губкой. Дай мне семь дней, чтобы я осмотрелся в этом краю, обновил старую дружбу. И с лесами этими, и с полями мы побеседуем о многом. Говоря это, он подался вперед, и лицо его было вровень с мордой медведя, словно и они беседовали о многом. Взгляд у него стал, как у зверя - не хищный и не хитрый, но исполненный терпеливого, безответного лукавства. - Я могу, - продолжал Мерлин, - освободить тебя от мучений. Хотя он и вымылся и умаслился бриллиантином, от него все сильнее пахло мокрым листом, стоячей водой, илом, камнями. Лицо его становилось все отрешенней, словно он вслушивался в едва уловимые звуки - шорох мышей, шлепанье лягушек, журчанье струй, похрустывание сучьев, мягкие удары лесных орехов о землю, шелест травы. Медведь закрыл глаза, комната как бы засыпала под наркозом. - Нет, - проговорил Рэнсом и поднял голову, склонившуюся было на грудь. Выпрямился и волшебник. Медведь открыл глаза. - Нет, - повторил Рэнсом. - Тебя не для того извлекли из могилы, чтобы ты утишил мою боль. Наши лекарства сделали бы это не хуже, но я должен претерпеть до конца. Больше мы об этом говорить не будем. - Я повинуюсь тебе, сэр, - произнес друид, - но зла я не мыслил. Былая дружба поможет мне исцелить королевство. И снова послышался густой, сладкий запах. - Нет, - еще громче проговорил Рэнсом. - Теперь этого делать нельзя, вода и лес утратили душу. Конечно, ты можешь разбудить их, но королевству это не поможет. Ни буре, ни наводнению не одолеть нашего врага. Оружие сломается в твоей руке, ибо мерзейшая мощь стоит перед нами, как в дни, когда царь Нимрод хотел достигнуть небес. - Господин мой, - промолвил Мерлин, - разреши мне пробудить скрытые силы... - Я запрещаю тебе, - ответил Рэнсом. - Это против закона. Быть может, скрытые силы еще и дремлют в земле, но будить их ты не станешь. Даже и в твои дни это было не совсем законно. Вспомни, мы думали, что ты встанешь на сторону врагов. Каждое Свое дело Господь творит ради каждого. Ты проснулся и для того, чтобы спасти душу. Мерлин откинулся на спинку кресла, и медведь лизнул его руку. - Сэр, - тихо сказал Мерлин, - если мне не дозволено служить вам своим искусством, ты взял в свой дом никчемную груду плоти. Сражаться я не могу. - И не надо, - улыбнулся Рэнсом и немного помолчал. - Земная сила не справится с нашим врагом. - Что ж, будем молиться, - заключил Мерлин. - Меня называли чернокнижником. Это ложь, но я не знаю, сэр, зачем я проснулся. - Молиться мы будем, - согласился Рэнсом, - но я говорю не о том. Тайные силы есть не на одной Земле. Мерлин молча глядел на него. - Ты знаешь, о чем я говорю, - продолжал Рэнсом. - Разве я не сказал тебе сразу, что мои господа - ойярсы? - Сказал, - кивнул Мерлин. - Потому я и понял, что ты посвящен в тайны. Ведь по этому слову мы узнаем друг друга. - Вот как? - удивился Рэнсом. - Я и не знал. - Почему же ты сказал так? - Потому что это правда. Волшебник облизнул побледневшие губы, потом простер руки. - Ты мать и отец, - сказал он, глядя на Рэнсома, словно испуганный ребенок. - Дозволь мне говорить, или убей меня, ибо я - в твоей деснице. Когда-то я слышал, что есть люди, беседующие с богами. Власий, мой учитель, помнил несколько слов их языка. Но ты знаешь и сам, что даже то были не сами ойярсы, а их земные тени. Земная Венера, земной Меркурий, но не Переландра, и не Виритрильбия... - Я говорю не о земных тенях, - прервал его Рэнсом. - Я стоял перед Марсом и перед Венерой в их собственном царстве. Врага одолеют они и те, кто сильнее их. - Господин мой, - возразил Мерлин, - этого быть не может, ибо это нарушило бы Седьмой Закон. - В чем он состоит? - спросил Рэнсом. - Всемилостивейший Господь поставил Себе законом не посылать этих сил на Землю до конца времен. Быть может, конец наступил? - Быть может, он начался, - тихо произнес Рэнсом, - но я ничего о том не знаю. Мальдедил поставил законом не посылать небесных сил на Землю, но техникой и наукой люди проникли на небо и потревожили эти силы. Все это происходило в пределах природы. Злой человек на утлой машине проник в сферу Марса, и я был его пленником. На Малакандре и на Переландре я встретил моих повелителей. Ты понимаешь меня? Мерлин склонил голову. - Так злой человек, подобно Иуде, сделал не то, что думал. Теперь на Земле один из всех людей узнал ойярсов и говорил на их языке не чудом Господним и не волшебством Нуминора, а просто, как путник, повстречавший других на дороге. Наши враги лишили себя защиты Седьмого Закона. Они сломали барьер, который Сам Бог не пожелал бы сломать. Вот почему силы небес приходили в этот дом и в комнате, где ты сидишь, беседовали со мной. Мерлин побледнел еще сильнее. Медведь незаметно нюхал его руку. - Я стал мостом, - пояснил Рэнсом. - Посредником. - Сэр, - проговорил Мерлин, - если они будут действовать сами, они разрушат Землю. - Они не будут, - ответил Рэнсом. - Вот почему им нужен человек. Волшебник провел по лбу своей большой ладонью. - Человек, чей разум открыт им, и кто открывает его по своей воле. Господь свидетель, я сделал бы это, но они не хотят входить в неискушенную душу. И чернокнижник не нужен им, он не вместит их чистоты. Им нужен тот, в чьи дни волшебство еще не стало злом... и все же, он должен быть способным к покаянию. Скажу прямо, им требуется хорошее, но не слишком хорошее орудие. Кроме тебя, у нас, в западной части мира, таких людей нет. Ты же... Он остановился, ибо Мерлин встал, и из уст его вырвался дикий вопль, подобный звериному реву, хотя это было древним кельтским плачем. Рэнсом даже испугался, увидев, как по длинной бороде бегут крупные, детские слезы. Все римское слетело с волшебника, он был теперь не знающим стыда чудищем, воющим на диких наречиях, одно из которых напоминало кельтский язык, другое - испанский. - Прекрати! - закричал Рэнсом. - Не срами и себя, и меня! Безумие прекратилось сразу. Мерлин сел в кресло. Как ни странно, он ничуть не был смущен тем, что до такой степени утратил власть над собой. - И для меня, - продолжил Рэнсом, - непросто встретить тех, кто спускается в мой дом. На сей раз придут не только Малакандра и Переландра. Я не знаю, как сможем мы глядеть им в лицо. Но мы не вправе глядеть в лицо Божье, если от этого откажемся. Волшебник ударил ладонью по колену. - Не слишком ли мы поспешны?! - воскликнул он. Ты - Пендрагон, но и я - верховный советник королевства, и я посоветую тебе иное. Если силы уничтожат нас, да свершится воля Божья. Но дошло ли до этого, сэр? Ваш саксонский король, сидящий в Виндзоре, может помочь нам. - Он ничем не может помочь. - Если он так слаб, почему бы его не свергнуть? - Я не собираюсь свергать королей. Их помазал на царство архиепископ. В Логрисе я Пендрагон, в Британии же - королевский подданный. - Значит, графы, легаты, епископы, творят зло без его ведома? - Творят, конечно, но не они нам опасны. - Разве мы не можем встретить врагов в честном бою? - Нас четверо мужчин, пять женщин и медведь. - Некогда Логрис состоял из меня, одного рыцаря и двух отроков. Но мы победили. - Сейчас не то. У них есть орудие, называемое прессой. Мы умрем, и никто даже не узнает о нас. - А как же священство? Неужели нам не помогут служители Божьи? Не может быть, чтобы они все развратились. - Вера теперь разорвана на куски. Но если бы она и была едина, христиан очень мало. Не жди от них помощи. - Тогда позовем людей из-за моря. Разве не явятся на наш зов христиане из Нейстрии, Ирландии, Бенвика, чтобы очистить эту землю? - Христианских королей больше нет. Страны, о которых ты говоришь, стали частью Британии или еще глубже погрязли в неправде. - Что ж, обратимся к тому, кто поставлен сражать тиранов и оживлять королевства. Воззовем к императору. - Императора больше нет. - Нет императора?!. - начал Мерлин и не смог продолжить. Несколько минут он сидел молча, потом проговорил: - Да, в дурной век я проснулся. Но если весь Запад отступил от Бога, быть может, мы не преступим закона, если взглянем дальше. В мои времена я слышал, что существуют люди, не знающие нашей веры, но почитающие Творца. Сэр, мы вправе искать помощи там, за Византийским царством. Вам виднее, что там есть - Вавилон ли, Аравия - ибо ваши корабли обошли вокруг всего света. Рэнсом покачал головой. - Ты все поймешь, - сказал он. - Яд варили здесь, у нас, но он теперь повсюду. Куда бы ты не пошел, ты увидишь машины, многолюдные города, пустые троны, бесплодные ложа, обманные писания, людей, обольщаемых ложной надеждой и мучимых истинной скорбью, поклоняющихся творенью своих рук, но отрезанных от матери своей, Земли, и отца своего, неба. Можешь идти на Восток, пока он не станет Западом, и ты не вернешься сюда через океан. Повсюду ты увидишь лишь тень крыла, накрывающего Землю. - Значит, это конец? - тихо спросил Мерлин. - Нет, - спокойно произнес Рэнсом, - это значит, что есть только один путь. Да, если бы враги наши не ошиблись, у нас не было бы надежды. Если бы собственной злой волей они не ворвались туда, к нездешним силам, теперь бы настал их час победы. Но они пришли к богам, которые не шли к ним, и обрушили на себя небо. Тем самым, они погибнут. Ты видишь, другого выхода нет. Осталось одно: повинуйся. Бледное лицо стало медленно меняться, понемногу обретя почти звериное выражение - очень земное, очень простое и довольно хитрое. - Знал бы я это все, - сказал наконец Мерлин, - я бы тебя усыпил, как твоего шута. - Я плохо сплю с тех пор, как побывал на небе, - ответил Рэнсом. 14. "ЖИЗНЬ - ЭТО ВСТРЕЧА" День и ночь слились для Марка, и он не знал, сколько минут или часов проспал он, когда к нему снова явился Фрост. Он так и не ел. Профессор пришел спросить, надумал ли он что-нибудь после их разговора. Марк решил сдаваться не сразу, чтобы получилось убедительней, и ответил, что его беспокоит лишь одно: он не совсем понял, какая польза ему в частности и людям вообще от сотрудничества с макробами. Он ясно видит, что все действуют так или иначе отнюдь не из долга перед обществом (это лишь пристойный ярлык). Человеческие поступки порождает организм, и их различие определяется особенностями поведенческих моделей данного социума. Что заменит теперь эти внеразумные мотивы? На каком основании следует отныне осуждать или одобрять тот или иной поступок? - Если вы хотите употреблять эти термины, - ответил Фрост, - лучший ответ дал нам Уолдингтон. Существование само себя оправдывает. Процесс, именуемый эволюцией, оправдан тем, что именно так действуют биологические сообщества. Контакт между высшим биологическим видом и макробами оправдан тем, что он существует. - Значит, - заключил Марк, - нет смысла спрашивать, не движется ли Вселенная к тому, что мы назвали бы злом? - Никакого смысла, - подтвердил Фрост. - Суждение ваше отражает лишь чувства. Сам Гексли впадал в такую ошибку, называя "беспощадной" борьбу за существование. На самом деле, по словам Уолдингтона, межвидовая борьба настолько же вне эмоций, как и интеграл. При объективном взгляде на вещи нет внешнего, нравственного критерия, порожденного чувством. - Следовательно, - снова сделал вывод Марк, - нынешний ход событий оправдан, даже если он приведет к исчезновению жизни? - Несомненно, - снова подтвердил Фрост, - если вы настаиваете на таких понятиях. На самом деле вопрос ваш вообще не имеет смысла. Он предполагает причинно-следственную модель мира, идущую от Аристотеля, который, в свою очередь, лишь привел в систему опыт аграрного общества времен железного века. Вы попусту тратите время, размышляя о причинах. Не причина порождает действие, а действие причину. Когда вы достигнете объективности, вы увидите, что все мотивы - чисто телесны, субъективны. Вам они не будут нужны. Их место займет то, чего вы сейчас не поймете. Действия же ваши станут много эффективней. - Понимаю... - протянул Марк. Такую философию он знал и действительно понял, что именно к этому придешь, если думать, как он думал прежде. Это было ему чрезвычайно противно. - Именно поэтому, - продолжал Фрост, - вы должны пройти систематический курс объективности. Представьте себе, что у вас убивают в зубе нерв. Мы просто уничтожим систему инстинктивных предпочтений, как этических, так и эстетических, какой бы логикой они не прикрывались. - Ясно, - сказал Марк и прибавил про себя, что если уж освобождаться от этики, он бы прежде всего расквасил профессору морду. Потом Фрост куда-то его повел и чем-то покормил. Здесь тоже не было окон, горел свет. Профессор стоял и смотрел на Марка. Тот не знал, нравится ли ему еда, но был слишком голоден, чтобы отказаться, да это и не было возможно. Когда он поел, Фрост повел его к Голове, но, как ни странно, ни мыться, ни облачаться в одежды хирурга они не стали, а быстро прошли к какой-то дверце. Впуская его неизвестно куда, Фрост сказал: "Я скоро вернусь", - и ушел. Сперва в этой комнате Марку стало легче. Он увидел длинный стол, как для заседаний, восемь-девять стульев, какие-то картины и, что удивительно, стремянку. Окон снова не было, а свет поистине напоминал дневной, таким он был серым и холодным. Не было и камина, и казалось, что в комнате очень холодно. Наблюдательный человек заметил бы, что все немного смещено. Марк почувствовал что-то, но причину понял не сразу. Дверь направо от него была не совсем посередине стены и казалась чуточку кривой. Он начал искать, с какой же точки это впечатление пропадает, но ему стало страшно, и он отвернулся. Тогда он увидел пятна на потолке. Не от сырости, настоящие черные пятна, разбросанные там и сям по бледно-бурому фону. И не так уж много, штук тридцать... а, может, все сто? Он решил не попадаться в ловушку, не считать их. Но его раздражало, что они расположены без всякого порядка. А может, он есть? Вон там, справа, пять штук... Да, какой-то рисунок проступает. Потому это все так и уродливо, что вроде проступает, а вроде и нет... Тут Марк понял, что это еще одна ловушка, и стал смотреть вниз. Пятна были и на столе, только белые. Не совсем круглые. Кажется, они были разбросаны так же, как и те, на потолке. Или нет? Ах, вон оно что! Сейчас, сейчас... Рисунок такой же, но не везде. Марк снова одернул себя, встал и принялся рассматривать картины. Некоторые из них принадлежали к школе, которую он знал. Был среди них портрет девицы, разинувшей рот, который всплошную порос изнутри густыми волосами, и каждый волос был выписан с фотографической точностью, хоть потрогай. Был большой жук, играющий на скрипке, пока другой жук его ест, и человек с пробочниками вместо рук, купающийся в мелком, невеселой окраски море, под зимним закатным небом. Но больше было других картин. Сперва они показались Марку весьма обычными, хотя его и удивило, что сюжеты их, главным образом - из Евангелия. Только со второго или третьего взгляда он заметил, что фигуры стоят как-то странно. И кто это между Христом и Лазарем? Почему под столом Тайной Вечери столько мелких тварей? Только ли из-за освещения каждая картина похожа на страшный сон? Когда Марк задал себе эти вопросы, обычность картин стала для него самым страшным в них. Каждая складка, каждая колонна значили что-то, чего он понять не мог. Перед этим сюрреализм казался просто дурачеством. Когда-то Марк слышал, что "крайнее зло невинно для непосвященных", и тщетно пытался это понять. Теперь он понял. Отвернувшись от картин, он снова сел. Он знал, что никто не собирается свести его с ума в том смысле, в каком он, Марк, понимал эти слова прежде. Фрост делал то, что сказал. Комната эта была первым классом объективности - здесь начиналось уничтожение чисто человеческих реакций, мешавших макробам. Дальше пойдет другое - он будет есть какую-нибудь мерзость, копаться в крови и грязи, выполнять ритуальные непристойности. С ним ведут себя честно: ему предлагают то же самое, что прошли и они, чтобы отделиться от всех людей. Именно так Уизер стал развалиной, а Фрост - твердой сверкающей иглой. Примерно через час длинная, словно гроб, комната привела к тому, о чем ни Фрост, ни Уизер не помышляли. Вчерашнего нападения не было, и - потому ли, что он через это прошел, потому ли, что неизбежность смерти уничтожила привычную тягу к избранным, или потому, наконец, что он воззвал о помощи - но нарочитая извращенность комнаты породила в его памяти дивный образ чистоты и правды. На свете существовала нормальная жизнь. Он никогда об этом не думал, но она существовала и была такой же реальной, как то, что мы трогаем, едим, любим. К ней имели отношение и Джейн, и яичница, и мыло, и солнечный свет, и галки, кричавшие в Кьюр Харди, и мысли о том, что где-то сейчас день. Марк не думал о нравственности, хотя (что почти то же самое) впервые приобщился к нравственному опыту. Он выбирал, и выбрал нормальное. Он выбрал "все это". Если научная точка зрения уводит от "этого", черт с ней! Решение так потрясло его, что у него перехватило дух. Такого он еще не испытывал. Теперь ему было все равно, убьют его или нет. Я не знаю, надолго ли его хватило бы, но когда Фрост вернулся, он был на самом подъеме. Фрост повел его в комнату, где пылал камин и спал какой-то человек. Свет, игравший на хрустале и серебре, так развеселил его сердце, что он едва слушал, когда Фрост приказывал сообщить им с Уизером, если человек проснется. Говорить ничего не надо, да это и бесполезно, так как неизвестный не понимает по-английски. Фрост ушел. Марк огляделся с новой, неведомой ему беспечностью. Он не знал, как остаться живым, если не служить макробам, но пока можно было хорошо поесть. Еще бы и покурить у камина... - Тьфу ты! - сказал он, не найдя сигарет в кармане. Тогда человек открыл глаза. - Простите... - начал Марк. Человек присел в постели и мигнул в сторону дверей. - Э? - сказал он. - Простите... - повторил Марк. - Э? - снова сказал человек. - Иностранцы, да? - Вы говорите по-английски? - изумился Марк. - Ну!.. - сказал человек, помолчал и добавил: - Хозяин, табачку не найдется? - Кажется, - сказала Матушка Димбл, - больше тут сделать ничего нельзя. Цветы расставим попозже. Обращалась она к Джейн, а обе они находились в павильоне, то есть в каменном домике у той калитки, через которую Джейн впервые вошла в усадьбу. Они готовили комнату для Айви и ее мужа. Сегодня кончался его срок, и Айви еще с вечера поехала в город, чтобы переночевать у родственницы и встретить его утром, когда он выйдет за ворота тюрьмы. Когда м-сс Димбл сказала, куда пойдет, м-р Димбл отвечал: "Ну, это надолго". Я - мужчина, как и он, и потому не знаю, что могли делать здесь две женщины столько часов кряду. Джейн и та удивлялась. Матушка Димбл обратила немудреное занятие не то в игру, не то в обряд, напоминавший Джейн, как в детстве она помогала украшать церковь перед Пасхой или Рождеством. Вспоминала она и эпиталамы XVI века, полные шуток, древних суеверий и сентиментальных предрассудков, касающихся супружеского ложа. Джейн вспоминала добрые знаменья у порога, фей у очага и все то, чего и в малой мере не было в ее жизни. Совсем недавно она сказала бы, что это ей не нравится. И впрямь, как нелеп этот строгий и одновременно лукавый мир, где сочетаются чувственность и чопорность, стилизованный пыл жениха и условная скромность невесты, благословения, непристойности и полная уверенность в том, что всякий, кроме главных действующих лиц, должен напиться на свадьбе до бесчувствия! Почему люди сковали ритуалами самое свободное на свете? Однако сейчас она сама не знала, что чувствует, и была уверена лишь в том, что Матушка Димбл - в этом мире, а она - нет. Матушка хлопотала и восторгалась совсем как те женщины, которые могли отпускать шекспировские шуточки о гульфиках или рогоносцах, и тут же преклонять колени перед алтарем. Все это было очень похоже - в умном разговоре она и сама могла говорить о непристойных вещах, а м-сс Димбл, дама 90-х годов, сделала бы вид, что не слышит. Быть может, и погода разволновала Джейн - мороз кончился, и стоял один из тех мягких светлых дней, какие бывают в начале зимы. Вчера, до отъезда, Айви рассказывала ей про свои дела. Муж ее украл немного денег в прачечной, где работал истопником. Случилось это раньше, чем они познакомились, он был тогда в плохой компании. Когда она стала с ним гулять, он совсем исправился, но тут-то все и открылось, и его посадили через полтора месяца после свадьбы. Джейн почти ничего не говорила. Айви не стыдилась того, что муж ее в тюрьме, а Джейн не могла проявить ту машинальную доброту, с которой принимают горести бедных. Не могла она проявить и широты взглядов, ибо Айви твердо знала, что красть нельзя. Однако, ей и в голову не приходило, что это как-нибудь может повлиять на ее отношения с мужем - словно, выходя замуж, идешь и на этот риск. - Не выйдешь замуж, - говорила она, - никогда о них все не узнаешь! Джейн с этим согласилась. - Да у них то же самое, - продолжала Айви. - Отец говорил: в жизни бы не женился, если бы знал, как мать храпит! - Это не совсем одно и то же, - возразила Джейн. - Ну, не одно, так другое, - не сдавалась Айви. - Им с нами тоже нелегко. Приходится им, беднягам, жениться, если они не подлецы, а все ж, скажу, и с нами намучаешься, даже с самыми хорошими. Помню, еще до вас, матушка что-то говорила своему доктору, а он сидит, читает, чиркает чего-то карандашиком, а ей все "Да, да", "Да, да". Я говорю: "Вот, матушка, как они с женами. Даже и не слушают". А она мне и ответ: "Айви, разве можно слушать все, что мы говорим?" Я уступать не хотела, особенно при нем, и отвечаю: "Можно". Но вообще-то она права. Бывает, говоришь ему, говоришь, он спросит: "Что?", а ты сама и не помнишь. - Это совсем другое дело, - опять не согласилась Джейн. - Так бывает, когда у людей разные интересы... - Ой, а как там мистер Стэддок? - вспомнила вдруг Айви. - Я бы на вашем месте и ночи не спала! Но вы не бойтесь, хозяин все уладит, все будет хорошо... ...Сейчас м-сс Димбл ушла в дом за какой-то вещью, которая должна была завершить их работу. Джейн немного устала и присела на подоконник, подпершись рукой. Солнце светило так, что стало почти жарко. Она знала, что если Марк вернется, она будет с ним, но это не пугало ее, ей просто было совсем не интересно. Теперь она не сердилась, что он когда-то предпочитал ее самое - ее словам, а свои слова - и тому, и другому. Собственно, почему он должен ее слушать? Такое смирение было бы ей приятно, если бы речь шла о ком-нибудь более увлекательном, чем Марк. Конечно, с ним придется обращаться по-новому, когда они встретятся; но радости в этих мыслях она не находила, словно предстояло заново решить скучную задачу, на исписанном уже листке. Джейн застыдилась, что ей настолько все равно, и тут же поняла, что это не совсем так. Впервые она представила себе, что Марк может и не вернуться. Она не подумала, как будет жить после этого сама, она просто увидела, что он лежит на кровати, и руки его (к худу ли, к добру ли, но непохожие ни на чьи другие) вытянуты и неподвижны, как у куклы. Ей стало холодно, хотя солнце пекло гораздо сильнее, чем бывает в это время года. Кроме того, стояла такая тишина, что она слышала, как прыгает по дорожке какая-то птичка. Дорожка вела к калитке, через которую она сама вошла в усадьбу. Птичка допрыгала до самого павильона и присела к кому-то на ногу. Только тогда Джейн обратила внимание, что очень близко, на пороге, кто-то сидит - так тихо, что она его до сих пор и не заметила. Женщина, сидевшая на пороге, была одета в длинное, огненного цвета платье с очень низким вырезом. Такое платье Джейн видела у жрицы, на минойской вазе. Лицо и руки у женщины были темно-золотистые, как мед, голову она держала очень прямо, на щеках ее выступал густой румянец, а черные, большие, коровьи глаза смотрели прямо на Джейн. Женщина ничуть не походила на м-сс Димбл, но, глядя на нее, Джейн увидела то, что сегодня пыталась и не могла уловить в матушкином лице. "Она смеется надо мной, - подумала Джейн. - Нет, она меня не видит". Стараясь не смотреть на нее, Джейн вдруг обнаружила, что сад кишит каким-то смешными существами, толстыми, крохотными, в красных колпачках с кисточками - вот они, без сомнения, над ней смеялись. Они показывали на нее пальцами, кивали, подмигивали, гримасничали, кувыркались, ходили на головах. Джейн не испугалась - быть может, потому, что становилось все жарче - но рассердилась, ибо снова подумала то, что уже мелькало у нее в мыслях: а вдруг мир просто глуп? При этом ей припомнилось, как громко, нагло, бесстыже смеялись ее холостые дядюшки, и как она злилась на них в детстве. Собственно, от этого и пыталась она убежать, когда, еще в школе, так захотела приобщиться к умным спорам. И тут она все-таки испугалась. Женщина встала - она была огромна - и, полыхая пламенем платья, вошла в комнату. Карлики кинулись за ней. В руке у нее оказался факел, и комнату наполнил сладкий, удушливый дым. "Так и поджечь недолго..." - подумала Джейн, но тут же заметила, что карлики переворачивают все вверх дном. Они стащили простыни на пол, кидали вверх подушки, перья летели, и Джейн закричала: "Да что же это вы?" Женщина коснулась факелом вазы, и от вазы поднялся столб пламенного света. Женщина коснулась картины, свет хлынул и из нее. Все пылало, когда Джейн поняла, что это не пламя и не свет, а цветы. Из ножек кровати выползал плющ, на красных колпачках цвели розы, и лилии, выросшие у ног, показывали ей желтые языки. От запахов, жары и шума ей стало дурно, но она и не подумала, что это сон. Сны принимают за видения; видения не принимают за сны. - Джейн! Джейн! - раздался голос м-сс Димбл. - Что это с вами? Джейн выпрямилась. Все исчезло, только постель была разворочена. Сама она сидела на полу. Ее знобило. - Что случилось? - спросила м-сс Димбл. - Не знаю, - ответила Джейн. - Вам плохо? - Я должна видеть м-ра Рэнсома. Нет, все в порядке, вы не волнуйтесь, я сама встану. Только мне надо его сейчас же видеть. Душа у мистера Бультитьюда была мохнатой, как и его тело. В отличие от человека, он не помнил ни зоологического сада, откуда сбежал, ни прихода своего в усадьбу, ни того, как он доверился ее обитателям и привязался к ним. Он не знал, что любит их и верит им. Он не знал, что они - люди, а он - медведь. Он вообще не знал, что он - это он; все, выраженное словами "я" и "ты", не вмещалось в его сознании. Когда Айви давала ему меду, он не различал ее и себя; благо являлось к нему, и он радовался. Конечно, вы можете сказать, что любовь его была корыстной - он любил людей за то, что они его кормят, греют, ласкают, утешают. Но с корыстной любовью обычно связывают расчет и холод; у него же их не было. На своекорыстного человека он походил не больше, чем на великодушного. В жизни его не было прозы. Выгоды, которые мы можем презирать, сияли для него райским светом. Если бы один из нас вернулся на миг в теплое, радужное озерцо его души, он подумал бы, что попал на небо - и выше, и ниже нашего разума все не так, как здесь, посредине. Иногда нам является из детства образ безымянного блаженства или страха, не связанного ни с чем - чистое качество, прилагательное, плывущее в лишенном существительных мире. В такие минуты мы и заглядываем туда, где м-р Бультитьюд жил постоянно, нежась в теплой и темной водице. Сегодня, против обыкновения, его пустили погулять без намордника. Намордник ему надевали потому, что он любил фрукты и сладкие овощи. "Он смирный, - объясняла Айви своей бывшей хозяйке, - а вот честности в нем нет. Дай ему волю, все подъест". Сегодня намордник надеть забыли, и м-р Бультитьюд провел приятнейшее утро среди брюквы. Попозже, когда перевалило за полдень, он подошел к садовой стене. У стены рос каштан, на который легко влезть, чтобы потом спрыгнуть на ту сторону, и медведь стоял, глядя на этот каштан. Айви Мэггс описала бы то, что он чувствовал, словами: "Он-то знает, что туда ему нельзя!" М-р Бультитьюд видел все иначе. Нравственных запретов он не ведал, но Рэнсом запретил ему выходить из сада. И вот, когда он приближался к стене, таинственная сила вставала перед ним, словно облако; однако, другая сила влекла его на волю. Он не знал, в чем тут дело, и даже не мог подумать об этом. На человеческом языке это вылилось бы не в мысль, а в миф. Мистер Бультитьюд видел в саду пчел, но не видел улья. Пчелы улетали туда, за стену, и его тянуло туда же. Я думаю, ему мерещились бескрайние луга, бесчисленные ульи и крупные, как птицы, пчелы, чей мед золотистей, гуще, слаще самого меда. Сегодня он терзался у стены больше, чем обычно. Ему не хватало Айви Мэггс. Он не знал, что она живет на свете, и он не вспомнил ее, как человек, но ему чего-то не хватало. Она и Рэнсом, каждый по-своему, были его божествами. Он чувствовал, что Рэнсом - важнее; встречи с ним были тем, чем бывает для нас, людей, мистический опыт, ибо этот человек принес с Переландры отблеск потерянной нами власти и мог возвышать души зверей. При нем м-р Бультитьюд мыслил немыслимое, делал невозможное, трепетно внемля тому, что являлось из-за пределов его мохнатого мира. С Айви он радовался, как радуется дикарь, трепещущий перед далеким Богом, среди незлобивых богов рощи и ручья. Айви кормила его, бранила, целый день говорила с ним. Она твердо верила, что он все понимает. В прямом смысле это было неверно, слов он не понимал. Но речь самой Айви выражала не столько мысли, сколько чувства, ведомые и Бультитьюду - послушание, довольство, привязанность. Тем самым, они действительно друг друга понимали. М-р Бультитьюд трижды подходил к дереву и трижды отступал. Потом, очень тихо и воровато, он полез на дерево. Над стеной он посидел с полчаса, глядя на зеленый откос, спускающийся к дороге. Иногда его клонило в сон, но в конце концов он грузно спрыгнул. Тут он так перепугался, что сел на траву и не двигался, пока не услышал рокота. На дороге показался крытый грузовик. Один человек в институтской форме вел его, другой сидел рядом. - Эй, глянь! - крикнул второй. - Может, прихватим? - Чего это? - поинтересовался водитель. - Возьми глаза в руки! - Ух ты! - дошло наконец до шофера. - Медведюга! А это не наш? - Наша в клетке сидит, - отозвался его спутник. - Может, сбежал? - Досюда бы не дошлепала. Это ж по сорок миль в час! Нет, это не она. Давай-ка и этого возьмем. - Приказа нет, - возразил водитель. - Так-то оно так, да ведь волка нам не дали... - Ничего не попишешь. Вот старуха собачья. Не продам, говорит, ты свидетель. Уж мы ей и то, и это, и опыты у нас - одно удовольствие, и зверей жуть как любят... В жизни столько не врал. Не иначе, Лин, как ей натрепались. - Верно, Сид, мы ни при чем. Только нашим это все одно. Или делай дело, или сматывай. - Сматывай? - Сида передернуло. - Хотел бы я видеть, кто от них смотался! Лин сплюнул. - В общем, - заключил Сид, - чего его тащить? - Все лучше, чем с пустыми руками, - резонно возразил Лин. - Они, медведи, денег стоят. Да и нужен им, я сам слышал. А тут вон, гуляет. - Ладно, - не без иронии заметил Сид. - Приспичило - веди его сюда. - А мы его усыпим... - Свой обед не дам! - ответил Сид. - Да уж, от тебя жди, - буркнул Лин, вынимая промасленный сверток. - Скажи спасибо, что я капать не люблю. - Прям, не любишь! - проворчал Сид. - Все знаем! Тем временем Лин извлек из свертка толстый бутерброд и полил его чем-то из склянки. Потом он открыл дверцу, вылез и сделал один шаг, придерживая дверцу рукой. Медведь сидел очень тихо ярдах в шести от машины. Лин изловчился и швырнул ему бутерброд. Через пятнадцать минут медведь лежал на боку, тяжело дыша. Лин и Сид завязали ему морду, связали лапы и с трудом поволокли к машине. - Надорвался я чего-то... - прокряхтел Сид, держась за левый бок. - Трам-тара-рам, твою мать, - выругался Лин, отирая пот, заливавший ему глаза. - Поехали! Сид влез на свое место и посидел немного, с трудом выговаривая: "Ох ты, Господи" через равные промежутки времени. Потом он завел мотор, и машина скрылась за поворотом. Теперь, когда Марк не спал, время его делилось между незнакомцем и уроками объективности. Мы не можем подробно описать, что именно он делал в комнате, где потолок был испещрен пятнами. Ничего значительного и даже страшного не происходило, но подробности для печати не подходят и по детскому своему непотребству, и просто по нелепости. Иногда Марк чувствовал, что хороший, здоровый смех мигом разогнал бы здешнюю атмосферу, но, к несчастью, о смехе не могло быть и речи. В том и заключался ужас, что мелкие пакости, способные позабавить лишь глупого ребенка, приходилось делать с научной скрупулезностью, под надзором Фроста, который держал секундомер и записывал что-то в книжечку. Некоторых вещей Марк вообще не понимал. Например, нужно было время от времени влезать на стремянку и трогать какое-нибудь пятно, просто трогать, а потом спускаться. Но то ли под влиянием всего остального, то ли еще почему, упражнение это казалось ему самым непотребным. А образ нормального укреплялся с каждым днем. Марк не знал до сих пор, что такое идея; он думал, что это - мысль, мелькающая в сознании. Теперь, когда сознание постоянно отвлекали, а то и наполняли гнусными образами, идея стояла перед ним, сама по себе, как гора, как скала, которую не сокрушишь, но на которую можно опереться. Спастись ему помогал и незнакомец. Трудно сказать, что они беседовали. Каждый из них говорил, но получалась не беседа, а что-то другое. Незнакомец изъяснялся так туманно и питал такую склонность к пантомиме, что более простые способы общения на него не действовали. Когда Марк объяснил, что табачка у него нет, он шесть раз кряду высыпал на колено воображаемый табак, чиркал невидимой спичкой и изображал на своем лице такое наслаждение, какого Марку встречать не доводилось. Тогда Марк сказал, что "они" - не иностранцы, но люди чрезвычайно опасные, и лучше всего не вступать с ними в общение. - Ну!.. - отвечал незнакомец. - Э?.. - и, не прикладывая пальца к губам, разыграл сплошную пантомиму, означавшую то же самое. Отвлечь его от этой темы было нелегко. Он то и дело повторял: "Чтоб я, да им?.. Не-е! Это уж спасибо... мы-то с вами... а?" - и взгляд его говорил о таком тайном единении, что у Марка теплело на сердце. Решив, наконец, что тема исчерпана, Марк начал было: - Значит, нам надо... - но незнакомец снова принялся за свою пантомиму, повторяя то "э?", то "э!" - Конечно, - прервал наконец Марк. - Мы с вами в опасности. Поэтому... - Э!.. - сказал незнакомец. - Иностранцы, да? - Нет, нет, - зашептал Марк. - Они англичане. Они думают, что вы иностранец. Поэтому они... - Ну! - прервал его в свою очередь незнакомец. - Я и говорю - иностранцы! Уж я-то их знаю! Чтоб я им... да мы с вами... э! - Я все думаю, что бы нам предпринять, - попытался снова завладеть инициативой Марк. - Ну, - подбодрил его незнакомец. - И вот... - начал Марк, но незнакомец с силой воскликнул: - То-то и оно! - Простите? - не понял Марк. - А! - махнул рукой незнакомец и выразительно похлопал себя по животу. - Что вы имеете в виду? - спросил Марк. Незнакомец ударил одним указательным пальцем по другому, словно отсчитал первый довод в философском споре. - Сырку поджарим, - пояснил он. - Я сказал "предпринять" в смысле побега, - несколько удивился Марк. - Ну, - кивнул незнакомец. - Папаша мой, понимаешь. В жизнь свою не болел. Э? Сколько жил, не болел. - Это поразительно, - признал Марк. - Ну! - подтвердил незнакомец. - Брюхо, понимаешь. Э? - и он пояснил наглядно, чем именно не болел его отец. - Вероятно, ему был полезен свежий воздух, - предположил Марк. - А почему? - спросил незнакомец, с удовольствием выговаривая такую связную фразу. - Э? Марк хотел ответить, но его собеседник дал понять, что вопрос риторический. - А потому, - торжественно произнес он, - что жарил сыр. Воду гонит из брюха. Гонит воду. Э? Брюхо чистит. Ну! Следующие беседы шли примерно так же. Марк всячески пытался понять, как его собеседник попал в Беллбэри, но это было нелегко. Почетный гость говорил, преимущественно, о себе, но речь его состояла из каких-то ответов неизвестно на что. Даже тогда, когда она становилась яснее, Марк не мог разобраться в иллюзиях, ибо ничего не знал о бродягах, хотя и написал статью о бродяжничестве. Примерно получалось, что совершенно чужой человек заставил незнакомца отдать ему одежду и усыпил его. Конечно, в такой форме историю Марк не слышал. Бродяга говорил так, словно Марк все знает, а любой вопрос вызывал к жизни лишь очередную пантомиму. После долгих и обильных возлияний Марк добился лишь возгласов "Ну! Он уж, прямо скажем!..", "Сам понимаешь!..", "Да, таких поискать!.." Произносил это бродяга с умилением и восторгом, словно кража его собственных брюк восхищала его. Вообще, восторг был основной его эмоцией. Он ни разу не высказал нравственного суждения, не пожаловался, ничего не объяснил. Судя по рассказам, с ним вечно творилось что-то несправедливое и непонятное, но он никогда не обижался, и даже радовался, лишь бы это было в достаточной мере удивительно. Нынешнее положение не вызывало в нем любопытства. Он его не понимал, но он и не ждал смысла от того, что с ним случалось. Он горевал, что нет табачку и считал иностранцев опасными, но знал свое: надо побольше есть и пить, пока дают. Постепенно Марк этим заразился. От бродяги плохо пахло, он жрал, как зверь, но непрерывная пирушка, похожая на детский праздник, перенесла Марка в то царство, где веселились мы все, пока не пришло время приличий. Каждый из них не понимал и десятой части того, что говорит другой, но они становились все ближе. Лишь много лет спустя Марк понял, что здесь, где не осталось места тщеславию, а надежды было не больше, чем на кухне у людоеда, он вошел в самый тайный и самый замкнутый круг. Время от времени их уединение нарушали. Фрост, или Уизер, или они оба, приводили какого-нибудь человека, который обращался к бродяге на неведомом языке, не получал ответа и удалялся. Бродяга, покорный непонятному и по-звериному хитрый, держался превосходно. Ему и в голову не приходило разочаровывать своих тюремщиков, ответив по-английски. Он вообще не любил разочаровывать. Спокойное безразличие, сменявшееся иногда загадочно-острым взглядом, сбивало его хозяев с толку. Уизер тщетно искал на его лице признаки зла, но не было там и признаков добродетели. Такого он еще не встречал. Он знал дураков, знал трусов, знал предателей, возможных сообщников, соперников, честных людей, глядевших на него с ненавистью, но такого он не знал. Так шли дела, пока, наконец, все не переменилось. - Похоже на ожившую картину Тициана, - подытожил Рэнсом, когда Джейн поведала ему, что с ней произошло. - Да, но... - начала Джейн и замолчала. - Конечно, похоже, - снова заговорила она, - и женщина, и карлики... и свет. Мне казалось, что я люблю Тициана, но я, наверное, не принимала его картин всерьез. Знаете, все хвалят Возрождение... - А когда вы увидели это сами, это вам не понравилось? Джейн кивнула. - А было ли это, сэр? - спросила она. - Бывают ли такие вещи? - Да, - ответил Рэнсом, - я думаю, это было. Даже на этом отрезке земли, в нашей усадьбе, есть тысячи вещей, которых я не знаю. Кроме