угадал. Значит, она не даст ему говорить с отцом. Значит, Анджело Пассетто опять повезло - потрясающе повезло, потому что, если бы она сказала "ладно", о чем бы стал Анджело Пассетто говорить с ее отцом? Ему повезло: она будет держать его в секрете, он станет для нее песней, поджидающей ее в лесу. И, чувствуя себя великаном, зная, что ему повезло, он посмотрел ей в лицо умоляющими карими глазами и повторил: - Послушай. Надо сказать папе. Она отвернулась, расплескивая воду, и через плечо с яростью бросила ему: - Нет у меня никакого папы! И торопливо, насколько ей позволяли тяжелые ведра, пошла через поляну к хижине. Движение ее было, как музыка. Теперь уж он не расстраивался. Он думал о том, что Анджело Пассетто повезло. Два дня подряд он не показывался ей. Потом пришел, отнес ведра. Идя за ней в тени кедровой рощи, он следил, как мелькают ее пятки, покачиваются бедра. Как и в прошлый раз, но только еще дальше от поляны она внезапно остановилась. И, как и в тот раз, велела отдать ей ведра. - Нет, - сказал он улыбаясь, - ты совсем крошка. Я несу в дом. - В дом! - вспылила она, блеснув глазами. - Вовсе ты не собираешься нести их в дом. Знаешь, что я не пущу, вот и говоришь. Все ты врешь, думаешь, я не знаю. Что зубы-то скалишь? "Как она догадалась?" - растерялся он. Его охватила слабость. Сознание своей вины буквально парализовало его. Только раз в жизни с ним случилось такое, когда Гвидо Альточчи вскочил со скамьи подсудимых и ткнул в него пальцем, крича по-итальянски: "Traditore" - предатель! Она глядела ему в лицо и, конечно, видела его насквозь. Потом холодно и властно велела: - Поставь ведра. Он медленно опустил их на тропинку. Ведра коснулись земли, стали, и тогда он осторожно опустил дужки. Они звякнули. Девушка была рядом. Один шаг, один прыжок - и он настигнет ее. Она и вскрикнуть не успеет. Но страх остановил его. Страх полз у него по спине, точно струйка холодного пота. - ...и не смей больше на меня глядеть, - говорила она, - и зубы не скаль! И не смей больше петь в этом лесу, я не желаю тебя слышать. Убирайся! И страх его сменился грустью. "Три года", - думал он. Глядел в ее поблекшие от гнева глаза и представлял себе, как этот гневный взгляд мог бы смягчиться, стать нежным и ласковым. Она все еще глядела прямо на него. - Кто ты такой? - спросила она. - А что? - отозвался он, вконец расстроенный и растерянный. - А то, что говоришь не по-нашему, - сказала она со злорадной усмешкой. Он тупо молчал, глядя на нее. - Ну, говори: кто ты такой? - властно требовала она. - Сицилия, - сказал он и вдруг подумал: "А что оно, собственно, значит, это слово, которое я повторяю всю свою жизнь?" Только сейчас, в темном кедровом лесу, в Теннесси, он заметил, что даже для него самого это лишь пустой звук. Пытаясь наполнить его хоть каким-то смыслом, он снова повторил, сам себе: "Сицилия, из Сицилии". - Вот и поезжай в свою Сицилию, - отрезала она, недобро рассмеявшись и внезапно оборвав смех, точно нитку. - Счастливого пути. -- Давно я там не был, - сказал он, погрустнев от этой неожиданной мысли. -- Словом, катись на все четыре стороны, - сказала она. - Убирайся отсюда. Хватит тебе тут зубы скалить. Ишь, белые какие, напоказ небось и выставляешь. Распелся тут. Если хочешь знать, - она поколебалась, потом шагнула к нему, вздернув подбородок, и выпалила: - Я тебя ненавижу! И тогда словно какая-то сила, скрытая в глубине его существа, вырвалась на свободу. - Правда? - шагнул он к ней, сотрясаясь от желания, сжимая кулаки, шумно дыша. - Правда, что ты ненавидишь Анджело? Она не испугалась, не отступила. Она глядела ему прямо в глаза и, дразня его, повторяла: - Правда. Правда, что я ненавижу Анджело. Но стоило ему чуть приметно придвинуться к ней, как она пригрозила: - Только тронь, и я позову шерифа. Если ты сейчас же не уберешься отсюда раз и навсегда, клянусь богом, позову! Секунду она стояла не шевелясь и так близко, что он мог бы дотянуться до нее рукой, потом, не опуская взгляда, бесстрашно и хладнокровно, словно знала, что он уже не опасен, присела, все так же гневно блестя побелевшими глазами, и опустила руки, нащупывая ведра. Поднялась, брезгливо отвернулась, словно даже просто глядя на него можно было запачкаться, и, полная холодного презрения, пошла домой. Стоя на тропе, он глядел в пустоту за деревьями. Только что здесь была она, и вдруг все опустело. Глядя теперь в эту пустоту, он, словно принимая кару, вспомнил. Вспомнил то, о чем весь день старался не вспоминать. Он знал, что миром управляют неумолимые законы равновесия: исчезла девушка, но на ее место пришло воспоминание. И с той же неизбежностью, согласно тем же неумолимым законам его слежка за девушкой в лесу привела - не прямо, а в силу таинственной связи событий - к тому, что в доме следили за ним; вот об этом-то он и старался не вспоминать; а обнаружил он эту тайную слежку как раз в то утро. Даже сейчас, в лесу, он чувствовал на себе чей-то тайный взгляд. Невидимые глаза мерещились ему за каждым кедром. Он испугался. Они знают! Они знают, что Анджело здесь! "Нет, - сказал он себе. - Здесь меня не могли выследить. Здесь меня никогда не найдут". И все же, прежде чем углубиться в лес, он внимательно огляделся. Темнота подступала. Темнота тянулась к нему из зарослей. Он помнил, как в то утро за ним следили ее глаза. Глаза той женщины. То ли он и впрямь раньше не чувствовал этого, то ли притворялся перед самим собой. На рассвете, идя через прихожую на задний двор, он достал из кармана своего красного халата сигарету и, прежде чем взяться за ручку двери, приостановился, зажигая спичку. В эту секунду он услышал скрип. Не оборачиваясь, а лишь пригнувшись, как бы только для того, чтобы прикурить, он увидел щель в двери и за ней отчетливо различил мерцание лица, черный блеск глаз. Это была она. Он вышел, но, затворив дверь, тотчас приник к замочной скважине. Женщина серой тенью мелькнула через прихожую в коридор. Он поднялся, бросил сигарету и, таясь, прошел двором в конец пристройки, к окну своей комнаты. Он узнавал его по свежей замазке вокруг недавно вставленного стекла. Затем он потихоньку выпрямился и одним глазом заглянул в окно. Но снизу ничего не было видно. Дыхание его висело изморозью в воздухе, он трясся от холода в своем старом халате. Залезть повыше он не решался. Он пытался представить себе, что она там может делать. Он закрывал глаза, надеясь увидеть, что происходит в комнате. Но представлялось ему только беловатое пятно, которое уже много недель он замечал за стеклом то одного, то другого окна. Пригнувшись, он стоял под окном, не решаясь заглянуть снова. Он был уверен, что она в комнате. Но чувствовал себя так, словно это его поймали с поличным. Она была в комнате, а ему приходилось дрогнуть тут, скорчившись под окном. Он прокрался до угла и выпрямился. Взявшись рукой за старую, изъеденную насекомыми дверь, за которой стоял специфический запах нужника, он почувствовал тошноту. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Так он узнал, что женщина подсматривает за ним, а девушка ненавидит. В ту же ночь он увидел сон, от которого за эти три года не раз просыпался по ночам; иногда этот сон как наваждение настигал его среди бела дня. Но при свете ему удавалось быстро избавиться от наваждения: сморгнешь, и оно исчезнет, растает в воздухе, оставив только легкую испарину на лбу, и вот по ночам он, бывало, просыпался весь в поту. Впрочем, уже несколько недель этот сон не беспокоил его. Ему теперь снилось, как девушка идет по тропке, потом оборачивается, и, словно солнечный луч в сумраке кедровой рощи, улыбка освещает ее лицо. Улыбалась она ему только во сне, и тогда, проснувшись, он лежал в темноте, чувствуя такое блаженство, словно это все-таки случилось наяву. Потом он медленно и осторожно брал сигарету со стула, стоявшего возле кровати, зажигал спичку, стараясь не особенно шуметь, и глядел прямо в огонь, чтобы не видеть того, что его окружало, а когда курил, то затягивался глубоко и выпускал дым медленно: только так, соблюдая множество предосторожностей, не думая ни о чем постороннем, он ухитрялся продлить немного свое счастье. А счастье наполняло все его тело. Оно светилось у него под кожей. Оно текло в нем, как кровь. И ему казалось, что если в такую минуту проткнуть кожу чем-нибудь острым, то немного счастья вытечет наружу и засияет в темноте. Но в ночь после того, как девушка, недобро глядя ему прямо в лицо, сразу подурневшая, нет, похорошевшая, но уже совсем другая сказала, что ненавидит его,- в ту ночь она ему не снилась. В ту ночь он видел свой старый сон и проснулся весь мокрый от страха и чувства вины. Снова - в который раз - ему снился зал суда, и опять адвокат, указывая на Гвидо Альточчи, спрашивал у Анджело Пассетто: "Это у него был револьвер?" И опять Анджело слышал свой голос: "Да". И Гвидо вдруг поднимался со скамьи подсудимых, а его пытались удержать, и все глядели на него, Анджело, а Гвидо, который был выше всех, пронзал Анджело огненным взглядом черных глаз и кричал: "Тгаditorе" - предатель! А потом Гвидо Альточчи запрокидывал голову и медленно проводил пальцем по вздувшемуся горлу: так снилось Анджело Пассетто, но именно так это случилось когда-то наяву. Проснувшись и лежа под пахнущими пылью одеялами, Анджело вспомнил, где он, и понял, что видел сон,- ведь Гвидо Альточчи был мертв, давно уже мертв. Но сон был так ярок, что, проснувшись в предрассветной мгле, Анджело понял, как глупо было надеяться, что прошлое забыто. Вернулся старый сон, и все снова ожило у него перед глазами. Анджело нашарил на стуле сигареты, но побоялся зажечь спичку: а вдруг при свете желтого пламени он опять увидит зал суда и лицо Гвидо Альточчи! Потом он все же закурил. Выкурил одну сигарету, другую, дожидаясь, пока за окном рассветет. Подумал о новом дне. Подумал о том, сколько таких рассветов ему еще предстоит. Наконец встал, дрожа от холода, затянул пояс старого красного халата, надел башмаки, которые до него носил кто-то другой, и вышел в коридор, сначала своим обычным шагом - по коридору до того места, где скрипели половицы, потом через прихожую, но вдруг снова вспомнил, как девушка шагнула к нему и сказала, что ненавидит, и у него словно помертвело все внутри от какого-то предчувствия, и ноги стали как деревянные. Он пошел медленной походкой обреченного. Перед дверью на задний двор он остановился и, стоя чуть боком, чтобы уголком глаза видеть дверь гостиной, зажег сигарету. Да, дверь чуть-чуть приотворилась. Тогда он как ни в чем не бывало вышел во двор. Но, выйдя, отшвырнул сигарету и по серебристому утреннему инею кинулся в конец пристройки, сбросил башмаки, перевалился через подоконник своего окна, которое нарочно оставил открытым, метнулся в шкаф, задернул полог. Мешковина еще покачивалась, когда дверь заскрипела. Он увидел женщину через просвет в мешковине. Непричесанная, в широкой серой фланелевой рубашке, босая, казавшаяся в утреннем свете еще бледнее, чем обычно, она шла к его кровати. Хладнокровно, с презрением он наблюдал за ней. Неужели эта дура не знает, что мужчина всегда может вернуться за чем-нибудь? Он так и подумал о себе: "мужчина". Словно это не он, а кто-то другой только что поднялся, притворяясь, будто идет в уборную, остановился в холодной прихожей, чтобы зажечь сигарету и краем глаза увидеть, как приотворяется дверь той заповедной комнаты, потом влез в окно и спрятался. Кто-то другой, не Анджело Пассетто, просто чье-то мужское тело, которое не могло не сделать того, что неизбежно должно было случиться. Кровать стояла слева от двери, в противоположном от шкафа углу, и он видел, как эта дура шла к ней. Видел, как она склонилась над постелью. Видел, как осторожно протянула руку и дотронулась до его подушки. Этот осторожный жест взбесил его. Глядеть на нее было невыносимо. "Cretina, - подумал он, вкладывая в это слово все свое презрение к ней, отвращение, все свое неприятие, - идиотка". Вдруг бессильно и нелепо, словно у нее отнялись ноги, женщина ничком повалилась поперек кровати и уткнулась в подушку. Она лежала так с минуту, потом силы совсем покинули ее: колени подогнулись, и тело поползло на пол, словно кто-то брезгливо тащил ее за пятки. Вот она замерла, точно лавина земли, которая сползает с обрыва, пока не остановится у его подножия. Левая нога подогнулась, правая отъехала в сторону; правая рука безвольно висела, левая осталась лежать на кровати; лицом она прижалась к перине: ей, наверно, нечем было дышать. "Идиотка", - беззвучно сказал он. Потом рука на постели слабо шевельнулась. Сквозь просвет в мешковине он видел, как ее дрожащие пальцы мучительно шарили по постели. Видел, как они дотянулись до его подушки, до вмятины от его головы, и ухватились за белую наволочку. Медленно, с трудом, словно тяжелый груз, рука потянула подушку. Анджело задыхался. Он почувствовал слабость и сердцебиение, потом прилив ярости; с него будто сняли оковы, и в одно мгновение, столь краткое, что ни воля, ни мозг не успели его отметить, все решилось. Он вышел из-за полога. Он даже не потрудился протянуть руку и отодвинуть мешковину. Просто шагнул вперед, на ходу сбрасывая халат. Она подняла голову. Глаза ее были широко раскрыты. Она молчала. Потом закрыла глаза и снова уронила голову на край кровати. Словно ничего не видела или не верила своим глазам. Она молчала, даже когда он нагнулся и схватил ее за руку, все еще сжимавшую подушку, когда сдернул ее с кровати на голый пол и с треском рванул серую фланелевую рубашку. Даже когда он рухнул, словно и ему отказали ноги, и злобно, безрадостно, в своей безжалостности почти ничего не ощущая, овладел ею. И только выпрямившись над распростертым неприкрытым телом, одиноко и неподвижно застывшим в нелепой позе на грязном полу, - женским телом, которого он никогда не замечал под старой коричневой курткой, - он увидел, как оно красиво. При всем безволии его нелепой позы оно было так совершенно, что у него тупо заныло в груди от ощущения, что он обманут и обездолен. Он схватил свою одежду - не старье, которое она перешила для него, а городской костюм, висевший в шкафу, - и, не одеваясь, выскочил из комнаты, надеясь, что она не успеет открыть глаза. В порыве злобного отчаяния надеясь, что она не откроет их никогда. Она подошла к окну и затворила его. С минуту смотрела сквозь стекло во двор, на мир, состоящий из простых вещей: старый помятый чайник, брошенный под деревом, старый курятник с блестящей от инея крышей, два старых лемеха на двери курятника, подвешенные так, чтобы дверь случайно не осталась открытой, точило с отвалившейся ногой. Надо только перечислить эти вещи, назвать их - чайник, курятник, лемех, точило, - и все вернется на свои места, мир снова станет таким, как прежде. Потом откуда-то издалека до нее донеслось хрипение Сандера. Нет, ей не почудилось. И сна отправилась на зов. Когда она пришла на кухню, в плите пылал огонь. Значит, он затопил плиту. Специально задержался, чтобы растопить плиту. Она начала готовить завтрак. Как обычно, поставила на стол масло, варенье, приготовила кофе, поджарила кукурузные лепешки, отрезала несколько ломтей от окорока, висевшего в углу, и положила их на сковороду. Когда мясо согрелось, она слила со сковороды лишний жир и разбила в нее три яйца. Покрошила скорлупы в кофейник, чтобы осела гуща. Она делала все как обычно, даже с какой-то особенной старательностью. Положила яичницу в тарелку, налила кофе. И внезапно изваянием застыла у плиты над дымящейся тарелкой, которая словно уплывала от нее куда-то, - застыла потому, что вдруг поняла, что сегодня яичница останется несъеденной, а кофе невыпитым. Потому что в это мгновение ей наконец стало ясно, что такое ее жизнь. Вся ее жизнь была чередой расставаний. Да, жизнь - это когда от тебя уходят, а ты остаешься. Она вышла во двор и заглянула в сарай. Машины не было. В тот день - сколько же это лет назад? - когда от нее ушел Сай Грайндер, расставание казалось ей совершенно невероятным; так иной раз, порезавшись ножом, но в первую секунду еще не ощущая боли, глядишь на рану и отказываешься в нее верить. Но теперь она знала, как легко поверить даже в самые невероятные вещи. Теперь она знала, что, когда случается неизбежное, каким бы невероятным оно ни казалось, в него приходится верить. Она вернулась в кухню, переполненная этим новым знанием, и стена поплыла от нее в бесконечность, словно пространство отталкивалось от ее взгляда, нет, - истекало из каждой поры ее тела, растягивалось, уползая все дальше и дальше. Наконец-то после стольких лет она почувствовала, что верит, безоговорочно верит в то, что Сай Грайндер бросил ее и сбежал на Запад, не оставив записки, не сказав ни единого слова; верит, что он сбежал, и теперь даже сумеет с этим примириться. Значит, все это на самом деле было: жил-был на свете стройный и крепкий юноша всего-то двадцати одного года от роду, с горделивым разворотом плеч и уже сложенными в угрюмую усмешку губами - юноша, одарявший ее улыбкой. И, видя, как улыбка гонит его угрюмость, она понимала, что мрачно выпяченная губа и опущенные книзу уголки рта обращены ко всем на свете, кроме нее, и потому эта редкая, только ей принадлежавшая улыбка была ей особенно дорога. Он улыбался, и она знала, что в такие минуты он забывает о зле, которое ему причинили в этом мире и которого он вовсе не заслужил. Не по его вине старый Бадж Грайндер день-деньской лежал пьяный в своей хижине на холме, не печалясь, что речка смывает почву с его участка; не по его вине Бадж-младший, брат Сая, в один из редких дней, когда ему удавалось собраться с духом и заняться полезным делом, был обнаружен среди ночи возле чужого закрома, где он запасался сырьем для своего самогонного аппарата; не по его вине босоногая Мэйбл, старшая сестра Сая, в один прекрасный день вышла на шоссе и какой-то шофер, которому она, по слухам, заплатила натурой, отвез ее в Нэшвилл, где ее научили не только носить туфли, но и быстро снимать их. Не его вина, что судьба заставила его сидеть за партой убогой деревенской школы, корпеть над учебниками, пытаясь откопать в них тайну, которая помогла бы ему вырваться из долины Спотвудов, избавиться от проклятой необходимости быть тем, что он есть. Не его вина, что в этой школе тихая бледная девочка глядела на него доверчивыми черными глазами и снилась ему по ночам. Из всех учениц этой школы она единственная была к нему добра. Она была добра к нему несколько лет спустя, когда он нанялся на лесопилку к мистеру Робоку и зарабатывал десять долларов в неделю, пять из которых откладывал. Он учился в заочном инженерном училище и по ночам при керосиновой лампе корпел над книгами, для понимания которых ему так многого недоставало. Даже холодной зимней ночью он покрывался потом от усилий. Потому что в этой борьбе за знания принимало участие и его тело; тело было единственным союзником, в котором он не сомневался, на которого всегда мог положиться, которым гордился; если бы его потному телу удалось схватиться с безымянным противником, каким ему представлялся мир, все было бы хорошо. И мышцы его напрягались в этом единоборстве, дыхание убыстрялось, а дешевый будильник, поставленный на 4.30 утра, мрачно пялился на него, отстукивая секунды тающей ночи. Иногда в погожее воскресенье он встречал Кэсси Килигру на просеке возле поля ее отца, и, держась за руки, они гуляли по берегу ручья. А когда ему удавалось одолжить машину у какого-нибудь рабочего с лесопилки мистера Робока, они ездили в Паркертон или Фидлерсбэрг посмотреть кино и поесть мороженого. Это удавалось редко, потому что ей надо было врать родителям, будто она гостит у своей единственной подруги Глэдис Пигрум, семья которой, кстати сказать, была не в особом почете в доме Килигру. Несчастная Глэдис была толста и неповоротлива, никто не назначал ей свиданий, и в жизни у нее была одна радость - заочное участие в забавах Сая Грайндера и Кэсси Килигру, забавах, которые, она была уверена, начинались, лишь только он уводил в темноту эту податливую хрупкую девочку, так не похожую на пухлую, неповоротливую Глэдис. Руки Сая Грайндера и впрямь знали каждый дюйм тела Кэсси Килигру, и иногда на закате в каком-нибудь укромном уголке возле ручья или в темноте на заднем сиденье чужого драндулета она, прильнув к нему, плача и задыхаясь, пыталась объяснить ему, что любит его; но, несмотря на всю ее покладистость, Сай не позволял себе того, что ему приписывала Глэдис Пигрум. Он следовал своим принципам, полагая, что эти утехи будут ему доступны лишь по получении диплома с золотой печатью, который засвидетельствует его звание инженера; иначе говоря, лишь после того, как заочное инженерное училище очистит его от скверны и вдохнет в него новую жизнь, ибо он верил, что вместе с дипломом получит новое "я", а с сыном старого Баджа будет покончено. Так что девственность Кэсси Килигру была вне всякой опасности. Иного мнения на этот счет держалась миссис Килигру, которая в один прекрасный день узнала, что дочь водила ее за нос и встречалась вовсе не с малопривлекательной, но все же терпимой Пигрум, а с Саем Грайндером; узнала же она об этом, когда случилось неизбежное: подвели неисправные тормоза и тусклые фары - драндулет, которым Сай управлял одной рукой, поскольку другая лежала в это время у Кэсси на груди, разбился и Кэсси была доставлена в больницу с переломом двух ребер и ключицы. Итак миссис Килигру в черном воскресном платье, трясясь от злобы и торжествуя, потому что она всегда говорила, что от отпрысков Густава Адольфа Килигру, ее супруга, добра не жди, появилась в больничной палате, и сразу же увидела Сая Грайндера, который стоял, прислонившись к стене подле кровати Кэсси, растерянный, тихий, казавшийся при всем своем могучем телосложении больным и хилым. Скажем, дабы не преувеличивать черствости миссис Килигру, что ей уже было известно, что смертельная опасность ее дочери не. угрожает; не испытывая поэтому особых переживаний при виде забинтованной Кэсси, она накинулась на беззащитного Сая Грайндера, ибо самой страшной опасностью было для нее то, что ее дочь, внучка самого аббата Гилсвейса, рисковала попасть в лапы сынка пьянчуги Баджа Грайндера. Она не поглядела на Кэсси и не сказала ей ни слова. Обратившись прямо к Саю Грайндеру, она сообщила ему, что, во-первых, все происшедшее ее ничуть не удивляет, потому что только такого и можно ожидать от потомков Баджа Грайндера; во-вторых, она не сомневается, что Сай тоже пьет самогон; в-третьих, даже в трезвом виде его прикосновение подобно скверне; в-четвертых, брат его каторжник, а сестра - женщина сомнительной репутации; в-пятых, поскольку и он сам, и вся его семья - отбросы белой расы, ему скорее пристало развращать жирную неряху Глэдис Пигрум, если он уже не сделал этого, чтобы заручиться ее содействием; в-шестых, если Кэсси Килигру пала так низко, что позволила ему приблизиться к себе, то это возмездие за то, что сама она имела несчастье позволить Густаву Адольфу Килигру зачать это существо, угодившее на больничную койку и, как она надеется, сгорающее теперь от стыда и, надо думать, от раскаяния тоже. Все это было произнесено громко и отчетливо, без пауз и знаков препинания и в присутствии одной медсестры, одного врача, трех чрезвычайно заинтересовавшихся больных с соседних коек и цветного санитара, который стоял неподалеку, делая вид, что убирает, и, конечно, не пропустил ни слова. Сай Грайндер уже не прислонялся к стене. Он стоял навытяжку, руки его нервно подергивались, лицо было мучительно напряжено, в глазах застыла боль. Он понял, что жил пустыми мечтами, и лишь теперь услышал от этой костлявой ведьмы всю правду о себе, и никакими занятиями ему этой правды не изменить. И когда миссис Килигру замолчала, переводя дыхание, он шагнул вперед, отодвинул ее плечом - не для того, чтобы нахамить или причинить ей боль, а просто потому, что находился в трансе, как человек, пораженный внезапно открывшейся истиной, - и вышел на улицу. После этого Сая Грайндера не видали в долине Спотвудов восемь лет. Он не простился с Кэсси Килигру, не оставил ей записки; единственное, что у нее осталось, - это воспоминание о том, как с окаменевшим лицом и квадратными плечами он долго, бесконечно долго шел от нее к дверям больничной палаты, а она глядела ему в затылок. Если бы он хоть раз обернулся и поглядел в ее сторону, она поднялась бы с койки, в бинтах и гипсе, в этом ужасном белом балахоне, который на нее напялили, и кинулась бы за ним, и никогда, никогда бы с ним не рассталась. Но он не обернулся. И когда она увидела, как за ним закрылась дверь, она подумала: "Я ему не нужна. Ему нужно что-то другое". И ночь за ночью, снова переживая прошлое, символом которого сделалось воспоминание о его квадратных плечах, уходящих от нее прочь она стала испытывать отвращение к его былым ласкам - ко всем объятиям и поглаживаниям, которые так стойко выносила, и с еще большим отвращением вспоминала о своем собственном возбужденном дыхании, о своих влажных губах и рыданиях. Лежа в темноте, она чувствовала, как далека она от прежней Кэсси Килигру. Та словно навсегда осталась сидеть на траве у освещенного закатом ручья или на заднем сиденье чужого драндулета. Она закрывала глаза и явственно видела ту Кэсси Килигру, неподвижную, как брошенная кукла. Несостоявшаяся любовь Кэсси Килигру теперь вызывала у нее отвращение, жалость и грусть. А Сай Грайндер в тот же день отправился на запад, предварительно разыскав хозяина разбитого драндулета и отдав ему двести из пятисот семидесяти пяти долларов и сорока трех центов, скопленных за два года. Но перед уходом он собрал все учебники и руководства, присланные ему заочным инженерным училищем, и методично побросал их в нужник у себя во дворе. Теперь, когда он познал всю правду о мире и о себе, эти игрушки ему не понадобятся. Он ушел пешком. Он намеревался пунктуально следовать своей судьбе, которая, как он понял, велела ему ни к чему не стремиться. И когда после восьми долгих лет упрямства, риска и унижений, восьми лет, проведенных на нефтяных промыслах, в шахтах, на чужих полях и на лесоразработках, на Тихом океане в битве за Тараву и Иводжиму, Сай Грайндер вернулся домой, он хотел этим доказать самому себе, что долина Спотвудов значит для него не больше, чем любое другое место. Теперь он мог топтать эту землю, плевать на нее - ничто его здесь не интересовало. Он поселился в лачуге, где прежде жил старик Бадж. И однажды утром, вскоре после возвращения, сидя орлом над дырой того самого нужника, в который когда-то побросал свои учебные пособия, Сай, безудержно расхохотавшись, вдруг понял: чтобы исполнить последнее предначертание судьбы, которой он следовал с таким упорством, ему осталось только жениться на Глэдис Пигрум. Возвращение Сая Грайндера не вызвало никаких перемен в жизни Кэсси. Просто настала очередная фаза долгого процесса, текущего незримо, тайно, словно подземный поток, процесса, который в один прекрасный день привел к тому, что она приняла наконец и казавшееся ей невероятным бегство Сая Грайндера, и вообще жизнь. Даже его женитьба на Глэдис Пигрум не потревожила ее. Все шло своим чередом. Сай Грайндер был создан природой в точном соответствии с потребностями Глэдис Пигрум. В великой головоломке мира все стало на свои места. Ко времени возвращения Сая Грайндера сама Кэсси была уже почти восемь лет замужем. В тот год, после бегства Сая Грайндера на запад, Кэсси жила под неусыпным материнским оком, чувствуя, что своей личности, своего места в мире у нее нет. Ее понимание мира и самой себя шло только через познание Сая Грайндера; с его исчезновением исчезла и Кэсси Килигру. Иной раз ей казалось, что даже кожа ее помертвела, как помертвела душа, потому что, прикасаясь к вещам, она будто не ощущала их. Потом ее послали присматривать за тетушкой, сестрой отца, бывшей замужем за Сандерлендом Спотвудом: тетушка заболела чахоткой. В глазах миссис Килигру союз фамилии Килигру с фамилией Спотвуд был единственным достоинством ее мужа, неудачника и недотепы; чтобы скрепить этот союз, она предложила послать Кэсси в дом Спотвуда и, без труда преодолев сопротивление Густава Адольфа, провела свою идею в жизнь. Последствия этого события оправдали и даже превзошли ожидания миссис Килигру: и трех месяцев не прошло с того дня, как Джозефина Килигру-Спотвуд легла в схваченную январским морозом могилу на фамильном кладбище Спотвудов, а Кэсси уже заняла место покойной в постели Сандера. Местные сплетники засвидетельствовали этот брак задолго до его освящения. Всякому в долине было известно, что Сандерленд Спотвуд не тот человек, чтобы позволить приличиям или законам стать на его пути. Главными чертами Сандерленда считались прямота, грубость, бессмысленная удаль и скотство, и поступки его в общем подтверждали такую репутацию. Впрочем, других качеств в долине Спотвудов от него и не требовалось. Но ни один сплетник даже не подозревал, с какой хитростью Сандер способен преследовать свою цель, если этого требуют обстоятельства. В первые две недели бледная, робкая девочка, присланная ухаживать за тетей, двигалась по дому неслышно, как тень; встречая в коридоре мистера Спотвуда, она прижималась к стене, а за ужином не поднимала глаз. Он был с ней вежлив, но держался на расстоянии; он словно не выходил из горестного оцепенения и только изредка, будто очнувшись, спрашивал Кэсси: "Ну как она?" Или: "Ей не хуже? Так прошли первые две недели; затем он стал предпринимать жалкие попытки развлечь девушку - он мол, понимает, что молодая девушка не может жить среди вечного горя. Иной раз пускался рассказывать какую-нибудь историю или невинный анекдот, причем его забота о Кэсси казалась тем более трогательной, что порой, будто впадая вдруг в угрюмое забытье, он не мог вспомнить, о чем рассказывал, и секундой позже, встрепенувшись, с виноватой улыбкой пытался загладить свой промах. Он начал называть ее "дорогая Кэсси" и "моя милая Кэсси" и уже останавливал на ней взгляд своих больших синих глаз, всегда влажных, точно полных слез. Однажды вечером, в начале декабря, в тот день, когда доктор Такер сказал, что ждать осталось недолго, Сандер попросил ее посидеть с ним после ужина в "кабинете". И прежде чем она успела ответить, у него как бы вырвалось: "Я понимаю, что вам не хочется сидеть со стариком, но я просто не в силах оставаться один!" А потом, сидя у камина, он вдруг разрыдался, в отчаянии раскачиваясь на стуле. Она глядела на него широко раскрытыми черными глазами, и вдруг он соскользнул со стула и стал на колени, словно собирался молиться. Но он не молился. Точно огромный краб, нет, точно раненый медведь, он подполз к ее креслу. Когда он поднял к ней свое искаженное горем лицо, она снова подумала, что он будет молиться. Но вместо этого он уткнулся лицом в ее платье. Она чувствовала, как слезы капают ей на юбку. Чувствовала, как он сотрясается в почти беззвучных рыданиях. Огромные плечи вздрагивали. Разобраться в своих ощущениях ей было не под силу, но страдания этого могучего человека разрывали ей сердце. Сама не сознавая что делает, она положила руку на его густые русые кудри. В ту же секунду, словно она замкнула электрическую цепь, он обхватил ее за ноги и издал громкий горестный стон, потом вдруг вскочил на ноги, крича: "Нет! Не прикасайся ко мне!" тем хриплым, сдавленным голосом, который потом, много лет спустя, она вспоминала, слыша его прерывистый хрип. Она откинулась на спинку кресла, а Сандер, шатаясь, вышел из комнаты. Потом она закрыла глаза, и ей все чудилось дыхание Сая Грайндера, и у нее кружилась голова. Когда среди ночи Сандерленд Спотвуд пришел к ней в постель, она почти не сопротивлялась. Это было как сон - сон, виденный ею давным-давно. Свадьбу сыграли в конце апреля, в 1933 году, в гостиной особняка Килигру; кроме близких были приглашены только священник методистской церкви и Маррей Гилфорт - шафером; весь вечер он поглядывал на не поднимавшую глаз невесту, пытаясь догадаться, как развивались события с тех пор, как, приехав в день похорон, он отворил дверь и ее бледное лицо выплыло к нему из полумрака прихожей и он вдруг с пронзительной жалостью увидел в этом лице судьбу девушки и свою судьбу. Слушая бормотание священника и глядя на нее, он догадывался, что и ей тоже дано предчувствовать свою судьбу. Но он ошибался: в день свадьбы Кэсси еще не знала, что ее ожидает. Однако уже к июню у нее уже не осталось на этот счет никаких иллюзий. Летними вечерами Сандер сидел на веранде со стаканом разбавленного виски, неподвижно уставясь куда-то под деревья, где в раскаленной темноте мелькали светляки. Он открывал рот только для того, чтобы велеть ей принести графин свежей воды. А под конец грузно поднимался со стула и говорил: "Пошли". Но в иные вечера он и этого не говорил; просто вставал и брел в темный дом. Тогда она часами сидела в темноте одна, глядя на светляков. Где-то далеко в устье по-летнему притихшего ручья кряхтели и хлюпали лягушки. 7 декабря 1941 года в два часа дня Кэсси с мужем сидели за воскресным обедом. День был не по сезону теплый, огня не разводили: в камине дымилась лишь горстка углей. Массивные челюсти Сандера методично жевали мясо с картошкой. На губах у него блестели капли соуса. Его голубые глаза навыкате бессмысленно глядели в пространство: он был всецело поглощен процессом еды. По случаю воскресенья он крепко выпил перед обедом. Радио, включенное на полную громкость, передавало народные мелодии из Нэшвилла. Внезапно музыка прекратилась. Потом раздался голос: "Как только что заявил президент Рузвельт, самолеты японских военно-воздушных сил совершили нападение на Пирл-Харбор, Гавайские острова. Нападение было..." Челюсти прекратили свое устрашающее движение, глаза засверкали. Потом челюсти снова сжались, всего раз; кадык подтянулся, помогая глотке пропустить недожеванную массу. Опрокинув стул, Сандер вскочил из-за стола. - Смерть негодяям! - завопил он. - Бей желтую сволочь! Взор его пылал. Слушая радио, он взад и вперед ходил по комнате. Вдруг он остановился и, пригнувшись, сверкая выпученными глазами, обнажив крупные зубы в кровожадной усмешке, начал медленно поводить из стороны в сторону дулом воображаемого пулемета, приговаривая сквозь сжатые зубы: "Та-та-та-та-та". Потом, неожиданно, прямо в нее: "Та-та-та-та-та". Выпрямился и, не отрывая от нее глаз, провозгласил: - Мне еще нет сорока, и я силен как бык. Она, не отвечая, равнодушно смотрела на него. -- Что ты на меня уставилась? - сказал он. - Ты отлично знаешь, что я силен как бык. Говори! -- Да, - сказала она. -- Молчишь, - говорил он, распаляясь, - молчишь, лишь бы поиздеваться надо мной. Прекрасно знаешь, что я силен как бык, и нарочно молчишь, чтобы поиздеваться. Говори! - приказал он. - Полностью говори, черт бы тебя побрал! -- Ты силен как бык, - равнодушно повторила она. - Отлично сказано! - взревел он. - Уж ты-то испытала мою силу! Пойду давить желтую сволочь! В лепешку! К чертям эту вонючую ферму, к чертям этот поганый дом, к дьяволу... Он обвел комнату взглядом горящих, вылезающих из орбит глаз, взглядом, который, казалось, косил все вокруг. Потом снова вытаращился на нее, как будто собирался что-то сказать, но ничего не сказал, налил себе полстакана чистого виски и со стаканом в руке вышел. Моя посуду, потому что у поварихи был выходной, она слышала, как он топает на втором этаже, и иногда сквозь потолок и стены до нее доносилось: "Та-та-та-та-та" - и хохот. На следующий день он поехал в Нэшвилл, остановился возле большого серого здания, увешанного удалыми плакатами, и без очереди .протолкался к столу. - Запишите меня в морскую пехоту, - сказал он. - Я хочу быть офицером. Ему дали бланк и велели идти к другому столу, где были приготовлены чернильницы и перья. Сандер взгромоздился на табурет, схватил ручку с жеваным концом и начал потеть. Его будто посадили за парту. Ему готовят какую-то гнусность! В нем закипал гнев. Мощными пальцами он переломил ручку пополам и посмотрел на обломки. - Силен как бык, - сказал он громко и загоготал. Потом подобрал обломок с пером, неумело обмакнул и начал писать. На медицинской комиссии ему сказали, что у него неладно с давлением, и посоветовали обратиться к врачу. - А это видали? - заорал он перепуганной комиссии, сопровождая свой вопль недвусмысленным жестом. Он проторчал в Нэшвилле неделю, пытаясь попасть в пехоту, во флот, даже в строительный батальон. Повсюду ему говорили, что у него повышенное кровяное давление. Все ему советовали обратиться к врачу. И всем он отвечал одно и то же: "А это видали?" Вернувшись в долину Спотвудов, он подолгу мрачно сидел у огня или бродил по дому, злобно поглядывая по сторонам. А то вдруг бросался в конюшню, седлал лошадь и на весь день, а порой и на всю ночь уносился бог знает куда. В один из таких дней он и загнал свою кобылу: она повалилась в бурую грязь, на морде у нее висели клочья красной пены, а он кинулся в дом за ружьем. Сандерленд Спотвуд ни слова не сказал жене о том, что произошло в Нэшвилле. Он с ней вообще не разговаривал. Даже по ночам, лежа рядом с мужем в постели, Кэсси лишь по его прерывистому дыханию догадывалась, что он не спит. Однажды апрельским днем она сидела в спальне у окна и штопала; краем глаза она видела, как через двор к заднему крыльцу прошла какая-то женщина. Кэсси решила, что это повариха. Потом сообразила, что до ужина еще слишком далеко, встала и вышла из комнаты. Когда в заднюю дверь постучали, Кэсси уже спускалась по лестнице. В дверях стояла Арлита, жена Бентона. - Входи, - сказала Кэсси, глядя на нее и уже зная, что сейчас произойдет что-то важное. Никогда прежде Кэсси не видела лица этой женщины. Случалось, она издали замечала, как та идет пешком или едет в старом форде по дороге к дому, который арендовал у Спотвудов ее муж, три месяца назад сбежавший в армию, - и это в начале весны, когда на ферме дорога каждая пара рук. Только те