устилась тьма; она почувствовала, что в ее умирающей плоти зарождается новое существо, жестокое и неумолимое, которому хочется растерзать убийц. Когда ей пришлось подчиниться всесокрушающей силе паралича, когда она осознала, что не может вцепиться в горло Терезе и Лорану, которых ей хотелось бы задушить, она примирилась со своей неподвижностью и немотой, и крупные капли слез медленно потекли по ее щекам. Нельзя себе представить горя, которое производило бы более удручающее впечатление, как это немое, застывшее отчаяние... Слезы, стекавшие одна за другой по окаменевшему лицу, где не двигалась ни единая морщинка, безжизненное, мертвенно-бледное лицо, которое не могло выразить горя всеми своими чертами, лицо, на котором рыдали только глаза, - все это являло душераздирающее зрелище. Терезу охватила жалость, смешанная с ужасом. - Надо ее уложить, - сказала она Лорану, показывая на тетку. Лоран поспешил увести параличную в ее комнату. Потом он нагнулся, чтобы взять ее на руки. В эту минуту у г-жи Ракен мелькнула надежда, что некая могучая сила поставит ее на ноги; она сделала отчаянное усилие. Бог не допустит, чтобы Лоран прижал ее к своей груди; она рассчитывала, что гром поразит его, как только он решится на это чудовищное бесстыдство. Но никакая сила не подняла ее, и небо поскупилось на гром. Убийца схватил, поднял ее, понес; беспомощная и покинутая, она почувствовала себя на руках убийцы Камилла. Голова ее скатилась на плечо Лорана, и страдалица взглянула на него глазами, расширившимися от страха и омерзения. - Что ж, смотри, смотри на меня, - прошептал он. - Глазами-то меня не сожрешь... И он грубо швырнул ее на кровать. Несчастная лишилась чувств. Ее последняя мысль была полна ужаса и отвращения. Отныне ей каждое утро и каждый вечер придется выносить гнусное объятие Лорана. XXVII  Только приступ острого ужаса мог довести супругов до того, что они стали откровенничать в присутствии г-жи Ракен. Ни тот, ни другая не были жестоки; если бы им не приходилось хранить убийство в тайне ради собственной безопасности, они постарались бы скрыть от старухи правду просто из человеколюбия. В четверг ими стала овладевать острая тревога. Утром Тереза спросила Лорана, не рискованно ли будет, по его мнению, оставить параличную в столовой на весь вечер? Она все знает, она может пробудить подозрение. - Да что ты! Она и пальцем пошевелить не в силах, - ответил Лоран. - Как же она может сказать что-нибудь? - А вдруг как-нибудь изловчится? - возразила Тереза. - С того вечера я замечаю в ее глазах какую-то упорную мысль. - Но ведь доктор сказал, что для нее все кончено. Если она еще и заговорит, так только при последнем вздохе... Она долго не протянет, будь покойна. Глупо было бы не допустить ее к гостям, это только лишний грех взять на душу. Тереза содрогнулась. - Ты меня не понял, - воскликнула она. - Конечно, ты прав - и без того довольно крови... Я имела в виду, что можно запереть ее в комнате и сказать, что ей стало хуже, что она спит. - Как бы не так! - возразил Лоран. - А болван Мишо недолго думая полезет в ее комнату, чтобы повидаться со старой приятельницей... Тогда нам и вовсе крышка. Он колебался; ему хотелось казаться спокойным, но он так волновался, что говорил невнятно. - Лучше предоставить событиям идти своим чередом, - продолжал он. - Все эти люди глупы как пробки; я уверен, что они даже не заметят отчаяния старухи, ведь она не может выговорить ни слова. Они так далеки от истины, что ни о чем не догадаются. Надо проверить это, и тогда мы будем спокойны, что наша оплошность нам не повредит... Вот увидишь, все пойдет отлично. Вечером, к приходу гостей, г-жа Ракен была на своем обычном месте, между камином и столом. Лоран и Тереза делали вид, будто настроение у них прекрасное: стараясь скрыть свою тревогу, они с ужасом ждали неминуемой сцены. Абажур на лампе они опустили как можно ниже, свет падал только на клеенку, которой был покрыт стол. Гости увлеклись пустой, но шумной беседой, которая всегда предшествовала первой партии домино. Гриве и Мишо не преминули задать параличной обычные вопросы о здоровье, вопросы, на которые они, как всегда, сами же дали вполне удовлетворительные ответы. Затем вся компания, уже не обращая на несчастную старуху ни малейшего внимания, самозабвенно погрузилась в игру. С того дня как г-жа Ракен узнала страшную тайну, она с нетерпением ждала этого вечера. Она собрала весь остаток сил, чтобы разоблачить преступников. До самой последней минуты она боялась, что ее не допустят к гостям; она думала, что Лоран так или иначе удалит ее, может быть, прикончит или хотя бы запрет в другой комнате. Когда же она убедилась, что ее не прячут, когда она увидела вокруг себя гостей, ее охватила живейшая радость - она решила, что сделает попытку отомстить за сына. Сознавая, что язык ее бессилен, она попробовала объясниться иначе. Ценою неимоверного усилия воли она как бы гальванизировала свою правую руку и слегка приподняла ее над коленкой, где она обычно лежала без малейшего движения; потом старуха понемногу повела ее вверх, цепляясь за ножку стола, и наконец положила на клеенку. Тут она стала слабо шевелить пальцами, стараясь привлечь к себе внимание. Когда игроки заметили на столе мертвую, белую, дряблую руку параличной, они крайне изумились. Гриве замер с победоносно поднятой вверх рукой в тот самый миг, когда собрался выложить на стол шесть и шесть. Ведь с тех пор как старуху постиг удар, она ни разу не пошевелила ни единым пальцем. - Эй-эй, смотрите-ка, Тереза, - вскричал Мишо, - госпожа Ракен шевелит пальцами... Ей, вероятно, что-нибудь надо. Тереза не в силах была вымолвить ни звука; как и Лоран, она наблюдала за потугами старухи, она уставилась на тетину руку, освещенную резким светом лампы, руку карающую и как бы готовую заговорить. Убийцы насторожились, затаив дыхание. - Ив самом деле, ей чего-то хочется... - сказал Гриве. - Еще бы, мы отлично понимаем друг друга... Ей хочется сыграть в домино... Так ведь, дорогая? Госпожа Ракен сделала резкое отрицательное движение. Она с величайшими усилиями выпрямила один палец, другие подобрала и стала с трудом чертить на клеенке какие-то буквы. Не успела она вывести и несколько черточек, как Гриве снова торжествующе воскликнул: - Понимаю! Она одобряет мой ход! Параличная бросила на старого чиновника уничтожающий взгляд и опять стала выводить какое-то слово. Но Гриве то и дело прерывал ее, заявляя, что все это зря, что он и так ее понял, и опять говорил какую-нибудь глупость. В конце концов Мишо угомонил его. - Какого черта! Дайте же госпоже Ракен сказать, - закричал он. - Говорите, друг мой! И он уставился на клеенку, словно прислушиваясь. Однако пальцы параличной уже утомились, они раз десять принимались все за то же слово, но расползались в разные стороны. Мишо и Оливье склонились к столу; они никак не могли уловить, что за слово выводит старуха, и заставляли ее без конца повторять первые буквы. - Ах, вот оно что! - вдруг вскричал Оливье. - На этот раз я понял. Она написала ваше имя, Тереза.... Итак, "Тереза и...". Пишите дальше, дорогая. Тереза чуть было не вскрикнула от ужаса. Она смотрела на пальцы тети, скользящие по клеенке, и ей казалось, что они огненными знаками вычерчивают ее имя и правду о ее преступлении. Лоран порывисто встал с места; он соображал - не броситься ли ему на параличную, не переломить ли ей руку. При виде этой руки, ожившей для того, чтобы разоблачить убийц Камилла, Лоран подумал, что все пропало; он с леденящим ужасом уже ощущал всю тяжесть грядущей кары. Госпожа Ракен продолжала писать, но движения ее становились все неувереннее. - Отлично! Я все ясно понимаю, - сказал Оливье немного погодя, обращаясь к молодым супругам. - Тетя написала ваши имена: "Тереза и Лоран...". Старуха несколько раз утвердительно качнула головой и бросила на убийц взгляд, совершенно ошеломивший их. Потом она стала было дописывать фразу, однако пальцы ее уже окоченели, чудовищное усилие воли, которое привело их в движение, иссякло; она чувствовала, что паралич вновь овладевает ее рукой и сковывает пальцы. Она заторопилась, и ей удалось начертить еще одну букву. Старик Мишо прочел вслух: - "Тереза и Лоран у...". А Оливье спросил: - Что же ваши дорогие дети у...? Преступников объял такой безумный страх, что они чуть было сами не договорили фразы. Они уставились на карающую руку неподвижным, туманящимся взглядом, но тут руку внезапно передернуло, и она в изнеможении распласталась на столе; потом она стала скользить и упала на колени несчастной как безжизненный кусок мяса. Паралич вновь вошел в свои права и приостановил кару. Разочарованные Мишо и Оливье сели на свои места, а Тереза и Лоран почувствовали такую острую радость, кровь так заиграла у них в груди, что они почти теряли сознание. Гриве очень досадовал, что ему не поверили на слово. Он считал, что теперь самое время восстановить свою репутацию, досказав фразу, не дописанную старухой. Когда стали доискиваться смысла этой фразы, он изрек: - Все ясно. Я по глазам госпожи Ракен прекрасно угадываю, что она хотела сказать. Мне вовсе не требуется, чтобы она писала на столе; для меня достаточно ее взгляда... Она хотела сказать: "Тереза и Лоран ухаживают за мной". Все согласились с его толкованием, и Гриве был в восторге от своей сообразительности. Гости стали расхваливать молодую чету за ее заботы о бедной больной. - Нет никакого сомнения, госпоже Ракен хотелось воздать должное детям за все их внимание и любовь, - важно сказал Мишо. - Это делает честь всему семейству. И он добавил, возвращаясь к домино: - Ну, что же, за дело! На чем мы остановились? Кажется, Гриве собирался поставить шесть и шесть! Гриве поставил шесть и шесть. Партия продолжалась, бессмысленная и нудная. Параличная в страшном отчаянии смотрела на свою руку. Рука изменила ей. Теперь она была тяжелая, словно из свинца; теперь ее уже никогда не поднять... Небесам не угодно, чтобы Камилл был отомщен; они отнимают у матери единственное средство, при помощи которого можно было бы поведать людям о совершенном злодеянии. И несчастная думала, что она больше уже ни на что не годна и ей остается только лечь в могилу рядом с сыном. Она сомкнула глаза, чувствуя, что теперь она совсем бесполезна, и ей хотелось бы поскорее погрузиться в могильный мрак. XXVIII  Уже целых два месяца Тереза и Лоран бились в тисках отчаяния и ужаса, к которым их привел брак. Они причиняли один другому нестерпимые страдания. Поэтому в них постепенно накапала ненависть, и они стали бросать друг на друга гневные взгляды, полные глухих угроз. Ненависть должна была зародиться у них неизбежно. Когда-то они любили друг друга животной любовью, со жгучей, чисто плотской страстью, потом, в тревогах, связанных с преступлением, эта страсть превратилась в боязнь, и объятия стали вызывать в них какой-то чисто физический ужас. Теперь, под влиянием страданий, которые причиняли им брак и совместная жизнь, они начинали возмущаться и терять терпение. Ими овладела дикая ненависть, вспышки которой бывали ужасны. Они ясно сознавали, что мешают друг другу; они говорили себе, что жили бы спокойно, если бы не были все время вместе. Каждый из них испытывал в присутствии другого давящий гнет, и им хотелось устранить, уничтожить его; губы их злобно сжимались, в сверкающих глазах мелькали жестокие мысли, им хотелось растерзать друг друга. В сущности, их грызла одна-единственная мысль: они возмущались своим собственным преступлением, они приходили в отчаяние, что навеки искалечили свою жизнь. В этом были корни их озлобленности и вражды. Они чувствовали, что недуг их неизлечим, что убийство Камилла будет мучить их до самой смерти, и это сознание, сознание, что мукам не будет конца, приводило их в отчаяние. Не зная, на что обрушить свой гнев, они обрушивали его друг на друга, они пылали взаимной ненавистью. Они не хотели вслух признаться, что их брак - неотвратимая кара за убийство; они не хотели внимать внутреннему голосу, который громко говорил им правду, повествуя историю их жизни. И все же во время приступов гнева каждый из них ясно читал в глубине своего сердца, каждый понимал, что на убийство его толкнул, безудержный эгоизм, который требовал, чтобы были удовлетворены все его желания, а после убийства они оказались перед лицом опустошенности и невыносимой тоски. Они вспоминали минувшее, они знали, что раскаяние их объясняется только тем, что надежда на тихое счастье и любовные наслаждения обманула их; если бы они могли спокойно обнять друг друга и жить весело, они не стали бы оплакивать Камилла, преступление пошло бы им на пользу. Но тела их взбунтовались, отвергая брачные отношения, и убийцы спрашивали себя: куда же приведут их ужас и отвращение? Впереди они видели лишь страдание, лишь мрачную, чудовищную развязку. И как два врага, скованные вместе, которые тщетно стремятся избавиться от этой принудительной близости, они напрягали мускулы и жилы, они делали отчаянные усилия и все-таки не могли освободиться. Они понимали, что никогда им не удастся высвободиться из этих оков, цепи впивались им в тело и доводили до неистовства, соприкосновение их тел вызывало отвращение, с каждым часом им становилось все тяжелее, они забывали, что сами связали себя друг с другом, и им было невмоготу терпеть эти узы хотя бы еще минуту; тогда они обрушивались друг на друга с жестокими обвинениями, они старались взаимными упреками, бранью и оглушительным криком как-нибудь облегчить свои муки, перевязать раны, которые они наносили друг другу. Каждый вечер между ними вспыхивали ссоры. Можно было подумать, что убийцы умышленно выискивают поводы, как бы довести один другого до отчаяния и тем самым дать разрядку напряженным нервам. Каждый из них следил за другим, пытал его взглядом, исследовал его раны, нащупывая в них самые чувствительные уголки, и с наслаждением бередил больное место, доводя истязуемого до воплей. Так жили они в атмосфере непрекращающегося возбуждения, устав от самих себя, не будучи в силах выносить ни жеста, ни слова, ни взгляда без истерики и страданий. Все их существо было подготовлено к резким выходкам; малейшая неприятность, самое обыкновенное возражение вырастали в их расстроенном сознании в нечто грандиозное, чреватое звериной жестокостью. Любой пустяк способен был вызвать бурю, которая не унималась целые сутки. Слишком горячее кушанье, растворенное окно, несогласие с чем-нибудь, простое замечание могло довести их до самых настоящих припадков безумия. А во время ссоры они всегда напоминали друг другу об утопленнике. Слово за слово, и они неизменно принимались попрекать друг друга сентуенской драмой; тут они доходили до белого каления, до подлинного бешенства. Начинались чудовищные сцены, побои, отвратительный крик, стенания, постыдная грубость. Обычно Тереза и Лоран доводили себя до такого состояния после еды; они запирались в столовой, чтобы их отчаянный крик не услышали посторонние. Здесь, в сырой комнате, в этом своеобразном склепе, освещенном желтоватым светом лампы, они могли терзать друг друга вволю. В тишине столовой, в ее неподвижном воздухе, их голоса приобретали какую-то душераздирающую резкость. И они не прекращали ссору до тех пор, пока не начинали изнемогать от усталости; тогда они могли вкусить немного покоя. Ссоры стали для них какой-то потребностью; всякий раз их нервы притуплялись, и им удавалось на несколько часов уснуть. Госпожа Ракен слушала их. Она постоянно присутствовала при этих сценах, сидя в своем кресле; руки ее безжизненно лежали на коленях, голова держалась прямо, лицо было неподвижно. Она все понимала, но по ее мертвому телу не пробегало ни малейшего содрогания. Ее глаза пристально и остро смотрели на убийц. По-видимому, она терпела жесточайшую муку. Теперь она узнала во всех подробностях о событиях, которые предшествовали убийству Камилла и последовали за ним; она понемногу окунулась во всю грязь, во все преступления, совершенные теми, кого она называла своими возлюбленными детьми. Ссоры супругов открыли ей мельчайшие обстоятельства, нарисовали перед ее потрясенным сознанием один за другим все эпизоды отвратительного преступления. И по мере того как она все глубже и глубже проникала в эту кровавую грязь, она окончательно изнемогала, ей казалось, что она уже дошла до последней черты подлости, но ей приходилось спускаться все ниже и ниже. Каждый вечер она узнавала какую-нибудь новую подробность. Жуткая история все шире и шире развертывалась перед ней; ей казалось, что она заблудилась в каком-то кошмаре, которому не будет конца. Первое разоблачение было для нее невероятно жестоким и ошеломляющим, но она еще больше страдала от этих повторных ударов, от мелких подробностей, которые вырывались у супругов во время ссор и освещали преступление зловещими отсветами. Каждый день несчастная мать выслушивала рассказ об убийстве сына, и с каждым разом этот рассказ становился все ужаснее, все подробнее, с каждым разом он раздавался в ее ушах все неумолимее и громче. Иногда при виде ее застывшего бледного лица, по которому катились беззвучные крупные слезы, Тереза испытывала угрызения совести. Она указывала Лорану на тетку и взглядом заклинала его замолчать. - Ах, оставь, пожалуйста, - грубо кричал тот, - ты ведь отлично знаешь, что она не может нас выдать... Ты думаешь, я счастливее ее?.. А деньги ее у нас, и нечего мне стесняться. И ссора продолжалась - ожесточенная, безудержная - и как бы снова убивала Камилла. Ни Тереза, ни Лоран не смели поддаться мысли, которую подсказывала им иногда жалость, а именно на время ссоры запереть параличную в ее комнате и тем самым избавить от описания убийства. Они боялись, как бы не убить друг друга, если между ними не будет этого полуживого трупа. Жалость отступала перед трусостью; они подвергали г-жу Ракен неизъяснимым мукам только потому, что им требовалось ее присутствие, ибо оно защищало их от галлюцинаций. Ссоры их походили одна на другую и всегда кончались одними и теми же взаимными обвинениями. Достаточно было произнести имя Камилла, достаточно было кому-нибудь из них бросить другому обвинение в убийстве этого человека - и немедленно следовал страшный взрыв. Как-то вечером, за обедом, Лоран, искавший повода к ссоре, выразил неудовольствие, что вода в графине теплая; он сказал, что от теплой воды его тошнит, и потребовал свежей. - Я не достала льда, - сухо ответила Тереза. - В таком случае я не буду пить, - возразил Лоран. - Вода превосходная. - Она теплая и воняет тиной. Как из реки. Тереза повторила: - Из реки... И она вдруг разрыдалась. Эти слова вызвали у нее определенную ассоциацию. - Чего ревешь? - спросил Лоран, уже предугадывая ответ и бледнея. - Я плачу оттого... - рыдала молодая женщина, - от того... сам знаешь... Боже мой, боже мой, ведь ты убил его! - Врешь! - дико вскричал убийца. - Сознайся, что врешь!.. Правда, я сбросил его в воду, но это ты меня подучила. - Я? Я? - Да, ты... Не прикидывайся дурочкой, не вынуждай меня силой заставить тебя сознаться. Мне надо, чтобы ты призналась в своем преступлении, чтобы взяла на себя долю ответственности. Это успокаивает меня и немного утешает. - Но ведь не я же утопила Камилла. - Ты, ты, именно ты!.. Притворяешься, будто очень удивлена и все забыла? Так я тебе напомню. Он встал из-за стола, склонился к Терезе и, побагровев, закричал ей в лицо: - Помнишь, когда ты стояла на берегу, я шепнул тебе: "Я сброшу его в реку". Ты согласилась, ты вошла в лодку... И теперь скажешь, что не участвовала в убийстве? - Неправда!.. Я тогда была как безумная, я сама не знала, что делаю, но у меня никогда в мыслях не было убивать его. Ты один совершил преступление. Запирательство Терезы до крайности раздражало Лорана. Как он и говорил, от сознания, что у него была сообщница, ему становилось легче; осмелься он только, он постарался бы убедить себя, что весь ужас убийства ложится на совесть Терезы. Ему хотелось избить ее, чтобы вырвать у нее признание, что главная виновница - она. Он принялся шагать взад и вперед по комнате, кричал, неистовствовал, а г-жа Ракен не сводила с него пристального взгляда. - Ах, подлая, подлая! - лепетал он сдавленным голосом. - Она хочет свести меня с ума. Да ведь ты пришла ко мне однажды как проститутка, ведь ты одурманила меня ласками, с тем чтобы я освободил тебя от мужа. Он был тебе не по вкусу, от него пахло больным ребенком, - так говорила ты, когда я приходил к тебе сюда на свидания... Да разве три года тому назад я помышлял об этом? Разве я был тогда подлецом? Я жил спокойно, как порядочный человек, никому не причинял зла. Я и мухи бы не обидел. - Это ты убил Камилла, - повторила Тереза с отчаянным упрямством, которое вконец вывело Лорана из себя. - Нет, ты. Говорю тебе - ты! - заревел он в исступлении. - Слушай, не доводи меня до крайности, это плохо кончится... Как, несчастная, ты не помнишь? Ты отдалась мне как уличная девка, здесь, в комнате твоего мужа; ты дала мне наслаждения, от которых у меня помутился рассудок. Признайся же, что все это ты делала с расчетом, что ты ненавидела Камилла и еще задолго до этого решила от него избавиться. Ты для того и взяла меня в любовники, чтобы натравить нас друг на друга и уничтожить его. - Неправда!.. То, что ты говоришь, - чудовищно... Ты не имеешь права попрекать меня моей слабостью. Я тоже, как и ты, могу сказать, что до знакомства с тобою была честной женщиной, я тоже никому не причиняла вреда. А если я свела тебя с ума, так ты свел меня еще больше. Не будем ссориться, Лоран... Сам понимаешь, я тоже могу упрекнуть тебя кое в чем. - В чем это ты можешь меня упрекнуть? - Да нет, так... Ты не спас меня от меня самой, ты воспользовался моей слабостью, тебе доставляло удовольствие коверкать мою жизнь... Все это я тебе прощаю... Но, прошу тебя, не обвиняй меня в том, будто я убила Камилла. Оставь свое преступление при себе, не внушай мне этой ужасной мысли - с меня и так довольно. Лоран размахнулся, собираясь ударить ее. - Бей меня, это лучше, - добавила она. - Мне станет легче. И она подставила ему лицо. Он сдержался, взял стул и сел возле нее. - Слушай, - сказал он, стараясь говорить спокойно, - бессовестно отрицать, что и ты участвовала в преступлении. Ты отлично знаешь, что мы совершили его вместе, ты знаешь, что так же виновата, как и я. Зачем же ты хочешь переложить всю ответственность на меня, а себя считать непричастной? Если бы ты не была виновата, так не согласилась бы выйти за меня замуж. Вспомни два года, которые прошли после убийства. Хочешь убедиться? Я заявлю обо всем прокурору, и тогда увидишь, что нас осудят обоих одинаково. Они содрогнулись, и Тереза возразила: - Люди-то, пожалуй, и осудят, но Камилл знает, что все сделал ты... Он не мучает меня по ночам, как мучает тебя. - Камилл меня ничуть не беспокоит, - ответил, бледнея, трепещущий Лоран, - это тебе он представляется в кошмарах; я слышал, как ты кричишь. - Не смей этого говорить, - злобно воскликнула Тереза. - Я не кричала, я не хочу, чтобы призрак являлся мне. Я тебя понимаю, ты хочешь отвадить его от себя... Я невиновна, невиновна! Они смотрели друг на друга в ужасе, изнемогая от усталости, и боялись, как бы этим разговором не вызвать труп утопленника. Их ссоры всегда кончались так: каждый доказывал свою невиновность, каждый старался обмануть самого себя, надеясь отогнать дурные сны. Все старания их сводились к тому, чтобы свалить ответственность за убийство на другого, обелить себя, словно перед судом, предъявляя сообщнику тягчайшие обвинения. Самое странное было то, что всеми этими клятвами им все же не удавалось обмануть себя, что оба они прекрасно помнили все обстоятельства убийства. Они читали признания в глазах друг у друга, в то время как уста их утверждали обратное. То была ребяческая ложь, нелепые увертки, чисто словесная распря двух жалких созданий, которые лгали ради лжи и не могли не сознаться самим себе, что лгут. То один, то другой брал на себя роль обвинителя, и, хотя разбирательство дела не приводило ни к какому результату, они с диким ожесточением каждый вечер начинали сызнова. Они знали, что ничего не докажут друг другу, что им не зачеркнуть прошлого, но они все же упорно стремились к этому, возвращались к этой задаче, подхлестнутые страданием и страхом и заранее побежденные удручающей действительностью. Единственная польза от этих споров сводилась к тому, что словесная буря и крики на какой-то срок одурманивали их. Все время, пока они бушевали, пока обвиняли друг друга, параличная следила за ними пристальным взглядом. Когда Лоран заносил руку над головой Терезы, глаза старухи загорались жгучей радостью. XXIX  Началась новая фаза. Тереза, доведенная страхом до крайности, в поисках какого-нибудь облегчения, стала вслух, при Лоране, оплакивать утопленника. В ней вдруг что-то оборвалось. Слишком натянутые нервы не выдержали; ее сухая, резкая натура внезапно смягчилась. Еще в первые дни замужества ею порой овладевали порывы растроганности и умиления. Эти порывы стали повторяться как роковая, неизбежная реакция, После того как молодая женщина напрягла всю свою нервную энергию на борьбу с призраком Камилла, после того как она провела несколько месяцев в глухом раздражении, в бунте против своих страданий, пытаясь избавиться от них только усилием воли, - она вдруг почувствовала такое изнеможение, что прекратила борьбу и признала себя побежденной. Тогда, вновь став женщиной, даже девочкой, и уже не имея достаточно сил, чтобы взять себя в руки, чтобы устоять перед этим ужасом, - она обратилась к жалости, к слезам и сетованиям в надежде, что они принесут ей некоторое облегчение. Она старалась извлечь пользу из физической и духовной слабости, которая одолевала ее: быть может, утопленник, не отступающий перед ее гневом, отступит перед слезами? Итак, у нее появились корыстные угрызения совести; она думала, что раскаяние - лучшее средство, чтобы успокоить и удовлетворить Камилла. Подобно иным ханжам, которые произносят слова молитвы и напускают на себя вид кающихся грешниц в расчете обмануть бога и получить от него прощение, Тереза каялась, била себя в грудь, твердила слова смирения, хотя в душе у нее были только страх и трусость. Вдобавок ей доставляло какое-то чисто физическое наслаждение смиряться, сознавать себя бессильной и надломленной, без сопротивления отдаваться скорби. Она удручала г-жу Ракен своим плаксивым отчаянием. Она пользовалась старухой как необходимой вещью; параличная служила ей как бы скамеечкой для коленопреклонений, предметом, перед которым она могла без опаски исповедоваться в своих грехах и выпрашивать прощение. Как только у нее возникало желание поплакать, немного отвлечься в рыданиях, она становилась на колени перед параличной и, стеная, задыхаясь, в одиночку разыгрывала сцену раскаяния, которая изнуряла ее и тем самым приносила некоторое облегчение. - Я мерзкая грешница, - лепетала она, - я не заслуживаю прощения. Я обманывала вас, я толкнула вашего сына на смерть. Вы ни за что не простите меня... Но если бы вы только знали, как я терзаюсь раскаянием, если бы знали, как я страдаю, вы, быть может, сжалились бы надо мной... Нет, нет, я не достойна жалости! Мне хотелось бы умереть у ваших ног, под бременем стыда и скорби... Она говорила так целыми часами, переходя от отчаяния к надежде, то обвиняя себя, то оправдываясь; она говорила голосом маленькой больной девочки, то прерывистым, то жалобным; она ложилась, распростершись, на пол, потом вставала, повинуясь мыслям, которые проносились у нее в голове и внушали ей униженность или гордость, покаяние или бунт. Иной раз Тереза даже забывала, что она на коленях перед г-жой Ракен, она продолжала говорить как бы во сне. Досыта опьянившись собственными словами, она поднималась одурманенная и, пошатываясь, шла вниз, в магазин; теперь она чувствовала себя спокойнее и уже не боялась, что разрыдается при покупательницах. Когда же у нее вновь назревала потребность в покаянии, она спешила наверх, чтобы опять стать на колени перед параличной. И эта сцена возобновлялась раз десять в день. Терезе никогда не приходило в голову, что ее слезы и показное раскаяние повергают тетю в неизъяснимую скорбь и тоску. На самом же деле, если бы кому-нибудь вздумалось подвергнуть г-жу Ракен пытке, то он не мог бы придумать ничего ужаснее той комедии раскаяния, какую разыгрывала перед нею племянница. Параличная понимала, сколько эгоизма скрывается за этими шумными выражениями горя. Она чудовищно страдала от долгих монологов, которые ей приходилось то и дело выслушивать и которые вновь оживляли перед нею подробности убийства Камилла. Простить она не могла; она замкнулась в неотступной мысли о мщении, которой ее беспомощность придавала особую остроту, а ей с утра до ночи приходилось выслушивать просьбы о прощении, униженные и лживые мольбы. Ей хотелось бы ответить; некоторые фразы Терезы вызывали у нее желание дать племяннице сокрушительную отповедь, но она вынуждена была молчать, предоставив Терезе неограниченную возможность оправдываться. Старуха не могла ни закричать, ни заткнуть себе уши, и это причиняло ей невыразимую муку. А слова молодой женщины, неторопливые и жалобные, одно за другим проникали в ее сознание подобно какой-то надоедливой песне. Одно время она думала, что убийцы подвергают ее этой пытке нарочно, из дьявольской жестокости. Единственным средством защиты, которым она располагала, было закрыть глаза, как только племянница становилась перед нею на колени, - тогда она хоть и слышала, но по крайней мере не видела ее. Понемногу Тереза до того осмелела, что даже стала целовать тетю. Однажды, во время очередного припадка раскаяния, она притворилась, будто читает в глазах параличной мысль о прощении; она на коленях подползла к ее креслу, потянулась к ней с истошным криком: "Вы меня прощаете! Вы меня прощаете!", потом поцеловала несчастную в лоб и в щеки, пользуясь тем, что старуха не может отвернуться. Холодная кожа, к которой прикоснулись губы Терезы, вызвала у нее глубокое отвращение. Она решила, что это чувство отвращения, как и раскаяние и слезы, послужат ей отличным средством для успокоения нервов, и стала каждый день целовать параличную в порядке самобичевания и себе в утешение. -- Какая вы добрая! - восклицала она иногда. - Вижу, мои слезы растрогали вас... В вашем взгляде светится жалость... Теперь я спасена... И она осыпала несчастную старуху ласками, блаженно улыбалась, целовала ей руки, любовно и самозабвенно ухаживала за ней. Со временем она сама уверовала в эту комедию, она вообразила, будто вымолила у г-жи Ракен прощение, и теперь только о том и говорила, как она счастлива, что прощена. Для параличной это было уже свыше сил. Она чуть не умерла. Поцелуи племянницы вызывали в ней то же острое чувство отвращения и бешенства, какое овладевало ею утром и вечером, когда Лоран брал ее на руки, чтобы поднять или уложить в постель. Ей приходилось терпеть омерзительные ласки преступницы, которая предала и убила ее сына; несчастная не могла даже утереть себе щеки после поцелуев этой твари. Еще долгое время она чувствовала на себе эти поцелуи, и они жгли ее. Так она стала куклой в руках убийц Камилла, куклой, которую они одевали, вертели во все стороны, которой пользовались сообразно своим потребностям и прихотям. Она оставалась в их руках безжизненной, словно вместо сердца у нее были опилки, а между тем нутро ее было живо, оно возмущалось и страдало от малейшего соприкосновения с Терезой и Лораном. Особенно угнетало ее жестокое издевательство молодой женщины, которая делала вид, будто прочла в ее глазах прощение, в то время как в действительности старуха хотела бы, чтобы ее взгляд сразил преступницу. Часто она делала сверхчеловеческое усилие, чтобы издать хоть слабый крик протеста; всю свою ненависть она сосредоточила в глазах. Но Терезе доставляло облегчение повторять раз по двадцать в день, что тетя ее простила, и она изощрялась в заботах о старухе, не желая вникнуть в ее переживания. Калеке поневоле приходилось принимать порывы нежности и благодарности, которые с негодованием отвергало ее сердце. Теперь она жила во власти бессильной, горькой злобы, в постоянном присутствии смиренной племянницы, которая окружала старуху нежной заботой, чтобы вознаградить ее за то, что она называла "небесной добротой". Когда Тереза становилась перед г-жой Ракен на колени в присутствии Лорана, он грубо одергивал ее. - Нечего балаганить, - говорил он. - Я вот не хнычу, не валяюсь в ногах... Ты делаешь это мне назло. Раскаяние Терезы как-то странно волновало его. Ему сделалось еще тяжелее с тех пор, как соучастница его преступления стала бродить возле него с распухшими от слез глазами, с мольбой на губах. Вид этого ходячего раскаяния усиливал его страхи, еще больше угнетал его. Она была каким-то вечным укором, снующим по дому, Кроме того, он опасался, как бы муки совести не толкнули Терезу на разоблачения. Он предпочел бы, чтобы она оставалась неуязвимой и огрызалась, рьяно защищаясь от его обвинений. Но она изменила тактику; теперь она охотно признавала свою долю участия в преступлении, сама себя винила, становилась податливой и робкой, молила о милосердии и отдавалась пылким порывам самоунижения. Такое поведение раздражало Лорана. По вечерам их ссоры становились все более ожесточенными и зловещими. - Послушай, - говорила Тереза мужу, - мы с тобой великие грешники, нам нужно покаяться, если мы хотим хоть немного успокоиться... Видишь, с тех пор как я плачу, я стала спокойнее. Плачь и ты. Скажем вместе, что наказание наше вполне справедливо, ибо мы совершили страшное преступление. - Вот еще! - грубо возражал Лоран. - Болтай что хочешь. Я знаю, что ты чертовски хитра и лицемерна. Плачь, если это тебя развлекает, но, прошу, не морочь мне голову нытьем... - Какой ты злой! Ты не хочешь раскаяться. А между тем ты трус, ты убил Камилла предательски. - Скажешь, я один виноват? - Нет, этого я не говорю. Я тоже виновата, я виноватее тебя. Мне следовало спасти мужа из твоих рук. Да, я сознаю весь ужас своего проступка, но я стараюсь заслужить прощение и заслужу его, а твоя жизнь, Лоран, так навсегда и останется искалеченной... У тебя даже не хватает благородства избавить мою бедную тетю от диких сцен, которые ты закатываешь; ты ни разу не произнес ни слова раскаяния. И она принималась целовать г-жу Ракен, а та сразу же закрывала глаза. Тереза вертелась вокруг нее, поправляла подушку, на которой покоилась ее голова, оказывала ей тысячи знаков внимания. Лоран выходил из себя. - Да оставь ты ее! - кричал он. - Неужели ты не видишь, что твои заботы, да и самый твой вид ей противны. Если бы она могла, она дала бы тебе пощечину. Тягучие, жалостные слова жены, ее смиренный вид мало-помалу доводили его до вспышек дикого гнева. Он отлично понимал ее тактику: она хотела обособиться, оградиться от него стеною раскаяния и тем самым избавить себя от объятий утопленника. Иногда Лоран думал, что она, пожалуй, избрала лучший путь, что слезы излечат ее от страхов, и он содрогался при мысли, что будет страдать один, один будет трепетать от ужаса. Ему тоже хотелось бы раскаяться или, по крайней мере, для пробы разыграть комедию угрызений совести; но рыдания не давались ему, он не находил нужных слов и опять начинал неистовствовать, опять терзал Терезу, чтобы вывести ее из равновесия и вовлечь в свой исступленный бред. Тереза старалась хладнокровно выдерживать эти припадки, она отвечала на его бешеные крики униженной покорностью, становилась все более смиренной и кроткой, по мере того как он становился все грубее. Лоран понемногу приходил в исступление. Чтобы довести его до последней черты, Тереза под конец начинала восхвалять Камилла, превозносить его добродетели. - Он был добрый, - говорила она. - Сколько нужно жестокости, чтобы обидеть такого превосходного человека, человека, у которого никогда не бывало дурной мысли. - Что и говорить, - ухмылялся Лоран, - он был добрый; ты хочешь сказать - дурак, не правда ли?.. Забыла разве? Ведь ты уверяла, что любое его слово выводит тебя из терпения, что стоит ему только открыть рот, и уже готова какая-нибудь глупость. - Не насмехайся... Недостает только того, чтобы ты глумился над человеком, которого убил. Ты не знаешь женского сердца, Лоран. Камилл меня любил, и я его любила. - Любила! Скажите на милость! Славно придумано! Вероятно, потому ты и взяла меня в любовники, что уж больно любила мужа... Помню, как однажды, лежа у меня на груди, ты говорила, что тебя тошнит от одного прикосновения к его телу, что, когда ты касаешься его, тебе кажется, будто руки твои погружаются в какую-то глину... Уж я-то знаю, за что ты меня любила. Тебе требовалось нечто покрепче, чем объятия этого мозгляка. - Я любила его как брата. Он был сыном моей благодетельницы, он, подобно всем слабым натурам, был деликатен, он был благороден и самоотвержен, у него было преданное, любящее сердце... А мы убили его! О, боже мой, боже! Она плакала, стонала. А г-жа Ракен устремляла на нее колючий взгляд, - ее до глубины души возмущало, что похвалу Камиллу произносят такие уста. Лоран был бессилен против этого потока слез, он нетерпеливо шагал по комнате, придумывал какую-нибудь крайнюю меру, чтобы приглушить терзания Терезы. Слушая, как она расхваливает его жертву, он бледнел от бешенства; иногда он поддавался душераздирающим стенаниям жены, сам начинал верить в добродетели Камилла, и тогда ему становилось еще страшнее. Но ничто так не выводило его из себя и не вызывало у него таких взрывов ярости, как сравнение, которое Тереза в конце концов проводила между своим первым и вторым мужем, причем все преимущества неизменно оказывались у первого. - Да, так оно и есть, - кричала она, - он был лучше тебя; я предпочла бы, чтобы он еще жил, а ты лежал бы на его месте в могиле. Сначала Лоран пожимал плечами. - Что ни говори, - продолжала она, все более воодушевляясь, - при жизни я его, может быть, и не любила, зато теперь помню и люблю... Его люблю, а тебя ненавижу, понимаешь? Ты - убийца... - Замолчи! - ревел Лоран. - А он - он жертва, он честный человек, которого убил негодяй. Но не думай - я тебя не боюсь... Ты сам знаешь, что ты подлец, скотина, без сердца, без души. Как же я могу любить тебя, когда ты весь в крови Камилла?.. Камилл был бесконечно добр ко мне, и я убила бы тебя - слышишь? - если бы это вернуло Камилла к жизни и вернуло бы мне его любовь. - Замолчи, гадина! - Зачем мне молчать? Я говорю правду. Ценою твоей крови я получила бы прощение. Ах, как я оплакиваю его, как страдаю! Моя вина, что этот негодяй убил моего мужа... Я должна как-нибудь ночью пойти на его могилу и поцеловать землю, в которой он покоится. Это - моя последняя радость. Лоран, не помня себя, обезумев от жутких картин, которые рисовала перед ним Тереза, бросался на нее, валил на пол, прижимал коленом и заносил над ней кулак. - Вот, вот, бей меня, прикончи меня!.. - вопила она. - Камилл никогда не поднимал на