одит. Митя (поглядел вслед). Замучали вы паренька, Абрам Ильич! Шварц (резко). Митя, это не ваше дело! (Помолчав.) Знаете, о чем я мечтаю? Когда-нибудь я получу отпуск и премию. И тогда я возьму Давида и поеду с ним к морю. В Крым. Мы будем жить, как цари, в белом дворце, и по утрам горничная в крахмальном фартуке прямо в постель будет приносить нам яичницу с колбасой из четырех яиц и кофе с кренделями... Что?.. Митя. Чудак вы, Абрам Ильич! В прошлом годе вы на Турксиб собирались, теперь в Крым... Шварц. Да, я чудак... Займемся делами! В субботу я вам дал ящик мыла. Сто кусков, за которые я сам заплатил по три рубля... Что вы сумели с ними сделать? Митя. Есть один человек. Из Херсона. Дает три сотни и еще тридцать бумажек. Говорит - через неделю мы и этого не получим. Вам решать, Абрам Ильич? Шварц. Триста тридцать рублей?! Кошмар! За удовольствие заниматься коммерцией мы скоро, кажется, будем докладывать из собственного кармана... Триста тридцать рублей - это же просто грабеж!.. Что? Ну, а с вельветом? Митя. Вельвет берут. Тут получается такая история... В дверь стучат. Шварц. Тихо!.. Кто? Входит человек в мохнатой шляпе, в светлом заграничном костюме. В руках трость, плащ и небольшой чемодан. Это МЕЙЕР ВОЛЬФ (актер М. Зимин). Он высок и широкоплеч. Вольф. Добрый вечер! Как поживаете, Абрам? Шварц (растерянно). Простите... Но я не... Вольф. Может быть, вам нужна моя визитная карточка? Шварц (приглядываясь). Боже мой! Вольф. Ну же! Шварц (остолбенело). Мейер!.. Мейер Вольф! Вольф. Ну, наконец-то ...Здравствуйте, Абрам! Шварц (в волнении). Мейер Вольф!.. Невероятно?.. Подождите... Подождите, дайте мне вас потрогать!.. Чудеса!.. Когда вы приехали? Вольф. Час тому назад. Шварц. Почему? Зачем? На какой предмет? Вольф. Я расскажу. Шварц. Только давайте сядем - а то у меня ноги дрожат. Митя (поднялся). Я, Абрам Ильич, другим часом зайду. Шварц (отмахнулся). Да, да, да... Конечно! Митя торопливо уходит. Вольф (огляделся). А где Давид? Шварц. Где-нибудь бегает... Слушайте, Мей-ер... Нет, я все еще никак не могу поверить, что это действительно вы... Последняя ваша открытка была из Рош-Пина... Вольф. Вы получили ее? Шварц. Получил, получил. Это было год... Или полгода назад, не помню! Вольф (сел). Ну-с, так как же вы тут живете? Шварц. Какой об нас разговор?! Человек приехал из Палестины и он еще спрашивает - как мы тут живем! Или вы не знаете Тульчина? Не знаете, как тут можно жить?! Вольф. Знал. Когда-то. Но теперь - если верить газетам - многое переменилось: строительство, индустриализация... Шварц (иронически). В Тульчине? Наша индустриализация - это паточный завод имени Розы Люксембург, бывший "Арон Сукеник и сыновья"!.. (Засмеялся.) Ну, хорошо - я считаю, что по случаю вашего приезда мы имеем полное право выпить рюмку-другую... Как вы? Вольф. Не возражаю. Шварц лезет в шкаф, достает бутылку водки, два граненых стакана, хлеб, помидоры. Кладет все это на стол, на газету, разливает водку в стаканы. Шварц. Лехаим! Будем живы-здоровы! С приездом... Ешьте помидоры... Так зачем же вы вернулись, Мейер? Вольф. Просто так. Шварц (насмешливо). Ах, просто так?! Ладно, можете не говорить, это ваша забота. (Понизив голос.) Я хочу знать одно - не политика? Вольф. Упаси Бог! Шварц (с облегчением). Правильно! Политика - это занятие для англичан и поляков... Слушайте, Мейер, так вы, действительно, своими глазами видели Иерусалим, и Стену Плача, и Средиземное море? Вольф. Да, конечно. Шварц. Можно сойти с ума! Сидит разодетый, как граф, и спокойно говорит - да, конечно! Ну, за Средиземное море! Вольф. Мне довольно. Шварц. Как хотите. А я с вашего разрешения повторю! Будем живыздоровы! Вольф. А что слышно у Гуревичей? Яша все лежит? Шварц. Лежит. Старуха увозит его и детей в Москву. Завтра едут. Можете себе представить? Вольф (задумчиво). Вот как?! А ведь и вы когда-то тоже собирались в Москву, Абрам? Шварц (он уже захмелел). Собирался! Чего только я не собирался сделать? Я всю жизнь, безвыездно, живу в этом городе и всю жизнь, сколько я себя помню, я хочу отсюда уехать! (Помотал головой.) Нет, Мейер, нет - никуда я уже теперь не уеду и ничего не увижу! Ничего, кроме пьяных мужиков на Рыбаковой балке, и моего товарного склада, и поездов - скорых, курьерских, почтовых... Всяких... Вольф. Вы все еще ходите по вечерам на станцию? Шварц. Случается. Иногда. Помните ту красавицу из скорого, что попросила нас сбегать за кипятком? Вольф. Ирину? Шварц. Да, Ирину... То есть нет, не Ирину... Это мы уже сами, потом, придумали, что ее звали Ириной! Впрочем, это неважно... Тогда мы еще были вполне приличными кавалерами... Что? Вольф. Хоть куда! Шварц (поднимает стакан). Ну, за Ирину! Быстро вбегает высокая крупная женщина со страдальческим и вдохновенным лицом, растрепанная, с хитрыми молодыми глазами. Это СТАРУХА ГУРЕВИЧ (актриса Г. Волчек). Старуха Гуревич (торжественно). Еще два дня таких сборов - и меня повезут... Но только не в Москву, а на еврейское кладбище! У вас есть шпагат? Шварц. Поищем. Вольф. А "здравствуйте" вы не умеете говорить? Старуха Гуревич (равнодушно). Здравствуйте. Шварц (засмеялся). Смотрите, она не узнала! Это же Мейер Вольф! Старуха Гуревич. Какой еще Мейер Вольф?! (Вздрогнула, вскинула голову.) Бросьте шутить! Мейер Вольф?!. Это вы? Вольф. Я. Старуха Гуревич. Оттуда? Вольф. Да. Старуха Гуревич. Насовсем? Вольф. Да. Старуха Гуревич. Крупное дело? Вольф (неуверенно). Как вам сказать... Старуха Гуревич (почти угрожающе). Ну-ну-ну! Вольф (пожал плечами). Допустим. Старуха Гуревич. Он хочет меня обмануть! (Усмехнулась.) Имейте в виду - мужчин я вижу насквозь! (Неожиданно всхлипнула.) А Яшенька все лежит, знаете? Лежит, не встает. Доктор Ковальчик, этот умник, говорит - везите его на грязи! Так я его спрашиваю, этого умника, - зачем нам куда-то ехать и тратить деньги, когда грязь - это как раз то единственное, что мы всю жизнь имеем дома! И притом совершенно бесплатно! (Снова всхлипнула, засмеялась, двумя пальцами, благоговейно, ухватила Вольфа за рукав пиджака.) А костюмчик тоже оттуда? Пустяки - выделка! А про меня вы уже слышали, Мейер? Везу своих в Москву... Великий путешественник, Колумб?.. Абрам, вы мне, наконец, найдете шпагат? Шварц. Держите. Старуха Гуревич. Спасибо... Знаете что? Приходите к нам. Через полчаса, когда мы поужинаем. Посмотрите наши железнодорожные билеты, сделаете с Яшенькой немножко лехаим на дорогу... Ну, и потом вы нам, Мейер, про все расскажете! Хорошо? Вольф. Хорошо. Старуха Гуревич. Так я за вами зайду! Старуха Гуревич убегает. В дверях она задерживается, оборачивается, - видимо, собирается еще о чем-то спросить, затем, передумав, машет рукой и исчезает. Шварц (помолчав). Полное впечатление, что она действительно едет открывать Америку - так она шумит? Вольф. Да, кстати, Абрам, а как поживает ваше собрание почтовых открыток? Шварц (церемонно и гордо). Благодарю вас, мое собрание поживает неплохо! У меня уже две с половиной тысячи штук! (С надеждой.) Может, хотите взглянуть? Вольф. С удовольствием. Шварц вынимает из ящика стола толстый, переплетенный в кожу альбом, осторожно кладет его на колени. Шварц (шепотом). Здесь у меня Европа... Вот объясните мне, Мейер, почему такое - когда я вижу нарисованную картину "Лес шумит" или там, я знаю, "Море волнуется", так я поглядел на нее один раз и мне довольно, клянусь вам! А вот - простая фотография и под ней подписано "Пляс де ля Конкорд", и ходят люди, и всякое такое - так на эту фотографию я могу смотреть целые сутки и мне не скучно! Вольф вытаскивает из кармана несколько почтовых открыток, протягивает их Абраму Ильичу. Вольф. А такие у вас есть? Шварц (всплеснул руками). Мейер! Шварц бережно разложил открытки на столе. Вольф. Есть такие? Шварц. Нет, таких у меня нет... Ни одной такой нет... Вот это что? Вольф. Берлин, Аллея Победы... Видите, вон- в углу газетный киоск? Там я, между прочим, и купил эту открытку! Шварц. Вы были в Берлине? Вольф. Проездом. Шварц (восторженно). Честное слово, Мейер... Я вам, конечно, верю, но мне все время кажется, что вы врете! Это же сон - еврей из Тульчина идет по Берлину, по Аллее Победы! Вольф (улыбнулся). А как вам нравится Испания? Шварц (тряхнул головой). Про Испанию я даже говорить не хочу!.. Сокровище, Мейер! Они очень странные люди, эти испанцы. Обычно они снимают одну Альгамбру... Какую открытку ни возьми - Альгамбра, и снова Альгамбра, и нох-а-мул Альгамбра... А тут - Барселона, Кордова - сокровище! (Шварц перелистывает альбом, неожиданно замирает, тихо вскрикивает.) Боже мой! Вольф. Что случилось? Шварц. Булонский лес пропал... Вот здесь он был, видите, и вот он пропал!.. Ой, и Марселя тоже нет... Двух открыток Марселя... Вольф. Может быть, вы их выронили? Шварц (медленно). Нет, Мейер, я их не выронил! (Шварц встает, неверными шагами подходит к дверям, кричит.) Давид! Вольф. Не горячитесь, Абрам! Шварц. Хорошо, хорошо... Дави-и-ид! В дверях появляется Давид. Давид. Что? Шварц. Ты мой альбом брал? Давид (замялся). Н-нет. Шварц. Тебе кто позволил взять мой альбом? Д а в и д. Я не брал. Шварц. Не брал? Значит, ты еще и врешь! Воруешь и врешь, босяк! (Шварц в ярости шагнул к Давиду, схватил его за ворот рубахи, встряхнул, ударил ладонью по лицу.) Я тебя отучу воровать и врать. Я у тебя вышибу из головы эту манеру - воровать и врать! Давид, молча, с ненавистью смотрит на отца. Рот у него в крови. Давид. Я не брал. Шварц. Куда ты дел Булонский лес и Марсель? Д а в и д. Я не брал. Шварц. Так, значит, это я взял? Да?.. Это я - вор?!. Давид. Не знаю. Гулко хлопает входная дверь. Вбегает Митя. Шварц (медленно повернул голову, холодно спросил). Ну? В чем дело? Почему вы кричите? Митя. Абрам Ильич, Филимонов вас требовает... Ревизия! Эта... Ну, как ее, будь она неладна - легкая кавалерия! Шварц (помолчав). Вот как? Интересно! А зачем же кричать?! (Усмехнулся.) Запомните, Митя, хорошенько - когда человек честный, так ему нечего бояться! (Поднял палец.) Вы меня поняли? Идемте! Подождите меня, Мейер, я скоро вернусь ! Шварц берет со стола початую бутылку водки, сует ее в карман, кивает Мите и они вдвоем быстро уходят. Молчание. Вольф встает. Вольф (Давиду). У тебя - кровь... Возьми платок, вытри. Давид. Черт проклятый! Вольф. Это - отец? Давид (сквозь слезы). Отец, отец... Убить его надо к черту - и все! Вольф (помолчав, спокойно). Ну, что же, убить - это правильно! Давид. Что? Вольф. Я говорю, что это ты правильно придумал - убить. А пистолет или ножик у тебя есть? Давид (растерянно). Нет... В о л ь ф. А чем же ты его тогда убьешь? Впрочем, пожалуй, мальчик из Тульчина может обойтись без ножика и без пистолета... Мальчик из Тульчина должен убивать папу так: нужно взять обыкновенную пустую бутылку и насыпать в нее вишневых косточек... Можно и песок, но вишневые косточки лучше. И вот, когда папа возвращается с работы домой и садится к столу ужинать, ты должен подойти к нему сзади, размахнуться и ударить его этой бутылкой... Давид (испуганно, не отрывая взгляда от лица Вольфа). Что вы говорите?!. Вольф (резко). А ты что говоришь?! Глупости болтаешь - убить, убить... Умный мальчик, а болтаешь глупости! Садись-ка, братец, лучше сюда - рядом... Вот так! Ты помнишь меня? Давид. Да. Вы - дядя Мейер. Вольф. Правильно. Дядя Мейер! (Помолчав.) Вот и все. Как будто я и не уезжал никуда. Все, как прежде - вечер, мы сидим с тобой рядом и я рассказываю тебе сказку... Темнеет. Протяжно кричит женщина: - Сереньку-у-у! Давид (хмыкнул). Опять Сережку Соколова мать ищет. Вольф. Да-а... Ты знаешь, сколько лет кричит эта женщина? На моей памяти она кричит уже сорок с лишним лет... Ищет своего Сереньку, Петьку, Мишку... Снова на пороге появляется старуха Гуревич. Старуха Гуревич. Я за вами. Вы готовы? А где Абрам? Вольф. Его вызвали на склад. Он скоро придет. Старуха Гуревич (после паузы). Вот что, Мейер, между нами, как старые друзья... Я же сразу поняла, что при Абраме вы не хотите всего говорить! Помилуй Бог, я ничего не имею против него, но ведь это же всем известно, какой у него язык, когда он напьется... Вы затеваете большое дело, да? Вольф. Нет. Уверяю вас, нет. Роза. Старуха Гуревич (не слушая Вольфа, задумчиво). Может быть, я делаю глупость, что увожу своих в Москву? Все не вовремя? Так всегда - это еще любил говорить мой папа, - когда евреи становятся прапорщиками, так перестают отдавать честь! Мы уезжаем в Москву, а вы возвращаетесь, чтобы начать тут большое дело... В о л ь ф. Я же вам говорю - нет! Старуха Гуревич. А-а, толкуйте, что я, маленькая?! (Прищелкнула пальцами.) Ладно, пошли. Все ждут вас. К нам все-таки не каждый день приезжают гости из Палестины. Вольф. Сейчас я приду. Еще десять минут. Старуха Гуревич. Мы ждем. Старуха Гуревич уходит. Молчание. Вольф (негромко, без улыбки). Завтра, с утра, по всей Рыбаковой балке будут говорить о том, что Мейер Вольф собирается рыть нефтяные скважины, или разводить пальмы, или промывать золотой песок. Чтонибудь в этом роде! Давид. А разве нет? Вольф. Нет. Давид (разочарованно). А зачем же вы приехали? Вольф. Я приехал домой. Я просто приехал домой. Неужели это так непонятно?* Давид. А в вашей комнате Сычевы теперь живут. Вольф (заходил по комнате). Чепуха! Найдем, где жить, не в комнате счастье. Я уехал с маленьким чемоданом и вернулся с маленьким чемоданом. И этот костюм, который на мне, - это мой единственный костюм. И никакие квитанции на получение груза не лежат у меня в кармане... (Остановился.) Когда я был таким, как ты, Давид, мой отец торговал перчатками, сумками, пуговицами, поясами. Мы ездили с ним в Польшу, в Галицию, на Украину... Тысяча тысяч местечек. *...Да, Мейер Миронович, непонятно ( Теперь непонятно! А осенью сорок пятого года, когда писались эти слова - они казались такими естественными, разумными, справедливыми! Еще кружило нам головы опьянение победной весны, еще не было на синем глобусе государства Израиль, а была Палестина - непонятная, чужая, ставшая в русском языке синонимом дальности и заброшенности - "как занесло вас в наши Палестины?" Если бы я писал эту пьесу сейчас, Мейер Вольф, я не позволил бы вам сказать эти слова, но тогда... И в каждом местечке новое горе, новые заботы и старый разговор - "В будущем году - в Иерусалиме" ! И в каждом местечке имелся свой праведник, который на старости лет отправился умирать на святую землю... "Четыре шага по святой земле, и вы очиститесь от всех земных грехов" - так было обещано в старых книгах! И вот с той поры всю жизнь я мечтал накопить денег и поехать туда - в Иерусалим... Давид. Так оно и вышло. Вольф (покачал головой). Нет, милый, совсем не так... Может быть, даже наверное, я не праведник, но мне показалось, что Стена Плача - это просто грязная старая стена. И что приехал я не на родину, а в чужую страну, где можно только плакать и умирать. И что люди там - чужие мне люди! Что мне Сион, и что Сиону переплетчик Вольф из русского города Тульчина?! Ты понимаешь меня? Давид. Не очень. Вольф (улыбнулся). Вот и хорошо! Тебе и не нужно этого понимать! (Вздохнул.) Да-а, а небо там действительно очень синее. И песок очень желтый. И по вечерам все плачут и молятся. А я, видишь ли, привык, чтобы в тот час, перед сном, когда я кончил работать, вымыл руки и сел у окна, я привык слышать, как женщина зовет своего Сереньку, а мальчишки играют в казаки-разбойники, а где-нибудь идут девушки и поют песню... И я знаю слова этой песни... И вот тогда я снова взял в руки свой чемодан. Бьют часы. Давид. Половина десятого. Вольф. Ладно. Я пойду. Скажешь папе, что я у Гуревичей. Давид. Да. Вольф. Будь умником, Давид. Давид. Да. Вольф встал, пошел к двери, неожиданно обернулся. Говорит медленно, с растерянной и странной улыбкой. Вольф. Самое нелепое... Вот - я вернулся домой... Прошло какихнибудь полтора часа и мне уже начинает казаться, что, может быть, я снова ошибся, а?! Может быть, я был совсем не в том Иерусалиме и видел совсем не ту Стену Плача?! (Помедлил, махнул рукой.) Ну, да впрочем, этого ты уж и вовсе не поймешь! Спокойной ночи, Давид!.. Вольф уходит. Тишина. Давид отломил ломоть черного хлеба, густо посыпал солью. Уселся на стол, жует. В окне появляются две головы, темная и светлая, две смеющихся рожицы. Это ТАНЬКА (актриса Л. Толмачева) и ХАНА (актриса А. Голубева). Танька. Маугли, братец! Доброй охоты! Мы одной крови - ты и я! Хана. Додик! Молчание. Танька. Месяц скрылся за тучи... Доброй охоты, братец! Мы одной крови - ты и я! Давид (грубо). Чего надо? Танька. Играть выйдешь? Давид. Нет. Танька. Почему? Давид. Потому что... Одним словом - это мое дело - почему! Танька. Что ешь? Давид. Хлеб. Танька. С чем? С вареньем? Давид. Нет. Просто хлеб с солью. Танька. Тю ! А у нас сегодня мать пироги с капустой пекла... Я вот такущих четыре куска съела ! Давид. А я не люблю пирогов с капустой. Танька (иронически). Черный хлеб вкуснее? Давид. Вкуснее. Танька. Все ты нарочно говоришь... Ты пойдешь с нами в Маугли играть? Давид. Нет, не пойду. Танька. А в Буденного? Давид. И в Буденного не пойду. Танька (наконец обиделась). Ну и не надо, подумаешь! Упрашивать его еще... Мы лучше Вовку Павлова позовем - он и рычать умеет, и не задается, как некоторые, и все... Давид. Вот и валяй. Вот и зови Вовку Павлова. Танька. И позову. Давид. Зови, зови. Танька (чуть не плача). И позову! Танька исчезает. Давид (соскочил со стола). Танька! Хана. Она убежала уже. Давид (после паузы). Ну и пусть. Хана. А я к тебе прощаться пришла. Мы ведь завтра рано уедем - ты еще спать будешь. Давид. Вы сорок третьим, почтовым? Хана. Да. Давид. Плохой поезд... Что ж, до свидания, Хана! Хана (протянула нараспев). До-сви-да-ния!.. Ты так говоришь, будто мы через неделю снова встретимся! А мы, может, и не встретимся никогда больше. Давид. Встретимся. Думаешь, я тут торчать буду?! Я тоже в Москву приеду. Учиться, в Консерваторию. Кончу школу и приеду. Хана. Правда? (Задумчиво улыбнулась.) Ты приедешь, а я тебя встречу... Ты мне письмо пришли, ладно? И я тебя встречу... Запиши мой адрес. Давид. Говори, я запомню. Хана (торжественно). Москва. Матросская тишина. Дом десять, квартира пять. Гуревичу для Ханы... Повтори! Давид. Москва, Матросская тишина... Погоди, а что это такое - Матросская тишина? Хана. Не знаю. Улица, наверное. Давид (медленно повторил, с интересом прислушиваясь к странному звучанию слов). Матросская тишина!.. Здорово!.. Ведь вот, не назовут у нас так... Только это, конечно, не улица. Это гавань, понимаешь? Кладбище кораблей. Там стоят всякие шхуны, парусники... Хана. В Москве же нет моря... Давид (увлеченно). Ну, залив, наверное, какой-нибудь есть... Или река... Это все равно, чудачка! И там, понимаешь, стоят всякие шхуны, парусники, а на берегу, в маленьких домиках, живут старые моряки... Такие моряки, которые уже не плавают, а только вспоминают и рассказывают... Слышен голос старухи Гуревич: - Хана-а-а ! Хана. Мне пора. Мама зовет... Давид, а ты скоро приедешь? Давид. Не знаю. Хана (робко). Слушай, ты подари мне что-нибудь на память, ладно? Давид. У меня нет ничего! (Подумав.) Вот, возьми, что ли! Давид протягивает Хане в окно листок бумаги. Хана смотрит, хмурится, затем решительным жестом возвращает листок обратно. Хана. Не надо мне! Давид. Ты что? Хана (взволнованно). Танька не уезжает, а ты ей целых три открытки подарил... А я уезжаю, так ты мне какую-то картинку вырезанную даешь. Давид. Зато на ней корабль нарисован. Я сам эту картину над столом повесить хотел. Голос старухи Гуревич: - Хана-а-а. Хана. Бегу-у! До свидания! Давид. До свидания. Хана. Хана. Адрес не позабудь. Давид. Да, да. Хана. Пиши непременно. Давид. Ладно. Хана. До свидания, Давид! Давид. До свидания. Хана! Хана убегает. Давид один. Он садится в кресло, вытирает рот платком. Тикают часы. Прогрохотал поезд. Стало совсем темно. Где-то далеко, на соседнем дворе наверное, захрипела шарманка: По разным странам я бродил И мой сурок со мною, И весел я, и счастлив был, И мой сурок со мною! И мой всегда, и мой везде... Шарманка захлебнулась и умолкла. Внезапно с грохотом открывается дверь. На пороге маленькая, нелепая, растерзанная фигура Шварца. Шварц (он еле ворочает языком). Додик!.. Давид (не двигаясь). Явился! Шварц. Почему здесь так темно, а?! Давид. Я лампу зажгу. Шварц. Ой, не надо... Я лягу спать... Я сейчас лягу спать... Ты раздеться мне помоги! Давид. Еще чего ! Шварц (пытаясь быть строгим). Давид! Давид. Что?.. Испугал один такой! Проспишься, все равно ни черта помнить не будешь! Шварц. Раздеться мне помоги. Давид. Сам разденешься. Шварц. Ботинки... Ботинки с меня сними... Додик... Давид. Погоди, я свет зажгу. Шварц. Не надо. Давид. А я говорю - надо! Давид подходит к столу, возится с настольной керосиновой лампой. Шварц уселся на пол. Шварц. Ботинки с меня сними... Давид. Успеется. Давид зажег, наконец, лампу. Поставил ее на пол рядом со Шварцем. Шварц (испугался). Ты что это, а?!. Ты чего?.. Ты спалить меня хочешь? Давид. Нужен ты мне! Шварц (его совсем развезло). Ты погоди... А ты - кто?!. Я извиняюсь, а вы - кто?!. Вы по какому праву... Давид. Да помолчи ты, честное слово ! Шварц неожиданно, с трудом, привстал на колени и заплакал. Шварц. Ваше благородие, не погубите!.. Не для себя... Клянусь вам, не для себя... Жена у меня от родов, а я... Не погубите, ваше благородие!.. Давид подошел к бочке у двери. Зачерпнул ковшом воды, выплеснул на Шварца. Шварц ткнулся ничком в пол, забормотал что-то невнятное. Молчание. Давид. Ну? Шварц (почти трезво). Додик, помоги мне раздеться. Давид поднял Шварца, усадил в кресло. Перенес лампу на стол. Давид. Сейчас. Шварц. А что с лицом у тебя? Почему губа распухла? Давид. А ты не помнишь? Шварц. Нет... Это - я?! Давид. Ты! Шварц (вскрикнул). Нет ! Давид. Да! Шварц (после паузы, горестно). Додик, милый! Ну, ударь теперь ты меня... Ну, хочешь - ударь теперь ты меня! Давид. Папа!.. Шварц порывисто обнял Давида, зашептал. Шварц. Ничего, Додик, ничего, мальчик! Ты не сердись на меня... Мы с тобой вдвоем... Только мы вдвоем... Больше нет у нас никого! Я ведь знаю - и что жуликом меня называют, и мучителем, и... А-а, да пусть их! Верно? Пусть! Я же целый день, как белка в колесе, верчусь на своем товарном складе - вешаю гвозди и отпускаю гвозди, принимаю мыло и отпускаю мыло, и выписываю накладные, и ругаюсь с поставщиками... Но в голове у меня не мыло, не гвозди и не поставщики... Я выписываю накладные и думаю... Знаешь, о чем? (Взмахнул руками.) Большой, большой зал... Горит свет и сидят всякие красивые женщины и мужчины и смотрят на сцену... И вот объявляют - Давид Шварц - и ты выходишь и начинаешь играть... Ты играешь им мазурку Венявского, и еще, и еще, и еще... И они все хлопают и кричат - браво, Давид Шварц - и посылают тебе цветы, и просят, чтобы ты играл снова, опять и опять! И вот тогда ты вспомнишь про меня! Тогда ты непременно вспомнишь про меня! И ты скажешь этим людям - это мой папа сделал из меня то, что я есть! Мой папа из маленького города Тульчина! Он был пьяница и жулик, мой папа, но он хотел, чтобы кровь его, чтобы сын его, узнал - с чем кушают счастье?.. Сегодня они устроили ревизию... Ха, чудаки! Нате - ищите! (Загудел поезд.) А тебя я сделаю человеком! Понял? Чего бы мне это ни стоило, но я тебя заставлю быть человеком! (Гудит поезд.) Вот этого я слышать не могу - поезда, поезда... Приезжают, уезжают... Не могу этого слышать! (Гудит поезд.) Да что он, взбесился, что ли?!. Шварц встает. В руках у него керосиновая лампа. Он стоит на середине комнаты, маленький, страшный, взъерошенный, покачиваясь и угрожающе глядя в окно. Давид. Папа! Что ты, папа?! Все протяжнее и надрывнее гудит поезд. Шварц (в окно, сметным, тонким голосом). Замолчи!.. Замолчи! Немедленно замолчи! Снова равнодушно прокричала женщина: - Сереньку-у-у!.. Гудит поезд. Занавес ВТОРАЯ ГЛАВА Закончилось первое действие. В зале снова зажегся тоскливый и тусклый боковой свет. Ответственные дамочки разом встали и твердыми шагами командора направились в туалет, сохраняя на безлицых лицах выражение этакой начальственной отрешенности. Отрешенность эта должна была, очевидно, означать - хоть мы и идем в туалет, но мы слишком ответственные работники, чтобы кто-нибудь посмел подумать, что мы идем в туалет! Поравнявшись с Солодовниковым и встретив его вопросительный взгляд, кирпичная сказала сокрушенно и очень громко - в пустом зале голос ее прозвучал как-то особенно громко и гулко: - Никакой драматургии... Ну, совершенно, совершенно никакой драматургии?.. Солодовников понимающе кивнул. Моя жена, точно окаменев, сидела, вцепившись руками в подлокотники кресла. В этом первом антракте, мы оба - заядлые курильщики - даже не вышли в фойе покурить. Белолицый администратор, почтительно проводив ответственных дамочек до выхода и тут же вернувшись, вдруг быстро подошел ко мне, наклонился и, со вздохом, шепотом проговорил: - Дали бы мне этот спектакль месяца на три - на четыре... Я бы им закатил таких сто аншлагов, что... Он поцокал языком и так же быстро отошел. А я сидел и нетерпеливо ждал начала второго действия. Я прекрасно - даже и тогда - понимал все его недостатки, но с этим вторым действием у меня были какие-то свои, тайные и особые отношения. Дело в том, что я никогда не жил и даже не бывал в Тульчине. Я его придумал, вообразил, "вычислил" - как принято теперь говорить. Детство свое я провел в Севастополе, в Ростове, в Баку - в разных больших и малых городах, куда забрасывало неугомонное время моих неугомонных родителей. А в Тульчине я не бывал. Уже в середине двадцатых годов семья моя навсегда поселилась в Москве, я очень быстро стал московским мальчиком - и в Трифоновский студенческий городок, где жили многие мои иногородние друзья, ездил чуть ли не ежедневно - именно в том самом тридцать седьмом году, именно в тот самый Трифоновский студенческий городок, где и происходит второе действие. Тут уж я ничего не воображал и не придумывал - тут я помнил. ...В тысяча девятьсот тридцать пятом году, окончив девять классов десятиклассной средней школы, которая обрыдла мне до ломоты в скулах, я нахально решил поступить в Литературный Институт. Как ни странно, меня приняли на поэтическое отделение необыкновенно легко и даже почти без экзаменов. Сыграла свою роль, наверное, заметка Эдуарда Багрицкого в газете "Комсомольская правда", которую он написал незадолго до своей смерти и где он в чрезвычайно лестных тонах упоминал мое имя. Но уже поступив в Литературный Институт и болтаясь по Москве в ожидании начала занятий - дело происходило летом, - я вдруг узнал, что на улице Горького (тогда она еще называлась Тверской), в доме номер двадцать два, где помещалась ранее Малая Сцена Художественного театра, открывается новая театральная школа-студия под руководством самого Константина Сергеевича Станиславского, в каковую Студию и производится набор лиц обоего пола в возрасте от семнадцати до тридцати пяти лет! Я затрепетал и заметался! ...Передо мной, на столе, лежит пожелтевшая от времени программа и пригласительный билет на закрытое заседание Пушкинской комиссии Общества любителей российской словесности, посвященное столетней годовщине чтения Пушкиным "Бориса Годунова" у Веневитиновых. Программки были отпечатаны тиражом всего в шестьдесят экземпляров. И то это было много, потому что торжественное заседание происходило не где-нибудь, а в нашей квартире - в одной из тех четырех квартир, что были выгорожены из зала Веневитиновского дома. И хотя квартира наша состояла из целых трех комнат, комнаты были очень маленькими, и как разместились в них шестьдесят человек - я до сих пор ума не приложу. Все, однако же, каким-то непостижимым образом разместились. В воскресенье двадцать четвертого октября (двенадцатого по старому стилю) тысяча девятьсот двадцать шестого года - состоялся этот, незабываемый для меня, вечер. Съезд приглашенных ожидался к восьми часам, но еще с утра, еще в первой половине дня, началось волшебное преображение нашего дома. У моих родителей довольно часто бывали гости, и я прекрасно знал, что это значит, когда в наших комнатах натирают полы, накрывают стол парадной скатертью, когда на кухне - которая помещалась в темном коридоре за занавеской - что-то шипит и жарится, и отец, священнодействуя, настаивает водку на лимонных корочках. Но теперь все было совсем по-другому. Преображение не имело внешних примет, а шло как бы изнутри. Преображалась самая суть нашего дома - воздух его, звуки, запахи, настроение. Дом ожидал чуда - и все это понимали, а я, как мне казалось, понимал с особенной страстной отчетливостью. Первым, часам к шести, приехал старший брат моего отца - профессор Московского университета, пушкинист, один из организаторов этого вечера. Он рассеянно бродил по комнатам, теребил мягкую седую бородку, бесцельно переставлял стулья с места на место, и вообще по всему было видно, что он очень волнуется. И вот, наконец, пробило восемь и начали появляться приглашенные. Они здоровались с дядюшкой и отцом, целовали руку маме, улыбались мне - но все это еще не было чудом, я знал, чудо было впереди. Открыл вечер председатель Общества любителей российской словесности профессор Сакулин. Потом с короткими сообщениями выступили профессор Цявловский и дядюшка, а потом, после недолгого перерыва, началось чудо. В программке чудо это называлось так: - "Чтение отрывков из "Бориса Годунова" артистами Московского Художественного театра. Сцену "Келья в Чудовом монастыре" исполнят Качалов и Синицын, сцену "Царские палаты" - Вишневский, сцену "Корчма на литовской границе" - Лужский, сцену "Ночь, сад, фонтан" - Гоголева и Синицын, и отрывок из воспоминаний Погодина о чтении Пушкиным "Бориса Годунова" у Веневитиновых исполнит Леонидов"... Чудо произошло мгновенно и незаметно - просто Василий Иванович Качалов сел в глубокое кожаное кресло (которое отец, по случаю, приобрел где-то на распродаже), а у ног Качалова на низкой скамеечке, моей скамеечке, устроился Синицын. И вдруг стало зябко и сумрачно, и окно нашей столовой вытянулось и сузилось, и на нем появилась решетка, и кожаное кресло превратилось в деревянное, и зазвучал несравненный голос Качалова - Пимена: - Еще одно последнее сказанье И летопись окончена моя!.. ...Само собой разумеется, что с этого вечера я стал бредить театром. Я выучил наизусть чуть не всего "Бориса Годунова" и, вышагивая по нашему темному коридору, декламировал, безуспешно подражая Качаловским интонациям: - Исполнен долг, завещанный от Бога мне грешному!.. ...Как же я мог теперь, увидев объявление о наборе учеников в Студию Константина Сергеевича Станиславского, удержаться и не подать заявления о приеме?! Правда, мне еще не исполнилось семнадцати лет, но меня это смущало не слишком, тем более, что заявление у меня приняли и даже назначили день, когда я должен явиться на первый экзамен. Если в Литературный Институт, как уже было сказано выше, я попал сравнительно легко, то на экзаменах в Студию пришлось натерпеться и волнения, и страхов. Конкурс был немыслимый - сто человек на одно место. Приемные испытания проводились в четыре тура, причем с каждым новым туром экзаменаторы были все более знаменитыми и все более строгими. На предпоследнем, третьем туре председательствовал Леонид Миронович Леонидов, великий театральный актер и педагог, прославленный Митя Карамазов. На этом экзамене я показывал с партнершей, назначенной мне на втором туре - до сих пор помню, что звали ее Верочкой Поповой - сцену из "Романтиков" Ростана. Мы поставили - один на другой - два шатких стола, что должно было означать стену, влезли наверх и принялись, по выражению старых провинциальных актеров, "рвать страсть в клочки", изображая несчастных влюбленных. Как выяснилось потом, экзаменационная комиссия, во главе с Леонидовым, смотрела на наши безумства стоя, ибо мы каждую секунду грозили свалиться с нашей верхотуры им на голову. На следующий день я с совершенно искренним удивлением узнал, что допущен к четвертому туру - то есть, в сущности, принят в Студию, так как четвертый тур заключался в показе самому Константину Сергеевичу Станиславскому уже отобранных будущих учеников. ...Я очень плохо помню тот день. Все мы волновались - до заиканья, до дрожи в коленях, до слез на глазах. "Театральный роман" Булгакова еще не был напечатан, и я не мог оценить ту насмешливую точность, с которой в главе "Сивцев Вражек" описаны двор дома Станиславского, и знаменитая деревянная лестница, ведущая на второй этаж, и прихожая с беленькими колоннами и чернойпречерной печкой. Впрочем, в тот день я не сумел бы оценить Булгакова, даже если бы и читал роман. Я был в беспамятстве. ...И вот я стою в зальце, где такие же, как в прихожей, беленькие колонны, и прямо передо мною сидит Станиславский, а рядом с ним Леонидов, и еще кто-то, и еще кто-то - десятки лиц, сливающихся в одно зыбкое пятно. Надсадным голосом я читаю Пушкина: "Графа Нулина" и "Погасло дневное светило". Потом я вижу, как Станиславский приподнимает большую белую руку - помню, что я еще тогда, сразу, поразился величине, белизне и необыкновенно выразительной пластичности этой руки-и подзывает меня. Я подхожу. Я вижу совсем рядом лицо Станиславского, седую голову и по-прежнему темные брови, слышу горьковатый запах одеколона и негромкий голос: - Скажите, а монолог вы какой-нибудь приготовили? - Монолог "Скупого рыцаря" ! - с готовностью выпаливаю я. Леонидов почему-то фыркает, как будто он поперхнулся. И вокруг тоже раздаются смешки. Станиславский улыбается и совсем тихо - мне приходится к нему наклониться - спрашивает: - Голубчик, а поскромней у вас чего-нибудь нет? Вам сколько лет? - Семнадцать, - отвечаю я. -Семнадцать?! - переспрашивает Станиславский и вдруг, откинувшись назад, начинает весело и по-детски заразительно смеяться. ...Через несколько дней после этого показа нам торжественно вручили удостоверения, в которых, черным по белому, было написано, что мы являемся студийцами первого курса Оперно-Драматической Студии Народного артиста СССР Константина Сергеевича Станиславского. Начались занятия. Все очень старались - боялись отсева. Всем было трудно, а мне труднее, чем остальным. ...Целый учебный год, с осени до весны, я метался, как заяц, из Литературного Института в Студию, а потом снова в Институт и снова в Студию - благо хоть находились они недалеко друг от друга. Перед весенними экзаменами меня остановил Павел Иванович Новицкий, литературовед и театральный критик, который и в Институте, и в Студии читал историю русского театра, - и характерным своим ворчливым тоном сказал: - На тебя, братец, смотреть противно - кожа да кости! Так нельзя... Ты уж выбери что-нибудь одно... Помолчав, он еще более ворчливо добавил: - Если будешь писать - будешь писать... А тут, все-таки, Леонидов, Станиславский - смотри на них, пока они живы! И я бросил Институт и выбрал Студию. Не пройдет, между прочим, и месяца, как я в первый раз - а впоследствии не однажды - пожалею об этом решении. ...Теперь, когда мне уже не надо было мчаться с лекций в Институте на занятия в Студию, у меня неожиданно образовалось свободное время и я мог, спокойно, не торопясь, совершать обходы букинистических магазинчиков, которых в ту пору было на Тверской превеликое множество. Однажды в дверях одного из таких магазинчиков я столкнулся с Леонидом Мироновичем Леонидовым. Устремив на меня свой знаменитый прищуренный "пулевидный" правый глаз, он зловеще сказал: - Ага, так, так! Книжечками интересуетесь? - Да, - виновато признался я. - Прекрасно! - сказал Леонид Миронович и взял меня под руку. - Здесь сегодня ничего хорошего нет, а вот, говорят, напротив, у Кузьмича... Леонидов был страстным книжником и знал по имени-отчеству всех букинистов Москвы. Он собирал издания "Академии" и книги по театру, а я поэзию. Мы, так сказать, не были конкурентами (да и возможности у нас были, разумеется, разные), и после занятий - а Леонид Миронович репетировал с нами "Плоды просвещения", где я исполнял роль гипнотизера Гроссмана - он иногда, если был в хорошем настроении, предлагал мне: - Пройдемся, Саня, по книжкам? Один из таких походов я запомнил особенно хорошо, этот пронзительный весенний день - с холодным ветром и ярким солнцем. Только что, на занятиях, Леонидов похвалил меня за какой-то этюд - и теперь я шагал рядом с ним, возбужденный, радостный, и без умолку трещал о ролях, которые я мечтаю сыграть. Я не слишком утруждал свою фантазию, а просто, почти без изменений, повторял репертуар легендарного провинциального актера на амплуа "неврастеников" Павла Орленева, мемуарами которого мы все тогда зачитывались: Треплев в "Чайке", Освальд в "Привидениях" Ибсена, "Орленок" Ростана. Леонидов шагал, посмеиваясь - большой, грузный, постукивал палкой. А потом он вдруг остановился, положил руку мне на плечо и сказал: - Вот что... Ты теперь уже взрослый, на второй курс переходишь... Можешь попросить завтра в канцелярии - скажи, что я разрешил, - свое заявление о приеме и мою на нем резолюцию? Почитай!.. ...Я держал в руках свое заявление, я читал и перечитывал надпись, сделанную Леонидовым, - красным карандашом, крупным, угловатым, каким-то готическим почерком: - "ЭТОГО принять обязательно! Актера не выйдет, но что-нибудь получится! Л. М." Сердце мое было разбито. На несколько дней. Свойственное мне до седых волос легкомыслие и вера в то, что все еще как-то обернется к лучшему, заставили меня усомниться в справедливости слов Леонидова. Я пробыл в Студии еще целых три года. ...Странное это было заведение - последняя Студия гениального мастера, последнее детище величайшего актера и режиссера, одного из основателей Московского Художественного театра, создателя прославленной и изучаемой во всем мире "Системы Станиславского". Странное это было заведение, очень странное! Ну, например, - едва ли не треть педагогов Студии состояла из близких и не очень близких родственников самого Константина Сергеевича Станиславского. Предмет "Мастерство художественного чтения" вела Зинаида Сергеевна Соколова - несостоявшаяся актриса, родная сестра Станиславского. Брат - милейший старик - Владимир Сергеевич Алексеев занимался с нами и вовсе загадочной дисциплиной - правилами истинно-московского произношения. Был Владимир Сергеевич рассеян до чрезвычайности. Однажды мы поднимались с ним вместе из гар