и мужа и жены. Что-то смутно вырисовывается. Почти убеждена, что она не имеет оснований упрекать его в каком-либо конкретном поступке. Жаль - было бы гораздо лучше, если бы он ее обманывал или если бы тут был еще какой-нибудь вздор. А тут что-то более глубокое. И неуловимое. Ах, черт возьми! 12 июня. После трех месяцев молчания - первый телефонный звонок. Звонит Марилиза. "Мы путешествовали. Когда мой муж может к вам прийти?" Я узнала ее голос, но в нем появился - как бы это сказать - какой-то надлом. Безмерная усталость. Я ответила: "Когда угодно. Хотя бы во вторник. А когда придете вы сами?" Помолчала, вздохнула. "Нет, спасибо, в этом нет нужды. Я в полном порядке". Я навела справки. Они действительно путешествовали - около двух недель. Таким образом, со дня его последнего визита до их отъезда прошло два с половиной месяца - за это время они не являлись ко мне, ни он, ни она. 18 Он прошел прямо к окну полюбоваться панорамой города. Сказал с улыбкой: "Я соскучился по этому виду". Я от души рассмеялась: "Очень любезно по отношению ко мне". Он тоже рассмеялся (но довольно сдержанно), подошел к креслу и вынул трубку. - Вы ведь знаете, я не любитель лгать. Я так мало соскучился о вас, что рад бы - с какой стати сочинять небылицы? - рад бы сбежать от вас на край света. Доктор, я вас очень люблю. Очень уважаю. Восхищаюсь вами. Но вы чудовище. Нет, нет! Пожалуйста, не возражайте. Мне и так нелегко. Не понимаю, как это у вас получается. Вы почти все время молчите, изредка, когда начинаешь топтаться на месте, зададите вопрос-другой, и ты разматываешься, точно какой-то электровоз тянет за кончик нитки. - Как видите, я оборвала эту нить. - Да. А может, это я оборвал. Впрочем, не в этом дело. Марилиза сказала вам, что ей лучше, - не правда ли? - Да, но голос у нее был измученный. - Она пыталась отравиться. Таблетками веронала. К счастью, я слежу за ней. Я успел дать ей рвотное. - Она не хочет повидаться со мной? - Нет. Он долго колебался. Я услышала, как он дышит. На меня он не смотрел. - Послушайте. Я в самом деле не понимаю, что происходит. Но в том, что причина во мне, у меня больше нет сомнения. - Жена сказала вам что-нибудь? Что-нибудь случилось? - Нет, ничего такого не было. Дело не в том. Вы, наверное, думаете, что это я не пускаю ее к вам после моего последнего визита. - Я этого не исключала. - Я не чинил ей никаких препятствий. И ничего ей не сказал. Не знаю, что она поняла. Что угадала. Но с этого дня она стала притворяться, будто она весела и счастлива. Словом, будто она здорова. Но я не слепой. - У вас чудесная жена. Она, вероятно, стремилась... - О! Мне не надо объяснять. Я ведь тоже не лишен чуткости. Она предпочитает болеть, выносить все что угодно, лишь бы не заставлять меня... быть вынужденным... подвергаться... Ему не удалось закончить фразу, найти нужные слова. Я сделала вид, что ничего не замечаю. Впрочем, он не стал настаивать. Его голос обрел вдруг привычную уверенность и силу. - Вы сказали мне, доктор: поглядите на себя в упор. Я так и поступал или думал, что поступаю, всю свою жизнь. Согласитесь, что ваш совет должен был меня удивить. - И встревожить. - И встревожить. Тем более что... ну да, у меня не было охоты смотреть в глаза воспоминаниям. По крайней мере тем, которые начал вытягивать из меня ваш электровоз. - Не мой, а ваш. - Простите, не понял? - Ваш электровоз. Мое дело - следить за стрелками и светофорами. - Тогда объясните мне, почему этот электровоз не способен ничего извлечь, когда я остаюсь один? Когда вас нет поблизости? - А вот это, друг мой, пока еще загадка, даже и для нас, медиков. Тут, очевидно, замешан целый комплекс причин - тут и престиж врача, и доверие к нему, и даже - почему бы нет? - какие-то флюиды... Но только не гипноз, нет, нет, пожалуйста, не думайте - ни в коем случае... Скорее тут нечто напоминающее катализ, условный рефлекс... Для того, чтобы ожили погребенные воспоминания, вам, вероятно, нужны стены этой комнаты, это окно, Париж у ваших ног... И конечно, мой взгляд, мое присутствие... Ведь вы пытались, не правда ли? - Что пытался? - Наедине с собой оживить ваши омертвевшие воспоминания. Пытались целых три месяца. Но они не ожили. - Вовсе нет. Некоторые ожили. Даже многие. Но только... - Что - только? - Те, которые ожили, ничего для меня не прояснили. - И вы вернулись ко мне? - Вернулся. Это было сказано спокойным тоном, хотя и не без горечи. Он удобно расположился в кресле, выжидательно глядя на меня и как бы полностью отдаваясь в мои руки. В этом было даже что-то трогательное. Со вчерашнего дня я многое обдумала. - Вот что мы сделаем. Вообще это не мой метод, я ведь не психоаналитик, но иногда это помогает. Вы ляжете на этот диван. Я приглушу свет. И вы будете говорить то, что вам захочется. Так. Хорошо. Лягте поудобнее, расслабьтесь. Хотите еще подушку? Не надо? - Так мне удобнее. - Хотите прослушать запись нашей последней беседы? - Незачем. Я все отлично помню. - Мы остановились с вами на очаровательном образе Балы Корнинской... - ...которая, трепеща, выскользнула из моих объятий, да... После этих слов мне снова пришлось ждать довольно долго - главное, не спугнуть его. На его губах было какое-то ускользающее выражение - что это: смущение? ирония? Пожалуй, и нежность. Мне почудилось, что именно нежность пронизывает его чуть сдавленный голос: - ...И мы очутились в сыром мраке улицы Варенн... Я хотел было повести ее к эспланаде Дворца Инвалидов, где нам было бы спокойнее, чем здесь, среди снующих взад и вперед прохожих. Но она... И опять пауза. - ...она берет меня за руку, ласково, но решительно говорит: "Нет!" - и тянет за собой в другом направлении, приказывает: "Сюда!" И в ее облике вдруг появляется что-то - ну да, почти трагическое. Что это значит? Я не ждал, понимаете, никак не ждал того, что произошло потом. - И о чем вам не хотелось мне рассказывать? - Не знаю. Не знаю, в чем причина. Да и что мне мешало вам рассказать? Впрочем, если бы я знал, я бы не нуждался в вас. - Вы правы. Что ж. Продолжайте. - Она бежала так быстро, что вначале я с трудом поспевал за ней. "Куда вы ведете меня?" - "Увидите". И все. По ее лицу я понял, что настаивать бесполезно, что она заранее все обдумала, все решила в течение этого бесконечного месяца. Мы молча шли вдоль старых, потемневших от времени каменных стен. Она не выпускала моей руки. Мы свернули на улицу Вано, потом на улицу Шаналей. Хотя я никогда не бывал в Британской библиотеке, я сразу ее узнал. Теперь ее там уже нет, она переехала на улицу Дез Эколь. Бала подтолкнула меня вперед, в холл, потом в какой-то кабинет, поцеловала молоденькую секретаршу, та смотрела на меня во все глаза, как видно, она была предупреждена - в самом деле, она вынула из ящика стола книгу и застенчиво протянула ее мне - это был "Плот "Медузы". Я быстро надписал книгу, и нас провели в узкую, пустую, неуютную комнату, где стояло только маленькое клеенчатое кресло. Девушка принесла второе из соседнего кабинета и, дружелюбно улыбнувшись, оставила нас одних. Бала заставила меня сесть, придвинуть мое кресло к своему, взяла меня под руку и прижала мой локоть к себе. Я чувствовал округлость ее груди, меня охватило волнение. Она заговорила не сразу, ее взгляд упирался в стену, я понимал, что она старается собрать все свое мужество, что я должен молчать и ждать. Наконец ей удалось выговорить: "Мой отец плохо относится к вам". Я подавил в себе искушение ответить, что меня это ничуть не удивляет, ведь в "Медузе" я не пощадил людей его сорта. Но она с силой стиснула мой локоть, словно призывая меня к молчанию. "Он будет мешать мне встречаться с вами". Она все еще смотрела на стену, но вдруг перевела напряженный взгляд на меня, спросила: "Вы меня любите? - И тотчас зажала мне рот ладонью, как кляпом, грустно покачав головой: - Вы меня совсем не знаете". Я схватил свободной рукой ее запястье, пытаясь отстранить ее руку, но она все сильнее прижимала ее к моим губам, шепча (мне показалось, что она еле удерживается от рыданий): "Вы меня не знаете, а я... о! я... - Наконец она отняла руку, приблизила свое лицо к моему так, словно хотела, чтобы мои губы считывали слова с ее губ, и шепнула на одном дыхании. - Я влюбилась в вас давным-давным-давно". (Молчание, слышно только, как скрипит не то деревянный каркас, не то пружины дивана.) Я молчал. Что я мог сказать? Любое объяснение в любви казалось мне банальным, почти пошлым. Наверное, я бы обнял ее, но в это мгновение в ее глазах, в упор глядящих на меня, мелькнуло что-то вроде вызова. Она стиснула зубы: "Я ненавижу нашу среду, ненавижу богатство, роскошь, состояния, нажитые бесчестным путем, построенные на несчастьях бедняков. О усилья и муки. Это река океан Который вздымается валом кровавым Кровью отсвечивают украшения ваших любовниц... В подножия ваших дворцов ее волны плещут... Я десять раз перечитала ваши поэмы! - На ее губах мелькнула пугливая улыбка. - Я плакала от ярости и счастья! Так, значит, я не одинока! Не одинока в моем презрении и ненависти к людям, которых люблю, - ведь я люблю моего отца и не могу иначе. Ах, наконец-то у меня есть товарищ по несчастью! Мне казалось, будто каждая песнь, каждая строфа, каждое слово ваших поэм обращены ко мне..." Я стиснул ее руки: "Но они и в самом деле обращены к вам, Бала!" Этот крик вырвался у меня из глубины сердца. Ее восторженность передавалась мне, я был счастлив оттого, что между нами обнаружилась такая прекрасная духовная общность. И снова довольно долгая пауза. Он лежал с закрытыми глазами. Губы его шевельнулись, точно он дегустировал вино или какое-то лакомство. - Да. Она посмотрела на меня не то с тревогой, не то с безумной надеждой, можно было подумать, что она ищет в моих чертах какого-то ответа, обещания. Но ответа на что? На какой вопрос? На какую мольбу? И тогда вдруг внезапно она произнесла два слова, но так тихо - может быть, потому, что сама испугалась их, - так невнятно, что вначале я ничего не разобрал. Теперь уже она взяла меня за руки, заглянула мне в глаза, и тут я наконец расслышал - она сказала: "Уведите меня". Да, я услышал, но все еще не понял, чего она хочет. Увести ее отсюда - но куда? И зачем тогда она меня сюда привела? А она добавила - и тут я уже совсем перестал ее понимать: "Мне не хватает мужества". И совсем упавшим голосом: "Мужества у меня ни капли". Она поникла головой и казалась олицетворением отчаяния. Так как я молчал, она наконец догадалась, что я озадачен и растерян, она подняла голову, удивленная в свою очередь тем, что я не понимаю таких очевидных вещей: "Мне не хватает мужества, чтобы поступить так, как поступили вы! Чтобы уйти из дому, хлопнув дверью! Чтобы жить в маленькой, холодной комнате без отопления и воды, чтобы согласиться на все - даже на нищету! У меня нет мужества, чтобы сделать это самой, без чьей-либо помощи. Мне надо, надо, чтобы кто-нибудь толкнул меня на этот шаг". Она до боли стискивала мне руки - волей-неволей я начал понимать смысл ее слов, но я был застигнут врасплох настолько, что не мог произнести ни звука. Теперь она сжимала в ладонях мою голову: "Я не смею, не смею поверить моему счастью. Это вы! Я дотрагиваюсь до вашего лица, ваше лицо я ласкаю! Это ваши горящие глаза! Ваша непокорная прядь! Автор "Медузы"! Недосягаемый герой, которым я восхищалась, которого любила издали!.. И не только за его грозные поэмы, но еще и за мужество, за мужество, которого недостает мне самой... За то, что он порвал со своей семьей, с грязной роскошью и служит для меня примером и образцом... О Фредерик, любимый мой! Если и вы любите меня, заставьте меня пойти по вашим стопам, толкните меня на этот шаг!" А я слушал ее, и каждое ее слово обжигало меня как удар хлыста, мне казалось, что я размякаю, разваливаюсь на кусочки, точно перезревший гранат. Потому что... (слышно, как он переводит дух, потом продолжает)... потому что вы-то ведь знаете... (снова пауза)... вы знаете, что это была неправда. Я не шевельнулась, даже затаила дыхание - одно неосторожное слово, и можно все испортить. Но иногда я задаю себе вопрос, не обязывает ли меня порой мое ремесло к жестокости хирурга-дантиста. Удаление гнилого зуба - подспудно разъедающих душу воспоминаний - всегда причиняет боль. Он молчал, потом вдруг заговорил неожиданно резко: - Я должен был, должен был сказать ей правду, не так ли? Я пробормотал: "Разве я этого хотел?" Она почти выкрикнула: "Чего?" Я в ответ: "Хлопнуть дверью. Избрать нищету". Верите ли, мне показалось, что ее ладони, сжимавшие мои щеки, стали ледяными. Как и ее взгляд. Она прошептала, выговаривая почти по слогам: "Что-вы-хо-ти-те-ска-зать?" Голос, которым он передал ее слова, стал безжизненным, точно лицо, от которого отхлынула кровь. - Я взял ее за тонкие запястья, стиснул их в своих ладонях и прижался щекой к переплетению пальцев - ее и моих. "Выслушайте меня! - О, каких мне это стоило усилий! - Мне кажется, я люблю вас. Слишком люблю для того, чтобы солгать. Или предоставить вам верить в лестные для меня легенды. Вы сказали, что любите меня потому, что... потому что я хлопнул дверью. Это и правда, и неправда. Если бы старая Армандина не нашла мои тетрадки, кто знает, где бы я был сейчас? Наверное, учился бы в Училище древних рукописей, жил бы в отчем доме. Ел бы за родительским столом. Вот как выглядит правда". Из его горла вырвался какой-то странный звук, я подумала, что он откашлялся. Оказывается, усмехнулся, я не сразу это поняла. - Хотите верьте, хотите нет, но она засмеялась. И расцеловала меня в обе щеки. Я ожидал всего, только не этой реакции. "Вы не открыли мне ничего нового". Она смотрела на меня, как старшая сестра, нежным и снисходительным взглядом. "Мне рассказывали о вас все". Все? Что же именно? И кто рассказал? Может быть, баронесса? "Ваш кузен Реми". Представляете, как я был поражен? - Каким образом он с ней познакомился? - Через ее брата, который учился с ним в Коммерческой школе. "Он немножко ухаживал за мной. Он вам не рассказывал?" Она улыбнулась, чуть приподняв брови, я не мог вспомнить - и вдруг в памяти всплыла наша первая встреча: "Бала Корнинская, где-то я слышал это имя, оно мне знакомо"... Но Реми никогда не рассказывал мне, что ухаживал за ней. Во мне закипел гнев. "Бедняжка! - продолжала Бала. - Знаете, в чем выражалось его ухаживание? Он мне рассказывал о вас! Это он заставил меня прочитать "Плот "Медузы". Ну это уж было слишком! Воспользоваться мной как приманкой... "Он так вами восхищается!" - сказала она. "А вы сами?.." - спросил я с беспокойством. "Что сама?" Она улыбалась. "...Вы в него не были... Реми блестящий молодой человек!" - сказал я. Она рассмеялась: "Но он такой конформист! - Меня это утешило, хотя отчасти и огорчило - я был задет из-за Реми. Она настаивала на своем: - Он даже не может оправдаться тем, что он слеп. Ведь он понимает, что мир гнусен, но принимает его таким, какой он есть. По его мнению, в этом состоит терпимость. А я бы сказала: так гораздо удобнее. Зато вы!.." Она стиснула мне руку с такой доверчивой нежностью, что во мне снова всколыхнулся страх, впрочем, отчасти, наверное, и чувство справедливости. "Однако я всем обязан Реми. Это он подтолкнул меня. Толкнул на то, чтобы опубликовать "Медузу". Не будь его, я бы, наверное, и сейчас еще колебался". - "Ну и что? - возразила она. - Разве самые важные жизненные решения принимают с такой же легкостью, как по утрам пьют шоколад? Чем сильнее сомнения, тем больше нужно мужества! - И вдруг добавила с горечью: - Я знаю, что говорю. Ведь мне это до сих пор не удалось... И конечно же, я люблю эту жизнь, - заговорила она вдруг с каким-то пылким ожесточением. - Да и вы, вы тоже, пожалуйста, не отрицайте! Мы любим ее комфорт и удовольствия! Да и кто их не любит? Я люблю концерты, выставки, театры, путешествия, люблю беседовать с умными людьми - а их не так уж мало. Я люблю хорошо одеваться, водить мой "бугатти", ездить в Ниццу, а на зиму в горы, да, я все это люблю, но в то же время я слишком хорошо знаю, какой ценой мой отец получил возможность доставлять мне все эти удовольствия, сколько пота и крови это стоило беднякам. И моя жизнь становится мне ненавистна. - Она повторила: - Ненавистна! - и снова подавила рыдание. - И все-таки мне не хватает решимости все поломать, все бросить и уехать, а у вас, у вас ее хватило. А мужество не в том, чтобы делать то, что легко, а в том, чтобы делать то, что дается с трудом. Вам было трудно все поломать, потому-то я вами восхищаюсь. Но теперь вы должны помочь мне. О Фредерик! Помогите мне, помогите! Сделайте для меня то, что Реми сделал для вас. Вырвите меня из этой трясины. Умоляю вас. Уведите, уведите меня!" Ее голос дрожал от волнения, руки были влажны, а я пылко и нежно целовал ее - но отчасти потому... Он осекся, точно под ударом ножа. И потом некоторое время лежал молча, не двигаясь. Если бы не прерывистое дыхание, медленная череда маленьких коротких вдохов и выдохов, я бы подумала, что он уснул. - ...отчасти потому, что я был в полном смятении. Увести ее? Меня раздирали сомнения. Достаточно ли сильно я ее люблю? Дрожь желания отвечала мне на этот вопрос - а Бала предлагала мне себя! Скандал? Но как раз именно этого мне недоставало для полноты картины, для полного апофеоза! Фредерик Легран похищает Балу Корнинскую! Ха-ха! Юный проклятый поэт попирает угольных магнатов! Поделом этим старым скорпионам! В вихре радостного смятения я душил ее в объятиях, целовал, и она отвечала на мои поцелуи в порыве радости, счастья, страсти и благодарности... Он вдруг перевернулся на живот и зарылся лицом в подушки. Так он пролежал несколько минут, потом сел. Его бровь лихорадочно подергивалась. Он резко обернулся ко мне, метнул в меня разъяренный взгляд. Да, другого слова не подберешь - именно разъяренный. Словно я нанесла ему оскорбление. Это длилось всего секунду. И все-таки это могло бы смутить меня, если бы я уже не догадывалась, что он собирается сказать, - и в самом деле, он сказал удивительно тусклым голосом: - Между тем я уже твердо знал, что никогда и никуда ее не уведу. 19 Он долго не произносил ни слова, и я предложила, посоветовала ему снова лечь на подушки. Но он встал, сухо отрезал: "Нет", подошел к окну и остановился возле него, любуясь Парижем. "Может быть, на сегодня хватит?" - спросила я. Он обернулся. На его лице вновь появилась очаровательная улыбка. - О, хватит, и даже с лихвой! Но я остаюсь. Вы располагаете временем? - Что означает ваш вопрос? Вы же знаете, что нет. - Я имею в виду - сегодня, сейчас. Уже пора ужинать. Прием больных вы, наверное, на сегодня закончили? - Да, ну так что же? - Какие у вас были планы на сегодняшний вечер? - Собиралась кое-что дочитать. - Дочитаете в другой раз. Есть у вас в холодильнике яйца, ветчина, сыр? - Вы предлагаете мне соорудить изысканный ужин? - Я предлагаю вам продолжить, пока я не выговорюсь до конца. Даже если мне придется уйти от вас в три часа ночи. Я колебалась недолго. Этот человек понял, что для него пробил час взглянуть в глаза правде. Он не лишен отваги, он из тех, кто на вопрос: "Когда вы предпочитаете лечь на операцию?" - отвечает: "Сейчас". Однако, если он воображает, что мы закончим к трем часам, он ошибается. Тем не менее я приготовила, как он просил, яичницу с ветчиной. Когда я вернулась с подносом, мне показалось, что он задремал в кресле. При звуке моих шагов он выпрямился. Он был немного бледен. Поставил тарелку себе на колени. "Продолжим?" - спросила я. Он молча кивнул головой. Я заговорила первая. - А вашу девушку, Балу... Вам удалось ввести ее в заблуждение? - Насчет чего? Насчет пылкости моих чувств? - Да. - Не знаю. Думаю... видите ли... должно быть, я слишком рьяно ее целовал. То есть вкладывал в это слишком много усердия. Под конец она вдруг как-то сжалась и осторожно высвободилась из моих объятий. "Пора возвращаться на улицу Варенн, а не то мы поставим в неловкое положение нашу добрую баронессу". Она сказала это самым милым тоном, но в ее голосе - да, без сомнения, что-то в нем изменилось. Она встала. Я тоже. "Там будет ваш отец?" Она надела пальто, натянула перчатки. "Надеюсь, что нет. Но как всегда, найдутся добрые души, которые заметят наше отсутствие, пойдут разговоры. А это нехорошо по отношению к милой старой даме". Мы простились с молодой секретаршей, которая смотрела мне вслед таким взглядом, будто я ей пригрезился, мы снова вышли на улицу и пустились в обратный путь. Зимний сумрак стал почти совсем непроглядным. На углу улицы Варенн мы наткнулись на какого-то дежурного шпика, черного на черном фоне, невидимого в темноте. Бала громко рассмеялась. Я тоже, но довольно принужденно. Мы почти все время молчали, и вдруг она сказала: "Вы считаете меня ребенком, правда?" У меня и в мыслях не было ничего подобного, я начал было: "Господи...", но она не дала мне кончить: "Да, да, я все прекрасно вижу. - Она закрыла мне рот затянутой в перчатку рукой. - Я знаю, что у вас в мыслях: вы говорите себе, что я слишком молода. Что вы не имеете права". Я этого вовсе не говорил, но меня успокоило то, что она так думает. "Но я вам еще докажу!" - сказала она и по-приятельски ткнула меня кулачком в бок. В свете фонаря я увидел ее лицо, одновременно насмешливое и сердитое. Точно она сердито грозила сыграть со мной хорошую шутку. В мгновение ока я представил себе, как она приходит в мою каморку на чердаке с маленьким чемоданчиком. Что я буду делать? Меня прошиб холодный пот. Тем временем мы оказались у особняка баронессы. Я пропустил ее вперед, чтобы она вошла одна. Она не стала возражать, это меня утешило. Когда я в свою очередь появился в гостиной, я увидел, что баронесса уводит ее в холл, несомненно, чтобы все гости ее видели. Меня окружили, как и на прежних приемах. Преувеличенные похвалы, наигранная светская любезность и раздражали, и утомляли меня. Когда лесть становилась чересчур уж глупой, я отвечал какой-нибудь резкостью и, сам того не желая, укреплял свою бунтарскую репутацию. "Ах, какая изысканная грубость!" - заявила мне какая-то женщина. У меня сорвалось в ответ: "Вам что, нравится, когда вас секут?" Я тут же прикусил себе язык - в эту минуту кто-то ласково взял меня за локоть. Можно мне еще сыру? Он смакует камамбер с таким чувственным наслаждением, что сердце хозяйки дома не может не порадоваться. Он осведомился, где я покупаю сыр. "В других магазинах камамбер слишком соленый. Хороший камамбер теперь такая же редкость, как хорошая театральная пьеса". Он намазал ломтик хлеба вязкой маслянистой массой. - Кто-то взял меня за локоть. Это был ее отец. Господин Корнинский. Он улыбался. "Мне нужно сказать вам два слова... Не окажете ли вы мне честь?.." Ей-богу, он улыбался мне по-настоящему любезно - от прежней ледяной сухости не осталось и следа. Он взял меня под руку, и так мы пошли сквозь толпу гостей. Нас провожали взгляды, полные ревнивого восхищения. Демонстративное дружелюбие угольного короля - это была удача, о которой мечтали многие. Она и смущала меня, и приводила в бешенство, но подсознательно я волей-неволей был польщен. Мысленно я весь подобрался и оделся в броню, ведь было совершенно очевидно, что мне предстоит выдержать бой. Он провел меня в курительную. Там никого не было. Пока он без церемоний открывал бар красного дерева, окованный медью, я, не дожидаясь его приглашения, уселся в обитое кожей кресло, широкое и глубокое, небрежно закинув ногу на ногу. Он, все так же улыбаясь, стал готовить два виски on the rocks [со льдом (англ.)]. Я спокойно ждал, чтобы он первым открыл огонь. Он сел в кресло рядом со мной. "Я полагаю, вы уже не в том положении, когда приходится вымаливать аплодисменты. А стало быть, вы обойдетесь без моих. Не подумайте, что я не ценю вашего таланта. Но если я признаюсь вам, что ваша "Медуза" мне не нравится, вряд ли это вас удивит". - "Если бы дело обстояло по-другому, я бы насторожился", - съязвил я. "И напрасно, - возразил он. - Я мог бы не одобрять вашу книгу, но оценить ее свежесть и силу: в людях вашего возраста бунтарство всегда обаятельно. К тому же я не люблю слишком здравомыслящих молодых людей". Я отхлебнул глоток виски: "Но вы пользуетесь их услугами". Он не захотел поднять перчатку и продолжал прежним тоном: "Мои чувства к вам представляют странную смесь: вы внушаете мне тревогу и интерес. Когда я говорю "тревогу" - я имею в виду себя лично. Вы сейчас в том состоянии духа, когда можно наделать глупостей. И толкнуть на них других. Например, молоденькую, несколько экзальтированную девушку". Я пожал плечами: "Вы ее отец. Следите за ней". Он с минуту глядел на меня, беззвучно смеясь моей наглости. "Зачем вы разыгрываете грубияна?" - "А зачем вы разыгрываете смиренника?" Он перестал смеяться, хотя на губах его еще держалась улыбка. "Потому что в данный момент сила не на моей стороне. Когда у вас будет дочь, вы поймете, как легко ей надувать отца. Я не могу ни сопровождать ее, ни установить за ней слежку, ни посадить ее под замок - так ведь? Да и вообще мне претит стеснять чью бы то ни было свободу". Я звякнул льдинкой о край стакана. "Если не считать углекопов в ваших копях". На этот раз он отставил свой стакан. Хотя он не рассердился, в его улыбке появилась холодная настороженность. "Это вопрос серьезный. Хотите, я организую вам поездку в Вотрэ? Вы побеседуете с моими шахтерами. И спросите у них, стесняю ли я их свободу". - "Как будто они смогут отвечать то, что думают!" - возразил я. В его взгляде мелькнуло удивление. "Вас проведет профсоюзный делегат. Они будут высказываться начистоту". - "Возможно. А как насчет безработицы?" - "То есть?" - "На шахтах нет безработных? Никто не боится оказаться в их числе?" Он больше не улыбался. Выражение его лица стало серьезным, заинтересованным. "Какое-то количество безработных есть всегда. Но я..." - "Значит, вы сами понимаете, что ни о какой свободе не может быть и речи". Несколько мгновений он в задумчивости смотрел на меня. "Гм, - произнес он наконец. - Я не думал, что молодой поэт вроде вас..." - "...может интересоваться социальными вопросами. Успокойтесь. Я не собираюсь встревать в эти дела. Но я ненавижу лицедейство". Он пропустил дерзость мимо ушей. "А политикой интересуетесь?" - "Еще того меньше". Он медленно повертел в руках стакан, потом коснулся его донышком моего колена. "Но она интересуется вами, мой друг. И вы от нее никуда не денетесь". Он прочел в моем взгляде: "Зачем он мне это говорит?" На его губах снова появилась улыбка. "Война начнется в этому году, мой милый". Шел тридцать девятый год. Война? Я не верил, что она может начаться. Он угадал это по моей гримасе. Он похлопал меня по коленке. "Не сомневайтесь, мой мальчик. Полагаю, вы все-таки кое-что слышали о некоем Гитлере? - Он, кажется, принимал меня за круглого идиота. - Ага, значит, все-таки слышали, - сказал он, обнажив в насмешливой улыбке клык. - Не подумайте, что я нахожу его таким уж опасным. Он способен навести порядок в европейском бараке. Но он слишком нетерпелив. - Он говорил о Гитлере так, как говорят о расшалившемся ребенке. - Никто не собирается вступать с ним врукопашную, но все же, если он будет слишком торопиться... Без драчки не обойтись, и на этом спектакле вы можете оказаться в первых рядах". Протянув ему пустой стакан, я небрежно сказал: "Все это касается только вас". Он взял у меня стакан, чтобы его наполнить. "Что именно?" Я: "Драчка. Это война ваша, а не моя". Он обернулся ко мне: "И не моя. - Покачал головой. - Отнюдь не моя. Но я не могу ей помешать, так же как и вы". Мои приятели с Монпарнаса и я, как все вокруг, рассуждали о Сталине, Гитлере, Судетах, Австрии, Чемберлене и Муссолини, но наши анархистские или, вернее, даже нигилистические убеждения мешали нам вкладывать в свое отношение к этому, как мы его называли, грязному делячеству хоть крупицу страсти. Бенеш, полковник Бек, Риббентроп, Даладье - мы всех валили в одну кучу. И многие из нас готовились дезертировать, если придется взять в руки оружие. Я все еще пользовался отсрочкой, как студент Училища древних рукописей, так что в случае чего у меня было бы в запасе несколько недель на размышление. В эту минуту я услышал голос Корнинского: "Бедный буржуазный мир в полном смятении. Он перестал понимать, кто может его спасти". Но мое терпение лопнуло. "Куда вы клоните?" - дерзко выпалил я. "К моей дочери, - ответил он. - Я боюсь, что она похожа на вас. Если вы воспользуетесь этим, чтобы заставить ее наделать глупостей, а потом разразится война и вы исчезнете, что будет с ней?" По правде говоря, его слова только подкрепили мои собственные сомнения, но в то же время он подстегивал мою наглость. "Она станет вдовой солдата. Вас утешит, если я на ней женюсь?" Он начал со смехом: "О нет, у меня нет ни малейшего желания заполучить вас в зятья... - И вдруг добавил с неожиданным ударением: - В настоящее время. - Я приподнял брови, но он сразу же переменил тему: - Что вы намерены делать в жизни?" Он напрямик давал мне понять, что не считает меня гением. Это пробудило мои старые опасения, однако во мне заговорила гордость: "Писать, с вашего разрешения!" Он наморщил нос: "Опять стихи?" Вот скотина! "Нет, роман. Но он придется вам не по вкусу так же, как "Медуза". - Роман? Вы сказали ему правду? - Отчасти да. Но главное, отвечая ему так, я как бы и отступал, и одновременно атаковал - "гибкая оборона", как говаривали во время войны. Его вопрос: "Опять стихи?", оживив мои сомнения, ударил меня по больному месту. Мне было трудно продолжать играть роль фанфарона и выступать с позиции силы. А несуществующий роман позволил мне встать в позицию активной обороны. - Как это несуществующий? Вы же только что сказали... - ...что я в самом деле начал его писать. По настоянию издателя, а также Пуанье. "Надо ковать железо, пока горячо". На этот раз лучше писать прозу, чтобы расширить тему, советовали они. Перейти от яростного лирического пафоса к целенаправленным разоблачениям, к персонажам, в большей мере одетым плотью. Я засел за работу. Дошел до третьей главы и бросил. Что-то не клеилось. Перо утратило беглость, чернила не были прежним едким купоросом. Перенесенные в прозу, портреты моих героев становились более карикатурными, чем в жизни, я чувствовал, что "пересаливаю". А может, все дело было в том, что я истощил свой порох в "Медузе". Но, само собой, я не заикнулся об этом Корнинскому. - Однако роман ваш вышел? Выражение укора, кисло-сладкой иронии собрало морщинки вокруг его глаз и губ. - Вы же знаете, что нет. Я составила посуду на поднос и унесла в кухню, чтобы дать Фредерику Леграну возможность перевести дух, собраться с силами. В моем мозгу многое стало уже проясняться. Когда я возвратилась, он не шевельнулся. - Скажите, это тот Корнинский, что недавно погиб в авиационной катастрофе? - Нет, вы его путаете с племянником, владельцем домен. Он много моложе дяди, ему было под пятьдесят. А тому сейчас лет семьдесят восемь. Не люблю с ним встречаться: при каждой встрече он липнет ко мне, с тех пор... с тех пор, как умерла его дочь. На этот раз я была поражена: "Кто умер? - воскликнула я. - Бала?" Он в ответ: "Я тут ни при чем, совершенно ни при чем!" Как поспешно он это сказал! - Больше того, пожалуй, если бы ее отец... если бы он не наговорил мне тогда... всех этих глупостей о своей дочери, я сам... - Но ведь, по-моему... - Дайте же мне сказать! Если бы он оставил нас в покое, мы в конце концов, наверное, поженились бы. И уж в этом случае, можете мне поверить, никогда в жизни... ни Реми, ни кто другой не смог бы... я никогда не позволил бы Бале... ну вот, мы перескакиваем с пятого на десятое, не перебивайте меня на каждом слове, если хотите, чтобы я рассказывал по порядку. - Прошу прощения. Продолжайте. - Я не помню, на чем я остановился. - Корнинский вас расспрашивал. - Ах да. О моих планах на будущее. Ни за что не угадаете... Он никак не мог сладить с трубкой. Как видно, набил ее слишком плотно, ему никак не удавалось ее раскурить. - ...что у него было на уме. Он хотел... пф-ф... внушить мне... пф-ф... ни больше ни меньше... пф-ф... что я заблуждаюсь на свой собственный счет... Очевидно, он... Из трубки пошел дымок. В конце концов он своего добился. - ...разработал далеко идущий план: поскольку его дочь любит меня и он, как видно, угадывал ее намерения, а помешать им был не в силах - что ж, он ее поддержит, отдаст мне ее руку, но не раньше, чем вернет меня "на путь истинный". Понимаете? Таким образом, спасая меня, он спасет ее. "Вы талантливы, - заявил он мне. - Видите, я это признаю. И даже охотно. Перед вами может открыться блестящее будущее. Вопрос лишь в том - такое ли оно, каким вы его себе рисуете?" Рассуждая так, он задумчиво потягивал виски. "Ну что ж, возьмите меня к себе компаньоном", - съязвил я. Моя насмешка ничуть его не смутила. "Не разыгрывайте фата. Вы давно могли послать меня к черту, однако вы этого не сделали. Значит, поняли, что интересуете меня. Само собой, из-за моей дочери. И потому, что сила не на моей стороне. В противном случае вам бы не видать ее как своих ушей. Я сказал, что вы меня интересуете, я не сказал, что вызываете симпатию... - Он снова подошел к бару, налил себе еще виски. - Во всяком случае, пока еще нет. - Он взгромоздился на один из высоких табуретов перед стойкой и, опершись локтями на медную перекладину, уставился на меня как коршун. - _Теперь-то_ чего вы боитесь? - вдруг неожиданно спросил он. Он заметил мое удивление. - Я внимательно прочел вашу книгу. Куда более внимательно, чем большинство ваших поклонников. И я понял одну занятную штуку. Занятную настолько, что, если я скажу вам, в чем дело, вы рассердитесь". - "Если я не рассердился до сих пор..." - парировал я. "...Знаю, знаю, потому лишь, что я отец моей дочери. Да поглядите же на себя в зеркало, мой мальчик. Чем вы так гордитесь? Что хлопнули дверью? И сожгли за собой корабли, рискуя нищетой? Дурачок из сказки тоже бросился в воду, чтобы не промокнуть под дождем. Но _теперь-то_, - повторил он, - теперь-то, черт возьми, бояться нечего. Успокойтесь же наконец, черт подери!" Я ответил сухо - что еще мне оставалось: "Не понимаю, чего я должен перестать бояться? Объясните". - "Объяснять нечего. Но выслушайте меня внимательно. Ставки сделаны, молодой человек, и вы выиграли. Ваша "Медуза" по меньшей мере отвратительна - это еще самое мягкое, что о ней можно сказать. Но я не слепой, стихи хороши, находок хоть отбавляй. Ваш талант очевиден, Париж его превозносит, вас называют "гениальным ребенком". С первых шагов вы приняты в круг избранных. Приняты, признаны, обласканы. Даже я, старый крокодил, даже я, хоть и не люблю вас, вынужден снять перед вами шляпу. Чего же вам еще нужно и чего вы все-таки боитесь, черт возьми? 20 - И вы выслушали все это? Даже не пытались его прервать? - Поставьте себя на мое место. И не забудьте о двух вещах. Во-первых, это был отец Балы, во-вторых - Корнинский, угольный магнат. Трудно требовать, чтобы двадцатилетний мальчишка, и вообще-то лишенный самоуверенности, проявил ее по отношению к человеку, перед которым робел вдвойне. Быть дерзким легко, трудно быть стойким. К тому же припомните все, что я вам рассказывал, - то самое, что он угадал, уловил, читая "Медузу". Конечно, в главном он ошибался, он недооценивал силу моего гнева, глубокую искренность моего бунтарства. Но насчет моего давнего страха он не ошибся. Страха не быть "принятым", как он выражался. Страха, мании, которая преследовала меня с четырехлетнего возраста. Пусть даже он заблуждался насчет моей ненависти к разбойникам вроде него самого, ко всему обществу ему подобных, пусть все его рассуждения на эту тему были вздором, тем не менее помимо своей или моей воли он произнес магическое заклинание - своего рода "Сезам, откройся!". Принят, принят, принятПравда, я уже давно не стремился быть принятым, больше того, меня возмущала даже мысль о возможности подобного соглашательства. Но ведь до сих пор это зависело не от меня, а от общества, чудовищного, зловещего, которое на всех этапах моего детства и юности показывало мне, что презирает, отталкивает меня. И вдруг оно объявляло мне через своего посла - и какого посла! - что вручает мне ключи от побежденного города! Теперь от меня, от меня одного зависит войти туда на каких угодно условиях и когда захочу, да еще с воинскими почестями! Само собой, я не собирался этим воспользоваться. Но вы представляете, как у меня закружилась голова, каким победителем я себя чувствовал: наконец-то я взял реванш! - Я удивляюсь, почему вы не почувствовали себя победителем раньше? - А почему я должен был чувствовать себя победителем? Потому, что бывал у баронессы Дессу? И встречал там знаменитых людей? И меня засыпали назойливыми комплиментами? Дорогая моя, в моих глазах это ровным счетом ничего не стоило. - О, не скажите! - Почему? - Слава должна была иметь некоторую цену в ваших глазах. - А в ваших? - Друг мой, вы отвечаете мне как пресловутый отец иезуит. Его спрашивают: "Почему?" Он отвечает: "А почему бы нет?" - Но и вы тоже мне не ответили. - Потому что я не знаю, что такое слава. У меня есть некоторая известность. Только и всего. Какое тут может быть сравнение. - Я бы охотно променял свою на вашу. - И совершили бы невыгодную сделку. Вы считаете меня счастливой? - У вас есть все, чтобы ею быть. - Потому что я деятельна, смешлива, жизнерадостна? Но за внешней видимостью... Анатоль Франс признался как-то своему молодому секретарю, обратив к нему свое печальное, увенчанное лаврами чело: "Вот уже тридцать лет я не был счастлив ни единого часа, ни единой минуты". Это потому, что он измерил всю глубину человеческих страданий, а никакая слава не может примирить с этим такое сердце, как у него. Люди несчастливы, но они боятся умереть. Поэтому единственное лекарство от их бед беды еще большие. Что может быть печальнее? Но если слишком много об этом думать, большую часть жизни надо проливать слезы. Вот как рассуждаю я. Но довольно философствовать. Итак, комплименты отнюдь вас не успокаивали. - А как они могли меня успокоить? Они входили в правила светской игры, которая маскирует жестокие нравы этого сборища скорпионов и пожирателей падали. Меня осыпают льстивыми похвалами, но стоит мне оплошать, и меня сожрут живьем - вот на чем выросли мои детские страхи. Согласен, на сегодняшний день мне удалось занять хороший стул, даже один из лучших, - но надолго ли? Зато совсем иное дело - слова, которые в качестве посла мне передал Корнинский! Это было приглашение, чтобы не сказать - призыв или даже мольба. Меня ждали, во мне нуждались! Он даже добавил, что, пожалуй, ему повезло, что выбор его дочери пал на меня. Вот уже год или два она была в таком настроении, что ее стоило только поманить... а этим мог воспользоваться кое-кто похуже. "Даже если вы у меня ее отнимете, - сказал он, - в один прекрасный день вы мне ее возвратите. Сейчас - это видно невооруженным глазом - вы готовы меня задушить. Но завтра вы остынете. Словом, запомните мои слова: когда придет время, отбросьте ложный стыд и, милости прошу, приходите, мы поговорим по душам. Нам нужны таланты вроде вашего. Стоит вам только захотеть - и вам обеспечено великолепное будущее. Не корчите же из себя дурака и не губите это будущее во имя невразумительных планов".