к себе. Этот неведомый мне человек как будто даже старался назвать меня по имени, но до слуха моего долетал только приглушенный шепот. Гроза улеглась, и Тьетьенс вышла в сад и принялась выть на низко повисшую в небе луну. Кто-то пытался открыть мою дверь. кто-то все время ходил взад и вперед по дому и останавливался, тяжело дыша, то на одной, то на другой веранде. Как только я начал засыпать. мне почудилось, что ко мне отчаянно стучат -- не то в дверь, не то наверху. прямо над головой, и послышался чей-то исступленный крик. Я кинулся в комнату Стрикленда и спросил, не болен ли он и не он ли это меня звал. Он лежал на кровати полуодетый и курил трубку. -- Я ждал, что вы придете,-- сказал он.-- Неужели я правда ходил сейчас по дому? Я ответил, что он разгуливал по столовой, и по курительной комнате. и еще по другим. Он рассмеялся и сказал, чтобы я шел спать. Я снова лег и проспал до самого утра, но мне снились какие-то путаные сны, и меня все время преследовало чувство, что я к кому-то несправедлив, что по отношению к кому-то не выполняю своего долга. В чем заключается этот долг, я не знал, но кто-то все время шуршал, шептал, кто-то тыкался в стены, крался, слонялся вокруг. И этот кто-то упрекал меня в том, что я ничего для него не сделал. И, все еще продолжая спать, я слышал, как стучит дождь и как Тьетьенс воет в саду. Я прожил в этом доме два дня. Стрикленд каждое утро уходил на службу, оставляя меня на восемь, а то и на десять часов наедине с Тьетьенс. Пока было светло, я чувствовал себя хорошо и Тьетьенс тоже; но как только начинало смеркаться, мы оба уходили на внутреннюю веранду и сидели там, съежившись и прижавшись друг к другу. Мы были одни в доме, и, однако, дом этот весь был занят постояльцем, с которым мне не хотелось иметь никакого дела. Я ни разу его не видел, но я видел, как колыхались драпировки в дверных проемах, когда он проходил из комнаты в комнату; я слышал, как поскрипывают кресла, как пружинит бамбук, освобождаясь от тяжести его тела. И когда я шел в столовую за книгой, я чувствовал, что на погруженной в темноту наружной веранде кто-то ждет, пока я уйду Присутствие Тьетьенс наполняло сумерки особой жизнью: каждая шерстинка на ней становилась дыбом, и она начинала вглядываться в темнеющие комнаты, пристально следя за движениями существа, которого я не видел. В комнаты она никогда не заходила, но глаза ее все время бегали, впиваясь во мрак, -- этого было вполне достаточно. И только когда мой слуга приходил зажечь лампы и освещал все комнаты, которые сразу приобретали обитаемый вид, она входила туда вместе со мной и, встав на задние лапы, подолгу высматривала невидимого постояльца, шевелившегося у меня за спиной. Собаки -- искренние друзья. Со всей возможной деликатностью я заявил Стрикленду, что собираюсь сходить в клуб и подыскать себе там комнату. Я сказал, что восхищен его гостеприимством, что мне очень нравятся его ружья и удилища, но что я отнюдь не в восторге от его дома и всей царящей в нем атмосферы. Внимательно выслушав меня до конца, он улыбнулся усталой улыбкой, в которой, однако, не было ни тени презрения: человек этот все хорошо понимал. -- Останьтесь здесь, -- сказал он, -- и посмотрим, что это значит. Все, что вы мне сейчас рассказали, я знаю с того дня, как поселился в этом бунгало. Останьтесь и подождите. Тьетьенс ушла от меня. Неужели и вы тоже? Мне уже пришлось как-то помогать Стрикленду в одном небольшом деле, связанном с языческим идолом; меня это едва не довело тогда до психиатрической больницы, и у меня не было ни малейшего желания снова помогать ему в каких-либо его розысках. Это был человек, для которого ввергнуться во что-нибудь отвратительное так же естественно, как для другого сесть за обед. Поэтому я со всей откровенностью сказал ему, что очень его люблю и в дневное время всегда буду рад его видеть, но что ночевать у него я больше не стану. Это было после обеда, когда Тьетьенс отправилась полежать на веранде. -- Ей-богу же, меня это нисколько не удивляет, -- сказал Стрикленд, вглядываясь в натянутую на потолке парусину. -- Смотрите! Между парусиной и карнизом свешивались два коричневых змеиных хвоста. Освещенные лампой, они отбрасывали на стену длинные тени. -- Конечно, если вы боитесь змей...--сказал Стрикленд. Я ненавижу змей и боюсь их; ведь стоит только заглянуть в глаза любой змеи, и вы увидите, что она знает все о тайне грехопадения, и даже больше, чем все, и что она полна к нам того презрения, каким был полон дьявол, когда Адама изгнали из рая. К тому же укус ее обычно смертелен -- она забирается под штанину и обвивается вокруг ноги. -- Вам не мешало бы починить вашу крышу, -- сказал я, -- дайте-ка мне удилище подлиннее, и мы собьем их. -- Они спрячутся между балок, -- ответил Стрикленд. -- Я не потерплю, чтобы у меня были змеи над головой. Сейчас залезу наверх. Берите удилище и стойте здесь, и если только я сброшу их, вы их прикончите. Мне не очень-то улыбалось быть помощником Стрикленду в таком деле, но я все же взял удилище и подождал, пока он не принес с веранды садовую лестницу и не приставил ее к стене комнаты. Оба хвоста подтянулись кверху и исчезли. Слышно было, как змеи стремительно поползли по натянутой парусине, как зашуршали их длинные тела. Стрикленд взял с собой лампу, а я все еще старался убедить его, сколь опасно охотиться на змей между парусиновым навесом и тростниковой крышей, не говоря уже об ущербе, который он нанесет дому тем, что разорвет весь навес. -- Глупости! -- воскликнул Стрикленд. -- Не иначе как они укрылись у самой стены. Кирпичи для них чересчур холодны, они больше любят комнатную температуру. -- Он взялся за угол парусины и стал отдирать ее от карниза. Раздался громкий треск разрываемой материи. Стрикленд просунул голову в темное отверстие в углу под балками крыши. Я стиснул зубы и поднял удилище, ибо даже не представлял себе, что может на меня оттуда свалиться. -- Ого! -- вскричал Стрикленд, и голос его загремел и загрохотал под крышей. -- Да тут хватит места для другой такой же квартиры, и, черт возьми, в ней кто-то живет! -- Змеи ?--спросил я снизу. -- Нет. Целый буйвол. Протяните-ка сюда мне толстый конец вашего удилища, и я его проколю. Лежит на центральной балке. Я протянул ему удилище. -- Раздолье-то какое для сов и всяческих гадов! Неудивительно, что тут живут змеи, -- сказал Стрикленд, взбираясь еще выше и тыча куда-то концом удилища. Локоть его то появлялся, то снова исчезал в темноте. -- А ну-ка вылезай отсюда, кто ты ни есть! Голову берегите. Валю вниз. Я увидел, как парусина почти на середине комнаты оттопыривается, как что-то тяжелое стягивает ее все ниже и ниже, прямо над стоящей на столе зажженною лампой. Едва я успел схватить лампу и отскочить в сторону. как с треском раздираемая на части парусина сорвалась с карнизов, заколыхалась и выбросила на стол нечто такое, на что я не решался взглянуть до тех пор, пока Стрикленд не спрыгнул с лестницы и не кинулся ко мне. Он не стал пускаться в объяснения, ибо по натуре был человеком немногословным; он только поднял свисавший конец скатерти и прикрыл им то, что лежало теперь на столе. -- Вот так штука, -- сказал он, ставя на пол лампу, -- наш друг Имрей вернулся. А, так это действительно ты? Под скатертью что-то зашевелилось, и оттуда выползла маленькая змея; Стрикленд тут же прикончил ее толстым концом удилища. Я только смотрел на все это и, помнится, ничего не сказал -- очень уж мне было не по себе. Стрикленд пораздумал немного и решил выпить. Скатерть больше не шевелилась. -- Так это Имрей? -- спросил я. Стрикленд откинул на несколько мгновений скатерть и посмотрел. -- Да, это Имрей, -- ответил он, -- и горло у него перерезано от уха до уха. -- Так вот откуда шел этот шепот в доме, -- сказали мы оба в один голос, обращаясь друг к другу и вместе с тем каждый сам к себе. Из сада донесся неистовый лай Тьетьенс. Немного погодя дверь в столовую распахнулась, и оттуда высунулся ее огромный нос. Собака стала тихо обнюхивать воздух. Куски разорванной парусины свисали почти до самого стола, и некуда было деться от всего, что случилось. Тьетьенс вошла в комнату и уселась возле нас, оскалив зубы и выставив передние лапы. Она посмотрела на Стрикленда. -- Дела-то худые, старуха, -- сказал он. -- Не залезают ведь люди под крыши своих бунгало, чтобы умереть, и не натягивают потом парусины. Давайте-ка подумаем, что все это значит. -- Давайте лучше подумаем об этом в другом месте, -- предложил я. -- Превосходная мысль! Гасите лампы. Мы сейчас пойдем ко мне в комнату. Я не стал гасить лампы. Я пошел в комнату Стрикленда первый и предоставил ему самому погружать столовую в темноту. Он пришел вслед за мной, мы закурили и стали думать. Думал Стрикленд. Я не переставая курил: мне было страшно. -- Имрей вернулся, -- сказал Стрикленд. -- Вопрос в том, кто убил Имрея? Не говорите мне ничего, у меня есть на этот счет свое мнение. Когда я нанял это бунгало, большая часть слуг Имрея перешла ко мне. Имрей был человек простодушный и безобидный, не так ли? Я согласился с ним, хотя лежавший под скатертью ком видом своим не подтверждал ни того, ни другого. -- Если я созову всех слуг, они станут тут плечом к плечу и будут лгать, как ариане. Что бы вы предложили? -- Вызывать их поодиночке, -- сказал я. -- Тогда они убегут и все разболтают товарищам, -- возразил Стрикленд -- Надо разъединить их. Как вы думаете, ваш слуга что-нибудь знает? -- Может быть, впрочем, нет, вряд ли. Он ведь здесь всего каких-нибудь два-три дня,-- ответил я. -- А как по-вашему? -- Боюсь что-нибудь утверждать. Только все-таки как же этот человек умудрился угодить поверх навеса? За стеною послышался глухой кашель. Это означало, что Бахадур Хан, лакей Стрикленда, проснулся и собирается укладывать своего господина спать. -- Войди,--сказал Стрикленд.-- Ночь-то какая сегодня теплая, правда? Бахадур Хан, здоровенный, высокий мусульманин, подтвердил, что ночь действительно теплая, но заметил, что, по всей вероятности, опять пойдет дождь и что, с позволения его чести, тогда будет легче дышать. -- Действительно, так оно и будет, если господь приведет, -- ответил Стрикленд, стягивая с себя сапоги. -- Сдается мне, Бахадур Хан, что я очень уж давно без жалости заставляю тебя работать, с того самого дня, когда ты ко мне нанялся. Когда же это было? -- Неужели Сын Неба не помнит? Это было, когда Имрей-сахиб втайне уехал в Европу и никого не предупредил. И мне -- даже мне -- была оказана великая честь. Покровитель Бедных сделал меня своим слугою. -- А разве Имрей-сахиб уехал в Европу? -- Такая идет молва среди его бывших слуг. -- А ты что, пойдешь к нему опять служить, когда он вернется? -- Ну, конечно, сахиб. Это был добрый хозяин, и слугам у него жилось хорошо. -- Ты прав. Вот что, я очень устал, но завтра я поеду охотиться на оленей. Дай-ка мне мое ружьецо, то, с которым я на черного оленя хожу, там оно, в ящике. Слуга наклонился над ящиком, достал оттуда стволы, ложе и замок и передал Стрикленду, который стал собирать ружье, меланхолически при этом зевая. Потом он потянулся к патронташу, вытащил оттуда большой патрон и вставил его в казенную часть "360 экспресс". -- Так, выходит, Имрей-сахиб уехал в Европу тайком! Очень это странно, Бахадур Хан, не правда ли? -- Что я могу знать о путях белых людей, Сын Неба? -- Разумеется, очень мало. Но сейчас ты узнаешь больше. Мне довелось проведать, что Имрей-сахмб вернулся из своих далеких странствий и даже что сейчас вот он лежит здесь, за стеной, и ждет своего слугу. -- Сахиб! Свет лампы скользнул по стволам ружья, наставленного на широкую грудь Бахадур Хана. -- Поди посмотри -- сказал Стрикленд -- Лампу возьми. Твой господин устал и ждет тебя. Ступай! Слуга взял лампу и направился в столовую. Стрикленд пошел за ним, почти подталкивая его дулом ружья. Несколько мгновений тот смотрел на зияющую наверху черноту, на извивающуюся под ногами змею; когда же наконец взгляд его упал на то, что лежало на столе, лицо его омрачилось. -- Ну как, видел? -- спросил Стрикленд после минутного молчания. -- Да, видел. Я только комок глины в руках у белого человека Что ваша милость собирается сделать? -- Повесить тебя до конца месяца. А что же еще? -- За то, что я его убил? Погоди, сахиб, выслушай меня. Однажды, когда он проходил среди нас, его слуг, он взглянул на моего ребенка, на четырехлетнего. Он околдовал его, и через десять дней мальчик мой умер от лихорадки! -- Что же такое сказал Имрей-сахиб? -- Он сказал: "Какой красивый мальчик" -- и похлопал его по головке. От этого ребенок и умер. Вот почему я убил Имрея-сахиба; это было в сумерках; он вернулся со службы и спал. Потом я положил его на балку крыши и натянул парусину. Сыну Неба все известно. Я слуга Сына Неба. Стрикленд взглянул на меня поверх ружья и на местном языке сказал: -- Ты подтвердишь, что слышал его слова? Убил он. Единственная лампа освещала пепельно-серое лицо Бахадур Хана. Он очень быстро сообразил, что должен найти себе оправдание. -- Я попался в ловушку, -- сказал он, -- но вина его. Это он сглазил моего мальчика, и тогда я убил его и спрятал. Только те, у кого в услужении дьяволы, -- он покосился на Тьетьенс, невозмутимо лежавшую перед ним, -- только те могли узнать, что я сделал. -- Ты это не худо все придумал. Ты, видно, его веревкой к балке привязал. Ну так вот, теперь тебе самому придется на веревке висеть. Так оно всегда и бывает! По вызову Стрикленда явился заспанный полицейский. Следом за ним вошел еще один. Тьетьенс сохраняла поразительное спокойствие. -- Отведите его в участок, -- распорядился Стрикленд. -- Надо завести дело. -- Так, выходит, меня повесят? -- спросил Бахадур Хан, не пытаясь бежать и уставившись глазами в пол. -- Да, если солнце будет светить, а вода течь, тебя повесят! -- сказал Стрикленд. Бахадур Хан сделал большой шаг назад, весь как-то затрепетал и больше не сдвинулся с места. Полицейские стали ждать дальнейших распоряжений. -- Можете идти, -- сказал Стрикленд. -- Не трудитесь, я очень быстро уйду отсюда, -- сказал Бахадур Хан. -- Глядите! Я уже умер. Он поднял ногу: к мизинцу присосалась голова полумертвой змеи, недвижной и точно застывшей в агонии. -- Я из рода землевладельцев, -- сказал Бахадур Хан шатаясь. -- Публичная казнь была бы для меня позором -- вот почему я так поступил. Не беспокойтесь, рубашки сахиба все сосчитаны, а на умывальнике лежит запасной кусок мыла. Мальчика моего сглазили, и я убил колдуна. Зачем вам понадобилось непременно меня вешать? Честь моя спасена, и... и... я умираю. Не прошло и часа, как он умер, как умирают те, кого укусила маленькая коричневая карайт, и полицейские унесли и его, и то, что было спрятано под скатертью, каждого -- куда следовало. Все это было необходимо сделать, чтобы пролить свет на исчезновение Имрея. -- И это называется девятнадцатый век, -- очень спокойно сказал Стрикленд, залезая в постель.--Вы слышали, что он сказал? -- Да, слышал, -- ответил я. -- Имрей совершил ошибку. -- Только оттого, что он не знал восточных нравов и оттого, что именно в это время вспыхнула тропическая лихорадка. Бахадур Хан прослужил у него четыре года. Я вздрогнул. Мой собственный слуга прослужил у меня ровно столько же. Когда я пришел к себе в комнату, оказалось, что он дожидается, чтобы стащить с меня сапоги, невозмутимый и словно изваянный из меди. -- Что случилось с Бахадур Ханом? -- спросил я. -- Его укусила змея, и он умер. Все остальное сахиб знает, -- ответил он. -- А ты-то что об этом знаешь? -- Не больше, чем можно узнать от Того, кто пришел в сумерки искать отмщения. Ну-ка, сахиб, дайте я с вас сниму сапоги. В изнеможении я повалился на постель и стал уже засыпать, как вдруг услышал крик Стрикленда, донесшийся из другой половины дома: -- Тьетьенс пришла на место! Она действительно пришла. Огромная борзая величественно возлежала на собственной кровати, на собственном одеяле, в то время как в соседней комнате, волоча концы по столу, лениво колыхалась измятая парусина, которая теперь уже ни на что не годилась. перевод А. Шадрина МОТИ-ГАДЖ, МЯТЕЖНИК Жил-был некогда в Индии один плантатор, решивший расчистить участок леса под кофейные плантации. Когда он срубил все деревья и выжег подлесок, остались еще пни. Динамит дорог, медленный огонь действует медленно. Лучшее орудие для корчевания пней -- владыка всех зверей слон. Он либо выкапывает пень из земли своими бивнями, если сохранил их, либо вытаскивает его при помощи канатов. Итак, плантатор стал нанимать слонов поодиночке, по два, по три и приступил к работе. Лучший из слонов принадлежал худшему из махаутов, и звали это великолепное животное Моти-Гадж. Он был неотъемлемой собственностью своего махаута, что было бы немыслимо при туземном самоуправлении, ибо Моти-Гадж был животным, достойным царей, а имя его в переводе значит "слонперл". Но страной управляла Британия, и махаут Диса невозбранно владел своей собственностью. Это был беспутный малый. Заработав много денег с помощью своего слона, он вдребезги напивался и бил Моти-Гаджа шестом от палатки по чувствительным ногтям передних ног. Моти-Гадж тогда не затаптывал Дису до смерти лишь потому, что знал: после побоев Диса будет обнимать его хобот, плакать и называть его своей любовью, и своей жизнью, и печенью своей души и напоит его каким-нибудь крепким напитком Моти-Гадж очень любил спиртные напитки, особенно арак, но охотно пил и пальмовое вино, если ничего лучшего не предлагали. Потом Диса ложился спать между передними ногами Моти-Гаджа, обычно располагаясь поперек большой дороги, а Моти-Гадж сторожил его, не пропуская ни конных, ни пеших, ни повозок, поэтому все движение останавливалось и пробка не рассасывалась, пока Диса не соблаговолял проснуться. Днем на плантаторской вырубке спать не приходилось: нельзя было рисковать большим жалованьем. Диса сидел на шее Моти-Гаджа и отдавал ему приказания, а Моти-Гадж выкорчевывал пни -- ибо он владел парой великолепных бивней, или тянул канаты -- ибо у него была пара великолепных плеч, а Диса хлопал его по голове за ушами и называл царем слонов. Вечером Моти-Гадж запивал свои триста фунтов свежей зелени квартой арака, а Диса тоже получал свою долю и пел песни, сидя между ногами Моти-Гаджа, пока не наступало время ложиться спать. Раз в нелелю Диса уводил Моти-Гаджа вниз, на реку, и Моти-Гадж блаженно лежал на боку в мелком месте, а Диса прохаживался по нему с кокосовой шваброй и кирпичом в руках. Моти-Гадж прекрасно отличал тяжелый удар второго от шлепка первой, возвещавшего, что нужно встать и перевалиться на другой бок. Потом Диса осматривал его ноги и глаза и отвертывал края его огромных ушей, ища, нет ли где язв и не началось ли воспаление глаз. После осмотра оба "с песней вставали из моря", и Моти-Гадж, черный и блестящий, обмахивался сорванной с дерева двенадцатифутовой веткой, которую держал хоботом, а Диса закручивал узлом свои длинные мокрые волосы. Мирная, выгодная работа продолжалась, пока Диса вновь не ощутил потребности напиться вдребезги. Он жаждал настоящей оргии. Скудные. тихие выпивки только расслабляли его. Он подошел к плантатору и сказал, рыдая: -- Моя мать умерла. -- Она умерла на прежней плантации, два месяца назад, а еще раньше умерла, когда ты работал у меня в прошлом году, сказал плантатор, неплохо знакомый с нравами местного населения. -- Значит, это моя тетка, она была мне все равно что мать, -- еще горше заплакал Диса. -- Она оставила восемнадцать человек малолетних детей, совершенно без хлеба, и я обязан наполнить их животики, -- продолжал Диса, стукаясь головой об пол. -- Кто тебе сообщил об этом? -- спросил плантатор. -- Почта, -- ответил Диса. -- Почты не было уже целую неделю. Ступай обратно на свой участок! -- На деревню мою напала опустошительная хворь, и все жены мои умирают! -- завопил Диса, теперь уже искренне заливаясь слезами. -- Кликните Чихана -- он из той же деревни, что и Диса, -- приказал плантатор. -- Чихан, есть у этого человека жена? -- У него?! -- воскликнул Чихан.-- Нет. Ни одна женщина из нашей деревни на него и не взглянет. Они скорей выйдут замуж за слона. Чихан фыркнул. Диса плакал навзрыд. -- Еще минута, и тебе плохо придется, -- сказал плантатор. -- Ступай на работу. -- Ну, теперь я скажу всю истинную правду, -- вдохновенно всхлипнул Диса -- Я уже два месяца не напивался. Я хочу уйти, чтобы выпить как следует вдали от этой райской плантации. Так я не причиню никакой неприятности. По лицу плантатора пробежала улыбка. -- Диса, -- начал он, -- ты сказал правду, и я сейчас же отпустил бы тебя, если бы можно было справиться с Моти-Гаджем в твое отсутствие. Но ты знаешь, что он слушается только тебя. -- Да живет Сияние Небес сорок тысяч лет! Я уйду только на десять коротеньких деньков. А потом, клянусь моей верой, и честью, и душой, я вернусь. Ну, а насчет того, что делать, пока я совсем недолго буду в отлучке, то не соизволит ли Небеснорожденный милостиво разрешить мне позвать сюда Моти-Гаджа? Разрешение было дано, и в ответ на пронзительный крик Дисы величественный бивненосец выплыл из тени рощицы, где он обсыпал себя струей пыли в ожидании хозяина. -- Свет моего сердца, покровитель пьяниц, гора мощи, преклони ухо, -- произнес Диса, становясь перед слоном. Моти-Гадж преклонил ухо и в знак приветствия помахал хоботом. -- Я ухожу, -- промолвил Диса. Глаза Моти-Гаджа блеснули. Он не меньше хозяина любил прогулки. Ведь, гуляя, можно срывать с обочин всякие лакомства. -- Но ты, настырная старая свинья, ты останешься здесь и будешь работать. Блеск глаз потух, хотя Моти-Гадж и старался казаться довольным. Он терпеть не мог таскать пни на плантации. От этого у него болели зубы. -- Я уйду на десять дней, о сладостный! Подними вот эту переднюю ногу, и я вдолблю тебе на ней мой приказ, бородавчатая жаба из высохшей грязной лужи. Диса схватил шест от палатки и десять раз ударил Моти-Гаджа по ногтям. Моти-Гадж, ворча, переступал с ноги на ногу. -- Десять дней, -- продолжал Диса, -- ты должен будешь работать, таскать и вырывать с корнем деревья, как прикажет тебе вот этот человек, Чихан. Возьми Чихана и посади его себе на шею! Моти-Гадж подвернул конец хобота, Чихан поставил на него ногу и взлетел на шею слона. Диса передал Чихану тяжелый анкуш -- железную палку, которой погоняют слонов. Чихан стукнул Моти-Гаджа по лысой голове, как мостильщик бьет по булыжнику. Моти-Гадж затрубил. -- Тише, кабан из дремучего леса! Чихан будет десять дней твоим махаутом. А теперь попрощайся со мной, зверь моего сердца. О мой владыка, царь мой! Драгоценнейший из всех сотворенных слонов, лилия стада, береги свое почтенное здоровье, будь добродетелен! Прощай! Моти-Гадж обвил хоботом Дису и дважды поднял его на воздух. Так он всегда прощался с хозяином. -- Он теперь будет работать, -- уверял Диса плантатора. -- Можно мне уйти? Плантатор кивнул, и Диса нырнул в чащу леса. Моти-Гадж опять принялся вытаскивать пни. Чихан обращался с ним очень хорошо, но, несмотря на это, слон чувствовал себя несчастным и одиноким. Чихан кормил его катышками из пряностей, после работы ребенок Чихана ласкался к нему, а Чиханова жена называла его милашкой; но Моти-Гадж, как и Диса, был убежденный холостяк. Он не понимал семейных чувств. Ему хотелось вернуть свет своей жизни -- хмель, и хмельной сон, и дикие побои, и дикие ласки. Тем не менее он, к удивлению плантатора, хорошо работал. А Диса -- тот бродил по дорогам, пока не наткнулся на свадебную процессию членов своей касты, и тут он, пьянствуя, танцуя и кутя, понесся вслед за нею, потеряв всякое представление о времени. Настал рассвет одиннадцатого дня, но Диса не вернулся. Моти-Гаджа отвязали, чтобы вести его на работу. Слон отряхнулся, огляделся, пожал плечами и пошел прочь, словно у него было дело в другом месте. -- Хай! Хо! Ступай назад, ты! -- кричал ему вслед Чихан.-- Ступай назад, недоношенная гора, и подними меня на свою шею. Вернись, о великолепие гор. Краса всей Индии, подними меня, не то я отобью тебе все пальцы на твоей толстой передней ноге! Моти-Гадж мягко заворковал, но не послушался. Чихан помчался за ним с веревкой и поймал его. Моти-Гадж насторожил уши, а Чихан знал, что это значит, хоть и пытался еще настоять на своем при помощи ругательств -- Не дури у меня! -- кричал он -- Назад в загон, сын дьявола! -- Хррамп! -- произнес Моти-Гадж и этим ограничился, если не считать настороженных ушей. Приняв небрежный вид и жуя ветку, служившую ему зубочисткой, Моти-Гадж стал слоняться по вырубке, насмехаясь над другими слонами, которые только что принялись за работу. Чихан доложил о положении дел плантатору, тот вышел из дома с собачьей плеткой и в ярости защелкал ею. Моти-Гадж оказал белому человеку честь прогнать его чуть не четверть мили по вырубке и своими "хррампами" загнал его на веранду его дома. Затем он стал около этого дома и стоял там, смеясь про себя и, как все слоны, трясясь всем телом от смеха. -- Мы его выдерем, -- решил плантатор. -- Высечем так, как не секли еще ни одного слона. Дайте Кала-Нагу и Назиму по двенадцатифутовой цепи и велите им отвесить ему по двадцати ударов. Кала-Наг -- что значит Черный Змей -- и Назим были самыми крупными слонами на всем участке, и выполнение жестоких наказаний было их обязанностью, ибо ни один человек не может как следует побить слона. Они взяли хоботами предназначенные для порки цепи и, гремя ими, двинулись к Моти-Гаджу, намереваясь стиснуть его с обеих сторон. МотиГаджа не секли ни разу за всю его тридцатидевятилетнюю жизнь, и он не желал приобретать новый опыт. Поэтому он стоял и ждал, покачивая головой справа налево и целясь на то самое место в жирном боку Кала-Нага, куда тупой бивень мог проникнуть глубже всего. У Кала-Нага не было бивней, знаком его власти служила цепь, но в последнюю минуту он счел за лучшее отойти подальше от Моти-Гаджа и притвориться, будто он принес цепь только ради потехи. Назим повернулся и быстро ушел домой. В это утро он не был расположен драться, так что Моти-Гадж остался в одиночестве и стоял, насторожив уши. Это заставило плантатора отступиться, а Моти-Гадж пошел прогуляться по вырубке. Когда слон не хочет работать и не привязан, с ним приблизительно так же легко справиться, как с корабельной пушкой весом в восемьдесят одну тонну, оторвавшейся во время сильной морской качки. Он хлопал старых приятелей по спине и спрашивал их, легко ли выдергиваются пни, нес всякую чепуху о работе и неотъемлемом праве слонов на долгий полуденный отдых и, бродя взад и вперед, успел перемутить все стадо еще до заката, а тогда вернулся в свой загон на кормежку. -- Не хочешь работать -- не будешь есть, -- сердито отрезал Чихан.-- Ты дикий слон, а вовсе не благовоспитанное животное. Ступай в свои джунгли. Крошечный смуглый ребенок Чихана, перекатываясь по полу хижины, протянул пухлые ручонки к огромной тени в дверях. Моти-Гадж отлично знал, что Чихану это существо дороже всего на свете. Он вытянул вперед свой хобот с соблазнительно закрученным концом, и смуглый ребенок с криком бросился к нему. Моти-Гадж быстро обнял его хоботом, поднял вверх, и вот смуглый младенец уже ликовал в воздухе, на двенадцать футов выше головы своего отца -- Великий владыка!--взмолился Чихан.--Самые лучшие мучные лепешки, числом двенадцать, по два фута в поперечнике и вымоченные в роме, будут твоими сию минуту, а кроме того, получишь двести фунтов свежесрезанного молодого сахарного тростника. Соизволь только благополучно опустить вниз этого ничтожного мальчишку, который для меня -- как сердце мое и жизнь моя. Моти-Гадж удобно устроил смуглого младенца между своими передними ногами, способными растоптать и превратить в зубочистки всю Чиханову хижину, и стал ждать пищи. Он съел ее, а смуглый ребенок уполз. Потом Моти-Гадж дремал, думая о Дисе. Одно из многих таинственных свойств слона заключается в том, что огромному его телу нужно меньше сна, чем любому другому живому существу. Ему довольно четырех или пяти часов сна за ночь: два часа перед полуночью он лежит на одном боку, два после часу ночи -- на другом. Прочие часы безмолвия он заполняет едой, возней и долгими ворчливыми монологами. Поэтому в полночь Моти-Гадж вышел из своего загона, ибо ему пришло в голову, что Диса лежит пьяный где-нибудь в темном лесу и некому присмотреть за ним. И вот он всю эту ночь напролет шлялся по зарослям, пыхтя, трубя и тряся ушами. Он спустился к реке и затрубил над отмелями, где Диса обычно купал его, но ответа не было. Дису он найти не смог, но зато переполошил всех слонов на участке и чуть не до смерти напугал каких-то цыган в лесу. На рассвете Диса вернулся на плантацию. Он попьянствовал всласть и теперь ждал, что ему влетит за просрочку отпуска. Но увидев, что и хозяйский дом, и вся плантация целы и невредимы, он облегченно вздохнул (ведь он кое-что знал о характере Моти-Гаджа) и пошел доложить о себе, а докладывая, сопровождал свою речь многочисленными поклонами и безудержным враньем. Моти-Гадж ушел завтракать в свой загон. Он проголодался после ночной прогулки. -- Позови своего зверя, -- приказал плантатор, и Диса что-то выкрикнул на том таинственном слоновьем языке, который, как верят некоторые махауты, возник в Китае и распространился здесь еще в те времена, когда рождался мир и когда слоны, а не люди были господами. Моти-Гадж услышал его и пришел. Слоны не скачут галопом. Они передвигаются с места на место с различной скоростью. Если слон захочет догнать курьерский поезд, он не помчится галопом, но поезд он догонит. Итак, Моти-Гадж очутился у дверей плантатора чуть ли не раньше, чем Чихан заметил, что он ушел из загона. Тут слон упал в объятия Дисы, трубя от радости, и оба они -- человек и животное -- расплакались и принялись лизать и ощупывать друг друга с головы до пят, чтобы убедиться, что ничего худого с ними не случилось. -- Теперь мы пойдем на работу, -- сказал Диса. -- Подними меня, сын мой, радость моя. Моти-Гадж вскинул его себе на шею, и оба они пошли на кофейную вырубку за трудными пнями. Плантатор был до того изумлен, что даже не очень сердился. перевод М. Клягиной-Кондратьевой БИМИ Беседу начал орангутанг в большой железной клетке, принайтовленной к овечьему загону. Ночь была душная, и, когда мы с Гансом Брайтманом прошли мимо него, волоча наши постели на форпик парохода, он поднялся и непристойно затараторил. Его поймали где-то на Малайском архипелаге и везли показывать англичанам, по шиллингу с головы. Четыре дня он беспрерывно бился, кричал, тряс толстые железные прутья своей тюрьмы и чуть не убил матроса-индийца, неосторожно оказавшегося там, куда доставала длинная волосатая лапа. -- Тебе бы не повредило, мой друг, немножко морской болезни, -- сказал Ганс Брайтман, задержавшись возле клетки. -- В твоем Космосе слишком много Эго. Орангутанг лениво просунул лапу между прутьями. Никто бы не поверил, что она может по-змеиному внезапно кинуться к груди немца. Тонкий шелк пижамы треснул, Ганс равнодушно отступил и оторвал банан от грозди, висевшей возле шлюпки. -- Слишком много Эго,-- повторил он, сняв с банана кожуру и протягивая его пленному дьяволу, который раздирал шелк в клочья. Мы постелили себе на носу среди спавших матросов-индийцев, чтобы обдавало встречным ветерком -- насколько позволял ход судна. Море было как дымчатое масло, но под форштевнем оно загоралось, убегая назад, в темноту, языками тусклого пламени. Где-то далеко шла гроза: мы видели ее зарницы. Корабельная корова, угнетенная жарой и запахом зверя в клетке, время от времени горестно мычала, и в тон ей отзывался ежечасно на оклик с мостика впередсмотрящий. Внятно слышался тяжелый перебор судовой машины, и только лязг зольного подъемника, когда он опрокидывался в море, разрывал эту череду приглушенных звуков. Ганс лег рядом со мной и закурил на сон грядущий сигару. Это, естественно, располагало к беседе. У него был успокаивающий, как ропот моря, голос и, как само море, неисчерпаемый запас историй, ибо занятием его было странствовать по свету и собирать орхидеи, диких животных и этнологические экспонаты для немецких и американских заказчиков. Вспыхивал и гас в сумраке огонек его сигары, накатывалась за фразой фраза, и скоро я стал дремать. Орангутанг, растревоженный какими-то снами о лесах и воле, завопил, как душа в чистилище, и бешено затряс прутья клетки. -- Если бы он сейчас выходил, от нас бы мало что оставалось, -- лениво промолвил Ганс. -- Хорошо кричит. Смотрите, сейчас я его буду укрощать, когда он немножко перестанет. Крик смолк на секунду, и с губ Ганса сорвалось змеиное шипение, настолько натуральное, что я чуть не вскочил. Протяжный леденящий звук скользнул по палубе, и тряска прутьев прекратилась. Орангутанг дрожал, вне себя от ужаса. -- Я его остановил, -- сказал Ганс. -- Я научился этот фокус в Могун Танджунге, когда ловил маленькие обезьянки для Берлина. Все на свете боятся обезьянок, кроме змеи. Вот я играю змея против обезьянки, и она совсем замирает. В его Космосе было слишком много Эго. Это есть душевный обычай обезьян. Вы спите или вы хотите послушать, и тогда я вам расскажу история, такая, что вы не поверите? -- Нет такой истории на свете, которой бы я не поверил, -- ответил я. -- Если вы научились верить, вы уже кое-чему научились в жизни. Так вот, я сделаю испытание для вашей веры. Хорошо! Когда я эти маленькие обезьянки собирал -- это было в семьдесят девятом или восьмидесятом году на островах Архипелага, вон там, где темно,-- он показал на юг, примерно в сторону Новой Гвинеи, -- майн готт! Лучше живые черти собирать, чем эти обезьянки. То они откусывают ваши пальцы, то умирают от ностальгия -- тоска по родине, -- потому что они имеют несовершенная душа, которая остановилась развиваться на полпути, и -- слишком много Эго. Я был там почти год и там встречался с человеком по имени Бертран. Он был француз и хороший человек -- натуралист до мозга костей. Говорили, что он есть беглый каторжник, но он был натуралист, и этого с меня довольно. Он вызывал из леса все живые твари, и они выходили. Я говорил, что он есть святой Франциск Ассизский, произведенный в новое воплощение, а он смеялся и говорил, что никогда не проповедовал рыбам. Он продавал их за трепанг -- Beche-dе-mer. И этот человек, который был король укротителей, он имел в своем доме вот такой в точности, как этот животный дьявол в клетке, большой орангутанг, который думал, что он есть человек. Он его нашел, когда он был дитя -- этот орангутанг, -- и он был дитя и брат и комише опера для Бертрана. Он имел в его доме собственная комната, не клетка -- комната, с кровать и простыни, и он ложился в кровать, и вставал утром, и курил своя сигара, и кушал свой обед с Бертраном, и гулял с ним под ручку -- это было совсем ужасно. Герр готт! Я видел, как этот зверь разваливался в кресле и хохотал, когда Бертран надо мной подшучивал. Он был не зверь, он был человек: он говорил с Бертраном, и Бертран его понимал -- я сам это видел. И он всегда был вежливый со мной, если только я не слишком долго говорил с Бертраном, но ничего не говорил с ним. Тогда он меня оттаскивал -- большой черный дьявол -- своими громадными лапами, как будто я был дитя. Он был не зверь: он был человек. Я это понимал прежде, чем был знаком с ним три месяца, -- и Бертран тоже понимал; а Бими, орангутанг со своей сигарой в волчьих зубах с синие десны, понимал нас обоих. Я был там год -- там и на других островах, -- иногда за обезьянками, а иногда за бабочками и орхидеями. Один раз Бертран мне говорит, что он женится, потому что он нашел себе хорошая девушка, и спрашивает, как мне нравится эта идея жениться. Я ничего не говорил, потому что это не я думал жениться. Тогда он начал ухаживать за этой девушкой, она была французская полукровка -- очень хорошенькая. Вы имеете новый огонь для моей сигары? Погасло? Очень хорошенькая. Но я говорю: "А вы подумали о Бими? Если он меня оттаскивает, когда я с вами говорю, что он сделает с вашей женой? Он растащит ее на куски. На вашем месте, Бертран, я бы подарил моей жене на свадьбу чучело Бими". В то время я уже коечто знал про эта обезьянья публика. "Застрелить его?" -- говорит Бертран. "Это ваш зверь, -- говорю я, -- если бы он был мой, он бы уже был застрелен". Тут я почувствовал на моем затылке пальцы Бими. Майн готт! Вы слышите, он этими пальцами говорил. Это был глухонемой алфавит, целиком и полностью. Он просунул своя волосатая рука вокруг моя шея и задрал мне подбородок и посмотрел в лицо -- проверить, понял ли я его разговор так хорошо, как он понял мой. "Ну, посмотрите! -- говорит Бертран. -- Он вас обнимает, а вы хотите его застрелить? Вот она, тевтонская неблагодарность!" Но я знал, что сделал Бими моим смертельным врагом, потому что его пальцы говорили убийство в мой затылок. В следующий раз, когда я видел Бими, я имел на поясе пистолет, и он до него дотронулся, а я открыл затвор -- показать ему, что он заряжен. Он видел, как в лесах убивают обезьянки, и он понял. Одним словом, Бертран женился и совсем забыл про Бими, который бегал один по берегу, с половиной человечьей душа в своем брюхе. Я видел, как он там бегал, и он хватал большой сук и хлестал песок, пока не получалась яма, большая, как могила. И говорю Бертрану: "Ради всего на свете, убей Бими. Он сошел с ума от ревности". Бертран сказал: "Он совсем не сошел с ума. Он слушается и любит мою жену, и если она говорит, он приносит ей шлепанцы",-- и он посмотрел на своя жена на другой конец комната. Она была очень хорошенькая девушка. Тогда я ему сказал: "Ты претендуешь знать обезьяны и этот зверь, который доводит себя на песках до бешенства, оттого что ты с ним не разговариваешь? Застрели его, когда он вернется в дом, потому что он имеет в своих глазах огонь, который говорит убийство -- убийство". Бими пришел в дом, но у него в глазах не был огонь. Он был спрятан, коварно -- о, коварно, -- и он принес девушке шлепанцы, а Бертран, он повернулся ко мне и говорит: "Или ты лучше узнал его за девять месяцев, чем я за двенадцать лет? Разве дитя зарежет свой отец? Я выкормил его, и он мое дитя. Больше не говори эта чепуха моей жене и мне". На другой день Бертран пришел в мой дом, помогать мне с деревянные ящики для образцов, и он мне сказал, что пока оставлял жену с Бими в саду. Тогда я быстро кончаю мои ящики и говорю: "Пойдем в твой дом, промочим горло". Он засмеялся и говорит: "Пошли, сухой человек". Его жена не была в саду, и Бими не пришел, когда Бертран позвал. И жена не пришла, когда он позвал, и он стал стучать в ее спальня, которая была крепко закрыта -- заперта. Тогда он посмотрел на меня, и лицо у него было белое. Я сломал дверь сплеча, и в пальмовой крыше была огромная дыра, и на пол светило солнце. Вы когда-нибудь видели бумага в мусорной корзине или карты, разбросанные по столу во время вист? Никакой жены увидеть было нельзя. Вы слышите, в комнате не было ничего похожего на женщину. Только вещество на полу, и ничего больше. Я поглядел на эти вещи, и мне стало очень плохо; но Бертран, он глядел немножко дольше на то, что было на полу, и на стенах, и на дырка в крыше. Потом он на