а осадивших ее сомнений и стремлений? Те эпитеты, которые я здесь придаю Штольцу, не выражают моего личного мнения об этой фигуре; этими эпитетами я обозначаю только те свойства, которые г. Гончаров хотел придать своему созданию; я же с своей стороны не считаю Штольца ни высокоразвитым, ни металлически твердым, ни спокойно размышляющим; все эти свойства могут быть приписаны человеку, а я не считаю Штольца за человека. Я вижу в нем довольно искусно выточенную марионетку, двигающуюся взад и вперед по произволу выточившего ее мастера. Еще гораздо искуснее марионетки Штольца выточена другая очень красивая марионетка, Ольга Сергеевна Ильинская; но жизни нет ни в той, ни в другой. Поэтому, говоря о гончаровских лицах, нам приходится только следить за процессом мыслительной деятельности в голове автора; нам приходится не обсуживать выведенные им стороны жизни, а просто решать вопрос, последовательны ли и пригодны ли его суждения. Беру я на себя этот труд потому, что имя г. Гончарова пользуется значительною известностью и, следовательно, мнения его могут иметь некоторое влияние на мысли читателей. Итак, мы видели, что г. Гончаров думает о развитии женщины: он полагает, что девушке достаточно пользоваться некоторою независимостью и встречаться порою с умным и твердым мужчиною, для того чтобы вполне развить свои природные силы. Те пределы, которых должна достигать эта независимость, не обозначены ясно, потому что отношения Ольги к тетке совершенно не обрисованы и отношения ее к обществу оставлены в тени, с тем замечательным умением, с которым г. Гончаров всегда набрасывает покрывало на то, о чем, по его мнению, неудобно распространяться. Те размеры, в которых должны проявляться ум и твердость мужчины, также не определены с достаточною ясностью; г. Гончаров не дал себе труда подумать о том, чем могут быть искренние и разумные отношения между развитым мужчиною и развитою женщиною, и вследствие этого отношения эти вышли бледны и фальшивы, как казенная фраза на избитую тему. В самом характере Ольги встречаются внутренние противоречия, которые ясно показывают, до какой степени туманны и сбивчивы понятия автора о том идеале женщины, который он сам себе составил и который он хотел выяснить читателям своего романа. Возьмем отношения Ольги к Обломову. Ольгу заинтересовывает грациозность этой честной, мешковатой личности, которой наивность и природный ум резко отделяются от вычурности и бесцветности тех светских джентльменов, которых до того времени приходилось видеть Ольге. Заинтересовавшись Обломовым, Ольга начинает в него вглядываться, убеждается в том, что он действительно умен, честен, мягок, симпатичен, и начинает чувствовать к нему влечение. Когда эта зародившаяся любовь сделалась заметна для самой Ольги, то она взглянула на свое чувство довольно оригинально; она посмотрела на него как на подвиг, который посылает ей судьба; она вообразила себе, что ей предстоит обновить Обломова, одряхлевшего от умственного сна, воодушевить его новою энергиею и сделать его способным к деятельной, человеческой жизни. Чтобы понимать таким образом свои отношения к любимому человеку, надо стоять на высокой степени умственного развития и обладать огромными природными силами. Кто стоит на такой степени и обладает такими силами, тот неспособен затосковать беспредметною тоскою и не понять причины своей тоски. Если Ольга понимает, что Обломову необходима деятельность, то как же она может не понять, что ей, как энергической личности, деятельность еще гораздо необходимее? Как же она не понимает, что вся ее тоска с любимым человеком, на южном берегу Крыма, среди роскошной, цветущей природы, - не что иное, как неудовлетворенная потребность разумной деятельности? Как, наконец, эта энергическая природа не рвется вон из душной атмосферы спокойного, сонного счастья в живую среду деятельности и тревоги? Как возможно, чтобы Ольга, решившаяся так резко разорвать свои отношения с Обломовым тогда, когда Обломов оказался тряпкою, чтобы эта самая Ольга, повторяю я, успокоилась на плоском ответе Штольца: "Мы не боги" и помирилась с такою жизнью, в которой, сколько нам известно, по словам г. Гончарова, не было ничего, кроме воркования любящего супруга, нянчания ребенка и забот по домашнему хозяйству? Энергическая женщина сама пробила бы себе дорогу к деятельности и взглянула бы с невольным презрением на того мужчину, который решился бы уверить ее, что надо быть богом, чтобы работать и наслаждаться. Но г. Гончаров, расходясь с моим мнением, доказывает, кажется, совершенно противное. Если сгруппировать в общую картину все черты, введенные им в фигуру Ольги, то смысл выдет довольно оригинальный, гармонирующий с основною идеею "Обыкновенной истории". Ольга в крайней молодости берет Себе на плеча огромную задачу; она хочет быть нравственною опорою слабого, но честного и умного мужчины; потом она убеждается в том, что эта работа ей не по силам, и находит гораздо более удобным самой опереться на крепкого и здорового мужчину. Положение ее очень прочно и комфортабельно, но, как вспышка, молодости, у нее является припадок тоскливого волнения. Этот припадок от времени до времени повторяется, постепенно ослабевая; наконец молодая женщина совершенно излечивается, делается спокойною и веселою, и жизнь ее начинает струиться тихим, прозрачным и отчасти усыпительно журчащим ручейком. Г. Гончаров находит, что это сонное спокойствие должно быть признано счастьем; я с ним не буду спорить, потому что у каждого свои понятия о счастье: это - дело личного вкуса. Г. Гончаров в изображении личности Ольги, точно так же как и в "Обыкновенной истории", производит вариации на известные русские пословицы: "жгуча крапива, да уварится", или "кабы на горох да не мороз, он бы и тын перерос"; он видит в проявлениях молодости и свежести дикие вспышки, бесплодные попытки перекрутить все по-своему и постепенно ослабевающие припадки сумасбродства, он смотрит на вещи трезвыми глазами благоразумного старца и считает развитие человека благополучно довершенным в. ту эпоху, когда он начинает располагать свои слова м поступки, сообразуясь с внушениями приличного расчета. Знаете ли, господа читатели, что вышло бы из "Обломова", если бы этот роман был рассказан писателем, смотрящим на вещи до так благоразумно, как смотрит г. Гончаров? Вышло бы вот что: Обломов оказался бы беззаботною головою, с поэтическими стремлениями, не находящими себе удовлетворения; он бы вышел похожим на Бельтова; и автор показал бы, что условия жизни, а не лимфатический темперамент мешают ему развернуть свои способности и удовлетворить тем стремлениям, которые от неудовлетворения чахнут и мелеют. Ольга оказалась бы очень умною девушкою, во всей личности которой совершается борьба между энергическим голосом чувственности - с одной стороны, и расчетом - с другой стороны. Ей нравится Обломов; она желала бы отдаться ему; ее привлекает грациозная беззаботность, спокойная, размашистость этой честной личности; но, с другой стороны, эти самые свойства внушают ей серьезные и благоразумные опасения. "Ведь этот Обломов, - рассуждает она, - ужасный ротозей; его могу оплести и обмануть так, что он и ухом не поведет; растратит все состояние, работать не сумеет, служить не пойдет, потому что "прислуживаться тошно". Что же я с ним буду делать? Он милый, хороший; мне его поцеловать хочется, у меня к нему сердце лежит, да ведь страшно; ведь он по миру пустит". Пока девушка раскидывает таким образом своим рано созревшим рассудочком, чувство симпатии к Обломову в ней усиливается, она увлекается пылким темпераментом; случайно рука ее попадает в его руку; она наклоняется к нему, слышится звук поцелуя; случай этот повторяется, - она счастлива потому, что находится под обаянием минуты, и потому, что в ней громко говорит голос здоровой природы... Но в это время обаяние вдруг разрушается; ей делает предложение молодой человек, Штольц, находящийся на отличной дороге, подвигающийся к видному положению в. обществе, отлично устроивший свое имение и пользующийся репутациею красивого, умного и дельного джентльмена. "Из молодых, да ранний", говорят об этом юноше благоразумные старцы, и этот-то юноша с подобающею солидностью выражает Ольге искренность и силу своего чувства и, серьезно глядя ей в глаза, предлагает ей руку и сердце. Юноша Штольц действует не без расчета: он знает, что Ольга может рассчитывать на наследство от какой-нибудь тетушки или бабушки; "кроме того, - рассуждает он, - все же будет женщина в доме: больше порядка, изящества, представительности; в том положении, которое мне в скором времени придется занимать, это даже необходимо". Ну, да что тянуть рассказ! Расчет у Ольги берет верх над чувством; она круто обрывает отношения с Обломовым, называет его пустым человеком, хотя самой больно расстаться с милою личностью, и, наконец, скрепя сердце, выходит замуж за дельного Штольца, который представляет что-то среднее между Калиновичем Писемского и Паншиным Тургенева. Апофеоза расчета, скептическое отношение к чувству - вот альфа и омега обоих романов г. Гончарова. Эти черты составляют остов характера Ольги; не та девушка хороша, по мнению Гончарова, которая любит сильно и бескорыстно, а та, которая умеет выбирать себе мужа; не тот человек хорош, по мнению г. Гончарова, у которого есть и теплое чувство, и светлый ум, и широкие стремления, а тот, кто, живя с волками, умеет выть по-волчьи. Это совершенно справедливо, и эту глубокую истину, до которой мы, легкомысленные свистуны, {19} никак не можем додуматься, уже давно сознала ученая редакция учено-литературного журнала "Русский вестник". {20} Одно опасно в этом случае: желая понравиться волкам, подражая под них, как говорит наше купечество, можно завыть так нескладно и нелепо, что даже волкам придется тошно. Да и, наконец, неужели большинство нашей публики - волки? Не наговор ли это? Итак, насчет Ольги Ильинской мы можем заметить, что это характер, неверно понятый и ложно представленный автором. Кто не может ужиться с нами, думает г. Гончаров, тот и дрянь; кто живет припеваючи, тот молодец. Коротко и ясно. Но справедливо ли будет, если я поступлю так: положим, я иду мимо высыхающего прудка и вижу, что карась издыхает от недостатка воды; в это самое время сотни лягушек прыгают и квакают, пляшут от радости и с наслаждением таскают червяков из жидкой грязи; я останавливаюсь над карасем и, указывая ему на лягушек, начинаю ругать его, зачем он не веселится и не наслаждается благами жизни. Прав ли я буду? Кажется, нет. - Не виноват карась в том, что он родился карасем, и не большая заслуга лягушкам от того, что они родились или сделались лягушками. Один дышит жабрами, другой - легкими; один любит светлую воду, другой - жидкую грязь. Ну, и с богом! IV  С любовью и с полным доверием обращаюсь я снова к нашим менее благоразумным художникам, Писемскому и Тургеневу. У Тургенева мы находим разнообразие женских характеров, у Писемского - разнообразие положений. Тургенев входит своим тонким анализом во внутренний мир выводимых личностей; Писемский останавливается на ярком изображении самого действия. Романы Тургенева глубже продуманы и прочувствованы; романы Писемского плотнее и крепче построены. Тургенев больше Писемского рискует ошибиться, потому что он старается отыскать и показать читателю смысл изображаемых явлений; Писемский не видит в этих явлениях никакого смысла, и в этом случае, заботясь только о том, чтобы воспроизвести явление во всей его яркости, он, кажется, избирает верную дорогу. У Тургенева уловлен смысл нашей жизни, но, рядом с тонкими и верными замечаниями и соображениями, попадаются поразительно фальшивые ноты, вроде построения Инсарова. У Писемского букет нашей жизни, как крепкий запах дегтя, конопляника и тулупа, поражает нервы читателя помимо воли самого автора. Тургенев мудрит над жизнью, и иногда невпопад; Писемский лепит прямо с натуры, и создания его выходят некрасивые, грубые, кряжистые, как некрасива, груба и кряжиста самая жизнь наша, самая неотесанная наша натура. Общая атмосфера нашей жизни схвачена полнее у Писемского, но зато индивидуальные характеры у Тургенева обработаны гораздо тщательнее. Словом, романы Писемского представляют _этнографический_ интерес, а романы Тургенева замечательны по интересу _психологическому_. В повестях и романах Тургенева много великолепно отделанных женских характеров. Я остановлюсь только на некоторых; возьму Асю, Наталью (из "Рудина"), Зинаиду (из "Первой любви"), Веру (из "Фауста"), Лизу (из "Дворянского гнезда") и Елену (из "Накануне"). Ася - милое, свежее, свободное дитя природы; как незаконнорожденная дочь, она в доме отца своего не пользовалась тем тщательным надзором, который душит в ребенке живые движения и превращает здоровую девочку в благовоспитанную барышню. Свободно играла и резвилась она, бывши ребенком; свободно стала она развиваться под руководством своего старшего законнорожденного брата, добродушного молодого человека, весело, светло и широко смотрящего на жизнь. "Вы видите, - говорит об ней ее брат, Гагин, - что она многое знала и знает, чего не должно бы знать в ее годы... Но разве она виновата? Молодые силы разыгрывались в ней, кровь кипела, а вблизи ни одной руки, которая бы ее направила... Полная независимость во всем, да разве легко ее вынести? Она хотела быть не хуже других барышень. Она бросилась на книги. Что тут могло выйти путного? Неправильно начатая жизнь слагалась неправильно, но сердце в ней не испортилось, ум уцелел". Эти слова Гагина характеризуют и того, кто их произносит, и ту девушку, о которой говорят. Мне могут возразить, что из этих слов не видно, чтобы Гагин смотрел на жизнь широко. На это возражение отвечу, что Гагин принадлежит к числу людей мягких, неспособных вступить в открытую борьбу с существующим предрассудком или завязать горячий спор с несоглашающимся собеседником. Мягкость и добродушие поглощают в нем все остальные свойства; он из добродушия посовестится уличить вас в нелепости; он даже с подлецом постарается разойтись помягче, чтобы не обидеть его; сам он не стесняет Аси ни в чем и даже не находит в ее своеобразности ничего дурного, но он говорит об ней с довольно развитым, но отчасти фешенебельным господином и потому невольно, из мягкости, становится в уровень с теми понятиями, которые он предполагает в своем собеседнике. Он высказывает о воспитании Аси те понятия, которые живут в обществе; сам он не сочувствует этим понятиям; находя на словах, что полную независимость вынести не легко, он сам никогда не решится стеснить чью-нибудь независимость; зато и не решится отстоять от притязаний общества свою или чужую независимость. Уступая требованиям общественных приличий, он отдал Асю в пансион; когда же Ася по выходе из пансиона постудила под его покровительство, он не мог стеснять ее свободы ни в чем, и она стала делать, что ей было угодно. Что же, спросит читатель, она, вероятно, наделала много непозволительных вещей? О да, отвечу я, ужасно много. Как же в самом деле! Она прочла несколько страстных романов, она одна ходила гулять по прирейнским скалам и развалинам; она держала себя с посторонними людьми то очень застенчиво, то весело и бойко, смотря по тому, в каком она была настроений, она... Ну, да что же! Неужели вам этого мало? _Вы видите, что она многое знала и знает, чего не должно бы знать в ее годы. Полная независимость во всем! Да разве легко ее вынести?_ О, эти две фразы имеют великое значение. Золотая середина! тебе я посвящаю их! "Русский вестник", "Отечественные записки"! {21} возьмите их в эпиграф. Ася является в повести Тургенева восемнадцатилетнею девушкою; в ней кипят молодые силы, и кровь играет, и мысль бегает; она на все смотрит с любопытством, но ни во что не вглядывается; посмотрит и отвернется, и опять взглянет на что-нибудь новое; она с жадностью ловит впечатления, и делает это без всякой цели в совершенно бессознательно; сил много, но силы эти бродят. На чем они сосредоточатся и что из этого выйдет, вот вопрос, который начинает занимать читателя тотчас после первого знакомства с этою своеобразною и прелестною фигурою. Она начинает кокетничать с молодым человеком, с которым Гагин случайно знакомится в немецком городке; кокетство Аси так же своеобразно, как и вся ее личность; это кокетство бесцельно и даже бессознательно; оно выражается в том, что Ася в присутствии постороннего молодого человека становится еще живее и шаловливее; по ее подвижным чертам пробегает одно выражение за другим; она как-то вся в его присутствии живет ускоренною жизнью; она при нем побежит так, как не побежала бы, может быть, без него; она станет в грациозную позу, которую не приняла бы, может быть, если бы его тут не было, но все это не рассчитано, не пригоняется к известной цели; она становится резвее и грациознее, потому что присутствие молодого мужчины незаметно для нее самой волнует ее кровь и раздражает нервную систему; это не любовь, но это - половое влечение, которое неизбежно должно явиться у здоровой девушки точно так же, как оно является у здорового юноши. Это половое влечение, признак здоровья и силы, систематически забивается в наших барышнях образом жизни, воспитанием, обучением, пищею, одеждою; когда оно оказывается забитым, тогда те же воспитательницы, которые его забили, начинают обучать своих воспитанниц таким маневрам, которые до известной степени воспроизводят его внешние симптомы. Естественная грация убита; на ее место подставляют искусственную; девушка запугана и забита домашнею выправкою и дисциплиною, а ей велят при гостях быть веселою и развязною; проявление истинного чувства навлекает на девушку поток нравоучений, а между тем любезность ставится ей в обязанность; одним словом, мы везде и всегда поступаем так: сначала разобьем естественную, цельную жизнь, а потом из жалких черепков и верешков начинаем клеить что-нибудь свое и ужасно радуемся, если это свое издали почти похоже на натуральное. Ася - вся живая, вся натуральная, и потому-то Гагин считает необходимым извиниться за нее перед тою золотою серединою, которой лучшим и наиболее развитым представителем является г. H. H., рассказывающий всю повесть от своего лица. Мы так далеко отошли от природы, что даже ее явления меряем не иначе, как сравнивая их с нашими искусственными копиями; вероятно, многим из наших читателей случалось, глядя на закат солнца и видя такие резкие цвета, которых не решился бы употребить ни один живописец, подумать про себя (и потом, конечно, улыбнуться этой мысли): "Что это, как резко! Даже не натурально". Если нам случается таким образом ломить на коленку явления неодушевленной природы, которые имеют свое оправдание в самом факте своего существования, то можно себе представить, как мы бессознательно, незаметно для самих себя, ломаем и насилуем природу человека, обсуживая и перетолковывая вкривь и вкось явления, попадающиеся нам на глаза. Из того, что я до сих пор говорил об Асе, прошу не выводить того заключения, будто это - личность совершенно непосредственная. Ася настолько умна, что умеет смотреть на себя со стороны, умеет по-своему обсуживать свои собственные поступки и произносить над собою приговор. Например, ей показалось, что она чересчур расшалилась, на другой день она является тихою, спокойного, смиренною до такой степени, что Гагин говорит даже об ней: "А-га! Пост и покаяние на себя наложила". Потом она замечает, что в ней что-то не ладно, что она, кажется, привязывается к новому знакомому; это открытие ее пугает; она понимает свое положение, двусмысленное, по мнению нашего общества; она понимает, что между нею и любимым человеком может появиться такая преграда, через которую она, из гордости, не захочет перескочить и через которую он, из робости, не посмеет перешагнуть. Весь этот ряд мыслей пробегает в ее голове чрезвычайно быстро и отдается во всем ее организме; кончается тем, что она, как испуганный ребенок, порывисто отвертывается от неизвестного будущего, которое является ей в образе нового чувства, и с детским доверием, с громким плачем и в то же время с недетскою страстностью кидается назад к своему милому прошедшему, воплощающемуся для нее в личности доброго, снисходительного брата. - Нет, - говорит она сквозь слезы: - я никого не хочу любить, кроме тебя; нет, нет! одного тебя я хочу любить - и навсегда. - Полно, Ася, успокойся, - говорит Гагин, - ты знаешь, я тебе верю. - Тебя, тебя одного! - повторила она, бросилась ему на шею и с судорожными рыданиями начала целовать его и прижиматься к его груди. - Полно, полно, - твердил он, слегка проводя рукой по ее волосам. Наша европейская цивилизация как-то так устроена, что она пугает дикарей и мало-помалу истребляет их; Ася в отношении к этой цивилизации находится почти в таком же положении, в каком может быть поставлен какой-нибудь краснокожий стрелок; ей предстоит решить грозную дилемму; надо или отказаться от того человека, к которому она начинает чувствовать влечение, или стать во фронт, войти в ранжир, отказаться от милой свободы; она инстинктивно боится чего-то, и инстинкт ее не обманывает; она хочет воротиться к прошедшему, а между тем будущее манит к себе, и не от нас зависит остановить течение жизни. Настроение Аси, ее обращение к прошедшему скоро исчезают без следа; приходит H. H., начинается разговор, прихотливо перепрыгивающий от одного впечатления к другому, и Аея вся отдается настоящему, и отдается так весело и беззаботно, что не. может даже скрыть ощущаемого удовольствия; она болтает почтя бессвязный вздор, обаятельный, как выражение ее светлого настроения, и, наконец, прерывается и просто говорит, что ей хорошо. И это настроение совершенно неожиданно разрешается в весьма естественном желании-' повальсировать с любимым человеком. Все радостно сияло вокруг нас, внизу, над нами: небо, земля и воды; самый воздух, казалось, был насыщен блеском. - Посмотрите, как хорошо! - сказал я, невольно понизив голос. - Да, хорошо! - так же тихо ответила она, не смотря на меня. - Если бы мы с вами были птицы, - как бы взвились, как бы полетели... Так бы и утонули в этой синеве... Но мы не птицы. - А крылья могут у нас вырасти, - возразил я. - Как так? - Поживете - узнаете. Есть чувства, которые поднимают нас от земли. Не беспокойтесь, у вас будут крылья. - А у вас были? - Как вам сказать?.. Кажется, до сих пор я еще не летал. Ася опять задумалась. Я слегка наклонился к ней. - Умеете вы вальсировать? - спросила она вдруг. - Умею, - отвечал я, несколько озадаченный. - Так пойдемте, пойдемте... Я попрошу брата сыграть нам вальс... Мы вообразим, что мы летаем, что у нас выросли крылья. Она побежала к дому. Я побежал вслед за нею, и, несколько мгновений спустя, мы кружились в тесной комнате под сладкие звуки Лайнера. Ася вальсировала прекрасно, с увлечением. Что-то мягкое, женское проступило вдруг сквозь ее девически-строгий облик. Долго потом рука моя чувствовала прикосновение ее нежного стана, долго слышалось мне ее ускоренное близкое дыхание, долго мерещились мне темные, неподвижные, почти закрытые глаза на бледном, но оживленном лице, резво обвеянном кудрями. Во всей этой сцене Ася, очевидно, находится в напряженном состоянии; она переживает новую для себя фазу развития; она в одно время и живет и думает о жизни, как это всегда бывает с людьми, одаренными светлыми умственными способностями; она поддается новым впечатлениям, ж в то же время боится их, потому что не знает, что дадут они ей в будущем; порою пересиливает страх, порою одолевает желание. Чувство растет с каждым днем; Ася объявляет г. Н., что крылья у нее выросли, да лететь некуда, а потом признается брату, что она любит этого господина. "Уверяю вас, - говорит Гагин в разговоре с Н., - мы с вами, благоразумные люди, и представить себе не можем, как она глубоко чувствует и с какой невероятной силой высказываются в ней эти чувства; это находит на нее так же неожиданно и так же неотразимо, как гроза". Действительно, чувство Аси высказывается не одними словами и слезами; оно доводит ее до действия: забывая всякую предосторожность, отлагая в сторону всякую ложную гордость, она назначает любимому человеку свидание, и тут-то, при этом случае, высказывается в полной яркости превосходство свежей, энергической девушки над вялым продуктом великосветской, условно-этикетной жизни. Посмотрите, чем рискует Ася, и посмотрите, чего боится Н.? Идя на свидание, Ася, конечно, не знала, чем оно может кончиться; свидание это было назначено без всякой цели, по неотразимой потребности сказать любимому человеку наедине что-то такое, чего и сама Ася ясно не сознавала; свидевшись с H. у фрау Луиз, она так безраздельно отдалась впечатлению минуты, что потеряла и желание и способность сопротивляться чему бы то ни было; она безусловно доверилась, не слыхавши от Н. ни одного слова любви; бессознательная робость молодой девушки и сознательная боязнь лишиться доброго имени - все умолкло перед настоятельными, неотразимыми требованиями чувства. Если можно благоговеть перед чем бы то ни было, то всего разумнее и изящнее будет с благоговением остановиться перед этою силою чувства: это такой двигатель, для которого не существует непреодолимых трудностей; при всякой борьбе между людьми одолеет рано или поздно та партия, на стороне которой находится наибольшая сумма энергического чувства; человек, вносящий в жизнь пылкое желание наслаждаться, горячую, энергическую любовь к жизни, наверное достигнет желаемого счастья, если ему не свалится на голову какой-нибудь нелепый камень. Только вялость и апатия вязнут в трясине, не умея осилить ни материальную нужду, ни людское недоброжелательство. Femme le veut, Dieu le veut {Чего хочет женщина - того хочет бог (франц.). - Ред.} - эта поговорка живет у французов со времен рыцарства, и в ней есть значительная доля правды: чего, чего не наделает любящая женщина? Какие новые силы не пробудятся в ней под влиянием ее чувства? Если бы действительно (как утверждают противники так называемой эмансипации женщин) у женщины не было ничего, кроме способности любить, то и тогда еще неизвестно, чья природа оказалась бы крепче и богаче интеллектуальными дарами - природа мужчины или природа женщины? В разбираемой мною повести неразвитая, полудикая девушка одною силою своего чувства становится неизмеримо выше молодого человека, у которого есть и ум, и образование, и современное развитие. Она на все решилась, не остановилась даже перед тою мыслью, что может огорчить брата, единственного человека в мире, которого она любит; она пошла навстречу осуждению и позору, страданию и домашнему горю, а он, он... на чем он запнулся? Стыдно сказать, а умалчивать незачем. На том, читатели, - что его жене на визитных карточках неудобно будет написать: m-me N., nee une telle. {Г-жа Н., урожденная такая-то (франц.). - Ред.} На том, что он сам, г. Н., затруднится отвечать на вопрос какого-нибудь великосветского хлыща: "Как ваша супруга урожденная?" Потом он после двухдневной борьбы одолевает это препятствие, но эта победа оказывается не своевременною. Кроме того, читатель, подумайте сами, если мы будем бороться с такими плюгавыми препятствиями, как с каким-нибудь действительно существующим колоссальным врагом, то, не правда ли, как мы далеко уйдем вперед, как много сделаем дельного, а главное, как много успеем насладиться жизнью? А жизнь, ей-богу, коротка, и счастливые стечения обстоятельств бывают так редки, что ими необходимо пользоваться, если не хочешь глупейшим образом прозевать жизнь. На личность г. Н. можно взглянуть еще с одной очень поучительной стороны. Он приходит на свидание с твердым намерением объявить Асе, что они должны расстаться. "Жениться на семнадцатилетней девочке (прибавьте еще, г. Н., на незаконнорожденной дочери), - говорит он сам себе, - с ее нравом (тут г. Н., очевидно, боится, чтобы у него, вследствие этого нрава, не выросли рога), как это можно?" (Да и не бойтесь, г, Н.: вам, конечно, нельзя, да вы и не женитесь. Это вам сказал уже и Гагин.) Твердое намерение г. Н. начинает колебаться, когда он видит грустную, робкую и обаятельную в этой грустной робости фигуру Аси, которая старается улыбнуться и не может, хочет сказать что-то и не находит ни слов, ни голоса. Ему становится жаль этой милой, любящей девушки; он снисходит к ней и называет ее ласкательным полуименем. - Ася, - сказал я едва слышно. Она медленно подняла на меня свои глаза... О, взгляд женщины, которая полюбила, - кто тебя опишет? Они молили, эти глаза, они доверялись, вопрошали, отдавались... Я не мог противиться их обаянию. Тонкий огонь пробежал по мне жгучими иглами, я нагнулся и приник к ее руке... Послышался трепетный звук, похожий на прерывистый вздох, и я почувствовал на моих волосах прикосновение слабой, как лист дрожавшей руки. Я поднял голову и увидал ее лицо. Как оно вдруг преобразилось! Выражение страха исчезло с него, взор ушел куда-то далеко и увлекал меня за собою, губы слегка раскрылись, лоб побледнел, как мрамор, и кудри отодвинулись назад, как будто ветер их откинул. Я забыл все, я потянул ее к себе - покорно повиновалась ее рука, все ее тело повлеклось вслед за рукою, шаль покатилась с плеч, и голова ее тихо легла на мою грудь, легла под мои загоревшиеся губы... - Ваша... - прошептала она едва слышно. Уже руки мои скользили вокруг ее стана... "Ахти, беда! - подумает сердобольный читатель. - Погубит он, озорник, бедную девушку!" Да, действительно, всякий здоровый и крепкий человек увлекся бы до последних пределов и, конечно, в увлекающейся Асе не встретил бы ни малейшего сопротивления. Честный человек увлекся бы, и от последствий его увлечения не пострадал бы никто: он женился бы на Асе на другой день после свидания, и самое свидание осталось бы в жизни обоих супругов светлым, блестящим воспоминанием. Энергический негодяй, вроде Василия Лучинова (в повести Тургенева "Три портрета"), также не отказался бы от плодов свидания, воспользовался бы всеми наслаждениями, какие можно было бы добыть от Аси, и потом бросил бы ее, как прочитанную записку. Первый поступил бы как порядочный человек, второй - как отъявленный негодяй. Что же касается до тестообразного г. Н., то он поступил так замысловато и вследствие этого так глупо, как может поступить только существо, лишенное плоти и крови или одаренное весьма жалкою дозою крови плохого достоинства. Он сначала было растаял, а потом спохватился. У него недостало мозгу, чтобы с первой минуты окатить девушку ушатом холодной воды, а потом недостало полнокровия, чтобы, не заботясь о последствиях, дать этой девушке и самому себе несколько мгновений жгучего наслаждения. У него все перепутано: чувство врывается в процесс мысли, мысль парализирует чувство. Воспитание ослабило его тело и набило мозг его идеями, которых тот не может осилить и переварить. У него нет физического здоровья, физической силы, физической свежести; это - ходячая теория, человеческая голова на курьих ножках, выжатый лимон без соку, без вкуса и без остроты. И таково большинство; и нам этот тип так привычен, что нас даже не поражают его вопиющие недостатки; многие читатели, наверное, сказали по прочтении "Аси", что Н. - очень честный человек, которому не посчастливилось в жизни. Да, честный. Никто у него и не отнимает этой честности... Ася - такая личность, в которой есть все задатки счастливой, полной жизни; развившись помимо условий нашей жизни, она не заразилась ее нелепостями. Встреться она с свежим мужчиною, она бы показала нам, что значит быть счастливою, и дала бы нам самый спасительный и плодотворный урок, которого нам до сих пор никто не умел дать. Но где же взять такого мужчину? У нас их нет. И вот свежее, молодое, здоровое существо попало в лазарет, в котором стонут на разные лады субъекты, одержимые самыми разнообразными болезнями. Ну, конечно, из этого не могло выйти ничего путного; поневоле ей пришлось зачахнуть от аптечного воздуха или заразиться от дыхания окружающих субъектов. Виновата ли в этом женщина? V  Наталья в "Рудине" похожа на Асю, или, вернее, в основу их личностей положена автором одна идея, разработанная различно в обоих романах. В Асе больше грации, в Наталье больше твердости; Ася отличается подвижностью, Наталья - сдержанностью и способностью глубоко вдумываться в предмет и долго вынашивать в голове идею или чувство. В Асе огонь вспыхивает сильно и внезапно; действие этого внутреннего огня тотчас отражается на ее физиономии, в ее поступках, во всем ее поведении; в Наталье этот огонь разгорается медленно, и действие его долгое время скрывается от нее самой и от других; а потом, когда она сама отдает себе отчет в своем настроении, она все-таки скрывает его от других и одна, без посторонних свидетелей, хозяйничает в своем внутреннем мире. Различий, как видите, очень много, а между тем сходство самое существенное: обе девушки сохранили свежесть и здоровье помимо обстановки, помимо тех людей, которые считали себя вправе распоряжаться их мыслями и чувствами. Наталье это было труднее сделать, чем Асе, и потому Наталья вышла из своей борьбы крепче и вынесла из нее больший запас сознанного опыта. Наталья - старшая дочь богатой барыни, окруженная с малолетства гувернантками, французскими грамматиками и душеспасительными наставлениями, произносимыми на разных европейских языках. Как тут не опошлиться? Действительно мудрено, но тут выручает одно обстоятельство, именно то, что матери некогда постоянно наблюдать за воспитанием, а гувернантки большею частью довольно тупы. Воспитанию детей посвящают себя обыкновенно те лица, которые, по ограниченности ума, ни на что другое не способны, да иначе и быть не может. Во-первых, материальное положение наставника всегда зависимо и всегда скудно обеспечено. Во-вторых, обречь себя на то, чтобы постоянно передавать другому то, что знаешь, значит отказаться от возможности идти дальше. Когда начинаешь учить другого, тогда уже интересы собственного развития отодвигаются на задний план. Кто хочет денег, тот не пойдет в педагоги, потому что место не хлебное. Кто хочет идей, тот не пойдет в педагоги, потому что занятия с детьми отнимают у человека время, не обогащая его внутренним содержанием. Стало быть, в педагоги идет, даже по призванию, только трудолюбивая посредственность; в гувернантки идут те девушки, которым не удалось выйти замуж. То обстоятельство, что место педагога не пользуется почетом и что вследствие этого на эти места идут люди, обиженные богом, не раз возбуждало в нашей педагогической литературе жалобные вопли; я осмелюсь самым скромным тоном выразить сомнение в основательности этих воплей. Осмелюсь даже предложить вопрос: велика ли та услуга, которую мы оказываем детям, занимаясь их нравственным воспитанием? Воспитывать - значит приготовлять к жизни; спрашивается, может ли готовить к жизни кого бы то ни было такой человек, который сам не умеет жить? А что мы не умеем жить, в этом, кажется, не усомнится благосклонный читатель. Воспитывая наших детей, мы втискиваем молодую жизнь в те уродливые формы, которые тяготели над нами; мы поступаем таким образом с такими личностями, которые сами не могут еще ни подать голоса, ни заявить протеста, ни оказать сопротивления; мы без спросу мнем чужие личности и чужие силы; когда владельцы этих сил и этих личностей начинают вступать в свои человеческие права, то они находят, что в их владениях все перепутано; мысль загромождена разными кошмарами и кикиморами; чувство извращено и болезненно нацарапано или насильственно притуплено педагогическими внушениями о долге, о чести, о нравственности; молодое тело изнурено бесплодною, одностороннею мозговою работою, отсутствием правильного моциона, чистого воздуха, часто даже недостатком здоровой пищи. Физическое здоровье подорвано, а что дано взамен? Насажен в мозгу по разным грядкам, с немецкою тщательностью и возмутительною аккуратностью, бурьян и чертополох, который надо вырывать с корнем, чтобы он не истощил всю умственную почву. И вот молодой хозяин поневоле посылает ко всем чертям услужливых огородников, вскопавших и засеявших ему мозг; он исподволь или вдруг, смотря по обстоятельствам, эмансипирует себя от их непрошенной опеки я начинает жить по-своему и думать по-своему. Но на борьбу с сорными травами уходит много хороших сил, и часто человек оказывается освобожденным от бурьяна уже тогда, когда телесное развитие достигло полной зрелости и стоит уже на поворотном пункте. Чем раньше молодая личность становится в скептические отношения к своим наставникам, тем лучше, потому что тем меньше последние успеют напортить и тем больше времени останется на поправление или, вернее, на радикальное уничтожение их работы. Стать в скептические отношения легче к дураку, чем к умному человеку, и потому я решаюсь признать положительно полезным то обстоятельство, что нашим воспитанием занимались и занимаются большею частью недалекие люди. Развиваться под руководством наставника, мне кажется, положительно невозможно, а развиваться помимо наставника тем удобнее, чем ограниченнее наставник. Но отчего же, однако, спросит читатель, умный и широко развитый человек не может принести своему воспитаннику существенной пользы? Оттого, любезный читатель, что умный и широко развитый человек никогда не решится воспитывать ребенка; он поймет, что врываться в интеллектуальный мир другого человека с своею инициативой - бесчестно и нелепо; он будет хорошо кормить ребенка, удалять от него вредные предметы, вроде бешеной собаки, каленого железа, сырой комнаты, угарного воздуха. На том он и остановится; если ребенок предложит ему вопрос, он ему ответит; если ребенок принесет на его суд какое-нибудь сомнение, он ему выскажет свое убеждение. Зрелый ум старшего будет иметь влияние на формирование суждений ребенка, но это влияние будет независимо от воли обоих действующих лиц; его не будут втискивать силою или всучивать педагогическою хитростью. Кто попытается сделать больше этого, тот, стало быть, не настолько умен или не настолько широко развит, чтобы быть безвредным сознательно и добровольно. Если он не может быть безвреден сознательно и добровольно, то пускай будет безвреден невольно, вследствие бессилия. Если нельзя найти человека очень умного, возьмите человека очень глупого. Результат получится почти в такой же мере удовлетворительный, а людей глупых много, особенно между педагогами. Стало быть, выдет и дешево и сердито. Наталья, как умный ребенок, рано заявила свою умственную жизнь каким-нибудь озадачивающим вопросом, метким замечанием, вспышкою своеволия; это заявление, благодаря тупости воспитательницы, встретило себе холодный или даже недоброжелательный прием. На вопрос отвечали вскользь; на меткое замечание воспоследовало со стороны гувернантки не менее меткое замечание: "Маленькие девочки не должны так говорить". Маленькая девочка спросила: почему? Ей приказали молчать. Вспышку своеволия назвали капризом и подавили силою. Словом, так или иначе, воспитывающая сторона уронила себя в глазах воспитывающейся стороны, а это, как известно всем, занимавшимся когда-нибудь воспитанием, вовсе не трудно сделать, когда имеешь дело с умным ребенком. Маленькая девочка широко раскрыла свои умные глаза, с удивлением посмотрела на старших недоумевающим взором и подумала про себя: какие они