ь. Я тут тоже согрешил, грешный, маненько, доказчиком был, за Сережку-то больно злоба была моя на нее, и теперича, слышавши эти ее слова про барина, слышавши, что, окромя того, селенье стращает выжечь, я, прошлым делом, до бурмистра ходил: "Это, говорю, Иван Васильич, как ты хошь, а я тебе заявлю, это нехорошо; ты и сам не прав будешь, коли что случится - да!" С этих моих слов и пошло все. Бурмистр тоже поопасился: становому заявил. Тот сейчас наехал и обыск у ней в доме сделал: так однех трав, сударь, у ней четыре короба нашли, а что камушков разных - этаких мы и не видывали; земли тоже всякой: видно, все из-под следов человеческих. Стали ее опрашивать, какие это травы? "Не знаю". Чья земля? - "Не знаю"... Пошто она у тебя? - "Не знаю". Только и ответу было. Хошь бы в слове проговорилась. Двои сутки с ней становой бился, напоследок говорит бурмистру: "Что, говорит, с ней, бестией, делом вести! Как на нее докажешь! Пиши барину; он лучше распорядится". Так тот и описал. Барин и приказывает сослать ее на поселенье, коли мир приговорит. Тут она и сробела, и чего уж не делала, боже ты мой! И вином-то поила и денег сулила - ништо не взяло: присудили! - В остроге-то, как она сидела, - начал Петр, - я тоже проходил мимо Галича, зашел к ней, калачик принес... заплакала, братец ты мой. "Не была бы, говорит, я в этом месте, кабы не один человек; не пошла бы я, говорит, за этим больно худым, кабы не хотела его приворожить, в сорока квасах ему пить давала - и был бы он мой, да печурский старичище моему делу помешал". Только и сказала: "Теперь, говорит, меня на поселенье ссылают; только ты, Петр, этому не радуйся: тебе самому не будет счастья ни в чем. Кажинный час в сердце твоем будет тоска и печаль". И все ведь, голова, правду сказала: что, что живешь на свете! Ничего не веселит, словно темной ночью ходишь. Ни жена, ни дети, ни работа - ничто не мило, и сам себе словно ворог какой! Вот только и есть, как этой омеги проклятой стакана три огородишь, так словно от сердца что поотляжет. Проговорив это, Петр вздохнул и потом вдруг поднял голову. - Будет! Баста! - сказал он. - Пора ужинать. Барину, я вижу, любо наше каляканье слушать, а нам все петухов будить придется. Матюшка, дурак! Подай шапку, вон лежит на бревнах! Матюшка подал ему. - Спасибо, - продолжал Петр, - я тебя за это в первый раз, как хлестать станут, за ноги подержу, и уж крепко, не бойся, не вывернешься. - Да за што меня хлестать станут? - спросил Матюшка. - И по-моему, братец, не за што: душа ты кроткая, голова крепкая, - проговорил Петр и постучал Матюшку в голову. - Вона, словно в пустом овине! Ничего, Матюха, не печалься! Проживешь ты век, словно кашу съешь. Марш, ребята! - заключил он, вставая. - За угощенье твое благодарим, государь милостивый, - сказал Сергеич, кланяясь. - Да ты ниже кланяйся, старый хрен! Всю жизнь спину гнул, а не изловчился на этом! - подхватил Петр, нагибая старику голову. Сергеич засмеялся, Матюшка тоже захохотал. - Прощай, барин, - продолжал Петр, надевая шапку. - Правда ли, дворовые твои хвастают, что ты книги печатные про мужиков сочиняешь? - прибавил он приостановясь. - Сочиняю, - отвечал я. - Ой ли? - воскликнул Петр. - В грамоте я не умею, а почитал бы. Коли так, братец, так сочини и про меня книгу, а о дедушке Сергеиче напиши так: "Шестьдесят, мол, восьмой год, слышь! Ни одного зуба во рту, а за девками бегает". - Полно, балагур, полно! Пойдем лучше ужинать, коли собрался! - сказал Сергеич, слегка толкнув Петра в спину. - Пойдемте! - отвечал тот и обнял одною рукой Матюшку. Веселость Петра, впрочем, вспыхнула на минуту: он опять потупил голову. Все они пошли неторопливо, и я еще долго смотрел им вслед, глядя на нетвердую и заплетающуюся походку Сергеича, на беспечную, но здоровую поступь кривоногого Матюшки, наконец, на задумчивую и сутуловатую фигуру Петра. V Успеньев день - у нас в приходе праздник. Это можно уж догадаться по тому, что кучер мой, Давыд, между нами сказать, сильный бахвал и большой охотник до парадных выездов, еще в семь часов утра, едва успел я встать, пришел в горницу. - Что тебе? - спрашиваю я. - Изволите ехать молиться к обедне или нет-с? Коли поедете, так лошадей надо припасти. Собственно говоря, лошадей совершенно нечего припасать, а стоит только вывести из конюшни и заложить, и Давыд, я знаю, пришел спрашивать, чтоб скорее успокоить свое ожидание насчет того, удастся ли ему проехать и пофорсить. - Поеду, - говорю я. У Давыда от удовольствия кровь бросается в лицо. - Жеребцов ведь припасти? - спрашивает он. - Нет, братец, разгонных бы, - говорю я. - На разгонных нельзя, вся ваша воля: разгонные лошади совсем смучены; а что эти одры, стоят только да овес едят! Хошь мало-мальски промнутся, - возражает Давыд с вытянувшимся лицом, и я убежден, что одна мысль: ехать на разгонных к празднику, была для него мученьем. - Ну хорошо, на жеребцах поедем, - говорю я, - только уговор лучше денег: в сарае не изволь их муштровать и хлестать, а то они у тебя выскакивают, как бешеные, и, подъезжая к приходу, не скакать благим матом, а то, пожалуй, или себе голову сломишь или задавишь кого-нибудь. - Не извольте беспокоиться. Господи, боже мой! Не первый год езжу, - говорит Давыд и потом, постояв немного, присовокупляет: - Кафтан синий надо надеть-с? - Конечно, - говорю я. - Кушак тоже шелковый? - прибавляет он. - Конечно, конечно, - подтверждаю я, не понимая еще, к чему он ведет этот разговор: синий кафтан и шелковый кушак находятся совершенно в его распоряжении. - Вы этта изволили говорить, перчатки зеленые купить мне в Чухломе. - Ну, да! Что ж? - Не для чего покупать-с... у Семена Яковлича еще после папеньки вашего лежат кучерские перчатки; не дает только без вашего приказанья, а перчатки важные еще! - разрешает, наконец, Давыд, к чему он клонил разговор. - Хорошо; скажи, чтоб дал, - говорю я. И Давыд, очень довольный, отправляется. Надобно сказать, что он очень хороший кучер и вообще малый трезвого поведения и доброго нрава, но имеет одну слабость: прихвастнуть, и прихвастнуть не о себе, а все как бы в мою пользу. Вдруг, например, расскажет где-нибудь на станции, на которой нас обоих с ним очень хорошо знают, что я граф, генерал и что у меня тысяча душ, или ошибет какого-нибудь соседа-мужика, что у нас двадцать жеребцов на стойле стоят. Когда я бываю с ним иногда в городе и даю ему полтинник на чай, он этот полтинник никогда не издержит, но, воротившись домой, выбросит его на стол перед своей семьей и скажет: "Нате-ста: только и осталось от пяти серебром баринова подареньица". Кроме этих внешних достоинств, он любил меня украшать и внутренними, нравственными качествами; так, например, припишет мне храбрость неимоверную в рассказе такого рода, что раз будто бы мы ехали с ним ночью и встретили медведя, и он, испугавшись, сказал: "Барин, я пущу лошадей", а я ему на это сказал: "Подержи немного, жалко медвежьей шкуры", и убил медведя из пистолета, тогда как я в жизнь свою воробья не застреливал. После Давыда начинает являться прочая дворня проситься на праздник - обычай, который заведен был еще прадедами и который я поддерживаю, имея случай при этом делать неистощимое число наблюдений. Первая является Александра скотница, очень плутоватая и бойкая женщина. - Батюшка Алексей Феофилактыч, позвольте на праздник-то сходить, - говорит она. - Хорошо, ступай; только как коровы без тебя останутся? Смотри! - О коровах, батюшка, я баушку Алену просила: баушка походит. Как можно о скотинке не думать! Я о ней кажинный час жалею. И сегодня не пошла бы, да у тетки моей праздник, а у меня и родни-то на свете только тетка родная и есть, - говорит она скороговоркой. - Ступай, - говорю я, хоть и предчувствую, что она меня обманывает. Только что Александра ушла, мимо окон по двору идет Андрюшка ткач, с женой, очень смазливый малый, год назад женившийся на молоденькой и очень хорошенькой из крестьян бабенке, значит, еще молодые и оба, в отношении меня, несмелые; они стоят некоторое время на дворе и перекоряются, кому идти проситься: наконец, подходит к окну молодая и кланяется. - Здравствуй, милушка, - говорю я. Она вся вспыхивает. - На праздник, что ли, хочешь идти? - спрашиваю я. - Нешто, сударь, - говорит она. - Ну, ступай. - И хозяина уж пусти! - прибавляет она. - Ступайте. Она хочет идти. - Да, постой, - говорю я, - у тебя грудной ребенок: как ты его оставишь? - Пошто оставлять: с собой возьму. - Помилуй, ты измучишь и сама себя и ребенка. - Ой, ничего, - отвечает она, - мало ли с ребятами ходят, не одна я - ничего! - Ступайте. Она кланяется и опять краснеет и, подходя к мужу, говорит: "Пустил!" Тот тоже издали мне кланяется, и уходят оба. Комнатный человек мой Константин, сопутник с десятилетнего возраста моей жизни, имеющий обыкновение обращаться со мной строго, приготовляет мне бриться и одеваться с мрачным выражением в лице. Ему тоже хочется на праздник, и он думает, что не попадет, по я намерен доставить ему это удовольствие. - Константин, ты велишь оседлать себе лошадь и поедешь со мной. - Слушаю-с, - отвечает он голосом, необычно суровым. - Старуха Алена пришла: просится тоже помолиться, - прибавляет он, умилившись сердцем от собственного удовольствия. - Как же мне делать? Уж я скотницу отпустил, - воскликнул я. - Позовите старуху. Старуха входит. - Я ведь, старуха, скотницу Александру отпустил: она мне наврала, что ты берешься посмотреть за коровами. - Ну, батюшка, вся ваша воля, - отвечает старуха покорным, но укоризненным тоном, - круглый год из-за этой Александры Алексевны лба не перекрестишь. Она пошла пиво пить, а тебе и помолиться нельзя. - Эй! Кто там? - кричу я. - Скажите Александре, чтоб она не уходила; а ты, старуха, ступай. - Где уж, батюшка! Не воротишь ее: совсем нарядная приходила к тебе проситься; прямо из горницы и побежала; верст на пять теперь уж ушла. Мне стало жаль старухи. - На тебе двугривенный, что ты остаешься; а в следующее воскресенье я тебя на лошади отправлю богу помолиться, - говорю я. - Ой, батюшка! Что это? Пошто? И так довольны вашей милостью, - говорит она; впрочем, берет двугривенный и этим отчасти успокаивается. Я продолжаю смотреть в окно: старик повар прошел, в белой манишке моего подаренья; молодая горничная, еще накануне завившая свои виски в мелкие косички, а теперь расчесавшая их, прибежала, как сумасшедшая, к матке в избу. Ключница прошла в погреб, в мериносовом платье и в шелковом, повязанном маленькой головкой, платочке. Это штат барыни, и они у нее, вероятно, отпросились. Я вижу даже, что у конского двора отчаянный Васька запрягает им в телегу лошадь и сам, никого не допуская, натягивает супонь. Таким образом, сбирается почти вся дворня, за исключением разве дедушки Фадея: и тот остается потому, что с печки слезть не может. Впрочем, он только еще нынешний год не пошел, а прошлый ходил, но, не дойдя еще до прихода, свалился в канаву и пролежал тут почти целый день. Даже Семен, несмотря на свою флегматичность и бесстрастность характера, остался очень доволен, когда я ему предложил, чтоб и он тоже ехал. Никогда еще не замечал я в нем такой расторопности: не прошло пяти минут, как он уже сидел верхом на чалке, в синем кафтане и какой-то высокой бобровой шапке, бог знает от кого и каким образом доставшейся ему. Однако пора и мне собираться; я оделся и вышел. Давыд, несмотря на мои просьбы и наставления, распорядился по-своему: лошади, весьма добронравные и хорошо приезженные, вылетели из сарая, как бешеные, так что он, повалившись совершенно назад, едва остановил их у крыльца. Я убежден, что они жесточайшим образом нахлестаны; кроме того, коренную он по обыкновению взнуздал бечевкой, чтоб круче шею держала, а бедным пристяжным притянул головы совершенно к земле, так что у них глаза и ноздри налились кровью. Напрасно я восставал против этой его системы закладыванья: на все мои замечания он отвечал: "Господа так ездят, красивее этак!.." В настоящем случае я ничего уж и не говорил и только просил его, ради бога, не гнать лошадей, а ехать легкой рысью; он сначала как будто бы и послушался; но в нашем же поле, увидев, что идут из Утробина две молоденькие крестьянки, не мог удержаться и, вскрикнув: "Эх, вы, миленькие!" - понесся что есть духу. - Неужели ты, Давыд, думаешь, что нас молодцами за это сочтут? Напротив, дураками! - принимался я было ему втолковывать, но все напрасно. Подъезжая к приходу, он весь как-то уж изломался: шапку свернул набекрень, сам тоже перегнулся, вожжи натянул, как струны, а между тем пошевеливает ими, чтоб горячить лошадей. День был светлый; от прихода несся говор народа, и раздавался благовест вовся; по дороге шло пропасть народу, и все мне кланялись. - Матка, чей барин-то? - говорит одна старуха другой. - Филата Гаврилыча, матка, сын, али не узнала? - отвечает ей та. - Ну, вот, какой хороший да пригожий! - говорит первая старуха. На худой лошаденке, которые обыкновенно называются вертохвостками, гарцует некто Фомка Козырев, лакей и управляющий одной немолодой вдовы-помещицы. Уж три года, как Фомка стал являться на всех праздниках в плисовых штанах, в плисовой поддевке, с серебряными часами; путем поклониться ни с кем не хочет, простого вина не пьет, а все давай ему наливок. Жареных пышек на иной ярмарке на рубль серебра съест в день, а орехи без перемежки в кармане насыпаны. За это и по другим, еще более уважительным причинам, его и прозвали полубарином. Завидев меня и замечая, что я начинаю его обгонять, он также, в свою очередь, начинает горячить лошадь, а сам представляет, что совладеть с ней не сможет. Лошаденка завертела хвостом и пошла боком забирать все дальше и дальше в сторону. Чем ближе к селу, тем больше обгоняешь народу. Какие у всех довольные лица, а между тем как мало надобно, чтоб доставить этим людям это удовольствие. Придет иной верст за десять пешком к приходу, помолится, а тут и отправится в деревню, где празднуют. Хорошо еще, у кого есть родные: тот прямо идет гоститься, то есть выпить, пообедать и поболтать; а у кого нет, так взойдет в избу несмело и проговорит каким-то странным голосом: "С праздником, хозяева честные, поздравляем". Хозяин, который уж действительно ничего не жалеет, но которого в то же время одолевают гости, проговорив: "Сейчас, голубчик, сейчас", поспешит ему дать рюмку водки, пирога и пива; гость это все выпьет, съест и отправится в другую избу, и таким образом к вечеру наберется порядочно. К величайшему неудовольствию Давыда, я не допустил его произвести эффект, проезжая по улице села, а велел ехать задами и пошел сам пешком. У церковных ворот пересек мне дорогу маленький семинаристик, в длиннополом нанковом зеленом сюртучке. - Здравствуйте, папенька крестный, - проговорил он. Когда я его крестил, - совершенно не помню. - Здравствуй, милый! Ты чей? - Отца дьякона, папенька крестный, - отвечал он. - А! Отца дьякона! Это хорошо... Что, обедня идет или нет? - Начинается, папенька крестный, - отвечает он и, как человек привычный, пошел впереди, расталкивая для меня народ. В церкви, у левого клироса, стоят две барышни, небогатые прихожанки. Я убежден, что до моего появления они молились усердно, но как увидали меня, так и начали модничать. Мне всегда несколько грустно видеть их у прихода. Зачем они не ходят в просто причесанных волосах, а как-нибудь всегда их взобьют? Зачем они носят эти собственного рукоделья шляпы из полинялой шелковой материи с полинялыми лентами? Зачем так безбожно крахмалят свои кисейные платья и, наконец, зачем, по преимуществу старшая, произносят все в нос? Я подозреваю, что, говоря таким образом, она воображает, что говорит по-французски. После обедни я хотел было пройтись по ярмарке, но меня остановила проживающая в селе немолодая тоже девица из духовного звания, по имени Арина Семеновна, девица большая краснобайка и очень неглупая. - Позвольте, батюшка Алексей Феофилактыч, - начала она, - просить вас осчастливить меня вашим посещением. Я еще пользовалась милостями вашего папеньки, маменьки; по доброте своей и великодушию, они никогда не брезговали посещать мою сиротскую хижину. Слух тоже, батюшка, и про вас идет, что вы в папеньку - негордые. - С большим удовольствием, сударыня; но меня звал отец Николай; чтоб мне туда не опоздать, - сказал я. - Отец Николай, батюшка, долго еще изволят пробыть в церкви, так как теперича простой народ молебны будет служить, а вы по крайности тем временем чайку или кофейку у меня откушаете. Богато-небогато, сударь, живу, а все на прием таких дорогих гостей имею. - Очень хорошо, сударыня, извольте. - Не знаю, как и благодарить за ваши милости, - сказала мне с поклоном Арина Семеновна и отнеслась к идущим за мной двум барышням: - Нимфодора Михайловна, Минодора Михайловна, позвольте и вас просить к себе на чашку чаю: я у вас частая гостья, гощу-гощу и стыда не знаю, а вас в своем доме давно не имела счастия видеть. - О нет, вы этого не можете сказать: мы у вас тоже частые гости! - произнесла совершенно в нос старшая сестра, Нимфодора. - Кабы еще чаще, еще бы я была больше осчастливлена, - сказала Арина Семеновна. Все мы таким образом пошли к ней. Я видел, что барышням очень хочется заговорить со мной, но я, признаюсь, побаивался этого. - Как здоровье вашей супруги? - сказала наконец младшая, Минодора, говорившая меньше в нос, но зато, судя по выражению лица, должно быть, более желчная, чем старшая. Впрочем, обе они, как уже немолодые девицы, были немного злы и на меня, как я слышал, питали большую претензию за то, что я не знакомился с ними. Предчувствуя, что вопрос этот был сделан с ядовитой целью, я поспешил отвечать: - Слава богу, здорова, и мы с ней все сбираемся к вам. Что-то вроде улыбки пробежало по губам обеих барышень. - И скоро исполните ваше обещание? - сказала старшая, Нимфодора, еще более в нос. - На той неделе непременно, непременно, - опять поспешил я отвечать. - Очень приятно, конечно, будет нам видеть вас у себя, хоть, может быть, вам будет у нас и скучно, - ядовито заметила младшая, Минодора; но потом, как бы желая смягчить это замечание, прибавила: - Мы хоть не имели еще удовольствия видеть вашу супругу, но уж очень много слышали о них лестного. - А я, матушка, счастливее вас: имела честь видеть супругу Алексея Феофилактыча и вот при них скажу, не показалась она мне: старая, беззубая, нехорошая... - О нет, вы шутите! - произнесла старшая, Нимфодора, в нос. Арина Семеновна лукаво засмеялась. - Неужели, матушка, вправду говорю? - отвечала она. - Красавица, писаной красоты дама. Вот вы, барышни, больно у нас хорошие, а она, пожалуй, лучше вас. В такого рода разговорах мы шли, и я заметил, что если младшая, Минодора, язвила смертных больше словом, то старшая уничтожала их презрительным и гордым видом, особенно кланявшихся нам мужиков и баб. Когда мы пришли к Арине Семеновне, она, конечно, захлопотала о приготовлении угощения нам. У нее, впрочем, были уж в гостях две попадьи и дьяконица, которые нам церемонно поклонились. Барышни, чтоб не уронить своего достоинства, сели на диван, а я, признаться, чтоб избегнуть разговора с ними, нарочно поместился у окна: но вдруг, к ужасу моему, старшая, Нимфодора, встала и села около меня. - Что вы теперь сочиняете? - сказала она с улыбкою и слегка наклоняя голову. Вопрос этот обыкновенно и при других обстоятельствах и от других людей всегда меня конфузит. - Нет, я теперь ничего не сочиняю, - отвечал я, потупившись. - В деревенском уединении, я думаю, так приятно сочинять, - продолжала пытать меня Нимфодора, устремив прямо мне в лицо пристальный взгляд. - Да; но я занимаюсь больше хозяйством, - отвечал я, чтоб что-нибудь сказать ей. - О, так вы и хозяин хороший! Как приятно это слышать! - воскликнула Нимфодора. Почему это ей приятно слышать - не понимаю. - Я недавно читала, не помню чье, сочиненье, "Вечный Жид"{336} называется: как прелестно и бесподобно написано! - продолжала моя мучительница. "Что ж это такое?" - думал я, не зная, что с собой делать и куда глядеть. - Нынче, так это грустно, - снова продолжала Нимфодора, не спуская с меня пристального взгляда, - мы не имеем где книг доставать. Когда здесь жил, в деревне, Рафаил Михайлыч{336}, с которым мы были очень хорошо знакомы и почти каждый день видались и всегда у них брали книги. Тут я у них читала и ваше сочинение, "Тюфяк" называется - как смешно написано. Я начинал приходить в совершенное ожесточение. Чтоб спасти себя хоть как-нибудь от дальнейших разговоров с Нимфодорой, я высунул голову в окно и стал будто бы с большим вниманием глядеть на толпящийся тут и там народ. Из толпы, окружающей кабак, вышел Пузич с Козыревым; оба они успели, видно, порядочно выпить. Я еще прежде слышал, что Пузич подрядился у Фомкиной госпожи строить новый флигель, и у них, вероятно, были поэтому слитки{337}. Пузич, увидев меня, остановился и поклонился, а Козырев, нахмуренный и мрачный, немного пошатываясь и засунув руки в карманы плисовых шаровар, прошел было сначала мимо, но потом тоже остановился и, продолжая смотреть на все исподлобья, стал поджидать товарища. - Ваше высокоблагородие, позвольте с вами компанию иметь, - проговорил Пузич пьяным голосом. - Нет, братец, в другое уж время, - сказал я, показывая ему рукой, чтоб он отправлялся, куда шел. - Барин!.. Писемский!.. Господин! Позвольте с вами компанию иметь! - прокричал Пузич на всю уж улицу, так что Арина Семеновна, как хозяйка, обеспокоилась этим и подошла к окну. - Нехорошо, нехорошо, Пузич, - сказала она, - мужик вы хороший, богатый, а беспокоите господ. Ступайте, ступайте! - Арина Семеновна, позвольте компанию иметь! - воскликнул опять Пузич. - Ежели теперича барину, господину Писемскому, деньги теперича нужны - сейчас! Позови только Пузича: "Пузич, дай мне, братец, денег, тысячу целковых" - значит, сейчас, ваше высокопривосходительство. Что мне деньги! Денег у меня много. Мне барин, господин Писемский, его привосходительство, значит, отдал теперича все деньги сполна, и я благодарю, должон благодарить. Теперича господин Писемский мне скажет: "Подай мне, Пузич, деньги назад!" - "Изволь, бери..." Позвольте, ваше привосходительство, компанию мне с вами иметь?.. В это время вышел из-за угла Матюшка, что-то с несвойственным ему печальным лицом, и робко подошел к Пузичу. - Дядюшка, дай два рублика-та, - пробормотал он. Физиономия Пузича в минуту изменилась: из глупо подлой она сделалась строгой. - Какие твои два рубли? - сказал он, обернувшись к Матюшке лицом и уставив руки в бока. - Мамонька наказывала серп купить, жать нечем, - проговорил тот. - Какие твои деньги у меня? За какие услуги? Говори! Ежели теперича ты пришел у меня денег просить, как ты смеешь передо мной и господином в шапке стоять? Тебе было сказано, на носу зарублено, чтоб ты не смел перед господами в шапке стоять, - проговорил Пузич и сшиб с Матюшки шапку. Тот только посмотрел на него. - Что дерешься? И на тебе шапка не притаченная, - проговорил он, поднимая шапку. - Молчать! Поговори еще у меня! - продолжал Пузич. - Когда, значит, подрядчик с тобой разговаривает, какой разговор ты можешь иметь! - Пузич, идемте, - проговорил октавой Козырев, которому уж, видно, наскучило ждать. - Идем, идем, Флегонт Матвеич, - отвечал Пузич, - дураков, значит, надо учить, ваше привосходительство, коли они неумны, - отнесся он ко мне и, очень довольный, что удалось ему перед всем народом покуражиться над Матюшкой, пошел с Козыревым опять, кажется, в кабак. Бедняга Матюшка издали последовал за ним. - Что? Тебя не рассчитывает подрядчик? - спросил я его. - То-то-тка, все вот жилит да дерется еще, - отвечал он, уходя. Не прошло четверти часа после этой сцены, мы сидели еще с барышнями у Арины Семеновны в ожидании отца Николая, который присылал из церкви с покорнейшею просьбою подождать его, приказывая, что, как он освободится, так сам зайдет просить достопочтенных гостей. Чтоб отклонить для Нимфодоры всякую возможность вступить со мною в разговор о литературе, я продолжал упорно смотреть в окно. "Однако отец Николай что-то долго нейдет, думал я, неужели он все еще молебны служит?" Около церкви никого уж не видать, а между тем в противоположной стороне, к кабаку, масса народа делается все гуще и гуще. Наконец, я увидел ясно, что туда идут и бегут. - Кажется, пожар! - сказал я, вставая. - Ах, боже мой! - воскликнула Нимфодора и даже Минодора с довольно, по-видимому, твердыми нервами. В это время вошел отец Николай, бледный и запыхавшийся. - Батюшка! Что такое случилось? Откуда вы? - спросил я. - Что, сударь! Случилось несчастье: убийство в кабаке! Сейчас ходил напутствовать дарами, да уж поздно - злодеи этакие! - Скажите! - произнесли опять Нимфодора и Минодора в один голос. - Кто такие? Кто кого убил? - спросил я. - Плотники... стали пьяные в кабаке с хозяином разделываться... слово за слово, да и драка... один молодец и уходил подрядчика насмерть, - отвечал отец Николай, садясь и утирая катившийся с лица его крупными каплями пот. - Не Пузича ли это? - сказал я. - Его, его, Пузича, коли знаете. Плутоватый был мужичонко. - Кто ж его убил? Он сейчас здесь был. - Да я уж и не знаю. Петром, кажется, зовут парня, высокий этакой, худой. - Батюшка! Нельзя ли еще как-нибудь помочь убитому? - воскликнул я. - Вряд ли! - отвечал отец Николай, сомнительно покачивая головой. Но я, схватив попавшийся мне на глаза перочинный ножик, чтоб пустить Пузичу кровь, пошел как мог проворно к кабаку. Место происшествия, как водится, окружала густая толпа; я едва мог пробраться к небольшой площадке перед кабаком, на которой, посредине, лежал вверх лицом убитый Пузич, с почерневшим, как утопленник, лицом, с следами пены и крови на губах. У поддевки его правый рукав был оторван, рубаха вся изорвана в клочки; правая рука иссечена цирюльником, но кровь уж не пошла. В стороне стоял весь избитый Матюшка и плакал, утирая слезы кулаком связанных рук. Сидевшему на лавочке Петру, тоже с обезображенным лицом и в изорванном кафтане, сотский вязал ноги. - Злодей, что ты наделал? - сказал я ему. Он взмахнул на меня глазами, потом посмотрел на церковь. - Давно уж, видно, мне дорога туда сказана! - проговорил он и прибавил сотскому: - Что больно крепко вяжешь? Не убегу. В толпе между тем несколько баб ревело, или, лучше сказать, голосило: - Батюшка, кормилец мой! - завывала одна. - Что ты надсажаешься? Али родня? - говорил ей мужской голос. - Ну, батюшка, как не надсажаться! Все человеческая душа, словно пробка выскочила! - отвечала женщина. - Пускай поревет; у баб слезы не купленные, - заметил другой мужской голос. - О, о, о, ой! - стонала еще другая баба. - Куда теперь его головушка поспела? - Удивительная вещь, удивительная вещь! - толковал клинобородый мужик с умным лицом и, должно быть, из торговцев. - Как у них это случилось? - отнесся я к нему. - Пьяные, сударь, - отвечал он, - Пузич с утра с Фомкой пьет; пьяные-с! Поначалу они принялись вдвоем в кабаке этого толсторожего пария бить; не знаю, про што его и связали: он ничем не причинен!.. Цаловальник видит, что дело плохо: бьют человека не на живот, а насмерть, караул закричал. Мы в кабак-то и вбежали, и Петруха-то вошел. "За что, говорит, парня бьете?" - и стал отымать, вырвал у них его, да и на улицу: они за ним, да и на него. Пузич за волосы его сгреб, а Фомка под ногу подшибает, и Петруха - на моих глазах это было - раза два их отпихивал, так Фомка и поотстал, а Пузич все лезет: сила-то не берет, так кусаться стал, впился в плечо зубами, да и замер. Мы было с сотским начали разнимать их - где тут! За ноги хотели было их растащить, так Пузич как съездил меня сапогом по голове, так шабаш - на-ли шабалка затрещала. Сотский стал уж кричать: "Воды! Водой разливайте!" Я было побежал зачерпнуть - прихожу: все уж порешено. Петруха, говорят, оборанивался, оборанивался, и как ухватит его запоперек, на аршин приподнял, да и хрясь о землю - только проохнул. А Козырев испугался, вскочил на своего живодерного коня и лупмя почал его лупить плетью, чтоб ускакать. Ребята тут смеются ему: "Возьми, говорят, кол; ишь плетью-то не пробирает, бока больно толсты!" Такой дурак: угнал - словно не найдут. Я вышел из толпы; мне попался старик Сергеич, проворно шедший туда своей заплетающейся походкой. - Дедушка! Слышал ли, что ваш Петр начудил? - сказал я ему. - Ой, государь милостивый! Слышал, слышал! За то его, батюшка, бог наказал, что родителя мало почитал. Тогда бы стерпел - теперь бы слюбилось, - отвечал старик и прошел. Потом меня нагнали барышни, перебиравшиеся от Арины Семеновны к отцу Николаю. По просьбе их я рассказал им все подробности. - Гм!.. - глубокомысленно произнесла младшая, Минодора. - Что за народ эти мужики! - сказала в нос старшая, Нимфодора. ПРИМЕЧАНИЯ ПЛОТНИЧЬЯ АРТЕЛЬ Рассказ впервые опубликован в журнале "Отечественные записки" (1855, No 9), с подзаголовком "Деревенские записки". Закончен он бил 15 июля 1855 года. Отзываясь с похвалой о народных рассказах Писемского, Некрасов особо отметил язык "Плотничьей артели": "...народный язык в этом рассказе удивительно верен"*. ______________ * Н.А.Некрасов. Полное собрание сочинений, т IX, М., 1950, стр. 314. В этом произведении автор сумел правдиво очертить типичные крестьянские характеры (плотник Петр, старик Сергеич) и дать колоритный образ кулака-мироеда Пузича. Горький вспоминал: "Изо всех книжных мужиков мне наибольше понравился Петр "Плотничьей артели"; захотелось прочитать этот рассказ моим друзьям, и я принес книгу на ярмарку"*. Прослушав "Плотничью артель", молодой рабочий Фома после долгого молчания сказал: "Петр правильно убил подрядчика-то". ______________ * М.Горький. Собрание сочинений, т. XIII, М., 1951. стр. 469. Подготовляя текст "Плотничьей артели" для издания Стелловского, Писемский, добиваясь художественной законченности, заново отредактировал отдельные выражения. В "Отечественных записках" шутка Петра о старике Сергеиче звучала так: "...Ни одного зуба во рту, а по закоулкам ходит". В издании Стелловского вместо последних слов более резкое выражение: "...за девками бегает". В журнальном тексте лошади вылетели из сарая, "как обозленные черти", в издании Стелловского - "как бешеные". Автор произвел также некоторые сокращения, одно из которых приводим. В последней главе после слов "Я начинал приходить в совершенное ожесточение" (стр. 336) было: "Тебе смешно, - думал я, - что написано в "Тюфяке", а разве ты не смешнее в эти минуты всего, что когда-либо я писал? Отчего же ты этого смешного не чувствуешь в себе и не молчишь, как сердито молчит сестра твоя?" Вся эта тирада в издании Стелловского отсутствует. В настоящем издании рассказ печатается по тексту: "Сочинения А.Ф.Писемского", издание Ф.Стелловского, СПб, 1861 г., с исправлениями по предшествующим изданиям, частично - по посмертным "Полным собраниям сочинений" и рукописям. Стр. 289. "Барыня" - популярная песня, печатавшаяся в песенниках с 1799 года. Музыка композитора И.А.Козловского (1757-1831). Павел - П.А.Писемский (1850-1910), старший сын писателя. Николай - Н.А.Писемский (1852-1874), младший сын писателя. Стр. 293. Сенновская божья матерь - икона богоматери в церкви на Сенной площади Петербурга. Стр. 336. "Вечный жид" - роман французского писателя Эжена Сю, в переводе на русский язык вышедший в 1844-1845 годах. Рафаил Михайлыч - Зотов (1795-1871), писатель и драматург, театральный деятель, автор широко известных в свое время романов "Леонид или черты из жизни Наполеона I" и "Таинственный монах". Стр. 337. Слитки (литки) - пирушка, завершающая какую-либо сделку. В.А.Малкин