ический и "эзоповский" - политико-публицистический) составляет основу композиции романа. Однако при всей многосоставности этой сюжетной конструкции, при всей подчиненности ее движению авторской мысли, чисто сюжетных элементов Чернышевскому оказалось недостаточно для развертывания всех ее аспектов, оттенков и разветвлений. Поэтому такую важную роль в композиции "Что делать?" играют еще и внесюжетные элементы. Энергия авторского отношения к изображаемому, активность авторских оценок так велика, что автор становится своеобразным действующим лицом повествования, к тому же не эпизодическим только (как в рассказе о знакомстве его с Рахметовым), но как бы постоянно присутствующим: он волнуется за судьбы героев и их взаимоотношений, за верность или ошибочность их решений, наконец, за то, чтобы их "теория и практика" были верно истолкованы и по достоинству оценены читателем. Традиционные для русского романа лирические отступления переходят у Чернышевского в полемические экскурсы. Прием полемики с враждебным читателем (найденный Гоголем в "Мертвых душах") Чернышевский использует так, что образ его оппонента - "Проницательного читателя" - тоже становится "действующим лицом" повествования. В результате возникает еще один, как бы "дополнительный сюжет": связная, развивающаяся история спора, идейной борьбы между Автором и "Проницательным читателем". На протяжении всего повествования "проницательный читатель" постоянно возникает на страницах романа, лезет со своими "глубокомысленными", претенциозными суждениями и догадками. Дважды автор "выгоняет его в шею", но каждый раз он снова возвращается, снова навязывает свои требования и вкусы. Наконец, когда "Проницательный читатель" заговаривает о "синем чулке" (по поводу занятий Веры Павловны медициной), он вызывает уже не иронию, а настоящий гнев Автора, который в яростном негодовании изобличает и в третий раз - уже окончательно - выталкивает в шею "Проницательного читателя" из своего романа. Опираясь на традицию Гоголя, Чернышевский выработал новаторские приемы композиции, которые привели к зарождению нового жанра - интеллектуального романа. Дополнительная "сюжетная линия", связанная с борьбой Автора с "Проницательным читателем", особенно ярко обнаруживает связь композиционного новаторства романиста с его жанровым новаторством. Непрерывный поединок, который происходит на протяжении всего романа между ними, - это поединок на арене мысли, мировоззрения. Но в этой борьбе обнаруживаются не только идейные позиции, но и характеристические свойства ума противников: воинствующая непримиримость, презрение и насмешливость, "веселое лукавство ума", прямота и настойчивость у Автора, тупоумие, лицемерие, пошлость и непомерные претензии на глубокомыслие у "Проницательного читателя". Внесюжетные элементы композиции оказались необходимы романисту и для утверждения социалистических идеалов. Из социалистического будущего героям романа удается "перенести в настоящее" - в свою собственную жизнь и взаимоотношения - достаточно много, не выходя за пределы своего времени. Здесь и романист остается на почве реализма. Более всего это относится к области нравственной жизни и личных отношений "новых людей": этика Чернышевского - не только материалистическая, но и социалистическая; в этом громадное значение романа для нашего времени. {Этот вопрос рассмотрен мною в статье: Чернышевский и борьба за демократический роман. - В кн.: История русского романа, т. 2. Л., 1904, стр. 39-42. - Этот же вопрос содержательно исследован в работе: Л. М. Лотман. Социальный идеал, этика и эстетика Чернышевского. - В кн.: Идеи социализма в русской классической литературе. Л., 1969, стр. 184-228.} Как только Чернышевский пытается беллетристически утвердить идеи социализма за этими пределами, представить их в картинах организации труда и общественного быта, он неизбежно переходит к иллюстративности - к демонстрации любимых идей, еще не имевших тогда корней в реально-историческом развитии страны. К чести романиста надо сказать, что на эти "издержки пропаганды" он шел вполне сознательно, не строя иллюзий ни насчет сохранения художественного уровня, ни относительно их реализма. В первоначальном варианте романа содержалось даже прямое указание, что мастерских, какие создала Вера Павловна, в русской действительности не существует, что автор поставил их на место других форм деятельности, более осуществимых в тогдашних условиях: "Есть в рассказе еще одна черта, придуманная мною: это мастерская. На самом деле Вера Павловна хлопотала над устройством не мастерской; и таких мастерских, какую я описал, я не знал: _их нет в нашем любезном отечестве_. На самом деле она хлопотала над чем-то вроде воскресной школы или - _ближе к подлинной правде_ - вроде ежедневной бесплатной школы не для детей, а для взрослых" (714). Эти эпизоды и написаны в суховатой форме очерка, даже не претендующей на художественность: выкладки и расчеты, информация и описания. Идея нерасторжимой связи прошлого с настоящим, а настоящего с социалистическим будущим развернута в романе не только через соотнесение действующих лиц в сюжете ("пошлых", "обыкновенных порядочных" и "особенных" людей). Этому назначению служат также сны Веры Павловны. Сам композиционный прием - использование сновидений героя для образного выражения авторских идей - восходит к традиции Радищева (глава "Спасская полесть" в "Путешествии из Петербурга в Москву"). Сны Веры Павловны очень близки к радищевскому сну: и здесь причудливо переплетаются картины реального общественного быта и аллегорическая персонификация понятий. Радищевская Прямовзора - несомненно старшая родственница "сестры своих сестер и невесты своих женихов", которая в снах Веры Павловны именует себя также "Любовью к людям". Она и действует тем же способом: раскрывает глаза на правду жизни, исцеляет внутреннее зрение, дает людям способность видеть то, что скрыто за поверхностью жизненных явлений. Сны Веры Павловны не равноценны по художественному уровню, но их поэтичность прямо пропорциональна силе, оригинальности, внутренней энергии заключенной в них мысли. Примером тому может служить ставший хрестоматийным "Четвертый сон...". Если даже сцены в мастерских Веры Павловны не несут органического единства социалистической идейности и реализма, тем более это относится к картине социалистического будущего, которая рисуется в этом сне. Здесь Чернышевский идет на такие "издержки пропаганды" тоже вполне сознательно: в примечаниях к Миллю он сам оговаривался, что в настоящее время невозможно даже теоретически сколько-нибудь полно предугадать формы жизни развитого социалистического общества, что "теперь никто не в силах отчетливым образом описать для других или хотя бы представить самому себе иное общественное устройство, которое имело бы своим основанием идеал более высокий" (IX, 465). Что всякая попытка дать образную (а значит - основанную на детализации, на выпуклости подробностей) картину далекого будущего получится неизбежно условной и неточной - это понимали все последовательные и вдумчивые деятели революционно-демократической литературы. В частности, Салтыков-Щедрин писал, что Чернышевский в своем романе не мог избежать "некоторой произвольной регламентации подробностей, и именно тех подробностей, для предугадания и изображения которых действительность не представляет еще достаточных данных". {Н. Щедрин. Полн. собр. соч., т. XI. М., 1937, стр. 325.} Здесь проявлялась общая особенность всего утопического социализма, отмеченная в свое время В. И. Лениным. {См.: В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 1, стр. 187.} Что же касается русского революционно-демократического движения 60-х годов, то в нем, по словам В. И. Ленина, "нет _ни грана_ социализма. Это - такая же прекраснодушная фраза, такое же доброе мечтание, облекающее _революционность_ буржуазной крестьянской демократии в России, как и разные формы "социализма 48-го года" на Западе". {Там же, т. 21, стр. 258.} Совсем иное дело - первая половина этого же сна, рисующая не будущее, а прошлое, - то, что, по мысли Чернышевского, подготавливает и делает возможным это будущее. К лучшим страницам романа относится "серия совершенно блестящих по своей живописности и по верности изображения эпохи картин" {А. В. Луначарский. Русская литература, стр. 171.} исторического развития отношений между мужчиной и женщиной - история человеческого чувства любви с древнейших времен до современности и ближайшего будущего. Здесь "поэзия мысли" достигает исключительно высокого накала. Август Бебель говорил об этом очерке истории любовного чувства: "Жемчужиной среди всех эпизодов представляется мне сравнительная характеристика любви в различные исторические эпохи, облеченная в форму снов Веры. Это сравнение, пожалуй, лучшее, что XIX век до сих пор сказал о любви". {Литературное наследство, т. 67. М., 1959, стр. 190.} Свободное сочетание сюжетных и внесюжетных форм повествования создает в "Что делать?" композицию необычайно динамичную, изнутри освещенную живым и непрерывным движением ищущей и увлеченной авторской мысли - мысли, проникнутой любовью и негодованием, страстью и иронией, сочувствием и сарказмом. Вопреки бесчисленно повторяющимся в разные времена прямым нападкам или косвенным ужимкам эстетствующих снобов, роман выдержал проверку временем и самые серьезные эстетические критерии: он раскрывает перед читателями позднейших поколений все новые и новые грани своего содержания, все новые и новые возможности воздействия на умы и души. Это достигается не совершенством пластического воссоздания жизни, но в первую очередь энергией, живостью и красотой одушевленной мысли, которая развертывается во всех элементах его содержания и формы, т. е. тем, что Чернышевский определял как "поэзию мысли" и в чем он видел главное свое достоинство как романиста: "Когда я писал "Что делать?", во мне стала являться мысль: очень может быть, что у меня есть некоторая сила творчества. Я видел, что я не изображаю своих знакомых, не копирую, - что мои лица столь же вымышленные лица, как лица Гоголя <...> Я не хочу сказать этим, что у меня такая же сила творчества, как у Гоголя. Нет, этим я не интересуюсь. Я только _вдумывался_ в жизнь, столько читал и _обдумывал_ прочтенное, что мне уже довольно и небольшого поэтического таланта для того, чтобы быть замечательным поэтом" (XII, 682). {Курсив мой, - Г. Т.} Чернышевский дважды подчеркивает, что речь идет здесь о различии качественном, об ином типе поэтического мышления, чем тот, который присущ "поэтам по природе": "Очень сомнительно, чтобы поэтический талант был у меня велик. Но мне довольно и небольшого, чтобы писать хорошие романы, в которых много поэзии. Я не претендую равняться с великими поэтами. Но успеху моих романов не мог бы помешать и Гоголь" (XII, 682-683), "Поэзия мысли" приобретает в романе "Что делать?" _жанрообразующее_ значение; именно она связывает в единое целое все без исключения элементы его содержания и формы, она определяет "форму целого", художественную целостность произведения - его жанр. Д. С. Лихачев недавно заметил, что в новой литературе "каждое произведение - это новый жанр. Жанр обусловливается материалом произведения, - форма вырастает из содержания. Жанровая система как нечто жесткое, внешне накладываемое на произведение <...> постепенно перестает существовать". {Д. Лихачев. Будущее литературы как предмет изучения. - Новый мир, 1969, Э 9, Стр. 181-182.} Весь опыт развития русского романа в XIX в., и особенно романа 60-х годов, подтверждает это наблюдение. Прав исследователь поэтики русского реализма, когда говорит о главной черте, отличающей русский роман 60-70-х годов от романа предыдущих десятилетий: "Роман как никогда становится для читателя в это время явлением не только искусства, но и философии, морали, отражением всей совокупности духовных интересов общества. Философия, история, политика, текущие интересы дня свободно входят в роман, не растворяясь без остатка в его фабуле". {Г. М. Фридлендер. Поэтика русского реализма. Л., 1971, стр. 177.} В "Что делать?" поэзия мысли приобретает значение конструирующего фактора - новую (по сравнению с предшественниками) художественную функцию - и создает новый _жанр_, который точнее всего определяют слова А. В. Луначарского: "интеллектуальный роман". "Эпоха реформ" поставила перед романистом-просветителем такие задачи, которые уже не укладывались в традиционные рамки чисто сюжетной композиции. Новые жанры всегда рождаются на пересечении новых литературных направлений и литературной традиции. 60-е годы в русской литературе были эпохой особенно резкого размежевания направлений в общественно-политической и в литературной борьбе. И потому именно - эпохой зарождения новых жанров в литературе, и особенно в развитии русского романа. Чернышевский пока еще недооценен как романист, открывший своим "Что делать?" целый период особенно интенсивного жанротворчества. 5  Первый роман Чернышевского принадлежит к числу тех произведений русской литературы, которые оказали особенно глубокое и длительное влияние на умы современников. Это вынуждена была констатировать даже реакционная критика. Катков писал в 1879 г. в статье, специально посвященной роману Чернышевского: "Автор "Что делать?" в своем роде пророк. Многое, что представлялось ему как греза, совершилось воочию: новые люди разошлись или сами собою, или разосланы на казенный счет по градам и весям, тщатся на практике осуществить уроки учителя, далеко превзойдя его надежды <...> Этот тип разросся страшно, и Маниловы нигилизма составляют теперь главную часть нашей интеллигенции. Куда ни посмотришь, везде Лопуховы, Кирсановы и Веры Павловны". {Московские ведомости, 1879, Э 153, стр. 2.} Влияние, которое оказал роман Чернышевского на общественную жизнь, было настолько сильным, что вызванная его появлением острая полемика захватила не только публицистику и литературную критику, но велась также и в беллетристических формах. Однако толчок, который дал "Что делать?" формированию новых жанров русского романа, сильнее всего сказался не в творчестве последователей и подражателей Чернышевского (В. Слепцов, Марко Вовчок, Н. Бажин и др.). Писатели-демократы наследовали лишь тематику и некоторые идеи Чернышевского; развивать жанр интеллектуального романа они даже и не пытались. В смысле жанрообразования влияние романа "Что делать?" сказалось гораздо заметнее в произведениях, полемичных по отношению к нему. На протяжении десятилетия после выхода "Что делать?" появлялось громадное количество произведений, проникнутых полемикой с Чернышевским. Его "новые люди" и новые идеи надолго стали главной темой повествовательной прозы, сосредоточив на себе интерес литературной и читательской общественности. Как писал Салтыков-Щедрин, это новое явление русской жизни встало в центр внимания писателей, независимо от того, как к этому явлению относился тот или иной автор, тот или иной лагерь литературной борьбы: "Для одних это явление представляет лишь пищу для безобразных и злобных глумлений, для других оно составляет предмет самых серьезных надежд; во всяком случае, оно слишком типично само по себе, чтобы можно было сделать малейший шаг в деле изучения общества, не коснувшись его. Люди, наиболее чуждающиеся современного направления русской мысли, очень хорошо понимают, что тут уже есть живой и своеобразный тип, на который они охотно клевещут и взводят небылицы, но которого обойти не могут". {Н. Щедрин. Полн. собр. соч., т. VIII, стр. 59.} Возник едва ли не особый жанр "антинигилистического романа" с четко выраженными тематическими и структурными признаками. Стоит отметить главные из них. Это в первую очередь изображение "эпохи реформ" как "смутного времени", как эпохи распада всех традиционных человеческих связей, этических норм и представлений. Особенно привлекала романистов этой категории тема трудовой эмансипации женщины, занимавшая одно из центральных мест как в "Что делать?", так и у последующих авторов демократического лагеря. Революционно настроенного разночинца наперебой изображали совсем не интеллигентным, но грубым, невежественным и наглым "нигилистом", а женщин интеллигентного труда - либо жертвами этих нахалов, обманутыми их архиреволюционной фразеологией, либо такими же грубыми "нигилистками". Салтыков-Щедрин называл подобные произведения "литературой полицейско-нигилистической", а их идейную направленность (на примере "Марева" Клюшникова) характеризовал так: "Мысль этого романа заключается в следующем: мыслить не надобно, ибо мышление производит беспорядок и смуту <...> "Мышление вредно" - согласитесь, что в этом афоризме заключено целое миросозерцание". С этими идейно-тематическими особенностями неразрывно связаны некоторые существенные признаки жанра: использование памфлета и карикатуры на реальных участников движения - едва ли не самая характеристическая особенность поэтики "антинигилистического романа". Она ведет за собой и другую, не менее характерную особенность: претензию на своего рода "документализм" - на воспроизведение реальных общественных событий времени (таких как петербургские пожары весной 1862 г., студенческие и крестьянские "беспорядки", польское восстание и т. д.). В обстановке ожесточенной политической борьбы первого пореформенного десятилетия демократическая критика почти не видела (да, очевидно, и не могла видеть) различий между авторами "антинигилистических романов" бульварно-авантюрного или бульварно-порнографического типа (таких как "Марево" Клюшникова, "Современная идиллия" и "Поветрие" Авенариуса, "Панургово стадо" Вс. Крестовского) и писателями критического реализма, тоже выступавшими против революционного демократизма "новых людей", но с иных литературно-общественных позиций и на ином художественном уровне. В отличие от помянутых выше создателей "антинигилистического романа", которым свойственно несколько даже умилительное единодушие в трактовке выдвинутых Чернышевским вопросов и типов, серьезные писатели сходились только в том, что они не были согласны с революционными демократами, в первую очередь с Чернышевским, в понимании ближайших задач и перспектив российской истории. Во всем остальном они очень различны между собой - в подходе к теме и в ее освещении. Что поток беллетристических произведений, полемичных по отношению к "Что делать?", весьма неоднороден, стало выясняться много позднее - этот процесс растянулся на целое столетие. Современное советское литературоведение решительно отказалось, например, от абстрактного противопоставления Чернышевскому Достоевского как реакционера во всех отношениях, враждебного революционному демократу. Большинство современных исследователей в произведениях Достоевского 60-х годов и в его "почвенничестве" видит выражение своеобразной и противоречивой формы демократизма. Однако и до сих пор продолжается спор о таких "промежуточных" романах первой половины 60-х годов, как "Взбаламученное море" Писемского и "Некуда" Лескова, которые в течение ряда десятилетий считались первыми образчиками "антинигилистического романа". Недавно начался пересмотр традиционной оценки "Взбаламученного моря" Писемского; ряд исследователей утверждает, что этот роман "явился плодом не только реакционных, но и антикрепостнических, атеистических и социалистических идей" {Н. Н. Грузинская. Новая бытопись А. Ф. Писемского в романе "В водовороте". - Проблемы идейности и мастерства художественной литературы. Уч. зап. Томского гос. ун-та, 1969, Э 77, стр. 126.} и что, стало быть, "антинигилистическую" направленность последних частей романа нельзя прямолинейно отождествлять с реакционно-крепостнической, охранительной позицией. Издавна сложившаяся оценка романа Лескова "Некуда" и его рецензии на роман "Что делать?" тоже требует решительного пересмотра. В рецензии, хотя полемичной, но в то же время и сочувственной по отношению к "Что делать?" и его автору, определилась личная писательская проблема Лескова, художественное решение которой он пытался развернуть год спустя в своем романе "Некуда": "Я никак не доберусь способа отделить настоящих нигилистов от шальных шавок, окричавших себя нигилистами <...> Героев романа г. Чернышевского тоже называют нигилистами. А между ними и личностями, надоевшими всем и каждому своим нигилизмом, нет ничего общего" {Н. С. Лесков. Николай Гаврилович Чернышевский в его романе "Что делать?" - Собр. соч. в 11 томах, т. 10. М., 1958, стр. 21.} Эта задача определила замысел и структуру романа "Некуда". Он полемичен по отношению к Чернышевскому только в вопросе о возможности для России первого пореформенного десятилетия крестьянской революции, а потому и в вопросе об исторической плодотворности усилий революционеров, какими бы высокими качествами они ни обладали. Карикатуры на "новых людей" Чернышевского ("настоящих нигилистов") в романе нет, но их судьба - судьба Райнера, Лизы Бахаревой, Помады - рисуется как беспросветно трагическая, поскольку их стремления и деятельность исторически бесперспективны. Их путь ведет в "никуда" и деться им - и вообще "хорошим людям" - пока что в России "некуда". Лесков был и прав и неправ в этой полемике. Его правота сводится к тому, что революционная ситуация 1859-1861 гг. действительно разрешилась половинчатой реформой и широкого крестьянского движения не возникло: крестьянская революция в России не состоялась. Именно поэтому первая "Земля и воля" 60-х годов около 1864 г. практически самоликвидировалась, а заговорщицкие кружки и конспиративные организации ишутинского типа, замкнутые в собственной среде и лишенные связи с движением "низов", были исторически обречены на неудачу и привели к таким формам архиреволюционного авантюризма, как Нечаевское дело. Лесков предвидел эти ближайшие перспективы развития благодаря тому, что близко знал жизнь русской деревни предреформенной поры и в годы реформы. Как справедливо отмечал Горький, "он взялся за труд писателя зрелым человеком, превосходно вооруженным не книжным, а подлинным знанием народной жизни; в частности - знанием того, что русский крестьянин вовсе не склонен ни к какому "общинному" социализму, а потому - "через купца не перескочишь", как это формулировано еще в рассказе "Овцебык", написанном незадолго до романа "Некуда"". {См. об этом: Ф. М. Иоффе. Заметки М. Горького о творчестве Н. С. Лескова (Из архива А. М. Горького). - Русская литература, 1968, Э 2, стр. 27-28.} Но Лесков в этом вопросе был неправ, если исходить из более широкой перспективы истории. Взгляд Чернышевского, намеченный уже в "Что делать?", но получивший более полное развитие в "Прологе", был в этом смысле проницательнее. Уже в 1861 г. (в статье "Не начало ли перемены?") он видел в сложившейся исторической ситуации не одну, а две вполне вероятные возможности исторического развития страны: "Странная вещь история. Когда совершится какой-нибудь эпизод ее, видно бывает каждому, что иначе и не мог он развиваться, как тою развязкою, какую имел. Так очевидно и просто представляется отношение, в котором находились противуположные силы в начале этого эпизода, что нельзя было, кажется, не предвидеть с самого начала, к чему приведет их столкновение, а пока дело только приближается, ничего не умеешь сказать наверное <...> Может быть, нынешнее положение продлится еще долго, - ведь тянулось же оно до сих пор, хотя почти все были уверены, что прошлой весны оно не переживет. А может быть, и не протянется оно так долго, как кажется вероятным" (VII, 877-878). Свою задачу Чернышевский видел в пропаганде идеи крестьянской революции. Эта идея была плодотворна, как бы ни разрешилась данная историческая коллизия - какая из заложенных в ней тенденций ни взяла бы верх на практике. Как последовательный революционер, Чернышевский в "Что делать?" ориентировался (и ориентировал читателя) на оптимальную возможность. Даже в том случае, считал он, если достаточно массового крестьянского движения не возникнет, деятельность "чисто народного меньшинства" - революционной демократии - исторически будет не бесплодной, потому что именно она толкает правительственных реформаторов на осуществление и углубление реформ. Много лет спустя эта мысль была поддержана В. И. Лениным, который писал: "Революционеры играли величайшую историческую роль в общественной борьбе и во всех социальных кризисах даже тогда, когда эти кризисы непосредственно вели только к половинчатым реформам. Революционеры - вожди тех общественных сил, которые творят все преобразования; реформы - побочный продукт революционной борьбы. Революционеры 61 года остались одиночками и потерпели, по-видимому, полное поражение. На деле именно они были великими деятелями той эпохи". {В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 20, стр. 179.} Такое понимание роли революционеров-шестидесятников беллетристически широко развернуто в "Прологе", но в "Что делать?" оно уже ясно намечено как одна из вероятных возможностей исторической "развязки": "Еще немного лет, быть может и не лет, а месяцев, и станут их ("новых людей", - Г. Т.) проклинать, и они будут согнаны со сцены, ошиканные, страмимые. Так что же, шикайте и страмите, гоните и проклинайте, вы получили от них пользу <...> И не останется их на сцене? - Нет. Как же будет без них? - Плохо. Но после них все-таки будет лучше, чем до них" (149). Этим пунктом, собственно, и исчерпывается сознательная полемика Лескова с Чернышевским. По другим вопросам - в особенности же в вопросе о соотношении политической активности и этической взыскательности, любви к человечеству и непосредственной человечности отношений с ближними - Лесков скорее наследует проблематику первого романа Чернышевского, как ее наследовало и все дальнейшее развитие русского классического романа, не исключая и романов Достоевского. 6  Антинигилистический пафос романа "Некуда" обращен преимущественно против _этического_ нигилизма в самой жизни, а не в романе "Что делать?", где Лесков такого нигилизма не находил. Тем не менее намеченный в "Некуда" тип злободневного романного повествования на "текущие темы" (включая элементы личного памфлета и своеобразный "документализм") был подхвачен и использован беллетристами, которые нравственный "антинигилизм" Лескова превратили в антинигилизм социально-политический - в рупор верноподданнических или плоско либеральных взглядов. Что же касается борьбы с этическиж нигилизмом (и с его теоретическим оправданием вульгарно понятой) революционной целесообразностью и не менее вульгарно истолкованной теорией "расчета выгод"), то она была бесконечно углублена в творчестве Достоевского, приведя к возникновению его классических романов-трагедий. Его полемика с Чернышевским началась в "Зимних заметках о летних впечатлениях", развернулась в "Записках из подполья" и в "Крокодиле", но к рождению романа нового типа привела в "Преступлении и наказании". Основное в полемике Достоевского против автора "Что делать?" - идея "беспочвенности" тех путей к социалистическому будущему, которые Чернышевский пропагандирует, не считаясь с историческим состоянием русского общества: "Трудов мы не любим, по одному шагу шагать не привычны, а лучше прямо одним шагом перелететь до цели...". Эти слова в "Зимних заметках..." направлены против русских (а не только западных) социалистов-утопистов, и в первую очередь против Чернышевского, что подтверждается "Записными книжками" тех же лет, где эта мысль выражена с прямым адресом: "Куда вы торопитесь? (Чернышевский). Общество наше решительно ни к чему не готово. Вопросы стоят перед нами. Они созрели, они готовы, но общество наше отнюдь не готово!". {Неизданный Достоевский. Литературное наследство, т. 83. М., 1971, стр. 126.} В "Записках из подполья", написанных уже после выхода романа "Что делать?", Достоевский полемизирует с этической теорией Чернышевского во всей ее сложности и объеме. Поэтому полемика утрачивает свой чисто публицистический характер и ведется новыми художественными средствами и приемами. Такая художественная полемика с автором "Что делать?" привела Достоевского к новому этапу его творческого развития как романиста. Как справедливо заметил Р. Г. Назиров в статье "Об этической проблематике повести "Записки из подполья"", "подполье - это исходная ситуация трагических мыслителей во всех больших романах Достоевского <...> Для всех романов зрелого Достоевского "Записки из подполья" послужили идеологическим этюдом". {Достоевский и его время. Сб. статей. Л., 1971, стр. 145.} Разум отнюдь не всесилен в общественной истории, так же как в душе и в поведении современного "развитого" человека, ибо "рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни <...> Рассудок знает только то, что успел узнать <...> а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно, и хоть врет, да живет". {Ф. М. Достоевский. Полн. собр. соч. в тридцати томах, т. 5. Л., 1973, стр. 115.} Поскольку Достоевский признает резонность такого взгляда на роль рассудочной способности, он в 1-й части "Записок из подполья" передает своему герою существенную часть полемики с теорией "расчета выгод", которую от себя начал в "Зимних заметках...". Тут Достоевский нащупал действительно слабое место той концепции человека, которая лежит в основе "Что делать?". Как уже сказано выше, единственной сферой индивидуального своеобразия Лопухов объявляет сферу отдыха; с этой точки зрения поведение людей в общественных и личных отношениях полностью поддается разумному анализу и может регулироваться теорией "расчета выгод". В "Записках из подполья" Достоевский и сам приходит к новой концепции личности, в некотором даже противоречии с собственными суждениями в "Зимних заметках...". Устами своего "антигероя" он утверждает теперь, что "самая выгодная выгода" - сохранить "нам самое главное и самое дорогое, то есть нашу личность и нашу индивидуальность", {Там же.} хотя бы даже и во вред себе и другим. Человек из подполья декларирует, "что ведь все дело-то человеческое, кажется, и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик!". {Там же, стр. 117.} Во второй части "Записок..." - "По поводу мокрого снега" - существо полемики с Чернышевским раскрывается сюжетно: в поведении героя и его взаимоотношениях с людьми. {В литературе о Достоевском уже отмечались те сюжетные положения второй части повести, которые перекликаются с некоторыми эпизодами "Что делать?": уличное столкновение Лопухова с осанистым господином, которого он "положил в канаву", и героя "Записок..." с офицером, "Рассказ Крюковой" и история отношений человека из подполья с Лизой и т. д. (см.: Виктор Шкловский. За и против. Заметки о Достоевском. М., 1957, стр. 154-162).} Особенно важен по своему полемическому содержанию параллелизм сюжетных мотивов, связанных с темой проституции, - истории взаимоотношений Насти Крюковой с Кирсановым и безыменного "парадоксалиста" "Записок из подполья" с Лизой. Оба эпизода восходят к известному стихотворению Некрасова, на которое Достоевский ссылается в эпиграфах. Полемическая идея писателя заключается здесь в том, что современный "развитой" человек менее всего способен спасать кого бы то ни было от унижения и оскорблений как раз потому, что руководствуется в этих случаях не сердечным порывом, а головными, "книжными" идеями, за которыми скрывается болезненная жажда самоутверждения за счет человеческого достоинства другого существа. Нравственное превосходство проститутки Лизы над "человеком из подполья" - первая образная реализация мысли Достоевского о том, что не разум и не "развитие", а любовь и сострадание, действующие бессознательно, только и способны стать основой нравственной цельности человека. Обе части повести (которые так часто рассматриваются врозь) являются развернутым беллетристическим исследованием психологии человека, "больного" гипертрофией сознания. При всей внешней разнохарактерности первой и второй частей повести это произведение в жанровом отношении органически целостно. И обе части "Записок из подполья" объединяет полемика против просветительского рационализма автора "Что делать?": Достоевский показывает, что в современном "развитом" человеке могут парадоксально сосуществовать мечты о подвиге самоотвержения и низменное стремление насладиться унижением другого человека, комплекс неполноценности и бешеное самолюбие, жажда общения и крайняя самоизоляция. Такой психологический склад - не случайность, но закономерное явление современности. Сам факт исторического существования такой "расколотости" личности выступает в "Записках..." как доказательство утопичности (или, по терминологии Достоевского, "беспочвенности") социализма Чернышевского. Возникновению первых романов-трагедий Достоевского предшествовало еще одно "промежуточное" произведение, тоже насквозь проникнутое полемикой с идеями Чернышевского. Мы имеем в виду "Крокодил. Необыкновенное событие или пассаж в Пассаже". Автор вступительной статьи к 83-му тому "Литературного наследства" Л. М. Розенблюм справедливо утверждает, что материалы "Записных книжек", опубликованных в этом томе, окончательно доказали, что Достоевский ничуть не покривил душой, когда в "Дневнике писателя" 1873 г. категорически отрицал, будто "Крокодил" - это памфлет-аллегория, направленный против личности Чернышевского, в то время уже находившегося на каторге. Права Л. М. Розенблюм и в другом своем заключении: "Хотя "Крокодил" не является памфлетом и в нем не подразумеваются обстоятельства политической и личной судьбы Чернышевского, хотя его сатирические стрелы направлены против журналов и газет разных направлений, - _в центре рассказа полемика_ с "Современником" и, главным образом, - _с идеями Чернышевского_". {Неизданный Достоевский, стр. 46 (курсив мой, - Г. Т.).} В повестях и романах Достоевского 60-х годов полемика направлена отнюдь не против личности Чернышевского, но против его _теории_ "разумного расчета выгод". Неверно, будто многие персонажи "Преступления и наказания" являются прямой карикатурой или "пародией" на героев "Что делать?". Если те или иные сюжетные ситуации или идеи героев Достоевского перекликаются с "Что делать?", это не литературная пародия на образы "новых людей", а та - в одних случаях трагическая, в других пародийная - форма, которую принимают сами идеи Чернышевского, попадая в головы разных людей, одинаково "не готовых" к социалистическому преобразованию действительности. В "Преступлении и наказании" многовариантно - в целой галерее взаимосвязанных и соотнесенных друг с другом персонажей - романист показывает, что кризис традиционной морали и возросшая роль идей расшатали нравственное единство общества. Все главные герои "Преступления и наказания" (за исключением семейства Мармеладовых) руководствуются именно личным рассуждением, собственным "расчетом" - "арифметикой" в том или ином варианте. "Сколько голов, столько и умов": "рассуждающие" персонажи романа представляют почти все исторически сложившиеся в "культурном слое" русского общества уровни интеллектуального и нравственного развития. Родион Раскольников находится в состоянии постоянной борьбы нравственного чувства с овладевшей его разумом "идеей". Как человек, верящий в победоносную силу мысли, он этой "идее" и следует, обрекая себя на цепь бессмысленных преступлений, на трагический разрыв с людьми и с собственной нравственной природой. Он становится жертвой ложной идеи по доверию к собственному разуму. Лебезятников (образ которого чаще всего расценивается как карикатура на "новых людей" Чернышевского и их этическую теорию) на самом деле только изображение того, во что превращаются эти теории, попадая в примитивное сознание - в недалекую голову, по "лакейству мысли" способную лишь карикатурить чужие идеи. Это, однако, не значит, что Лебезятников у Достоевского существует вне этического закона: и здесь выручает стихия нравственного чувства. При всем "лакействе мысли" даже Лебезятников, столкнувшись с фактом жестокой несправедливости, по эмоциональному порыву встает на защиту Сони Мармеладовой, обвиненной Лужиным в воровстве. Вне нравственного закона живет в романе один только Лужин: этот расчетливый делец и себялюбец начисто свободен от стихии сострадания; "братского любящего начала" у него попросту "в наличности не оказалось". И именно Лужин прямо ссылается на теорию "расчета выгод" - она для него оказалась этическим оправданием корыстного расчета, обоснованием своего "права" на хитрое, заранее обдуманное утверждение деспотической власти над людьми более тонкой душевной организации. Это его, лужинский, способ личного самоутверждения. Многовариантность истолкования принципа "расчета выгод" героями "Преступления и наказания" создает то соотношение между ними, которое в литературе о Достоевском часто определяют как "двойничество" (Раскольников - Порфирий Петрович, Раскольников - Свидригайлов, Раскольников - Лужин). С другой стороны, это создает картину "общения разобщенных" - катастрофического разрушения общности критериев нравственной оценки, что в перспективе грозит той "эпидемией" общественного распада и взаимного уничтожения, которая дана в эпилоге - в последнем сне Раскольникова. В противоположность Чернышевскому автор "Преступления и наказания" не считает "норму разумности" чем-то всеобщим, показывая, что при громадном разрыве в уровнях сознания и душевной культуры она не может обеспечить единства нравственных критериев, регулирующих жизнь общества. Полемика Достоевского с просветительским рационализмом и этической теорией Чернышевского-романиста была художественно плодотворна потому, что велась по самым существенным, центральным вопросам эпохи, отражая коренные противоречия пореформенной русской жизни - противоречия, не только исторически не разрешенные, но и неразрешимые в пределах изображенной ими полосы истории. Полемика на таком высоком уровне несла в себе не простое столкновение общественных и философских позиций, но и глубокие различия в художественном мышлении, в способах поэтического осмысления жизни. Поэтому она так тесно связана с зарождением новых жанров, новых типов и структур русского романа, заключавших в себе богатейшие возможности дальнейшего развития романной прозы. Интеллектуальному роману Чернышевского Достоевский полемически противопоставил "роман идей" и ту поэтику, которую М. Бахтин назвал поэтикой "полифонического романа". По убеждению Достоевского, общество переживает "переходную эпоху" своего развития и потому разрешение и приведение к единству современных непримиримых противоречий социальной, интеллектуальной, нравственной жизни может быть выработано лишь исторически - в отдаленной перспективе. Интеллектуальный роман Чернышевского и полифонический "роман идей" Достоевского являются ответом литературы на кризис традиционной морали и на возросшую роль идей в психологии личности, а значит, и в жизненном поведении людей, и в ходе исторической жизни. Эту проблематику (с на