на тот свет, остальные попрятались, как мыши. Пиня с семьей перебрался в соседнее местечко. Рыночная площадь опустела. Смотришь в окно, и -- ни единой живой души. Даже собаки, всегда крутившиеся у мясных лавок, либо убежали, либо сдохли. Один Мендл ходил по городу с кувшином водки. Казалось, он вообще не ложился спать. Ручищи у него были железные, и, когда он кого-нибудь растирал, алкоголь проникал прямо в кровь. Одному Богy известно, скольких он спас! Остальных похоронил. Он покупал материю и сам шил саваны. В начале эпидемии в его бороде только чуть проглядывала седина, а к концу -- была белой, как у старика. Да, забыла сказать, что Зисл тоже умерла. Но она и при жизни-то была как мертвая, то какая разница? Мендл похоронил ее возле ее отца, а не рядом с Песей. Холера началась на семнадцатый день месяца Таммура, в день поста, а прекратилась только в середине Элула. Когда Торбин пришел в себя, жители пытались отблагодарить Мендла, но он от всего отказывался. Его спросили: "Что ты хочешь?" И он сказал: " Хочу опять быть Мендлом-могилыциком". Старейшины ушам не поверили. "Зачем тебе туда возвращаться?" -- спросили они. И он ответил: "Там я жил, там бы хотел и умереть". Пини к тому времени уже не было на свете. Холера добралась и до того местечка, где он прятался. Короче говоря, Мендл опять поселился в своей развалюхе. Снова его пытались женить -- нехорошо человеку жить одному, тем более, возле кладбища. Но он сказал: "Два раза -- достаточно". Рабби укорял его, убеждал, что неправильно жить бобылем. Мендл от природы был человек молчаливый, он слушал и кивал. Когда дочери в Америке узнали о смерти мачехи, они снова стали засыпать его деньгами. Раз в несколько дней приходил почтальон с денежным переводом. Мендл однажды сказал ему: "Мне столько денег не надо!" И почтальон, гой, ответил: "Можешь отдать их мне. Только сперва распишись в получении". Мендл делал столько пожертвований, сколько, наверное, никто в Польше не делал. В его городской дом вселилась семья, и Мендл не брал с них ни копейки. Ему сватали самых красивых девушек, но он только плечами пожимал. У людей, особенно тех, кто попроще, вошло в привычку, отправляясь летом в субботу погулять по лесу, заходить к Мендлу. Перед его домом специально лежали несколько бревен, чтобы портные и белошвейки могли отдохнуть. А Мендл всех угощал. У него появилось новое прозвище: Мендл-мертвец. Но прозвище -- прозвищем, а дожил он до глубокой старости, почти до девяноста лет. Однажды зимой я проезжала на санях мимо его избушки. Трое суток до этого шел снег. Все кладбище засыпало. Березы, которые, как известно, весь год белые, в тот день походили на покойников в саванах. Я увидела Мендла, лопатой разбрасывающего сугроб. Сани остановились, и мой первый муж (да предстательствует он за всех нас на небесах) спросил: "Реб Менделе, вам помочь?" -- "Нет, спасибо", -- ответил он. "А еда у вас есть?" -- "Я жарю картошку". -- "Неужели вам не одиноко?" -- спросил мой муж, и Мендл сказал: "А почему мне должно быть одиноко?" Меня не было в Торбине, когда Мендл умер. Рассказывали, что он заболел, и больной, вышел и вырыл себе могилу рядом с Песей. -- А разве это разрешается? -- спросила Бейла-Рива. Тетя Ентл задумалась: -- Должно быть, разрешается. Мендл был благочестивым человеком. -- И что все это значит? -- Это я у вас хотела спросить. -- Сказано, что помнящий о смертном часе воздерживается от греха, -- заметила Брейна-Гитл. -- Одно дело -- просто помнить, а другое дело -- всю жизнь прожить рядом с покойниками. Даже величайший святой на такое не способен. -- По-видимому, он был немножко ненормальный, -- сказала Бейла-Рива. -- Конечно. Порой человек втемяшит себе что-нибудь в голову и уже сам не знает, как от этого избавиться. Неподалеку от Коцка жил один помещик, граф Ховальский. Он спал не в кровати, а в гробу. -- Почему в гробу? -- Он говорил, что раз всякая жизнь заканчивается гробом, нужно привыкать. Он жил один, ни жены, ни детей у него никогда не было. Его называли: безумный Ховальский. -- Он и впрямь умер в гробу? -- спросила Брейна-Гитл. -- Он сгорел. Его замок был из дерева и однажды ночью вспыхнул, как факел. Стало тихо. Кошка спала. Тетя Ентл поглядела на меня: -- Нравится слушать россказни? -- Да, тетя, очень. -- А что от них толку? Ты бы лучше Авот почитал. -- Успею. -- Пойду полежу. Постой, я припасла тебе печенье и субботние фрукты. КОЛДУН 1 - А колдуны все-таки бывают на свете, -- сказала тетя Ентл. -- Одного я сама знала, да только нехорошо рассказывать про такое в шабат. -- Почему? -- возразила тетя Рахель. -- В шабат не запрещается говорить о волшебстве. -- Правда? Ну что ж, тогда слушайте. Все называли его Безумный Помещик, и, когда я родилась, он был уже глубоким стариком. Было ему за девяносто, а может, и все сто. Двенадцать из них он провел в яновской тюрьме. Он умер семьдесят лет назад, когда я была еще девочкой, , но я видела его несколько раз и хорошо помню: низенький, кряжистый, с седыми патлами до плеч. Глаз было не видно, как у ежа. Брови топорщились, как две щетки, и еще были усы, как у кота. К старости он оглох и, как утверждали, страдал слабоумием. Его имя было Стефан Лежинский, ходили слухи, что он отпрыск польских королей. Летом разгуливал в одежде времен правления короля Собеского, а зимой носил меховую шапку и пальто, отороченное лисьими хвостами. Говорил он задыхаясь, срывающимся голосом, ничего нельзя было разобрать. Когда он сидел в тюрьме, в Польше случилось восстание. Впрочем, часть его имения конфисковали раньше, сразу после освобождения крестьян. Остальное разворовали управляющие. Ему остались одни развалины, которые он именовал "усадьбой" или даже "замком". Ставни всегда были плотно закрыты.Злые духи носились там даже днем, празднуя свадьбы и обрезания. Некоторые из этих демонов были евреями. Поговаривали, что помещик давно уже ничего не ест. Старик слуга, еще дряхлее, чем он, делал для него ячменную водку. Помещик пил ее прямо из кувшина через соломинку. У него осталось несколько акров земли, и их в арендовал бывший его крепостной. Не знаю, колдовал ли он в мое время. Возможно, был уже слишком слаб для этого. Но в тюрьму угодил именно потому. Мой дедушка Лемл был его евреем-приказчиком. Когда он поступил на работу, у помещика еще не было седых волос, и он не пропускал ни одной деревенской девки. До освобождения крестьян помещик мог обращаться со своими крепостными, как ему вздумается. К примеру, зайти в избу к мужику, женатому на красивой, и сказать: "Стас, мне понравилась твоя жена. Пусть сегодня придет ко мне. Только чтоб во всем чистом, без вшей". Ночью крестьянин приводил к нему свою жену, а сам ждал на улице. Если бы не послушался, его бы высекли. И зачем помещику нужны эти крестьянки, когда у самого жена-красавица? По слухам, она происходила из аристократической семьи, но отец разорился, и она рано осиротела. Жизнь, ее с этим Лежинским, я врагу своему не пожелаю. Соседи-помещики чурались его, как прокаженного. Все знали, что он якшается с темными силами. Возле замка был холм, где была вырыта пещера, в которой он занимался черной магией. После ареста Лежинского его зятья приказали засыпать пещеру. Я слышала, что в ней нашли человечьи кости, женские косы, клочки спутанных волос и дьявольские испражнения. Чего он добивался своим колдовством? У каждого колдуна своя безумная идея. Одни пытаются превратить свинец в золото, другие наводят порчу на врагов. Стефан Лежинский признался как-то моему дедушке, что мечтает создать женщину, которая обладала бы всеми женскими добродетелями. Храни нас Господь от таких добродетелей! Графиня болела и, возможно, больше не допускала его к себе. Кому охота жить с этаким зверем?! Крестьянки ему надоели. Он ни с кем не общался, кроме моего деда. Как и большинство помещиков, он считал, что вообще-то евреи -- подлецы и мерзавцы и только его еврей-приказчик -- счастливое исключение. Когда Лежинский нуждался в деньгах, дедушка продавал участок его леса, клочок земли, несколько голов скота. Он заложил украшения графини. Стефан Лежинский всегда ходил с плеткой и, если графиня говорила что-то, что ему не нравилось, хлестал ее у всех на глазах. Он и дочерей своих тоже бил. К моему дедушке относился хорошо, но несколько раз и ему досталось: граф натравливал на него собак. И все мечтал об идеальной женщине. Однажды он нашел книгу, в которой говорилось, как можно сотворить такую женщину. Помещик решил, что сделает ее по частям: сперва ноги, потом туловище, потом голову. Мне даже рассказывать об этом страшно. Такие существа -- полулюди, полудухи. В наших священных книгах о них тоже упоминают. Я сама где-то читала. -- "Путь праведных", -- сказала тетя Рахель. -- История ювелира. -- Да? Вот, ты помнишь. А я забыла. Лежинский строго-настрого наказал дедушке хранить все в тайне, грозил в случае чего изрезать его ножом, а раны залить уксусом. Дедушка никому не говорил, даже бабушке. Только когда Лежинского уже заковали в кандалы и все безобразия вышли на поверхность, он рассказал бабушке. Бабушка -- моей маме, а когда я уже была замужем, мама решила, что можно рассказать и мне. В таких страшных делах, как колдовство, требуется терпение. Помещику приходилось поститься, жечь черные свечи, курить благовония и творить заклинания. Он без конца посылал дедушку в Люблин -- то за гвоздикой, то за какими-то порошками, то за птичьими перьями и редкими травами. Конечно, нехорошо помогать колдунам, но, если бы дедушка отказался, граф бы его жестоко наказал. И вот настала ночь, когда черная работа была завершена. Он хотел показать деду свою дьяволицу, но тут уж мой дедушка отказался наотрез. "Я -- еврей, -- сказал он. -- И наш Закон это не позволяет". Граф сказал дедушке: "В Библии превозносится красота Вирсавии, Авигеи и Эсфири. Так вот моя женщина прекраснее их всех, вместе взятых. У нее такое лицо, что ослепнуть можно. А когда она говорит, кровь закипает в жилах, как вода в чайнике. Она мудрее царицы Савской". Он велел деду принести гобелены и ковер, чтобы украсить стены и пол в пещере. В городе пошли слухи, что помещик привез откуда-то любовницу. Днем ее никто не видел. Но ночью иногда проплывала, прикрыв лицо. Появлялась на миг и тут же исчезала. Однажды моя мама -- да почиет она в мире -- вышла ночью вынести помои и увидела двух лошадей. На одной сидел граф Лежинский, на другой -- какое-то чудовище в женском обличии. Лошади шли галопом, но перестука копыт слышно не было. Мама вернулась домой бледная, как полотно. Она рассказала о виденном деду, и он велел ей держать язык за зубами. Наутро он послал за переписчиком, чтобы тот проверил мезузу. Кажется, к тому времени, помещичьи дочери уже не жили в имении. Графиня отослала их к тете, чтобы не видели творящееся непотребство. Сама графиня давно смирилась со своей горькой долей. Теперь помещик редко ночевал дома. Он развлекался в пещере с дьявольским отродьем. Крестьяне рассказывали, что видели, как глухой зимней порой он купался с ней в реке. Иногда из пещеры доносился мерзкий смех: это помещик хохотал над ее непристойностями. Как-то он сказал деду: "Одна ночь с ней стоит всех земных услад". Дедушка напомнил ему, что Бог все видит и карает за наши беззакония, на что помещик ответил: "А нам, -- так или иначе -- гореть в аду" -- и зашелся диким смехом, как ненормальный. Он надеялся, что все сойдет ему с рук, но, конечно, идолопоклонство не могло остаться безнаказанным. Дайте воды. От этих рассказов у меня даже в горле пересохло. Да, такие люди, наверное, думают, что будут жить вечно. В церковь по воскресеньям он не ходил. По их обычаю, перед Пасхой священник приходит освятить хлеб, но Лежинский не пускал его в дом. Я помню, как женщины поносили его на чем свет стоит. Когда-то чернокнижников сжигали на кострах. У евреев, кстати, тоже такое было. Я читала, что один мудрец повесил восемьдесят ведьм. В общем, граф жил, как хотел. Вдруг графиня заболела. Она перестала есть, лицо пожелтело, как при желтухе.Пришел врач из Замосца, да разве врачи что-нибудь понимают? Приехали дочери. Ходили слухи, что помещик отравил жену. Но зачем ему было травить? Разбитое сердце -- самый страшный яд. У графини были драгоценности. Чтобы уберечь украшения от графа, она их спрятала в тайнике. Почувствовав приближение смертного часа, она вызвала дочерей и открыла им местонахождение сокровищ. "Эти вещи -- мое наследство от бабушки, -- сказала она, -- и не хочу, чтобы они достались ему". Но когда дочери отыскали тайник, он был пуст. Лежинский добрался до драгоценностей с помощью черной магии. Когда графиня это узнала, у нее началась агония. Зятья пришли к помещику требовать денежную компенсацию, но он наставил на них пистолет. Он хотел похоронить графиню не на кладбище, а без отпевания за домом, но дочери воспротивились. Состоялись похороны, в которых помещик не участвовал. Если бы появился, толпа забила бы его камнями. После смерти матери дочери уехали и никогда уже не возвращались в те края. Мой дед пробовал помирить их с отцом. Раньше приказчик был, можно сказать, членом семьи. Он носил графских дочерей на руках, когда они были еще крошками, угощал конфетами и печеньем. Но тут они заявили: "Он для нас не существует. Он нам больше не отец". Усадьба стала хиреть на глазах. Стены крошились, полы гнили, амбары кишели крысами и мышами. Даже деревья начали болеть: все ветви опутала паутина. Один управляющий умер, другой сбежал. Крестьяне, оставшись без присмотра, перестали работать. В графском имении у мужиков были свои земельные наделы. Два дня в неделю они работали на себя, четыре -- на помещика. Но без надзора, конечно, обленились. Граф вызвал моего деда и сказал: "Лемл, возьми имение в аренду". Дед подписал соответствующие бумаги и принял на себя заботу об имении. Без него все бы развалилось гораздо быстрее. 2 Где это сказано: "Преступник кончает жизнь на виселице"? Пару лет помещик творил свои мерзости без помех. Зачем ему жена, когда он мог развлекаться с дьяволицей? Вдобавок, стал пить. Время от времени арендатору требуется переговорить с владельцем по существу. Не может же он все вопросы решать сам. Бывало, деду надо подписать какую-нибудь бумагу, а посоветоваться не с кем. После того как граф выпивал, он, не снимая башмаки и пальто, валился на кровать и засыпал, как убитый. Его было не добудиться. Да и какой еврей осмелится будить помещика? А он храпел, как резаный вол на бойне. Крестьяне утверждали, что визиты в пещеру прекратились. Это чудовище само приходило к нему в постель по ночам. Зимой на снегу замечали следы гусиных лап. Служанка жаловалась, что все простыни провоняли серой. Из-за этой Лилит в наших местах не стало отбоя от лис и куниц. Крестьяне рассказывали, что по ночам часто видят теперь сов и летучих мышей. Они прилетали и оскверняли зерно. Дедушка уже сам был не рад, что согласился на арендаторство, но поскольку до графа не достучаться, не мог расторгнуть договор. А тут еще пронесся слух, что у помещика новая любовница -- цыганка. Раньше цыгане приезжали в те края каждый год. А может, и до сих пор приезжают. Обычно, сразу после Песаха. Они ставили палатки на опушке леса. Их мужчины -- такие же чернобородые, как евреи. Они чинили медные тазы, точили ножи и торговали лошадьми. Женщины гадали на картах. Наш старый рабби запретил с ними общаться, но люди-то хотят знать, что их ждет. Моя родная тетя -- да предстанет она за всех нас перед Господом -- как-то тоже не удержалась и позвала одну из них к себе в дом, погадать. Цыганка предсказала ее судьбу до мельчайших подробностей. Цыганка сказала: "У тебя впереди семь хороших лет". И точно. Тетя прожила с дядей семь лет. Душа в душу, как голубок и горлица. А как-то после Пecaxa дядя пришел из синагоги и сказал: "Хейеле, что-то давит у меня внизу живота. Принеси стакан воды". Тетя вышла за водой и услышала глухой стук. Дядя упал замертво. Да, цыгане... Кто они? Я слышала, что они тоже евреи, только проклятые. Потомки исчезнувших колен. Но я не верю. Да и дело не в том. В тот раз с ними была молодая женщина, красавица, каких свет не видывал. Я ее как-то встретила и чуть не ослепла. Глаза у нее, как горящие угли. Я не мужчина, и то почувствовала, что она обожгла меня взглядом. Как она попала к графу, мне неведомо. Может, отец продал, а может, и муж. Ведь цыгане воруют детей: не исключено, что ее где-то похитили. Она не была смуглой, только загорелой. Когда моя бабушка услышала о цыганке, то сказала: "Две кошки в одном мешке не уживутся. Драки не миновать. Жди беды". Похоже, Лежинский так сильно полюбил цыганку, что забыл про дьяволицу. К тому времени дед избавился, наконец, от аренды графского имения и перестал быть приказчиком. Сколько можно работать на сумасшедшего колдуна? Дедушка с бабушкой жили одни. У всех детей уже были свои семьи. Дедушка открыл лавочку, чем и зарабатывал на жизнь. По слухам, цыганка пыталась бежать, но помещик приковал ее цепью к кровати. По-видимому, он ее и бил -- по ночам было слышно, что она воет, как волчица. Тех, кто вырос среди цыган, уже не заставишь вести оседлую жизнь, даже в королевском дворце. Их тянет на волю: в поля, леса, на простор. Как они живут зимой, я не знаю. Говорят, окунают своих новорожденных в ведро с ледяной водой. Если ребенок умрет, значит, умрет. А если выживет, ему никакой мороз нипочем. Как-то раз, вскоре после праздника Кущей, когда бабушка, сидя одна в лавке, читала молитвы, вошел гой, не из крестьян, а из городских. Вошел и сказал: "Лемлиха, -- так все звали бабушку, -- наш граф Лежинский убил цыганку". У бабушки в глазах потемнело. "Откуда это известно?" -- спросила oнa, и пришедший сказал: "Один крестьянин проходил ночью возле графского леса и видел, как помещик зарывал цыганку под деревом". Бабушка не поверила, но оказалось, что это правда. Новость передавали друг другу, пока не дошло до властей. Из Янова к помещику приехали два следователя. Он все отрицал: "Цыганка? Да, была тут цыганка, но я ее прогнал". Кто-то привел следователей на то место, где земля была свежевскопана. Стали рыть и у самой поверхности нашли голое тело, даже не o6epнyтое в саван. Горло у бедняжки было синее. "Как вы это объясните?" -- спросили помещика, и тот сказал: "Никак. Может, ее убил кто-то из крестьян". На помещика надели кандалы и повезли в Янов. Когда повозка проезжала мимо рыночной площади, там собралась целая толпа. Помещик сидел на охапке сена, связанный, как ягненок, влекомый на заклание. Но дара речи не лишился. "Евреи, -- орал он, -- глядите, ваш Бог меня покарал!" Когда дедушка узнал про это, он сразу же бросился к графу. "Что случилось, дражайший пан?" -- спросил он, и помещик ответил: "Это не я, это дело дьяволицы. Поезжай в Янов и расскажи там. Ты один знаешь всю правду. Только ты можешь меня спасти". Дед и впрямь поехал в Янов и обо всем рассказал, но ему не поверили. Его самого хотели арестовать. Следователь в черную магию не верил. "Если вы знали, что он живет с дьяволицей, -- обратился он к деду издевательским тоном, -- почему вы молчали? Да потому, что все это чушь! Демонов и чертей не бывает!" Тем не менее следователь со всей своей свитой пришел осмотреть пещеру. Они нашли детский скелет, разные травы и благовония, но дьяволицы там не было. Дедушка Лемл знал русский и добился разрешения посетить графа в камере. Граф сказал: "Я тебе не лгал. Как только я привел в дом цыганку, они стали грызться, как кошка с собакой. Дьяволица к тому времени сильно мне надоела. Эти создания лишены плоти и крови, их состав -- ветер и пена. Вся их сила -- в языке. А у цыганки тело было, как огонь. Я понял, что в первой нет вещества, и хотел избавиться от нее, но она заартачилась. Как-то я лег с цыганкой, а дьяволица явилась и легла между нами, чтобы помещать нам соединиться. Они начали драться, а потом все стихло. Когда я дотронулся до цыганки, она уже остыла. Уверен, что ее задушила дьяволица. А я только закопал тело в лесу". Дедушка повторил все это властям, и они записали его рассказ в свои книги. Потом был суд, на котором дедушка вновь повторил свои показания слово в слово. Но судья спросил его: "Вы при этом присутствовали?" Графа приговорили к двенадцати годам тюрьмы. "Скажите спасибо, что остались в живых, -- сказали ему. -- Сто лет назад вас бы сожгли на костре". Дедушка до конца своих дней посылал графу в тюрьму водку и табак. Родные дочери и зятья знать его не желали. А теперь слушайте, что было дальше! Поскольку Лежинский был графом, его поместили в камеру-одиночку. Начальник тюрьмы частенько звал его к себе на обед или на ужин. У начальника была жена и дети, и Лежинский развлекал их всякими историями. Когда хотел, он умел нравиться. Так фактически стал членом семьи. Дети называли его "дедушка", и дошло до того, что дверь камеры вообще перестали запирать. Нам рассказал об этом один знакомый. Как-то начальник с женой спросили Лежинского о цыганке и за что он ее убил. Граф повторил им историю о дьяволице, но ему не поверили. Все воры и убийцы клянутся в своей невиновности. В яновской тюрьме сидело несколько человек, приговоренных пожизненно. Они провели там столько лет, что власти уже не боялись их побега. Эти заключенные выполняли обязанности тюремной прислуги: кололи дрова, помогали на кухне, работали на огороде. Я видела яновскую тюрьму. Убежать оттуда непросто. Ворота из железа, черные, как деготь, а вокруг -- высоченные стены. И конечно, часовые. Однажды ночью один из этих "пожизненных", проходя мимо камеры Лежинского, услышал голоса -- мужской и женский. Мужчина что-то говорил, женщина отвечала. Потом раздались смешки и повизгивания. Заключенный оторопел. Он знал, что в здании только одна женщина -- жена начальника. В этой семье не держали служанку; всю работу выполняли арестанты -- и готовили, и стирали. Заключенный подумал, что, если он расскажет начальнику об измене жены, тот уменьшит ему срок. На следующее же утро он пошел к начальнику и все рассказал. Дело могло принять серьезный оборот -- когда у русского случается припадок ревности, он сразу хватается за оружие. Но оказалось, что жена начальника накануне уехала в Люблин за покупками, и была вне подозрений. Вы, наверное, уже сами догадались, что это была дьяволица. Выяснилось, что она еще жива и Лежинский вызвал ее к себе с помощью заклинаний. Начальник написал обо всем губернатору, но его подняли на смех. -- Если он был таким могущественным колдуном, -- сказала тетя Рахель, -- почему он не сбежал из тюрьмы? -- Не знаю. Он там ни в чем не нуждался. Может, он даже привык к тюрьме, как птица -- к клетке. Если я не путаю, у ювелира в "Пути праведных" было пять детей от дьявольского отродья. -- Верно. -- Ну вот, я все-таки еще кое-что помню. В Талмуде сказано: "Если бы люди увидели, сколько над ними вьется духов и демонов, они бы умерли от ужаса". МОЙШЕЛЕ Морозный зимний день уступал место сумеркам. Снег, падавший с самого утра густыми крупными хлопьями, завалил карнизы и балконы в доме напротив. Печные дымы, слитком густые и тяжелые, чтобы подниматься вверх, стлались по крышам, как прокопченные покрывала. День как бы замер в нерешительности, словно прикидывая, можно ли еще что-нибудь успеть до темноты, или уже слишком поздно. Вдруг -- точно повернули выключатель -- свет погас, в одно мгновение наступил вечер, день было уже не вернуть. Удлинившиеся тени тянулись по золоченым изразцам печи, картинам, роялю, креслам и коврам. Маятник каминных часов, доставшихся в наследство от реба Цодека Уолдена, качался медленно и неохотно, словно собираясь остановиться. В большом кресле, утвердив свои короткие ручки на подлокотниках из слоновой кости, а маленькие ступни в мягких домашних тапочках на скамеечке для ног, сидел Мойшеле Уолден. Он смотрел на свою жену Эсфирь, лежащую на диване у противоположной стены комнаты. Мойшеле был маленького роста, с треугольным лицом, тонким носом и острым подбородком. Волосы, обрамляющие лысину, падали вниз длинными прямыми прядями, как у ребенка, которого только что выкупали. Хотя после смерти отца Мойшеле стал ходить в современной одежде и побрился, но по привычке то и дело пощипывал подбородок и тянулся к вискам в поисках несуществующих пейсов. В сумерках ему всегда становилось грустно. Вот и сейчас припомнилась вечерняя молитва, которую евреи поют на закате, и молитва, которую на исходе шабата читала его мать: "Бог Авраама, Бог Исаака и Иакова..." Хотя Мойшеле уже давно вырос и даже женился, он все равно чувствовал себя сиротой. Какая-то часть его души все еще оплакивала родителей и читала по ним кадиш. Он представил себе могилы, заваленные снегом по самые надгробья. Что-то делают сейчас под землей мать с отцом? Знают ли они, что с ним? Думают ли о нем? Может быть, им холодно? Мойшеле плотнее укутался в шелковый халат и поднял ворот. Он легко простужался. В сгущающихся сумерках глаза его казались огромными и сияющими. Он смотрел на Эсфирь с неподдельным удивлением, как будто увидел что-то невероятное. В полумраке ее лицо словно светилось изнутри. Зарево заката за облаками играло в ее волосах. Эсфирь зевнула и покачала головой, думая о своей непростой судьбе. Халат распахнулся, обнажив ослепительную белизну кожи. В отличие от Мойшеле, вечно боящегося простуды, она любила расхаживать по дому полуодетой, даже зимой. Запахнись, сейчас эпидемия гриппа, хотел было сказать Мойшеле, но передумал. Какой смысл? Она нарочно поступит наоборот. После ссоры с Кувой она совершенно ушла в себя: постоянно о чем-то думала--спрашивать он не решался. Время от времени он пробовал ее урезонить, но единственным ответом было: "Отвяжись!" "Когда же ей надоест злиться? -- недоумевал Мойшеле. -- Ведь так можно и с ума сойти, упаси Бог, конечно". В разрыве Эсфири с художником Кувой Мойшеле не играл никакой роли. В этом деле у него не было права голоса. Хотя, при женитьбе на Эсфири, он был богат и происходил из хорошей семьи, а Эсфирь была сиротой и практически нищей , она захватила первенство с самого начала. Он уступал во всем, потакал каждой ее прихоти. Она таскала его в бесконечные путешествия за границу, тратила тысячи на бессмысленные безделушки, приглашала людей, которых он терпеть не мог. Угождая жене, Мойшеле промотал все наследство. Теперь остался только один многоквартирный дом, где они и жили. В романе Эсфири с художником, разногласия начались с первой же встречи. Легкие размолвки влюбленных скоро переросли в серьезные ссоры. Она обнимала его, а через минуту осыпала оскорблениями. Или звонила и приглашала прийти, а сама запиралась у себя, оставляя его проводить время с Мойшеле. Их последняя ссора произошла из-за какого-то явного пустяка. И было ясно, что забыть Куву Эсфирь тоже не может. Целыми днями она бесцельно слонялась по дому. Всю ночь в ее спальне горел свет -- она читала, а на следующий день спала до обеда, словно одурманенная наркотиком. Почти ничего не ела и худела с каждым днем. Мойшеле много раз уговаривал ее сдерживать характер и попросить Куву вернуться, но она и слушать ничего не хотела. -- Попросить его вернуться? Ни за что! Да хоть бы он и сдох, ничтожество! -- Ох, упрямая, упрямая, -- бормотал Мойшеле. Но что же будет дальше? Ведь только когда Эсфирь была спокойна и довольна, Мойшеле мог заниматься делами: разговаривать по телефону с бухгалтером Лазарем, писать письма, читать финансовую полосу "Курьера варшавского". Когда Эсфирь была в расстроенных чувствах, он ничего не мог делать: ни есть, ни спать, на коже появлялась сыпь, тело нестерпимо зудело; постоянно ныло под ложечкой, и он едва сдерживал слезы. -- Ай-яй-яй, -- задумчиво прошептал Мойшеле, -- она просто ноги об меня вытирает. А что я могу поделать? Она не виновата, так уж устроена. Не может не влюбляться. Это как болезнь. Мойшеле поглядел в окно, -- наступил вечер. Зажглись бледно-голубые шары уличных фонарей. Снегопад прекратился, и лишь иногда одинокая снежинка, трепеща, слетала вниз мимо освещенных окон. Город тонул в серебристо-лиловой мгле, какая -- как говорят -- бывает в тех северных землях, где ночь длится месяцами. Стояла невероятная, почти осязаемая тишина. Неужели уже наступила Ханука? Чтобы сделать Эсфири приятное, Мойшеле стал интересоваться антиквариатом и поддерживать искусства. Собрал прекрасную коллекцию ханукальных светильников, которые стояли без употребления, поскольку Мойшеле давно был атеистом. -- Запахни халат, Эсфирь! -- не выдержал он наконец. -- Ведь холодно. -- Мне не холодно. -- Эсфирь, хватит, пора положить этому конец! -- Он сам не ожидал от себя такой храбрости. -- Ты опять за свое? -- Послушай, я тебе прямо скажу: это же бессмысленно! Если не можешь побороть свое чувство, надо покориться. Эсфирь нетерпеливо передернула плечами: -- Что же, по-твоему, мне нужно сделать? В ноги ему упасть, что ли? -- Вовсе нет. Позвони ему. Грех быть такой гордой. Он наверняка тоже мучается. Вы оба просто с ума сошли! Голос Мойшеле окреп. То, что Эсфирь не оборвала его, придало уверенности. Эсфирь поплотнее укуталась в халат. В тишине громко заскрипели диванные пружины. Эсфирь тяжело вздохнула. Мойшеле испугался, что она закричит или даже запустит в него туфлей, но этого не случилось. Эсфирь продолжала ворочаться на диване, как человек, терзаемый бессонницей. Мойшеле, болезненно реагирующему на каждый скрип пружин, даже показалось, что дивану передалось беспокойство Эсфири. -- Не буду я ему звонить! -- заявила Эсфирь, но каким-то неуверенным тоном. -- Тогда я сам ему позвоню! -- Что? Ты, конечно, можешь делать, что хочешь, но из моего дома ты ему звонить не будешь. -- В голосе Эсфири зазвучала угроза. -- Если ты такая тряпка, давай! Пресмыкайся, ползай перед ним на брюхе, как жалкий клоп! Последнее оскорбление словно бы вырвалось у нее помимо воли. Эсфирь замерла. Мойшеле испытал боль, ведомую лишь тем, кто понапрасну жертвует собой. Никогда еще она не говорила с ним так жестоко. "Ох, до чего же я докатился, -- уныло подумал он. -- Что бы сказала мама -- мир ее праху?" Мойшеле словно прислушивался к собственному унижению. -- Ну все, хватит! -- сказал он вслух, сам не зная, что имеет в виду: развод или самоубийство. А дело было в том -- и Мойшеле в глубине души это сознавал, --он тоже соскучился по Куве. По его шуткам, анекдотам и бесконечным насмешкам над другими художниками, скульпторами и критиками. Неисправимый Кува всех передразнивал: писателей, преподавателей иврита, завсегдатаев вегетарианских ресторанов и великосветских дам, которые заказывали ему портреты и мраморные бюсты. Несколькими словами он мог представить карикатуру. Никого не щадил, но его общество почему-то всегда улучшало Мойшеле настроение. Бывало, Кува требовал коньяк, и вскоре Мойшеле пил с ним. На глазах у него Кува обнимал Эсфирь, а Мойшеле, несмотря на сжигающую ревность, охватывала необъяснимая радость. Кува не раз говорил, что он мазохист, но Мойшеле знал, что это не объяснение. Просто он любил Эсфирь гораздо больше самого себя. Когда ей было хорошо, ему -- тоже. Когда она страдала, он страдал в десять, нет, в сто раз сильнее. Красота и постоянно снедающее ее чувство тревоги полностью лишили его воли. Ее словно червь какой-то точил. Каждый месяц она в очередной раз пыталась покончить с собой: то отравиться, то повеситься, то открыть газ или выброситься из окна. Люди даже не представляли себе, что ей пришлось пережить. Родилась в бедной семье, рано осиротела и росла в доме злобной тетки. Когда была еще девочкой, ее изнасиловали. Разве можно было, глядя на эту красивую, изящно одетую женщину с ангельским лицом, догадаться, что ей досталось? Мойшеле встал. -- Я пошел. -- Куда? -- Тебя не касается. Эсфирь не ответила. Мойшеле отправился в свою комнату одеваться. Мойшеле надел пальто на меху, глубокие галоши, похожие на дамские боты, и плюшевую кепку с ушами. На маленькие руки натянул перчатки. Он вышел из квартиры и, пройдя по коридору, подошел к лифту. Ключ от лифта был только у него, законного домовладельца. В лифте нажал кнопку, и маленькая кабина пошла вниз. Он всегда испытывал мальчишеское удовольствие от катанья на лифте. Выйдя из подъезда, оглянулся: все это светящееся пятиэтажное здание вместе с квадратным внутренним двориком принадлежало ему, было его частной собственностыо. Мойшеле не раз приходило в голову, что границы его владений по закону простираются вверх до самого неба и вниз до глубочайших недр земли. Если бы он захотел и сумел добыть необходимые средства, то мог бы построить небоскреб в пятьдесят этажей, как в Америке, или прорыть скважину до земного ядра. Мойшеле, конечно, понимал, что все это только пустые фантазии, но отчего бы не помечтать? Он, как школьник, обожал фантазировать. Мойшеле вышел на улицу. Сразу же мороз схватил его за нос, принялся щипать и кусать. Он словно немного опьянел, глаза наполнились слезами. Улица, на которой он стоял, была одной из самых красивых в Варшаве, но снег сделал ее сверхъестественно прекрасной. Обледенелые ветки деревьев поблескивали в лунном свете, как огромные хрустальные люстры. Тротуар словно усыпан драгоценными камнями, переливающимися всеми цветами радуги. Фонари стояли в снежных шапках и ореоле цветной дымки. Мойшеле сделал глубокий вдох. Захотелось подурачиться, как в детстве: например, закричать на всю улицу, чтобы услышать эхо. Он сошел с тротуара и, разбежавшись, заскользил по льду над сточным желобом. Затем вернулся на тротуар. Что же, мысленно утешал он себя, конечно, жизнь могла бы сложиться лучше, но, в конце концов, все не так уж плохо. Несмотря ни на что, Эсфирь все-таки не чья-то, а его жена. Как бы там ни было, по ночам она приходит в его спальню. За деньгами тоже обращается к нему. Мойшеле погладил карман, в котором лежал кожаный бумажник, нащупал в жилетке золотые часы с семнадцатью камнями и тремя крышечками. Лицо стыло, но по телу циркулировало тепло, как бывает у тех, кто хорошо питается, красиво одевается, имеет много денег. Пусть Эсфирь развлекается, думал он. Мы не молодеем. Рано или поздно ей это надоест. Он подошел к кафе, где был телефон, но не зашел. Не хотелось говорить на идише в помещении, полном поляков. С другой стороны, и не собирался -- даже если бы знание языка позволяло -- говорить с Кувой по-польски. Мойшеле нагнулся и зачерпнул горсть снега. Потом поглядел на небо, усеянное звездами. Да, Солнечная система --- на месте, над ним светились планеты, иные из них -- даже больше Земли. На некоторых, как считают ученые, может быть, тоже живут люди. Но если это так, кому за миллионы световых лет отсюда есть дело, что некто по имени Эсфирь ведет себя как дура в отношениях с художником Кувой? Даже если, как утверждают, у них роман? В масштабах Вселенной все мы мухи, не более. Задумавшись, Мойшеле не заметил, что находится возле мастерской Кувы, словно ноги сами привели его туда. Скользнув взглядом по светящимся окнам, он различил сквозь снежную дымку слабый свет в мансарде художника. Значит, дома. Зайду и поговорю с ним, решил Мойшеле. Лифта в здании не было, и Мойшеле пришлось подниматься на пятый этаж ногами. Перед дверью Кувы помедлил, стряхнул снег с ботинок и с пальто. "Только бы он был один", -- молился Мойшеле. Собрав все мужество, нажал кнопку звонка. Послышались шаги, дверь распахнулась, и он увидел Куву, -- высокого, стройного человека с узким лицом, темными глазами, тонким носом и вытянутым подбородком. Черные волосы Кувы вились, как у цыгана. В руке -- палитра и кисть. Одет он был в белую блузу, перемазанную, как фартук мясника. Мойшеле испугался, что Кува захлопнет дверь перед носом, но художник улыбнулся, обнажив кривые зубы. -- Смотрите-ка, кто к нам пожаловал. Прошу. -- Я просто шел мимо, -- пробормотал Мойшеле, входя в мастерскую. "Слава Богу, -- подумал он, -- гостей нет". Кува был не только живописцем, но и скульптором. Всюду, как прожектора, горели электрические лампы. В резком свете белели женские фигуры -- одни завернуты в мешковину, другие стояли как есть, совершенно голые. Мастерская Кувы неизменно паноминала Мойшеле таинственный древний храм. А сам Кува, расхаживающий между скульптурами, -- верховного жреца неведомого языческого культа. В мастерской было холодно, воняло масляной краской и скипидаром. У Мойшеле защипало в носу, и он чихнул. -- Я просто шел мимо, -- повторил он, -- и увидел свет в вашем окне... Все-таки мы не первый день знакомы... Он осекся. Кува понимающе кивнул, словно предвидел такой поворот событий. Улыбка, игравшая у него на губах, была, по обыкновению, немного горькой, что всегда удивляло Мойшеле. -- Как Эсфирь? -- Спасибо, неважно, -- ответил Мойшеле, сам не зная, что скажет в следующую минуту. -- Ей было бы намного лучше, если бы... Ведь привязываешься к людям, дружба -- дело серьезное. Как это говорится? Кровь - не вода. Какой-то пустяшный срыв -- и сразу конец. Ну разве так можно? Ведь мы же цивилизованные люди. Она вся извелась. Целыми днями лежит на диване. Ничего не ест. А если она -- не дай Бог -- заболеет? Что тут хорошего? Ну, сказала она резкость... Что с того? Ведь это не со зла. Она ведь только добра вам желает. Даже теперь она никому не позволяет ничего говорить против вас или вашего таланта... Мойшеле снова осекся. Кува пожал плечами: -- Это она вас прислала? -- Какое это имеет значение? Да и вообще, разве меня нужно "присылать"? Что, у меня самого глаз нет, что ли? Тут ведь чувство! Чем больше с ним борешься, тем оно сильнее. Сам мучаешься и других начинаешь мучить. Психология... Мойшеле даже вспотел к концу своей тирады. -- Так что вы предлагаете? -- Приходите к нам. Она обрадуется, так удивится. Это вернет ее к жизни. Зачем ссориться, тем более из-за пустяка? Даже муж с женой, бывает, ругаются, но разве они немедленно бегут разводиться? Мы же современные люди! -- Хорошо, как-нибудь зайду. -- А почему не сейчас? Она весь день не ела, с самого утра. Если вы придете, все пойдет по-другому. Понимаете... Мне тяжело это говорить, но, когда она в таком состоянии, с ней просто невыносимо. Она только с виду гордая, а внутри ужасно ранимая. Чувствительная, сверхчувствительная. Она искренне обо всем сожалеет, но из гордости скрывает, и только сильнее мучается. Уже поздно. На сегодня вы достаточно поработали. Вам нужно немного отдохнуть, отвлечься. Так и вашему творчеству будет лучше. -- Вы и камень уговорите, -- сказал Кува, словно обращаясь к кому-то через голову Мойшеле. Затем ушел в заднюю комнату. Мойшеле, сгорая со стыда, остался ждать среди скульптур. Ему даже почудилось, что эти глиняные фигуры все понимают и видят его позор. Только бы она не прогнала его, молился Мойшеле. С женщинами никогда ничего не поймешь. Кува вернулся. Вместо рабочей блузы на нем была теперь куртка с меховым воротником, широкополая шляпа и сапоги. Он был похож одновременно на аристократа и на уличного хулигана. -- Пошли, -- прорычал он, выключив свет. Выходя, Мойшеле споткнулся о порог и чуть не упал. Кува вышел следом и повесил на дверь замок. По лестнице спускались молча. А когда вышли на улицу, Куна, на своих длинных ногах, зашагал так быстро, что Мойшеле пришлось догонять его чуть ли не бегом. Вдруг Кува остановился. -- Учитывая сложившуюся ситуацию, -- сказал он, -- я думаю, нам лучше будет говорить без свиде