их -- саутгемптонский экспресс (если вообще не виндзорский кольцевой). В любом случае, они были уверены, что поезд не кингстонский (хотя почему они были в этом уверены, сказать не могли). Тогда наш носильщик сообщил что, как он думает, наш поезд, должно быть, стоит на верхней платформе. Он сказал, что (как он думает) этот поезд он вроде бы даже знает. Тогда мы поднялись на верхнюю платформу, увидели машиниста и стали спрашивать, не в Кингстон ли он идёт. Он сказал, что, конечно, едва ли может утверждать наверное, но, считает, в известной мере, что да. Так или иначе, если он не 11:05 на Кингстон, тогда он (он, в общем, уверен) -- 9:32 до Вирджиния-Уотер. (Или экспресс 10:00 на остров Уайт, или куда-нибудь в том направлении; доберёмся -- узнаем.) Мы тихонько сунули ему полкроны и взмолились -- пусть он будет 11:05 на Кингстон. -- На этой дороге никому никогда не узнать, -- сказали мы машинисту, -- какой у вас поезд и куда он идёт. Дорогу-то знаете! Трогайте себе тихонько и поезжайте в Кингстон. -- Даже не знаю, джентльмены, -- отвечал великодушный малый. - - Но думаю, кто-то всё-таки должен идти в Кингстон... Так что я и пойду. Гоните полкроны. Вот как мы попали в Кингстон, через Лондон, по Юго-западной железной дороге. В последствии мы узнали, что наш этот поезд на самом деле был почтовый эксетерский, и что на Ватерлоо его разыскивали несколько часов подряд, и никто не знал, куда же он делся. Наша лодка ожидала нас в Кингстоне, как раз ниже моста, и к ней мы направили стопы, и сложили багаж вокруг, и взошли на неё. -- Ну как, всё в порядке? -- спросили у нас. -- Ещё как! -- ответили мы. И -- Гаррис на вёслах, я у руля, а Монморанси, подавленный и исполненный глубокого подозрения, на носу -- мы двинулись по реке, которой на две недели предстояло стать нашим домом. ГЛАВА VI Кингстон. -- Поучительные замечания о раннем периоде Английской истории. -- Поучительные наблюдения о резном дубе и жизни вообще. -- Печальный случай Стиввингса-младшего. -- Размышления о древностях. -- Я забываю, что на руле. -- Любопытные результаты. -- Хэмптон-Кортский лабиринт. -- Гаррис в роли проводника. Выдалось чудесное утро, как бывает поздней весной или ранним летом (как вам больше понравится), когда нежный глянец травы и листвы наливается полной зеленью, а год похож на прелестную девушку в трепете смутных чувств на пороге зрелости. Чудные улочки Кингстона, весьма живописные в ярком солнечном свете у берега; сверкающая река с баржами, которые неспешно тянутся по течению; зелёный бечёвник; нарядные особняки на том берегу; Гаррис, кряхтящий за вёслами в своём красно- оранжевом свитере; сумрачный старый дворец Тюдоров, мелькающий вдалеке -- всё это составляло столь солнечную картину, столь яркую и невозмутимую, столь полную жизни и всё же столь умиротворяющую, что -- пусть и было сейчас раннее утро -- я почувствовал, как меня мечтательно убаюкивает, обволакивает задумчиво-созерцательным настроением. Я представлял Кингстон, или "Кёнингестун", как он назывался однажды, когда саксонские "кёнинги" короновались там. Здесь перешёл реку великий Цезарь, и римские легионы разбили свой лагерь на покатых холмах. Цезарь, как в поздние времена Елизавета, останавливался здесь, похоже, на каждом углу (только он был приличнее доброй королевы Бесс: он не ночевал в трактирах). А она от трактиров так просто с ума сходила, эта английская королева-девственница. В радиусе десяти миль от Лондона едва ли отыщется даже один мало-мальски привлекательный кабачок, в который она бы не заглянула, где бы не посидела, где бы как-нибудь не провела ночь. Интересно, что если Гаррис, скажем, начнёт новую жизнь, станет великим, добродетельным человеком, сделается премьер- министром и умрёт -- стали бы на трактирах, к которым он благоволил, вешать вывески: "Здесь Гаррис пропустил кружку горького", "Здесь летом 88-го Гаррис опрокинул пару шотландских со льдом", "Отсюда в декабре 1886-го вышибли Гарриса"? Нет. Таких мест было бы слишком много! Те места, в которых он никогда не бывал -- вот они бы прославились. "Единственная пивная в Южном Лондоне, где Гаррис не хлебнул ни глотка!" Народ повалил бы валом -- посмотреть, что там не так. Как, должно быть, ненавидел Кенингестун простоватый бедняга король Эдви! Пир по случаю коронации оказался ему не по силам. Может быть, кабанья голова, нафаршированная цукатами, ему не пришлась по вкусу (мне бы она не пришлась, точно), а вином и мёдом он уже просто упился, но он удрал потихоньку с шумного кутежа, чтобы украсть тихий час при свете луны с милой своей Эльгивой. Возможно, взявшись за руки у окна, любовались они лунной дорожкой на водной глади реки, тогда как из далёких залов рваными шквалами смутного шума и грохота доносился неистовствующий разгул. Затем эти скоты -- Одо и Сен-Дустан -- врываются в тихую комнату, и осыпают непристойными оскорблениями ясноликую королеву, и волокут бедного Эдви обратно, в шумный гул пьяной свары. Прошли годы, и, с кончиной военных маршей, рука об руку сошли в могилу саксонские короли и саксонское буйство. На время величие Кингстона отошло -- чтобы возродиться снова, когда Хэмптон-Корт стал дворцом Тюдоров и Стюартов, а королевские баржи становились у берега с натянутыми якорными цепями, и щеголи в ярких плащах спускались по лестницам с важным видом, чтобы позвать: "Эй, паромщик! Чтоб тя! Гранмерси!". Многие из старых домов в тех местах ясно говорят о времени, когда в Кингстоне находился двор, жили придворные и вельможи, когда по долгой дороге к воротам дворца день напролёт бряцала сталь, гарцевали скакуны, шуршали шелка и бархат, мелькали лица красавиц. От этих больших просторных домов -- с их выступающими, в решётках, окнами, с их огромными каминами, с их остроконечными крышами -- веет временем длинных чулок и коротких камзолов, шитых жемчугом перевязей, вычурных клятв. Дома эти были возведены в те дни, "когда люди знали, как строить". Твёрдый красный кирпич со временем только окреп, а дубовые лестницы не скрипят и не крякают, когда вы норовите тихонько спуститься. Говоря о дубовых лестницах, вспоминаю великолепную лестницу резного дуба в одном из домов Кингстона. Сейчас это лавка на рыночной площади, но очевидно, некогда был особняк какой-то большой персоны. Мой друг, который живёт в Кингстоне, однажды зашёл туда купить шляпу, по рассеянности засунул руку в карман и расплатился наличными. Лавочник (а он моего друга знал), естественно, оказался поначалу несколько обескуражен. Быстро, однако, оправившись и чувствуя, что в поощрение подобных вещей что-то следует предпринять, он спросил нашего героя, не хотел бы тот осмотреть образец превосходной старинной дубовой резьбы. Мой друг отвечал, что хотел бы. Тогда лавочник провёл его через лавку и повёл вверх по лестнице. Перила её были грандиозным произведением мастерства, а стена вдоль неё была украшена дубовой панелью с такой резьбой, которая бы сделала честь и дворцу. С лестницы они попали в гостиную -- большую яркую комнату, оклеенную несколько ошеломляющими, но бодренькими голубенькими обоями. Более в апартаментах, однако, ничего примечательного не наблюдалось, и мой друг поинтересовался, зачем же его сюда привели. Хозяин подошёл к обоям и постучал по ним. Они издали деревянный звук. -- Дуб, -- пояснил он. -- Сплошь резной дуб, до самого потолка, точь-в-точь как на лестнице. -- Великий Цезарь! -- возопил приятель. -- Вы что, хотите сказать, что залепили дубовую резьбу вот этими голубенькими обоями? -- Ну да, -- был ответ. -- И это вылетело мне в копеечку. Сначала, конечно, пришлось обшить её шпунтом. Но сейчас-то в комнате весело. А было угрюмо, что просто ужас какой-то. Не могу сказать, что я совершенно его порицаю (что, несомненно, должно его сильно утешить). С его точки зрения, то есть, с точки зрения обычного домовладельца, стремящегося, по мере возможного, не тяготиться жизнью, но не с точки зрения маньяка-антиквара, правда на его стороне. На резной дуб очень приятно взглянуть, немного резного дуба приятно иметь, но, вне всяких сомнений, жить в нём как- то тяжеловато (если, конечно, вы на нём не свихнулись). Ведь это всё равно, что жить в церкви. Нет. В нашем случае грустно то, что у лавочника, которого резной дуб не интересует, резным дубом украшена вся гостиная, в то время как люди, которых резной дуб как раз интересует, принуждены платить за него ужасные деньги. И это, похоже, правило в нашем мире. У каждого есть то, что ему не нужно, а у других есть как раз то, что нужно ему. У женатых есть жёны, которые им вроде как не нужны, а молодые холостяки плачутся, что никак не могут найти такую. У бедняков, которые едва сводят концы с концами, бывает по восемь здоровых детей. Богатые старые парочки, которым некому оставить свои деньжищи, умирают бездетными. А взять девушек и поклонников. Девушкам, у которых поклонники есть, они не нужны. Они говорят, что и без них обойдутся. Те им, мол, только и докучают, и почему бы им не отправиться к мисс Смит, или к мисс Браун, которые невзрачны, в годах, и у которых поклонников нет? Им самим поклонники не нужны. Замуж они не собираются выходить вообще. Но нет, нет, лучше и не думать об этом. От этого так грустно. У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон. Его настоящее имя было Стиввингс. Это был самый исключительный тип, который мне вообще попадался. Я подозреваю, он действительно любил учиться. Он получал страшные головомойки за то, что читал по ночам в постели греческие тексты, а что касается французских неправильных глаголов, так от глаголов его вообще нельзя было оторвать. Он был полон причудливых и противоестественных заблуждений насчёт того, что должен быть честью родителям и славой для школы. Он томился жаждой получать награды, стать взрослым и благоразумным. Подобных малодушных идей было у него навалом. Я никогда не встречал такого диковинного создания -- но безобидного, заметьте, как неродившееся дитя. И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил в школу. Таких заболевающих мальчиков, как этот Сэнфорд-и-Мертон, больше не существовало. Если в радиусе десяти миль от него появлялась какая-нибудь известная науке зараза, он её подхватывал, и подхватывал по-тяжёлому. Он подцеплял бронхит в самый июльский зной, а сенную лихорадку на Рождество. После шести недель засухи его свалит с ног ревматизм, а если он выйдет на улицу в туманный ноябрьский день, то вернётся домой с солнечным ударом. Как-то раз его положили под общий наркоз, беднягу, повыдирали все зубы и вручили вставные челюсти -- так страшно он страдал зубной болью. Тогда он переключился на невралгию и боль в ушах. Простуда не покидала его никогда (за исключением одного случая, когда девять недель он провалялся со скарлатиной). Вечно у него было что-нибудь отморожено. Большая холерная эпидемия 1871 года обошла только наши места. Во всём округе был зарегистрирован лишь один случай. Холерой заболел юный Стиввингс. Когда он заболевал, ему приходилось оставаться в постели, кушать цыплят, заварные пирожные и парниковый виноград. И он лежал и рыдал -- потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали немецкую грамматику. А мы, прочая ребятня, которые пожертвовали бы десятью годами школьной жизни за то, чтобы поболеть хотя бы денёк, которые совершенно не собирались давать родителям повода почваниться своими чадами -- мы не могли добиться даже того, чтобы у нас онемела шея. Мы торчали на сквозняках, но это лишь укрепляло и освежало нас. Мы хватали всякую дрянь, чтобы нас рвало, но только толстели и дразнили себе аппетит. Чего только мы не изобретали, но нас ничего не брало -- пока не начинались каникулы. Тогда, в тот же день, когда нас распускали по домам, мы простужались, и подхватывали коклюш, и заболевали всем, чем только можно. И так длилось до следующего семестра, когда, несмотря на все наши манёвры, мы вдруг выздоравливали и чувствовали себя замечательно, как никогда. Такова жизнь. А мы лишь некие злаки, которых косят и запекают в духовке. Возвращаясь к вопросу о резном дубе -- у них, должно быть, были весьма высокие представления о прекрасном и эстетическом, у наших прапрадедов. Пожалуй, все наши сегодняшние сокровища -- не больше чем обычные пустяковины трёхсот-четырёхсотлетней давности. Сомневаюсь, что в старых суповых тарелках, пивных кружках и свечных щипцах, которые мы сегодня столь ценим, присутствует подлинная красота. Это всего лишь сияющий ореол эпохи, что в наших глазах придаёт этим вещам очарование. Старинный "голубой фарфор", которым мы обвешиваем все стены в качестве украшения, пару веков назад был обыкновенной домашней посудой. А розовенький пастух и жёлтенькая пастушка, которых мы пускаем по кругу, чтобы все захлёбывались от восторга, делая вид, что разбираются в этом, были никчёмными каминными безделушками, которые мамаша восемнадцатого столетия сунет пососать ребёнку, когда тот заплачет. Будет ли оно так в будущем? Всегда ли дешёвые безделушки вчерашнего дня будут превозноситься как сокровища дня сегодняшнего? Станут ли сильные мира сего, в две тысячи таком-то году, рядами развешивать над камином обеденные тарелки с орнаментом из ивовых веточек? Будут ли белые чашки с золотым ободком и прелестным золотым цветочком внутри, неизвестного науке вида, которые наша Мэри бьёт теперь не моргнув глазом -- будут ли они бережно склеены, выставлены на полочку, и никто, кроме самой хозяйки, не будет стирать с них пыль? Вот фарфоровая собачка, украшающая мою спальню в меблированных комнатах. Это белая собачка. Глаза у неё голубые. Нос у неё изысканно розовый, с крапинками. Шея у неё мучительно вытянута, на морде написано добродушие, граничащее с идиотизмом. Я сам собачкой не восхищаюсь. Могу сказать, что как произведение искусства она меня раздражает. Мои невменяемые приятели глумятся над ней, и даже собственно моя хозяйка к собачке не питает восторга, а присутствие её оправдывает тем обстоятельством, что это подарок тётушки. И ведь более чем вероятно, что в двадцать первом столетии эту собачку где-нибудь откопают, без ног и с отбитым хвостом, и продадут как образчик старинного фарфора, и засунут в стеклянный шкаф. И люди будут ходить вокруг и восхищаться ею. Они будут поражены дивной глубиной цвета на её носу, и будут строить гипотезы на счёт того, сколь великолепной, вне всяких сомнений, была утраченная доля хвостика. Мы, в наше время, прелести этой собачки не видим. Мы слишком пригляделись к ней. Это как закат солнца и звёзды: очарование их не исполняет нас благоговением оттого, что они привычны глазам. Так и с этой фарфоровой собачонкой. В 2288 году люди будут захлёбываться над ней от восторга. Производство таких собачек превратится в утраченное мастерство. Наши потомки будут удивляться тому, как нам удавалось творить подобные вещи, и говорить о том, как мы были искусны. Про нас будут говорить, с восторженным благоговением, "эти великие мастера древности, которые процветали в девятнадцатом веке и создавали такие фарфоровые собачки". Вышивку, которую ваша старшая дочь сделала в школе, будут называть "гобеленом викторианской эпохи", и ей не будет цены. За кувшинами из нынешних придорожных трактиров (синие с белым, все в трещинах и щербатые) будут гоняться, их будут продавать на вес золота, а богачи будут использовать их в качестве чаш для крюшона. Японские же туристы будут скупать все эти "подарки из Рэмсгейта" и "сувениры из Маргейта", избегшие уничтожения, и тащить их с собой в Иеддо как древнюю английскую редкость. Здесь Гаррис отбросил вёсла, поднялся со скамьи, лёг на спину и растопырил в воздухе ноги. Монморанси взвыл, сделал сальто, а верхняя корзина подпрыгнула, и из неё вывалились содержимое. Я был до некоторой степени удивлён, но самообладания не потерял. Я сказал, довольно благодушно: -- Алё! Вы что это там? -- Мы что это там? Ах ты... Нет, по зрелом размышлении я не повторю того, что огласил Гаррис. Меня можно винить, это я признаю, но оправдать неистовства языка и непристойности выражений (особенно со стороны человека, получившего такое заботливое воспитание, которое, как я знаю, получил Гаррис) невозможно ничем. Я размышлял об ином и, как можно легко понять, позабыл, что сижу на руле, в результате чего мы изрядно перемешались с бечёвником. Какое-то время было трудно определить, что было мы, а что миддлсекский берег Темзы, но вскоре мы с этим разобрались и отъединили себя от берега. Гаррис, тем не менее, заявил, что поработал достаточно, и теперь моя очередь. Раз уж мы въехали в берег, я вылез, взялся за бечеву и повёл лодку мимо Хэмптон-Корта. Что за милая старая стенка тянется здесь вдоль реки! Всякий раз, когда я прохожу мимо, мне становится лучше от одного её вида. Такая живая, весёлая, славная старая стенка! Какое очаровательное зрелище! Тут по ней вьётся лишайник, там она поросла мхом; робкая юная виноградная лоза выглядывает здесь над краем, посмотреть, что творится на оживлённой реке; чуть дальше свисает гроздьями старый неброский плющ. В каждых десяти ярдах этой стены по полсотни цветов, тонов и оттенков. Если бы я рисовал и умел писать красками, я бы, конечно, сделал прелестный набросок этой старой стены. Я частенько думал о том, что хотел бы жить в Хэмптон- Корте. Здесь так мирно и тихо; так славно здесь побродить ранним утром, когда народ ещё спит. Впрочем, вряд ли мне это на самом деле понравится, если это на самом деле случится. По вечерам здесь страшно уныло и хмуро, когда лампа бросает на стену жуткие тени, а эхо далёких шагов звенит по холодным каменным коридорам, то приближаясь, то замирая вдали. Повсюду смертельная тишина, и только стучит ваше сердце. Мы -- создания солнца, мы, мужчины и женщины. Мы любим свет и жизнь. Вот отчего мы торчим толпой в городах, а на селе с каждым годом становится всё пустыннее. При свете солнца -- днём, когда Природа вокруг жива и деятельна -- пригорки и густые заросли нас привлекают. А ночью, когда Мать Земля отправляется спать, а мы остаёмся бодрствовать -- о! Мир наводит такую тоску, и нам становится страшно, как детям в пустом тихом доме. Тогда мы сидим и рыдаем, и вожделеем залитых фонарями улиц, и звука человеческих голосов, и пульса человеческой жизни. Нам так беспомощно и ничтожно в великом безмолвии, когда тёмный лес шелестит в ночном ветре. Вокруг столько призраков, и их неслышные вздохи вселяют в нас такую печаль. Давайте же собираться в больших городах, палить огромнейшие костры из миллионов газовых рожков, кричать, петь хором и быть героями. Гаррис спросил, случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте. Он сказал, что как-то раз туда заходил, чтобы показать кому-то, как его проходить. Он изучил лабиринт по карте, и тот оказался простым просто до глупости (и вряд ли стоил двух пенсов, которые брали за вход). Гаррис сказал, что карту, должно быть, составляли ради насмешки; на лабиринт она вообще была не похожа, и только сбивала с толку. Гаррис повёл туда своего кузена-провинциала. Гаррис сказал: -- Мы просто зайдём, чтобы ты мог рассказывать, что здесь был. Здесь всё элементарно. Называть это лабиринтом просто глупость. Ты всё время поворачиваешь направо. Просто обойдём его за десять минут и пойдём закусить. Когда они вошли в лабиринт, им встретились люди, которые, по их словам, крутились там уже три четверти часа и были сыты этим по горло. Гаррис сказал, что, если им хочется, они могут пойти за ним; он, мол, только что зашёл в лабиринт, обойдёт его и снова выйдет. Те заявили, что это весьма любезно с его стороны, пристроились следом и двинулись. По дороге они подбирали всяких других людей, которым также хотелось с этим покончить, и так сосредоточили всех, кто был в лабиринте. Несчастные, расставшиеся со всякой надеждой выбраться, увидеть снова дом и друзей, при виде Гарриса и его команды обретали дух и присоединялись к процессии, благословляя его. Гаррис сказал, что, по его оценке, за ним увязалось человек, наверно, двенадцать; а одна женщина с ребёнком, которая провела в лабиринте целое утро, пожелала, чтобы не потерять Гарриса, взять его за руку. Всякий раз Гаррис поворачивал вправо, но так продолжалось, и продолжалось, и кузен предположил, что лабиринт, видимо, очень большой. -- Один из самых обширных в Европе, -- подтвердил Гаррис. -- Должно быть так, -- отвечал кузен. -- Ведь мы прошли уже добрых две мили. Гаррис и сам начал подумывать, что всё это уже странно, но продолжал до тех пор, пока шествие, наконец, не наткнулось на половинку булочки, валявшуюся на земле; кузен побожился, что семь минут назад её видел, и Гаррис сказал: "Не может быть!", а женщина с ребёнком воскликнула: "Ещё как может!", так как сама же отобрала эти полбулочки у ребёнка и бросила здесь, как раз перед тем, как повстречать Гарриса. При этом она добавила, что весьма сожалеет о том, что это произошло, и озвучила мнение, что он самозванец. Это привело Гарриса в бешенство, и он вытащил план, и разъяснил собственную теорию. -- Карта-то может быть и нормальная, -- сказал кто-то, -- если б вы знали, где мы на карте сейчас. Гаррис себе этого не представлял, и предложил, лучше всего, отправиться назад ко входу, чтобы начать всё сначала. Предложение начать всё сначала большого энтузиазма не вызвало, но в отношении целесообразности возвращения назад ко входу возникло полное единодушие. И они повернулись, и опять поплелись за Гаррисом, в обратном направлении. Прошло ещё минут десять, и они оказались в центре лабиринта. Гаррис сначала было вознамерился изобразить дело так, что он этого и добивался. Но у толпы был такой угрожающий вид, что он решил представить все чистой случайностью. Так или иначе, теперь у них было, с чего начинать. Зная теперь, где находятся, они справились по карте заново. Всё дело показалось простым, проще некуда, и они двинулись в третий раз. И через три минуты они снова оказались в центре. После этого они просто больше никуда не могли попасть. Куда бы они ни пошли, их всё равно приводило назад, в середину. Это стало настолько привычным, что кое-кто становился там, дожидаясь, пока остальные обойдут кругом и вернутся. Спустя какое-то время Гаррис опять развернул карту, но вид этого документа только привёл толпу в ярость, и Гаррису посоветовали употребить его на папильотки. По признанию Гарриса, он не мог избавиться от ощущения, что, до известной степени, популярность утратил. Наконец, они все сошли с ума и стали кричать сторожу. Сторож пришёл, взобрался снаружи на лесенку, и стал выкрикивать указания. Только у них у всех в голове образовался к этому времени такой сумбур, что они вообще ничего не соображали, и сторож велел им оставаться на месте, заявив, что сейчас придёт сам. Они сбились в кучу и стали ждать, а сторож спустился и ступил внутрь. Как нарочно, сторож оказался юнцом, и новичком в своём деле; оказавшись внутри, он не смог их найти, бродил вокруг да около, пытаясь до них добраться, а потом потерялся сам. Сквозь изгородь им было видно, как он носится здесь и там. Вот он увидит их и бросится к ним; они прождут его минут пять, после чего он снова появится на том же месте, и спросит, куда же это они подевались. Чтобы выбраться, им пришлось дожидаться с обеда кого-то из сторожей-стариков. Гаррис сказал, что, насколько он может судить, лабиринт очень занятный, и мы решили, что на обратном пути попробуем затащить туда Джорджа. ГЛАВА VII Темза в воскресном убранстве. -- Платье на реке. -- Возможности для мужчин. -- Отсутствие вкуса у Гарриса. -- Спортивная куртка Джорджа. -- День в обществе юных модниц. -- Надгробие миссис Томас. -- Человек, который не обожает могилы, гробы и черепа. -- Гаррис приходит в бешенство. -- Его взгляды на Джорджа, банки и лимонад. -- Он выполняет акробатические номера. Гаррис рассказывал мне о своих приключениях в лабиринте, пока мы проходили Маулсейский шлюз. На это ушло какое-то время, потому что шлюз этот большой, а наша лодка была единственной. Не припоминаю, чтобы мне случалось видеть Маулсейский шлюз с одной только лодкой. Этот шлюз, по-моему, на Темзе самый забитый, включая даже Боултерский. Я иногда наблюдал такое, что в нём вообще не было видно воды: сплошь пёстрый ковёр ярких спортивных курток, нарядных шапочек, модных шляпок, разноцветных зонтиков, шёлковых шарфов, накидок, струящихся лент, элегантных белых одежд. Когда заглядываешь в шлюз со стены, то кажется, что это большая коробка, куда набросали цветов всякой формы и всяких оттенков, и они рассыпались там радужной грудой по всем углам. В погожее воскресенье шлюз являет собой такую картину весь день. Вверх и вниз по течению стоят, ожидая за воротами своей очереди, долгие вереницы лодок. Их всё больше и больше, они подплывают и удаляются, и солнечная река -- от дворца и до Хэмптонской церкви -- усеяна жёлтым, синим, оранжевым, белым, красным, розовым. Все жители Маулси и Хэмптона, нарядившись в лодочные костюмы, высыпают на берег и слоняются вокруг шлюза со своими собаками, и флиртуют, и курят, и глазеют на лодки. И всё это вместе -- куртки и шапочки у мужчин, прелестные разноцветные платья у женщин, радостные собаки, плывущие лодки, белые паруса, приятный пейзаж, сверкающая вода -- всё это представляет собой одно из наряднейших зрелищ, которые мне известны в окрестностях хмурого старого Лондона. Река дает нам возможность одеться как следует. В кои-то веки мы, мужчины, в состоянии, наконец, продемонстрировать свой вкус в отношении цвета, и, доложу вам, у нас это выходит весьма щегольски. Лично я в своём костюме предпочитаю немного красного -- красного с чёрным. Должен сказать, что волосы у меня золотисто-каштановые, оттенка, как говорят, довольно красивого, а тёмно-красный чудно гармонирует с ними. Кроме того, по-моему, к ним так подходит светло- голубой галстук, башмаки из юфти и красный шелковый шарф вокруг талии (шарф гораздо изящнее, чем просто пояс). Гаррис питает пристрастие к оттенкам и комбинациям оранжевого и желтого, только я не думаю, что это вообще благоразумно. Для жёлтого он чересчур смугл. Жёлтое ему не подходит (в чём никто и не сомневается). Я бы на его месте взял голубое, а по нему для разрядки пустил бы что-нибудь белое, или кремовое. Но поди же! Чем меньше у человека в одежде вкуса, тем больше он обычно упрямствует. Ну и жаль. Гаррис и так никогда не будет пользоваться успехом, между тем как есть один-два цвета, в которых он мог бы выглядеть не так жутко (надвинув шляпу). Джордж, специально в нашу поездку, купил себе кое-каких новых вещей, но я от них просто в расстройстве. Спортивная куртка у Джорджа просто вопиющая. Я не хочу, чтобы Джордж знал, что я так думаю. Но другого слова для его куртки просто не существует. Он приволок её домой и показал нам в четверг вечером. Мы спросили, как называется этот цвет; он сказал, что не знает. Он сказал, что не думает, что этот цвет как-нибудь называется. Продавец сказал, что это восточный рисунок. Джордж надел куртку и спросил, как оно нам. Гаррис сказал, что как предмет, который вешают над грядками ранней весной, чтобы отпугивать птиц, он эту штуку он, так и быть, признает; но, будучи рассмотрен как предмет собственно туалета, для какого- либо человеческого существа (не в счёт, может быть, только негры из Маргейта), он вызывает у Гарриса болезненные ощущения. Джордж надулся; но, как сказал Гаррис, не хочешь знать, зачем спрашивать? Нас с Гаррисом в этом отношении беспокоит то, что, мы опасаемся, куртка Джорджа будет привлекать к нашей лодке внимание. Барышни также выглядят в лодке не так уж дурно, если хорошенько оденутся. Нет ничего более привлекательного, на мой взгляд, чем сшитый со вкусом лодочный костюм. Но "лодочный костюм" (хорошо бы, барышни это понимали) должен быть таким, чтобы в нём можно было собственно кататься в лодке, а не только сидеть под стеклянным колпаком. Ваша поездка будет совершенно угроблена, если в лодке у вас будет публика, озабоченная главным образом своим туалетом, а не путешествием. Однажды я имел несчастье отправиться на реку на пикник с двумя такими вот барышнями. Ну и весело же нам было. Обе расфуфырились в пух и прах -- шелка, кружева, цветочки, ленточки, изысканные туфельки, светленькие перчатки. Они были одеты для фотографического салона, а не для пикника на речке. На них были "лодочные костюмы" с модной французской картинки. Валять дурака в таких костюмах где-либо по соседству от настоящей земли, воды или воздуха было несерьёзно. Началось с того, что они решили, будто в лодке грязно. Мы протёрли для них все скамейки и заверили, что в ней чисто, но они нам не поверили. Одна из них притронулась пальчиком, в перчатке, к сидению и показала результат исследования своей подруге; они обе вздохнули и уселись с видом мучениц ранних веков христианства, старающихся поудобнее устроиться над костром. Когда гребёшь, нет- нет да и брызнешь, а капля воды, как оказывается, гробит лодочные костюмы напрочь. Пятно не сходит никак, и след остаётся навеки. Я грёб на корме. Я делал всё, что мог. Я выносил вёсла плашмя, на два фута, и после каждого взмаха делал паузу, чтобы стекала вода; а чтобы погрузить их снова, искал на воде самое спокойное место. (Мой товарищ, который грёб на носу, чуть погодя заявил, что не чувствует себя достаточно квалифицированным гребцом, чтобы грести со мной наравне, и что он пока посидит и, если я не возражаю, поучит мой метод гребли. Он сказал, что его заинтересовал этот метод.) Но, несмотря ни на что, как бы я ни старался, брызги иногда всё-таки попадали на лодочные костюмы. Барышни не жаловались. Они тесно прижались друг к другу, поджав губы, и всякий раз, когда на них падала капля, вздрагивали и съёживались. Это была величественная картина, безмолвные их страдания, но она же и привела меня в полнейшее расстройство духа. Я слишком чувствителен. Я стал грести судорожно, как попало, и чем больше старался не брызгать, тем больше брызгал. Наконец, я сдался, и сказал, что пересяду на нос. Мой партнер согласился, что так будет лучше, и мы поменялись местами. Увидев, что я ухожу, барышни испустили невольный вздох облегчения, и на мгновение оживились. Бедняжки. Лучше им было примириться со мной. Теперь им достался удалой, беззаботный, толстокожий малый, чувствительный в такой же степени, в которой, может быть, чувствителен ньюфаундленский щенок. Смотрите на него волком хоть целый час, и он этого не заметит, а если заметит, то это его не взволнует. Он зарядил крепким, лихим, удалым гребком, от которого брызги разлетелись по всей лодке фонтаном, и наша компания вытянулась по струнке в мгновение. Каждый раз, проливая на лодочные костюмы пинту воды, он смеялся с приятной улыбкой ("Ах, простите, пожалуйста!"), и предлагал барышням свой носовой платок, чтобы они обтёрлись. -- О, ничего страшного, -- шептали в ответ несчастные барышни, украдкой заворачиваясь в накидки и пледы, и пытаясь спастись от воды кружевными зонтиками. За завтраком им пришлось хлебнуть горя. Их приглашали усесться на траву, но трава была пыльная, а стволы деревьев, к которым им предлагали прислониться, видно, никто не чистил щёткой уже несколько недель. И они расстелили на земле свои носовые платочки, и уселись таким образом, будто проглотили аршин. Кто-то нёс в руках блюдо с мясным пирогом, споткнулся о корень, и пирог выпорхнул. Ни кусочка, к счастью, на барышень не попало; но происшедшее навело их на мысль о новой опасности, и они потеряли покой, и теперь, когда кто-нибудь брал в руки что-нибудь, что могло свалиться и натворить пакостей, барышни наблюдали за ним, с возрастающим беспокойством, до тех пор, пока он не садился снова. -- А ну-ка, девушки, -- сказал наш друг весело, когда всё это кончилось, -- вперёд! Мыть посуду! Сначала они его не поняли. Когда, наконец, до них это дошло, они сказали что, они боятся, как мыть посуду они не знают. -- О, я вам сейчас покажу! -- воскликнул приятель. -- Это просто ужас как весело! Ложитесь на... То есть, наклонитесь, гм, над берегом и поболтайте тарелки в воде. Старшая сестра сказала, что, она боится, подходящей одежды для подобной работы у них нет. -- О, и эта сойдёт! -- сказал беззаботно приятель. -- Подоткните подолы. И он-таки заставил их это сделать. Он сказал им, что веселье пикника состоит из подобных вещей наполовину. А они сказали, что это было очень интересно. Теперь я вот думаю, был ли тот малый настолько туп, как мы думали? Или же он был... Нет, нет, как можно! Ведь на лице у него была такая простота, такая невинность! Гаррис захотел сойти на берег у Хэмптонской церкви -- посмотреть могилу миссис Томас. -- А кто такая Миссис Томас? -- спросил я. -- Откуда я знаю? -- отозвался Гаррис. -- Это дама, у которой презабавный памятник, и я хочу его посмотреть. Я запротестовал. Не знаю, может быть у меня извращённая натура, только я никогда не мечтал о могильных памятниках. Я знаю, когда вы приезжаете куда-нибудь в город, или посёлок, следует немедленно мчаться на кладбище и наслаждаться могилами; но в таком отдыхе я себе всегда отказываю. Я не нахожу интереса в том, чтобы ползать кругами у мрачных холодных церквей, за страдающим одышкой старым грибом, и зачитывать эпитафии. Даже кусок медной потрескавшейся доски, вделанной в камень, мне не доставит того, что я называю подлинным счастьем. Невозмутимостью, которую я в состоянии сохранять перед ликом волнующих надписей, отсутствием воодушевления в отношении местной генеалогии я привожу добропорядочных могильщиков в потрясение; а плохо скрываемое стремление поскорее убраться ранит их чувства. Одним золотым солнечным утром я стоял, прислонившись к невысокой каменной стенке, ограждавшей небольшую деревенскую церковь, курил, и в тихой, глубокой радости предавался сладостному, успокоительному пейзажу -- старая серая церковь, увитая гроздьями плюща, с деревянным крыльцом в замысловатой резьбе; светлая лента просёлка, вьющаяся между высоких вязов; крытые соломой домики, выглядывающие из-за аккуратных изгородей; серебряная речка в долине; за нею поросшие лесом холмы! Это был чудесный пейзаж. Он был полон идиллии и поэзии, и он вдохновил меня. Я ощутил добродетель и благодать. Я понял, что теперь не хочу быть порочным и грешным. Я перееду сюда, и поселюсь здесь, и не сотворю более зла, и буду вести прекрасную, совершенную жизнь; главу мою, когда я состарюсь, украсят седины, и т.д. и т.п.. И в этот миг я простил всех друзей моих, и родственников моих, за их порок и упрямство, и благословил их. Они не знали, что я благословил их. Они продолжали вести свой отверженный образ жизни, так и не представляя себе того, что я, далеко-далеко, в этом безмятежном селении, для них делал. Но я это сделал, и мне хотелось, чтобы они узнали о том, что я это сделал, ибо я желал осчастливить их. И я продолжал предаваться всем этим возвышенным, благородным мыслям, как вдруг в мой экстатический транс ворвался пронзительный писклявый фальцет. Он вопил: -- Сию минуту, сударь! Бегу, бегу! Погодите-ка, сударь! Сию минуту! Я поглядел вверх и увидел лысенького старикашку, который ковылял по кладбищу, направляясь ко мне. Он волок гигантскую связку ключей, которые тряслись и гремели в такт каждому шагу. Исполненным безмолвного величия жестом я велел ему удалиться, но он, тем не менее, приближался, истошно крича: -- Бегу, сударь, бегу! Я, видите ли, прихрамываю. Старость не радость! Сюда, сударь, сюда, прошу вас! -- Прочь, жалкий старец, -- молвил я. -- Я уж и так спешил, сударь. Моя благоверная заприметила вас только вот сию как минуту. За мной, сударь, за мной! -- Прочь, -- повторил я, -- оставьте меня! Оставьте, пока я не перелез через стену и не убил вас. Он оторопел. -- Вы что... Вы что, не хотите посмотреть на могилы?! -- Нет, -- сказал я. -- Не хочу. Я хочу стоять здесь, прислонившись к этой старой, замшелой стене. Подите прочь, и не беспокойте меня. Я исполнен прекрасных, благородных мыслей, и хочу, чтобы оно так и было, ибо испытываю благодать. Не вертитесь тут под ногами, не бесите меня, пугая мои лучшие чувства этим вашим могильным вздором. Убирайтесь, и найдите кого-нибудь, кто похоронит вас не задорого -- я оплачу половину расходов. Старик на мгновение растерялся. Он протер глаза и уставился на меня. С виду я был человек как человек; он ничего не понимал. -- Вы приезжий? Вы тут не живёте? -- Нет, -- отвечал я. -- Не живу. Если бы я тут жил, то вы бы уже тут не жили. -- Ну, значит, вы хотите осмотреть памятники... Могилки... Покойнички, понимаете ли... Гробы! -- Вы прощелыга! -- воскликнул я, начиная раздражаться. -- Я не хочу осматривать памятники, ваши тем более. Какого чёрта? У нас есть свои могилки, у нашей семьи. У моего дядюшки Поджера, на Кенсал- Грин, есть памятник -- гордость всего прихода. А у моего дедушки такой склеп, в Боу, что туда влезет восемь человек. А в Финчли, у моей двоюродной бабушки Сусанны, есть кирпичный саркофаг с надгробием, а на нём -- барельеф с чем-то вроде кофейника, и одна только дорожка вокруг могилы, из белого камня, стоила бешеных денег. Когда мне нужны могилы, я отправляюсь туда и там упиваюсь. Чужих мне не надо. Когда вас самих похоронят, я, так и быть, приду посмотреть на вашу. Это все, что я могу для вас сделать. Старик разрыдался. Он сообщил, что один из памятников увенчан каким-то обломком, о котором толкуют, будто бы он -- частица чьих-то останков, а на другом памятнике выгравирована надпись, которую до сих пор не сумел разгадать никто. Но я был неумолим, и старик, дрожащим голосом, возгласил: -- Но Окно поминовения-то вы посмотрите?! Я отказался даже от Окна поминовения. И тогда он выложил свой последний козырь. Он приблизился ко мне вплотную и прошептал, хрипло: -- Там, в склепе, у меня есть парочка черепов... Так и быть, взгляните на них. О-о-о, пойдемте, посмотрите на черепа! У вас ведь каникулы, молодой человек, и вам нужно развлечься. Пойдёмте, я покажу вам черепа!!! Здесь я обратился в бегство, и долго ещё до меня доносились его призывы: -- Пойдемте, посмотрим на черепа!!! Вернитесь, взгляните на черепа!!! Но Гаррис обожает памятники, могилы, эпитафии, надгробные надписи, и мысль о том, что могилу миссис Томас он, может быть, не увидит, привела его в помешательство. Он заявил, что мечтал о посещении могилы миссис Томас с той самой минуты, когда впервые зашла речь о нашей поездке. Он сказал, что никогда бы к нам не присоединился, кабы не чаял надежды увидеть памятник миссис Томас. Я напомнил ему о Джордже и о том, что мы должны добраться до Шеппертона к пяти часам, чтобы его встретить. Тогда Гаррис стал наезжать на Джорджа. Какого черта Джордж валяет целый день дурака, а мы тут тащи на своём горбу, через всю реку, это старое раздолбанное корыто, чтобы его встречать? Какого чёрта он там остался, а мы тут без него вкалывай? Какого чёрта он сегодня не отпросился, и не поехал с нами? Да лопни он, этот банк! Какой там, в банке, от Джорджа толк? -- Как ни зайду, -- продолжал Гаррис, -- он хоть бы раз там что- нибудь делал. Торчит за стеклом и прикидывается, что занят. Какой толк может быть от человека, когда он торчит за стеклом? Вот я, например, в поте лица зарабатываю свой хлеб. А он почему не работает? Какая там от него польза, и какой вообще толк в этих банках? Сначала берут у тебя деньги, а потом, когда хочешь получить по чеку, присылают его назад, да ещё исчиркают, вдоль и поперёк, всякими "Счёт исчерпан", "Обращайтесь к чекодателю". Что это за радость такая? На прошлой неделе такую вот шутку они со мной сыграли два раза. Нет, я больше терпеть этого не собираюсь. Я выну вклад. Был бы он тут, мы бы пошли посмотреть на могилу! Да и вообще я не верю, что он вообще в банке. Развлекается себе где- нибудь, вот что он делает, а мы тут ишачь в три погибели. Мне надо выйти и промочить горло. Я указал Гаррису, что мы находимся на расстоянии многих миль от какого-либо питейного заведения, и Гаррис принялся поносить Темзу (какой может быть толк от реки, если каждый, кто на неё попал, должен сдохнуть от жажды?). Когда Гаррис становится вот таким, всегда лучше дать ему волю. Тогда он сдувается, и в дальнейшем сидит спокойно. Я напомнил ему, что в корзине у нас имеется концентрированный лимонад, а на носу -- целый галлон воды, и что они оба только и ждут, когда их смешают, чтобы превратиться в освежающий прохладительный напиток. Тогда Гаррис окрысился на лимонад и "все эти", по его выражению, "помои для воскресной школы" -- имбирное пиво, малиновый сироп и т.д. и т.п.. От них случается расстройство пищеварения; они губят как тело, так и душу; они являются причиной половины преступлений в Англии. Но, тем не менее, он заявил, что ему нужно выпить хоть что- нибудь, и залез на скамейку, и нагнулся, чтобы достать бутылку. Бутылка была как раз на самом дне корзины, и найти её было, видимо, нелегко -- Гаррису пришлось наклоняться, всё дальше и дальше, и он, пытаясь в то же время