де бессмыслица, что понравится церкви, а что ее разгневает. Он уже не различал, где истина, где ложь. Тем не менее продолжал размышлять, изредка в голову приходили новые идеи. В ходе работы он так часто обращался к Талмуду, что снова погрузился в его глубины. Он царапал замечания на полях, сопоставлял различные тексты, и уже не понимал, делает он это затем, чтобы выискать новые доводы против Талмуда, или просто по привычке. Порою попадались книги о процессах над ведьмами, рассказы о девицах, одержимых бесом, отчеты инквизиции, и он стал собирать рукописи такого рода разных стран и эпох. Мешочек с золотыми монетами, висевший у него на груди, становился легче и легче. Лицо пожелтело, как пергамент. Глаза потухли. Руки по-стариковски тряслись. Ряса покрылась пятнами и порвалась. Надежда прославиться у всех народов мира, испарилась без остатка. Он стал жалеть, что переменил веру. Но путь назад был закрыт: во-первых, он теперь сомневался во всех религиях, и во-вторых, в тех краях действовал закон, по которому выкреста, вернувшегося к иудаизму, сжигали на костре. Однажды, когда Зейдель сидел в Краковской библиотеке, склонившись над выцветшей рукописью, и у него вдруг потемнело в глазах. Он решил, что наступили сумерки, и спросил, почему не зажигают свечи. Но сосед-монах ответил, что на дворе попрежнему ясный день, и Зейдель понял, что ослеп. Он не смог даже сам вернуться домой, и монаху пришлось проводить его. С этих пор Зейдель жил в полной темноте. Опасаясь, что деньги скоро кончатся и, вдобавок к слепоте, он останется без гроша, Зейдель, после долгих колебаний, решил просить милостыню. Я потерял и этот, и будущий мир, рассуждал он, к чему мне теперь гордыня? Подыматься некуда, надо опускаться на дно. Так Зейдель, сын Сандера, он же Бенедиктус Яновский, занял место среди нищих на паперти кафедрального собора в Кракове. Поначалу священники и каноники пытались помогать ему. Предлагали поселиться в монастыре. Но Зейдель не хотел быть монахом. Он хотел спать у себя на чердаке и носить на шее мешочек с деньгами. И преклонять колени перед алтарем он не слишком любил. Иногда ученики духовной семинарии останавливались потолковать с ним на ученые темы. Но вскоре все его позабыли. Зейдель нанял старуху, отводившую его по утрам в церковь, а по вечерам -- домой. Она же приносила ему каждый день горшочек каши. Сердобольные христиане подавали милостыню. Он сумел даже скопить немного денег, и мешочек на груди опять потяжелел. Другие нищие насмехались над Зейделем, но он никогда не отвечал им. Долгими часами он стоял на коленях на паперти собора, с непокрытой головой, с закрытыми глазами, в застегнутой до подбородка черной рясе. Губы непрерывно тряслись и что-то бормотали. Прохожие думали, что он молится христианским святым, а на самом деле он тихо повторял про себя Гемару, Мишну (12) и Псалмы. Христианскую теологию он забыл так же быстро, как изучил ее; в памяти осталось лишь усвоенное в ранней юности. Рядом гомонила улица: по мостовой грохотали телеги, ржали лошади, кучера кричали хриплыми голосами и хлопали кнутами, смеялись и взвизгивали девушки, плакали дети, ссорились женщины, осыпая друг друга руганью и непристойностями. Время от времени Зейдель дремал, свесив голову на грудь. Земных желаний у него больше не было, только жажда постижения истины по-прежнему томила его. Существует ли Создатель, или мир состоит только из атомов и их комбинаций? Существует ли душа, или любая мысль есть лишь продукт работы мозга? Настанет ли День последнего суда? Есть ли Мировая Субстанция, или все сущее лишь плод воображения? Его палило солнце, кропил дождь, но Зейдель не обращал внимания. Теперь, утратив свою единственную страсть -- честолюбие, ничего материальное не имело для него значения. Изредка спрашивал себя: неужели это я, Зейдель, ученейший средь мужей? Неужели реб Сандер, глава общины, был мой отец? Правда ли, что я был когда-то женат? Жив ли на свете хоть один человек, знавший меня? Зейделю казалось, что это все неправда. Ничего этого никогда не было, а раз так, все сущее -- только огромная иллюзия. Однажды утром старуха пришла к Зейделю на чердак, отвести его на паперть, и оказалось, что он заболел. Дождавшись, пока больной задремал, она украдкой срезала мешочек с деньгами и ушла. Даже в полузабытьи Зейдель чувствовал, что его грабят, но было все равно. Голова его лежала на соломенной подушке, как камень. Ступни ломило, болели все суставы. Изможденное и обескровленное тело пылало жаром. Зейдель заснул, проснулся, снова задремал; затем очнулся вдруг, как от толчка, не понимая, день сейчас или ночь. До него доносились голоса, вопли, грохот копыт и звон колокольчиков. Ему почудилось, что где-то совершается языческое празднество -- с трубами и барабанами, при факелах и с дикими зверями, с похотливыми танцами и жертвоприношениями идолам. "Где я?", -- спросил он себя. Но не мог припомнить город, забыл даже, что живет в Польше. Ему казалось, что он в Афинах, или в Риме, или, быть может, в Карфагене. "В каком же веке я живу?" -- гадал он. Горячечному воображению рисовались времена задолго до начала христианской эры. Вскоре Зейдель устал думать. В сознании оставался лишь один смущавший его вопрос: неужели эпикурейцы были правы? Неужели я умираю, не познав откровения? Неужели я вот-вот угасну навеки и без следа? И внезапно явился я, Искуситель. Несмотря на слепоту, он увидел и узнал меня. -- Зейдель, -- сказал я, -- готовься. Наступил твой последний час. -- Ты ли это, Сатана, Ангел Смерти? -- радостно воскликнул Зейдель. -- Да, Зейдель, -- ответил я, -- я пришел за тобой. И ни раскаяние, ни исповедь не помогут тебе, так что можешь зря не стараться. -- Куда ты возьмешь меня? -- спросил он. -- Прямо в геенну. -- Если существует геенна, существует и Бог, -- проговорил Зейдель дрожащими губами. -- Это ничего не доказывает, -- отрезал я. -- О, доказывает, -- сказал он. -- Если существует ад, существует и все остальное. Если ты не иллюзия, то не иллюзия и Он. А теперь неси меня туда, куда надлежит. Я готов. Я выхватил шпагу и прикончил его, затем вырвал когтями душу и, сопровождаемый оравой демонов, понесся в дольние пределы. В геенне ангелы-губители разгребали пылающие угли. У порога нас встретили два беса, твари из смолы и пламени, в треугольных шляпах, препоясанные по чреслам нагайками. Они громко захохотали. -- Се грядет Зейделиус Первый, -- сказал один бес другому, -- бедный ешиботник, пожелавший стать папой римским. ПОСЛЕДНИЙ ЧЕРТ Как природный черт свидетельствую и утверждаю: чертей на свете больше не осталось. К чему они, когда человек и сам такой же? Зачем склонять ко злу того, кто и так к тому склонен? Я, должно быть, последний из нашей нечисти, кто пытался это сделать. А теперь я нашел себе пристанище на чердаке в местечке Тишевиц и живу томиком рассказов на идише, уцелевшим в великой Катастрофе. Рассказы эти для меня -- чистый мед и птичье молоко, но важны и сами по себе еврейские буквы. Я, разумеется, еврей. А вы что думали, гой? Я, правда, слышал, что бывают гойские черти, но не знаю их и не желаю знать. Иаков и Исав никогда не породнятся. Я попал сюда из Люблина. Тишевиц -- глухомань и дыра, Адам тут и пописать не останавливался. Местечко такое крохотное, что когда лошадь, запряженная в телегу, уже на рыночной площади, задние колеса только подъезжают к заставе. Грязь в Тишевице не просыхает от Суккот и до Тиша бе-Ав. Местечковым козам не нужно даже бороды задирать, чтобы пожевать солому с крыш. Прямо посреди мостовых сидят на яйцах куры. Птицы вьют гнезда в париках замужних женщин. В молельне у портняжки десятого в миньян (1) приходится приглашать козла. Не спрашивайте, как угораздило меня попасть на эти задворки цивилизации. Ничего не попишешь -- Асмодей приказал, надо идти. От Люблина до Замостья дорога всем известная. Дальше -- добирайся, как можешь. Мне сказали, что местечко узнаю по железному флюгеру на крыше синагоги. Флюгер в виде петушка, а на гребешке его сидит ворона. Когда-то петушок крутился от малейшего порыва ветра, но уже давным-давно не шевелится ни в бурю, ни в грозу. В Тишевице даже железные петушки дохнут от тоски и скуки. Я рассказываю в настоящем времени, ибо время для меня остановилось. Значит, прибываю я на место. Осматриваюсь по сторонам. Хоть убей, не вижу никого из наших. На кладбище пусто. Отхожего места нету. Захожу в баню -- ни звука. Сажусь на верхнюю полку, смотрю вниз на камень, куда по пятницам льют ведрами воду, и думаю: зачем я здесь? Если тут понадобился опытный бес, неужели надо гнать его из Люблина? Что у них, в Замостье, своих чертей мало? Снаружи сияет солнце -- время летнее, но в бане холодно и мрачно. Надо мной висит паутина, в паутине сидит паук и сучит лапками, будто прядет свою нить, но нить не тянется. Мух тут нет, даже шкурки мушиной не видно. Чем же он питается, мошенник, думаю , -- неужели собственными потрохами? И слышу вдруг напевный талмудический голосок: "Не насытится лев малым кусочком, и канава не наполнится землею, осыпающейся с краев ее". Меня разбирает смех. -- Да неужели? Ты зачем это прикинулся пауком? -- Побывал уже я червяком, блохой и лягушкой. Сижу здесь двести лет, а работы -- кот наплакал. Но уйти нельзя -- нет разрешения. -- Что они здесь -- не грешат, что ли? -- Мелкие людишки, мелкие грешки. Сегодня он возжелает метлу ближнего своего, а завтра уже постится и насыпает горох себе в башмаки покаяния ради. С тех пор, как Аврахам Залман вообразил себя Мессией, сыном Иосефовым (2), здешняя публика погрузилась в спячку. Будь я на месте Сатаны, то сюда и первоклашку не стал бы посылать. -- Сатане это денег не стоит. -- А что новенького на свете? -- Для нашего брата хорошего мало. -- А что случилось? Или Дух святой укрепляется? -- Где там укрепляется! Он только в Тишевице крепок. В больших городах о нем и слыхом не слыхивали. Даже в Люблине он вышел из моды. -- Так это же прекрасно! -- Ничего не прекрасно, -- говорю я. -- Для нас "кругом виноват" куда хуже, чем "чист и невинен." Дело дошло до того, что люди тянутся грешить выше своих сил и возможностей. Они готовы на вечные муки ради мелкого пошлого грешка. А тогда мы зачем? Вот недавно я летел над Левертовской улицей и увидел еврея в скунсовой шубе. Черная борода, закрученные пейсы, в зубах янтарный мундштук. Навстречу ему -- чиновничья жена. Я возьми да и скажи: "Ничего бабенка, а, приятель?" Я надеялся, самое большее, на грешный помысел с его стороны. Даже носовой платок приготовил утереться, если он в меня плюнет. А он что делает? "Не трать слов попусту, -- отвечает он сердито, -- я готов. Давай-ка лучше ее обработай". -- Что же это за напасть такая? -- Просвещение! Пока ты здесь двести лет баклуши бил, Сатана заварил новую кашу. У евреев появились писатели. На идише, на иврите -- перехватили наше ремесло. Мы тут горло надрываем, толкуя с каждым подростком -- а они свою белиберду выпускают несметными тиражами и распространяют всюду среди евреев. Они все наши приемчики мигом усвоили -- и богохульство, и благочестие. Они тьму доводов приведут, чтоб доказать, что крыса -- тварь кошерная. У них одна цель -- принести погибель миру. Вот ты, тебя здесь держат двести лет, и никого ты не сумел развратить. А если ты за столько лет ничего не смог сделать, чего ждать он меня за две недели? -- Ну, как говорится, -- поглядишь на дело свежим глазом. -- Да на кого тут смотреть? -- К нам переселился из Модлых Божиц молодой раввин. Ему еще и тридцати нет, но он ученый до невозможности, знает наизусть все тридцать шесть трактатов Талмуда. Величайший каббалист на всю Польшу, постится по понедельникам и четвергам, а в микве обливается ледяной водой. Нашего брата он на версту к себе не подпустит. Вдобавок, у него красивая жена, которая его прекрасно кормит. Ну, чем мы его можем соблазнить? Он как железная стена, ничем не прошибешь. Если хочешь знать мое мнение, Тишевиц надо вычеркнуть из наших списков. Я об одном прошу -- убрать меня отсюда, пока я не спятил. -- Нет сперва я должен поговорить с этим раввином. Как ты думаешь, с какой стороны к нему лучше подступиться? -- Сам решай. Ты и рта раскрыть не успеешь, как он тебе соли на хвост насыплет. -- Ну нет, я люблинский. Меня так просто не спугнешь. I I По дороге к раввину стал я расспрашивать чертенка: -- Ты какие методы пробовал? -- Да какие я только не пробовал! -- отвечает. -- Женщину? -- Он смотреть на нее не станет. -- Ересь? -- Он на этом деле собаку съел. -- Деньги? -- Да он монетки отродясь в руках не держал. -- Слава? -- Он ее презирает. -- Нет ли у него чего в прошлом? -- Вовсе оно его не беспокоит. -- Должна быть у него какая-то слабинка. -- Не знаю, где ее искать. В комнате раввина распахнуто окошко, влетаем мы внутрь. Кругом обычные причиндалы: шкафчик со Святым Писанием, книжные полки, мезуза в деревянном футляре. Раввин, молодой человек с белокурой бородой, голубыми глазами и рыжеватыми пейсами, с высоким лбом и глубокой залысиной, сидит в раввинском кресле и изучает Гемару. Наряжен по полной форме: ермолка, кушак и окаймленный бархатом талес, где каждая бахромка сплетена в восемь нитей. Я прислушиваюсь, что происходит у него в голове: мысли самые чистые! Он раскачивается из стороны в сторону и декламирует: "Рахель т'уна в'газеза", затем переводит: "острижена рунная овца". -- На иврите "Рахель" -- это и овца и женское имя, -- говорю я. -- И что же? -- У овцы шерсть, а у девушки -- волосы. -- Что из этого следует? -- Если только она не двуполая, у нее волосики на лобке. -- Не мели вздор и дай мне заниматься, -- сердито говорит раввин. -- Погоди минутку, -- говорю я, -- Тора от тебя не убежит. Иаков любил Рахель, это правда, но когда ему взамен подсунули Лию, он ведь тоже не отравился. Потом Рахель дала ему в наложницы Билху, и как же отомстила сестре Лия? Положила ему в постель Зилпу. -- Все это было до того, как Тора была дана евреям. -- А царь Давид? (3) -- Это произошло до отлучения, провозглашенного рабби Гершомом(4). -- До рабби Гершома или после, а самец всегда самец. -- Мерзавец. Шаддай, кра Сатан! (5)-- вскричал раввин. Ухватившись обеими руками за пейсы, начинает он трястись, как от дурного сна. "Что за дурацкие мысли лезут мне в голову?" Он берется за мочки ушей и закрывает глаза. Я продолжаю говорить, но он не слушает -- погрузился в Писание, и слова мои отскакивают от него, как горох от стенки. Тишевицкий чертенок говорит: -- Крепкий орешек, а? Завтра он будет поститься и кататься на ложе из репейника. И отдаст последнюю копейку бедным. -- Чтобы в наши дни такая твердость в вере? -- Крепок, как скала. -- А жена его? -- Жертвенный агнец. -- А дети? -- Младенцы-несмышленыши. -- Может, у него теща есть? -- Уже переселилась в лучший мир. -- Может быть, он ссорится с кем-нибудь? -- У него нет врагов. -- И откуда только взялось это сокровище? -- Бывает. Изредка является среди евреев этакая диковина. -- Я непременно его должен совратить. Это мое первое задание в здешних краях. В случае успеха мне обещан перевод в Одессу. -- Что же там хорошего? -- Нашему брату это рай земной. Спи хоть двадцать четыре часа в сутки. Тебе и пальцем шевелить не приходится, жители сами грешат наперегонки. -- Чем же вы занимаетесь целый день? -- Развлекаемся с чертовками. -- А здесь ни одной нашей девочки нет. -- Чертенок вздохнул. -- Была одна старая карга, и та ноги протянула. -- Как же ты обходишься? -- По способу Онана. -- От этого мало удовольствия. Вот помоги мне и, клянусь бородой Асмодея, я тебя отсюда вытащу. У нас там есть вакансия -- готовить смеси из горьких трав. Только и работы, что на Песах. -- Будем надеяться, что у нас что-нибудь получится, но ты не торопись считать цыплят. -- Ничего, и не таких обмишуливали. I l l Прошла неделя, но дело наше ничуть не продвинулось. Настроение у меня стало портиться. Неделя в Тишевице стоит целого года в Люблине. Тишевицкий черт неплохой парень, только, просидев в этой дыре двести лет, он совсем опростился. Все его анекдоты -- с бородой. Отпускает шуточки, которые уже Эноха не смешили, и сам же хохочет. Хвастается личным знакомством с героями Аггады. Я мечтаю убраться отсюда подобру-поздорову, но вернуться с пустыми руками -- фокус невелик. У меня полно врагов среди коллег, против меня плетут интриги. Может, меня именно сюда послали, чтобы я сломал шею. Когда в войне с людьми передышка, черти начинают пакостить друг другу. Опыт показывает, что из имеющихся в нашем арсенале крючков для уловления душ есть три, действующие безоткзно: похоть, жадность и гордыня. Ускользнуть от всех трех не может никто, даже рабби Цоц. Надежней всех -- сети честолюбия. Талмуд гласит, что ученому мужу дозволяется восьмая доля восьмой доли тщеславия. Но ученый муж, как правило, превышает эту норму. Видя, что дни идут, а тишевицкий раввин не поддается, я решил упирать на тщеславие. -- Рабби из Тишевица, -- говорю я ему, -- я не вчера родился. Сам я из Люблина, где улицы вымощены толкованиями Талмуда. Ученые рукописи идут у нас на растопку печек. Наши чердаки ломятся от каббалистических сочинений. Но даже в Люблине я не встречал человека, равного тебе ученостью. Как же это так случилось, -- спрашиваю я, что никто о тебе не слышал? Может быть, истинным праведникам и достойно укрываться в безвестности, но скромность не спасет мир. Тебе пристало стать вождем нынешнего поколения, а не раввином здешней общины, какая бы она ни была праведная-расправедная. Настало время открыть себя миру. Небо и земля ожидают тебя. Сам Мессия, восседая на Птичьем Гнезде, смотрит вниз, выискивая безупречного святого мудреца -- именно такого, как ты. А ты что? Сидишь в своем раввинском кресле и выносишь оценки: этот горшок кошерный, а этот нет. Прости за сравнение, но это все равно, что заставить слона таскать соломинку. -- Кто ты и чего ты хочешь? -- в ужасе спрашивает раввин. -- Для чего мешаешь мне заниматься? -- Бывают моменты, когда истинное служение Господу требует от человека, чтобы он оторвался от Торы, -- восклицаю я. -- Изучать Гемару может каждый ешиботник. -- Кто тебя послал сюда? -- Я был послан, этого довольно. Ты что думаешь, там наверху не знают о тебе? Высшие силы недовольны тобой. Плечи у тебя широкие, а бремя ты несешь малое. Ведь сказано: скромность скромностью, да знай же меру. И слушай теперь главное: Аврахам Залман был истинно Мессия, сын Иосефов, а тебе назначено свыше -- возвестить пришествие Мессии, сына Давидова, так что -- довольно спать! Готовься к схватке. Мир погружается все глубже в топь греха, подходит уже к сорок девятым вратам скверны, ты же воспарил к седьмому небу. А между тем один-единственный голос в силах достичь покоев Господа -- голос тишевицкого мужа. Распорядитель вечной тьмы выслал на тебя воинство бесов. Сам Сатана тебя подстерегает. Асмодей против тебя строит свои козни. Лилит и Наама парят над твоим ложем. Незримые тебе Шабрири и Брири (6) следуют за тобою по пятам. Если бы не бдили ангелы-хранители, сборище нечистых растоптало бы тебя в прах. Но ты не одинок, раввин Тишевица. Владыка Сандальфон охраняет каждый твой шаг, Метатрон (7) в своем светозарном чертоге не спускает с тебя глаз. Чаши весов пришли в равновесие, о муж из Тишевица, -- ныне от тебя зависит, в какую сторону они склонятся. -- Что же я должен сделать? -- Прислушайся внимательно к моим словам.Даже если я велю тебе нарушить Закон, делай, как я приказываю. -- Кто ты? Как тебя зовут? -- Элияху ха-Тишби(8). Это я держу шофар Мессии наготове. От тебя сейчас зависит: наступит избавление, или снова нам придется блуждать во тьме египетской 2689 лет. Тишевицкий раввин долго молчит. Лицо его становится белым, как бумага, на которой он пишет свои комментарии. -- Как мне узнать, говоришь ли ты правду? -- спрашивает он дрожащим голосом, -- Прости меня, святой ангел, но ты должен подать мне знамение. -- Ты прав, и вот тебе знамение. Я поднимаю такой ветер в кабинете раввина, что листок, на котором он писал, взлетает в воздух и парит, как голубь. Страницы Гемары начинают переворачиваться сами собой. Занавес, скрывающий Арон-ха-Кодеш(9), вздувается парусом. Ермолка раввина спадает с головы, возносится к потолку, а затем снова садится на макушку. -- Разве природа делает такое? -- спрашиваю я. -- Нет. -- Теперь ты веришь мне? Раввин колеблется. -- Так что же ты велишь мне сделать? -- тихо спрашивает он. -- Вождь поколения должен быть известен. -- А как человек становится известным? -- Отправляйся странствовать по свету. -- И что я буду делать? -- Молиться и собирать деньги. -- На что именно я должен собирать деньги? -- Сначала собери. А позже я скажу тебе, что с этими деньгами делать. -- А кто мне их пожертвует? -- Когда приказываю я, евреи дают. -- А на что я буду жить? -- Раввин-посланник имеет право на часть своих сборов. -- А моя семья? -- Хватит на всех. -- С чего же мне начать? -- Закрой Гемару. -- Ах, но душа моя не может без Торы, -- стонет Тишевицкий раввин. И тем не менее, берется за обложку книги -- уже почти готов ее закрыть. Если сделает он это -- ему конец. Ведь и Иосеф делла Рина (10) в свое время всего лишь поднес Самаэлю щепоть нюхательного табаку. Я уже посмеиваюсь про себя: рабби из Тишевица, ты у меня в кармане. Банный черт, притаившийся в углу, волнуется и зеленеет от зависти. Я хоть обещал ему протекцию в случае успеха, но среди нашей братии зависть сильней любого чувства. Внезапно раввин говорит: -- Прости, Господин мой, но мне нужно еще одно знамение. -- Что ты хочешь? Чтобы я остановил солнце? -- Нет, просто покажи мне свои ноги. Как только он произносит эти слова, я понимаю, что затея лопнула. Мы можем придать пристойный вид любой части нашего тела -- всему, кроме ног. Начиная от мельчайшего чертенка и кончая Кетевом Мерири(11), у всех нас гусиные лапы. Банный черт в углу заливается смехом. Впервые за тысячу лет у меня, мастера заговаривать зубы, отнимается язык. -- Я никому не показываю свои ноги, -- яростно воплю я. -- Значит, ты дьявол. Убирайся отсюда, -- кричит раввин. Он подбегает к книжной полке, выхватывает Книгу Бытия и угрожающе размахивает ей передо мной. Какой черт может устоять против Книги Бытия? Я удираю из раввинского покоя, все мои надежды разбиты вдребезги. Дальше и рассказывать нечего. Я навек застрял в Тишевице. Прощай, Люблин, прощай, Одесса. Мои старания пошли прахом. От Асмодея пришло распоряжение: "Сиди в Тишевице и жарься на медленном огне. Не смей удаляться от местечка далее, нежели дозволено еврею в субботу "(12). Сколько времени я здесь уже пробыл? Целую вечность и еще одну среду. Всему я был свидетель: гибели Тишевица и гибели Польши. Евреев больше нет, нет и чертей. Нет женщин, поливавших улицы водой в ночь зимнего солнцестояния. Никто не помнит, что нельзя давать другому четное число любых предметов. Никто не стучится на рассвете в дверь синагоги. Никто не окликает прохожего перед тем, как выплеснуть помои. Раввина убили в пятницу в месяце нисан. Общину вырезали, святые книги сожгли, кладбище осквернили. Книга Бытия возвращена Создателю. Гои парятся в еврейской бане. Молельню Аврахама Залмана превратили в свиной хлев. Ангела Добра больше нет, нет и Ангела Зла. Нет более ни грехов, ни искушений! Род людской виновен и семижды виновен, а Мессия так и не приходит. К кому он теперь придет? Мессия не являлся, не являлся, и евреи сами отправились к нему. Нужды в чертях больше нет. Нас тоже ликвидировали. Я -- последний уцелевший беженец. Я могу теперь идти, куда вздумается, но куда мне, черту этакому, податься? К убийцам? В доме, принадлежавшем некогда Велвелу-бочару, я нашел между двух рассохшихся бочек небольшую книжку историй на идише. Тут я и сижу, последний черт. Глотаю пыль. Сплю на щетке из гусиных перьев. И читаю эту дурацкую книжку. Она написана в духе, подходящем нашему брату: субботний пирог на свином сале, богохульство в благочестивой упаковке. Мораль книжки: нет ни судьи, ни осуждения. Но буквы в ней все-таки еврейские. Отменить алфавит они все же не сумели. Я обсасываю каждую буковку и тем живу. Перебираю слова, складываю строки и без устали толкую и перетолковываю их значение и смысл. Алеф -- агония добродетели и порока. Бет -- беда, неизбежность рока. Гимел -- Господи, а Ты не заметил? Далет -- дымная тень смерти. Хей -- хам поднялся во весь свой палаческий рост. Вав -- вместе с глупостью -- мудрость корове под хвост. Заин -- знаки зодиака, дабы их читал обреченный: Хет -- хотел родиться, но умрет нерожденный. Тет -- титаны мысли навек уснули. Йод -- ей-богу, нас обманули. Да, пока остается хоть одна книжка, мне есть чем поддержать свой дух. Пока моль не съела последнюю страницу, мне есть чем развлечься. А о том, что случится, когда исчезнет последняя буква, мне и говорить не хочется. Коли последняя буква пропала, Значит, последнего черта не стало. КОРОТКАЯ ПЯТНИЦА I В местечке Лапшиц жил некогда портной по имени Шмуль-Лейбеле с женой Шоше. Шмуль-Лейбеле был наполовину портной, наполовину меховщик, а в общем и целом -- бедняк. Ремеслу своему толком не научился. Станет шить пиджак либо лапсердак, непременно сделает либо слишком коротко, либо слишком узко. Хлястик посадит или слишком высоко, или слишком низко, борт не сходится с бортом, а полы кривые. Рассказывали, будто однажды он сшил штаны с ширинкой сбоку. Богатых заказчиков у Шмуля-Лейбеле не было. Простой народ приносил свою одежду в починку и перелицовку, а крестьяне отдавали выворачивать старые овчинные тулупы. Как истинный растяпа, он вдобавок и работал медленно. Но каковы бы ни были его недостатки, следует признать, что Шмуль-Лейбеле был человек честный. Всегда шил самыми крепкими нитками, и сделанные им швы не расходились. Закажут ему подкладку из простой дерюжки или ситца, а он купит самый лучший материал и потеряет большую часть заработка. Другие портные припрятывали любой лоскут оставшейся материи, а он остатки возвращал заказчикам. Шмуль-Лейбеле наверняка помер бы с голоду, не будь у него ловкой и сноровистой жены. Шоше помогала ему, как могла. Круглый год по четвергам она нанималась в богатые дома месить тесто, летом собирала в лесу грибы и ягоды, и заодно прихватывала шишки и хворост для печки; зимой щипала пух для перин, идущих в приданое. Портняжила она лучше мужа, и как только он начинал вздыхать, копошиться без толку, бормотать под нос, она понимала, что работа не ладится, забирала у него мелок и показывала, как делать дальше. Детей у Шоше не было, но всем было известно, что бесплодна не она, а муж, так как все ее сестры рожали, а единственный брат Шмуля-Лейбеле был бездетен, как и он. Местечковые женщины не раз советовали Шоше развестись, но она не слушала, потому что жили они с мужем в любви и согласии. Шмуль-Лейбеле был мал ростом и неуклюж. Руки и ноги казались слишком велики для его тела, а на лбу с боков торчали два бугра, что часто свидетельствует о глупости. Щеки его, румяные, как яблоки, были гладки, только на подбородке торчало несколько волосков. Шеи у Шмуля-Лейбеле почти не было, и голова сидела на плечах, как у снеговика. При ходьбе шаркал ногами, так что шаги его слышались за версту, и постоянно он что-то мурлыкал, а с лица не сходила дружелюбная улыбка. Когда нужен был посыльный, дело это поручали Шмулю-Лейбеле, и он всегда охотно соглашался, как бы далеко ни следовало идти. Местные зубоскалы наградили Шмуля-Лейбеле множеством прозвищ и без устали разыгрывали его, но он не обижался. Когда шутников ругали, он отмахивался: "А мне-то что? Пусть забавляются. Дети, какой с них спрос..." И угощал обидчиков конфеткой или орехами -- безо задней мысли, просто по доброте душевной. Шоше была выше его на голову. В молодости считалась красавицей, а в семьях, где работала прислугой, о ней отзывались как о девушке чрезвычайно порядочной и прилежной. Многие молодые люди добивались ее руки, но она выбрала Шмуля-Лейбеле -- и тихий нрав и за то, что он по субботам никогда не ходил с другими парнями на люблинскую дорогу любезничать с девицами. Ей нравилось его благочестие и скромность. Еще в девичестве Шоше любила читать Пятикнижие, ухаживать за больными в богадельне, слушать рассказы старух, сидевших у порога и штопавших чулки. Она постилась в последний день каждого месяца, в Йом-Киппур катан (1), и часто ходила в женскую молельню. Другие служанки подшучивали над ней и считали старомодной. После свадьбы Шоше немедленно обрила голову и плотно обвязалась платком; в отличие от прочих молодых женщин, она не позволяла ни единой пряди из-под парика выбиться наружу. Женщина, служившая в микве, хвалила ее, ибо она никогда не шалила и не плескалась в воде, а чинно совершала омовение, как положено по закону. Мясо она покупала всегда кошерное (2), хотя фунт его стоил на полкопейки дороже, и обращалась к раввину при каждом сомнении по поводу кошерности пищи. Не раз она без колебаний выбрасывала пищу и даже разбивала некоторые горшки. Короче, она была старательной и благочестивой женщиной, и были мужчины, которые завидовали Шмулю-Лейбеле, что жена у него такое сокровище. Превыше всех житейских благ супруги чтили субботу. В пятницу пополудни Шмуль-Лейбеле откладывал иглу и ножницы и прекращал работу. В микву всегда приходил один из первых и погружался в воду четыре раза в честь четырех букв Святого Имени (3). Затем помогал синагогальному служке вставлять свечи в светильники и канделябры. Шоше всю неделю считала копейки, но на субботу денег не жалела. В жаркую печь отправлялись пироги, печенье и субботняя хала. Зимой она готовила фаршированную куриную шейку с тестом и шкварками. Летом пекла запеканку из риса или лапши, смазанную куриным жиром и посыпанную корицей и сахаром. Для субботнего обеда готовился чолнт (4) из картофеля с гречневой кашей или из перловой крупы с фасолью, в глубине горшка пряталась сочная мозговая кость. Чтобы пища уварилась как следует, Шоше запечатывала духовку мягким тестом. Шмуль-Лейбеле смаковал каждый глоток и за субботней трапезой приговаривал: "Ах, Шоше, голубушка, сам царь такого не едал! Вкуснее райской пищи!" На это Шоше отвечала: "Кушай побольше, на доброе здоровье". Хотя память у Шмуля-Лейбеле была неважная и он не мог запомнить наизусть ни единой главы из Мишны, все предписания он знал отлично. Они с женой часто читали и перечитывали "Доброе Сердце" (5) на идише. В полупраздники (6), в праздники и каждый свободный день он читал Библию, тоже на идише. Не пропускал проповеди в синагоге и, несмотря на бедность, покупал у разносчиков разные книги, наставления о благонравии и поучительные истории, которые изучал вместе с женой. Ему никогда не надоедало повторять изречения из Священного писания. По утрам, встав с постели и вымыв руки, он начинал бормотать молитву. Затем шел в синагогу и молился со всем миньяном. Каждый день он читал вслух несколько псалмов, а также те молитвы, которые люди менее серьезные частенько пропускают. От отца он унаследовал толстый молитвенник в деревянном переплете, содержавший правила и обряды на каждый день года. Шмуль-Лейбеле и Шоше соблюдали их все до единого. Он нередко говаривал жене: "Я наверняка попаду в геенну огненную, ибо некому будет прочитать по мне каддиш". -- 'Типун тебе на язык, -- отвечала она. -- Во-первых, всякое еще может случиться. Во-вторых, ты будешь жить до самого пришествия Мессии. В-третьих, кто знает, может, я помру прежде тебя, и ты женишься на молоденькой, которая народит дюжину детей". В ответ на это Шмуль-Лейбеле вопил: "Упаси Боже! Лишь бы ты была жива и здорова. Уж лучше мне в геенне гореть!" Всякая суббота была в радость Шмулю-Лейбеле и Шоше, но особенно наслаждались они субботой в зимнее время. Поскольку день перед субботним вечером короткий, а в четверг Шоше допоздна работала, в ночь с четверга на пятницу они со Шмулем-Лейбеле не ложились спать. Шоше замешивала тесто в кадке, покрывала его материей, а сверху клала подушку, чтобы лучше подошло. Затем разжигала лучиной печь и укладывала туда сухой хворост. Ставни в доме были закрыты, дверь заперта. Постель не убирали, чтобы на рассвете прилечь подремать. До самого рассвета, при свече, Шоше готовила субботнюю трапезу. Ощипывала курицу или гуся, если удавалось недорого купить, вымачивала и солила птицу и соскребала с нее жир. Поджаривала на раскаленных углях печенку для Шмуля-Лейбеле и пекла ему небольшую субботнюю халу. Иногда она лепила на хлебе из теста надпись -- свое собственное имя -- и тогда Шмуль-Лейбеле поддразнивал ее: "Шоше, я тебя ем. Шоше, я тебя уже проглотил". Любя тепло, Шмуль-Лейбеле забирался на печь и оттуда смотрел, как жена варила, пекла, мыла, прополаскивала, отбивала и резала. Субботний хлеб получался пышный и поджаристый. Шоше умела заплетать халу так быстро, что она, казалось, плясала у Шмуля-Лейбеле перед глазами. Хозяйка ловко орудовала лопаточками, кочергой, половником и гусиным перышком. Иной раз даже хватала раскаленный уголь голыми пальцами. Горшки кипели и бурлили. Иногда капля супа, выбежавшая через край, скворчала на раскаленной плите. Неутомимо стрекотал сверчок. Хотя Шмуль-Лейбеле недавно отужинал, снова появлялся аппетит, и Шоше подкладывала ему то куриное горлышко, то печенье, то сливу из компота, то кусочек тушеного мяса. При этом она шутливо укоряла его за обжорство. Когда же он оправдывался, восклицала: "Ох, горе мне, грешнице, я тебя голодом уморила..." На рассвете, уставшие, они ложились спать. Зато на следующий день Шоше не приходилось надрываться, и она с молитвой зажигала субботние свечи за четверть часа до заката. История, которую мы хотим рассказать, случилась в самую короткую пятницу в году. Всю ночь шел снег, он засыпал дом по самые окна и завалил дверь. Как всегда, Шоше и Шмуль-Лейбеле трудились всю ночь, а под утро уснули. Встали они позже обычного, ибо не слышали петушиного крика; к тому же окна так плотно залепило снегом и льдом, что в доме было темно как ночью. Прочитав шепотом "Благодарю Тебя" (7), Шмуль-Лейбеле взял лопату и метлу и вышел во двор. Расчистил дорожку перед домом и принес воды из колодца. Поскольку срочных заказов не было, он решил сегодня вообще не работаь. Посетил синагогу, помолился, потом позавтракал и отправился в баню. На дворе стоял мороз, и мывшиеся в бане мужчины непрерывно покрикивали: "Пару! Пару!" Банщик плескал на раскаленные камни ведро за ведром, пар становился все гуще. Шмуль-Лейбеле разыскал жиденький веник, влез на верхнюю полку и стал нахлестывать себя, пока кожа не запылала огнем. Из бани он побежал в синагогу, где служка уже подмел пол и посыпал песком. Шмуль-Лейбеле расставил по местам свечи и помог служке накрыть столы скатертями. Затем он вернулся домой и надел субботнюю одежду. Шоше, как раз закончившая еженедельную стирку, дала ему свежую рубашку, малый таллит (8) и чистые носки. Она произнесла благословение над свечами, и по всему дому разлилось благолепие субботы. На Шоше был шелковый платок с серебряными блестками, желто-серое платье и лакированные остроносые туфли. На шее -- цепочка, которую мать Шмуля-Лейбеле, мир праху ее, подарила невестке при подписании брачного контракта. На указательном пальце блестело обручальное кольцо. Пламя свечей отражалось в оконных стеклах, и Шмулю-Лейбеле казалось, что там, снаружи, была вторая такая же комната, и вторая Шоше зажигала там субботние свечи. Ему страстно хотелось сказать жене, что она полна благодати, но уже не оставалось времени, ибо в молитвеннике специально указывалось, что пристойно и похвально являться на богослужение в числе первых десяти человек. Шмуль-Лейбеле успел прийти к молитве как раз десятым. Верующие хором произнесли слова Песни Песней, затем кантор (9) пропел "Благодарность возгласим" и "О, возрадуемся". Шмуль-Лейбеле молился с жаром. Сладко ему было произносить знакомые слова. Они, казалось слетали с уст сами собой, неслись к восточной стене синагоги, порхали над вышитой завесой перед Святым Ковчегом, над золочеными львами и скрижалями с десятью заповедями, и воспаряли к потолку, расписанному изображением двенадцати созвездий. А оттуда молитвы его несомненно возносились прямо к трону Всевышнего. I I Кантор пел: "Гряди, возлюбленная моя!" и Шмуль-Лейбеле подпевал ему трубным голосом. Затем начались молитвы, и мужчины читали вслух "Долг наш вознести хвалу...", а Шмуль-Лейбеле прибавил еще "Господь Вселенной". В конце он всех поздравил с наступлением Субботы -- раввина, резника, главу общины, помощника раввина, всех присутствующих. Мальчишки из хедера кричали: "Доброй субботы, Шмуль-Лейбеле!" и корчили ему рожи, но Шмуль-Лейбеле отвечал им улыбкой и порой ласково трепал какого-нибудь мальчишку по шеке. Потом отправился домой. Снегу навалило столько, что едва виднелись очертания крыш, местечко тонуло в белизне. Низкое небо, весь день затянутое тучами, к ночи прояснело. Сквозь белые облака проглянула полная луна, и снег засверкал, как при дневном свете. Края облаков на западе еще розовели отблесками заходящего солнца. Звезды в эту пятницу казались больше и ярче, и все местечко чудесным образом сливалось с небесами. Домишко Шмуля-Лейбеле, стоявший недалеко от синагоги, словно висел в воздухе, напоминая слова Писания: "В пустом пространстве подвесил Он землю". Шмуль-Лейбеле шагал неспеша, ибо закон запрещает человеку торопиться прочь от святилища. Но он страстно желал очутиться дома. "Как знать, -- думал он, -- вдруг Шоше заболела? Или пошла за водой и, Боже упаси, вдруг упала в колодец? Сохрани нас Господь, сколько всяких несчастий подстерегает человека!" У порога он потоптался, отряхивая снег, затем открыл дверь и увидел Шоше. Комната показалась ему райским уголком. Печь блистала свежей побелкой, субботние свечи ярко горели в медных подсвечниках. Запахи субботнего ужина смешивались с ароматами из запечатанной духовки. Шоше , ожидая мужа, сидела на скамье и щеки ее сияли свежестью, как у юной девушки. Шмуль-Лейбеле поздравил ее с субботой, и она, в свою очередь, пожелала ему, чтобы весь год был удачным. Он начал напевать "Мир вам, добрые ангелы..." Распрощавшись с ангелами, незримо сопровождающими еврея при выходе из синагоги, он прочел "Женщина, достойная похвал". Как глубоко ощущал он смысл каждого слова! В будние дни он часто читал это славословие на идише, и каждый раз заново поражался, как удивительно оно подходит Шоше. Шоше понимала, что эти священные слова произносятся в ее честь, и думала про себя: "За что мне, простой женщине, сироте, такая благодать oт Господа, такой преданный муж, возносящий мне хвалу на святом языке!" В течение дня они ели очень мало, чтобы набрать аппетит к субботней трапезе. Шмуль-Лейбеле благословил изюмное вино и подал Шоше бокал. Потом оба ополоснули пальцы в жестяном ковшике и вытерли руки одним полотенцем, каждый со своего конца. Шмуль-Лейбеле взял субботнюю халу и отрезал два ломтя, себе и жене. Он тут же провозгласил, что хлеб выпекся отлично, и она засмеялась: -- Ну тебя, ты каждую субботу так говоришь. -- Но ведь это правда, -- ответил он. Нелегко было достать рыбу в разга