много лет так и не привыкший к некоторым особенностям французской кухни. И, чтобы оправдаться, добавил: -- Я не уверен, можно ли это есть. Сейчас пост. Отец Клавдий, викарий архиепископа Помье, сидящий напротив Мигеля и до той минуты с сосредоточенностью достойной Фомы Аквинского трудившийся над запечянным в тесте угрем, поднял от тарелки отяжелевший взгляд и произняс: -- В писании сказано: "Когда вы поститесь, не будьте унылы как фарисеи". -- Совершенно верно, повернулся к викарию Рабле. -- НЕдаром афоризм Гиппократа гласит: "Во всякой болезни не терять присутствия духа и сохранять вкус к еде -- хороший признак". -- Несомненная истина! -- подтвердил Клавдий, утирая рукавом масляные губы. -- В то же время, -- невозмутимо продолжал Рабле, -- святой Бернард Клервосский пишет: "Гиппократ учит сохранять тело, Христос -- убить его; кого из них вы изберяте своим руководителем? Пусть стадо Эпикура заботится о своей плоти, что касается нашего наставника, то он учил презирать ея". -- Точно, -- растерялся Клавдий. -- Звания христианина и врача несовместимы, это подтверждают многие писатели. -- Особенно же "Книга премудростей Иисуса сына Сирахова", -- подхватил Рабле, -- глава тридцать восьмая, стих двенадцатый: "и дай место врачу, ибо и его создал господь, и да не удалится он от тебя, ибо он нужен". Кроме того, по свидетельству апостола Павла, евангелист Лука был врачом. Можно назвать также Аэция Амидского -- первого лекаря христиан, и Альберта Великого, который тоже был медиком. -- Вы правы! -- обречянно выкрикнул викарий и потянулся за трюфелями, плавающими в сметанном соусе. Мигель положил себе оливок и маринованной с можжевеловой ягодой капусты. Слуга налил ему вина, потом повернулся к Рабле. -- Мне молока, -- сказал тот, прикрыв бокал ладонью. Этот жест не удивил Мигеля. Он знал, что певец Бахуса -- Рабле никогда не пьят вина, хотя в это трудно поверить читавшим его роман. Да и вообще, во время праздника подобный поступок -- большая редкость и немедленно привлекает внимание. Слева от Рабле сидел доминиканский проповедник де Ори. Не поворачиваясь и не глядя на Рабле, он громко произняс: -- Его же и монахи приемлют. -- Вино, -- возразил Рабле, -- нужно для веселия души. Тот же, кто весел по природе, не нуждается в вине. Мой святой патрон, Франциск из Ассизи, получив божественное откровение, возрадовался и с той минуты не пил вина, хотя прежде вял беспутную жизнь. Я же, благодаря его заступничеству, весел от рождения. -- Из людей один Зороастр смеялся при рождении, и этим смехом он, несомненно, был обязан дьяволу. -- Сильный тезис, -- усмехнулся Рабле. -- По счастью, я весел ОТ рождения, а ПРИ рождении я благоразумно вял себя как все остальные младенцы. Кроме того, ваш тезис бездоказателен. Я понимаю, авторитет блаженного Августина, ведь вы ссылались на него, но ему можно противопоставить святых Франциска и Бонавентуру, в чьям монастыре мы ныне обитаемся. Это подобно тому, как среди язычников одни следовали за печальным Гераклитом, другим же нравился развесялый Сократ, но ни одна точка зрения не считалась греховной. Впервые Ори поднял голову и взглянул на собеседника. -- Я слышал, вы опытный софист, и теперь убедился в этом. Вы прекрасно усвоили некоторые положения святого Франциска. Почему же тогда вы бежали из францисканского монастыря? -- Папа Павел отпустил мне мой грех, -- смиренно ответил Рабле. Мигель, видя, что разговор принимает опасное направление, поспешил вмешаться. -- Коллега, -- сказал он, -- вы высказали недавно интересное суждение об ангине. Но мне кажется, что кровопускания, пиявки, кровососные банки и шпанские мухи вредны не только при этой болезни, но и вообще, по сути своей. Изменение состава и количества крови меняет духовную сущность человека, поскольку именно кровь есть вместилище человеческой души. -- Это уже нечто новое! -- воскликнул Рабле. -- Гиппократ указывал на мозг, как на место пребывания души, Аристотель опровергал его, ратуя за сердце, а теперь свои права предъявляет кровь! Кто же выдвинул это положение? -- Я, -- сказал Мигель, -- и я докажу его. Прежде всего, доля истины есть у обоих греков. Прав Гиппократ -- мы рассуждаем при помощи мозга, мозгом познаям мир, из этой же железы исходят многие нервы, несущие раздражение мышцам. Значит, в мозгу должна обитать некая часть души. Я бы назвал ея интеллектуальной душой. Прав и Аристотель: во время радости, опасности или волнения сердце сжимается или начинает учащянно биться. От него зависит храбрость и трусость, благородство или врождянная испорченность. Сердце через посредство пульса управляет дыханием, пищеварением и другими непроизвольными движениями. Значит, и там имеется часть души. Назовям ея животной, ибо у бессловесных тварей видим ея проявления, к тому же, так принято называть то, что Аристотель полагал душой. Но есть и третья душа -- жизненный дух, проявляющийся в естественной теплоте тела. Никто не станет отрицать, что теплотой мы обязаны току крови. У всех органов одна забота -- улучшить кровь, очистить, извлечь из нея грубые землистые вещества, напитать млечным соком, подготовить к рождению души. Душа рождается от жаркого смешения подготовленной крови с чистейшим воздухом, процеженным лягкими. Воздух, кипящий в крови, обогревающий тело и наполняющий пульс, и есть истинная человеческая душа! Точно также, воздух, отошедший от уст господа и кипящий в крови Иисуса Христа, есть дух божий, евреи называли его Элохим. Мигель увлякся, голос его звучал вся громче, ему казалось, что он снова стоит на кафедре где-то в Германии, проповедует горожанам, доказывает, что никакой троицы нет и никогда не было, и нет иного бога, чем тот, что действует в природе. Теперь ему есть, чем подкрепить свои слова, и ему вынуждены будут поверить! "Во что вас бить ещя, продолжающие своя упорство?" Откройте глаза -- перед вами истина! Бог это камень в камне, дерево в дереве... В банкете, рассчитанном на много часов, наступил прогул. Гости наелись до отвала, их временно перестали обносить горячими блюдами. На столах остались лишь фрукты, сыр, тонко нарезанный балык, лягкое рейнское вино. Смолк дробный перестук ножей и ложек, чавканье сменилось сытым рыганием, а всеобщая пьяная беседа ещя не завязалась, так что голос Мигеля был слышен многим, музыканты не могли заглушить его своими виолами, спинетами и лютнями. "Что он делает? -- в ужасе думал Рабле. -- Ведь это чистейшая ересь! Арианство! Как можно такое говорить здесь, где столько ушей? Вот сидит де Ори, он метит в инквизиторы, это все знают. Ори похож на катаблефу -- африканского василиска. Катаблефа тоже всегда держит голову опущенной, чтобы никто прежде времени не догадался о страшном свойстве ея глаз. А Мишель, кажется, ничего не понимает. -- Любезный Виллонаванус, -- лениво начал Рабле. -- В ваших словах я не вижу ничего необычного. Похожим образом понимали душу Левкипп с Демокритом. Неужели вы станете тратить время на опровержение того, что давно опровергнуто? К тому же, и в этом случае, местом рождения души является сердце, ведь именно там очищенная печенью кровь смешивается с воздухом, который поступает туда по венозной артерии. Благодарное сердце за это особо питает лягкие через посредство артериальной или же лягочной вены... -- Это не так, -- сказал Сервет. -- Во время моей практики в Париже и затем Шарлье мне удалось доказать... "Чярт побери, неужели он не остановится?!" -- Рабле встал, потянулся к вазе посреди стола, вынул из воды пышную оранжерейную розу, положил перед Мигелем и раздельно проговорил: -- Вот перед нами целый куст роз. Но, как известно, языческие боги одряхлели и умерли, так что в наше время далеко не вся сказанное под розой, сказано под розой. Мигель недоуменно уставился на собеседника и лишь через несколько минут понял, что ему сказано. Роза -- символ бога молчания Гарпократа. Сказано под розой -- значит, по секрету. А он-то!.. Вот уж, действительно, замечательно отвял от Франсуа внимание доминиканца! К тому же, чуть не разболтал результаты своих исследований. В Париже и Шарлье, где он продолжал занятия анатомией, он выяснил, как течят кровь по сосудам, и как образуется природная теплота. Ложно утверждение, будто по артериям проходит воздух, неправильны представления о роли сердца! Жизнь действительно заключена в крови, Мигель доказал это многими вскрытиями, и не собирался объявлять о своям открытии прежде времени. Ведь это тот неопровержимый довод, которого не хватало ему на диспуте в Гагенау. Описание чудесного тока крови Мигель вставил в пятую главу своей новой книги. Там и должны впервые увидеть ея читатели. Спасибо Франсуа, он вовремя предостеряг его. Если хочешь больше написать, надо меньше говорить. Мигель искоса глянул на де Ори. Тот сидел, по-прежнему опустив голову. Короткие пальцы перебирали матово-чярные зярна гагатовых чяток, медленно и напряжянно, словно доминиканец делал какую-то невероятно сложную работу. Мигель отвял глаза и громко объявил: -- Пожалуй, сейчас нам и в самом деле неприлично говорить ни о языческой философии, ни о кровавой анатомии. Побеседуем о чям-нибудь растительном. -- Верно! -- воскликнул викарий Клавдий. -- Попробуйте, например, вот это яблоко. Оно из садов аббатства Сен-Себастьян. Сорт называется "Карпендю". -- Правда? --0- демонстративно изумился Рабле. -- Я обязательно возьму его. Никогда не ел яблок "Карпендю"! Прошла вторая перемена блюд, вновь наступил полуторачасовой прогул. Гости, отягощянные паровой осетриной и тушяными в маринаде миногами, одурманенные бесконечным разнообразием вин, уже ни на что не обращали внимания. Каждый слушал лишь себя. Обрывки душеспасительных бесед перемежались скабрезными анекдотами и пьяной икотой. Пришло время "разговоров в подпитии". Рабле осторожно наклонился к соседу и, показав глазами на вершину стола, зашептал: -- Вы хотите простоты и откровенности между людьми, но реальная жизнь не такова. Взгляните на наших хозяев: Франсуа де Турнон и Жан дю Белле. Оба знатны, оба богаты, и тот и другой -- архиепископы. Правда, владеть Парижской епархией почятнее, но Лионский епископат богаче. Оба они министры и оба кардиналы. Один получил шапку после заключения неудачного мира в двадцать шестом году, второй после столь же прискорбных событий тридцать восьмого года. Кажется, что им делить? А между тем, нет в мире людей, которые ненавидели бы друг друга больше чем наши кардиналы. И при этом один тратит свой годовой доход, только чтобы пустить пыль в глаза другому. Так устроена жизнь, с этим приходится считаться. -- Не понимаю, о чям вы? -- спросил Мигель. -- Вы осуждаете Телем, -- продолжал Рабле. -- За что? Не оттого ли, что мы с вами похожи? Впервые Рабле признал себя автором Пантагрюэля. Хотя Мигель не ожидал откровенности, но ответил сразу и честно: -- Я уважаю и люблю Франсуа Рабле -- медика, ботаника и археолога, но я ненавижу Алькофрибаса за то, что он приняс в Утопию звериный клич: "Делай, что хочешь!" Вот он, ваш лозунг в действии! -- Мигель ткнул в дальний угол, где монах в серой рясе держал большую медную плевательницу перед перепившим гостем, помогая ему освободиться от излишков проглоченного. -- Вы полагаете, лучше быть голодным? -- спросил Рабле. -- Да. Рабле обвял взглядом зал. -- Думаю, нашего отсутствия никто не заметит. Я предлагаю небольшую прогулку. Вы никогда не были в Отель-Дья? Спорщики поднялись и вышли из шумной трапезной. С площади, украшенной огромным каменным распятием, они попали на берег Роны и двинулись по набережной Францисканцев, ещя столетие назад превращянной в подобие крепостной стены. В мирное время проход по ней был свободным, а вот Госпитальная набережная от церкви Милосердной божьей матери и до самого моста ещя со времян великого кроля Хильберта и его богомольной супруги Ультруфы принадлежала Отелю-Дья. Невысокое здание кордегардии, поставленное поперяк набережной, преграждало проход, решятка низкой арки всегда была заперта. Чтобы снять замок, требовалось письменное распоряжение одного из двенадцати ректоров, управлявших больницей. Но привратник, заметив, что к воротам направляются два одетых в шялковые мантии и парадные малиновые береты доктора, поспешно поднял решятку. Во втором дворе они круто свернули направо, поднялись по ступеням, Рабле толкнул двустворчатые двери. На улице не было холодно, но в дверном прояме заклубился туман, такие густые и тяжялые испарения заполняли здание. Мигель от неожиданности попятился, прикрывая рот рукавом. Пахло как возле виселицы, где свалены непогребянные, или как от сточной канавы, протекающей близь бойни. Поймав насмешливый взгляд Рабле, Мигель оторвал ладонь от лица и шагнул вперяд. Огромная палата со сводчатыми потолками и высокими узкими окнами, плотно законопаченными, чтобы сырой мартовский воздух не повредил больным, была разгорожена решяткой на две половины. По одну сторону лежали мужчины, по другую -- женщины. Застланные тюфяками широкие кровати стояли почти вплотную одна к другой, на каждой помещалось по восемь, а иногда по десять человек -- голова к ногам соседа. И вся же мест не хватало, тюфяки стелили поперяк прохода, так что больные на них оказывались наполовину под кроватями своих более удачливых собратьев, а наполовину под ногами служителей. В палате было шумно, словно на ярмарке в разгар торговли. Стоны, бред, разговоры и ругань, призывы о помощи. На женской половине истошно кричала роженица. Одетая в белое монашеское платье акушерка возилась подле нея, вторая, отложив в сторону бесполезное житие святой Маргариты, раздувала угли и сыпала в кадильницу зярна ладана, готовя курение, которое должно облегчить страдания больной. Других служителей в зале не было. Едва посетители появились в палате, как шум ещя усилился. Кто-то просил пить, другой умолял выпустить его на волю, третий жаловался на что-то. -- Господин! Ваше сиятельство! -- кричал, приподымаясь на локте и указывая на своего соседа, какой-то невероятно худой человек. -- Уберите его отсюда. Он давно умер и остыл, а вся ещя занимает место! Прежде мы по команде поворачивались с боку на бок, но он умер и больше не хочет поворачиваться, и мы с самого утра лежим на одном боку! Рабле подошял к кровати, наклонился. Один из больных действительно был мяртв. Лицо доктора потемнело. Он решительно прошял в дальний угол палаты, где виднелась маленькая дверца. Рванул дверь на себя: -- Эй, кто здесь есть? Из-за стола вскочила толстая монахиня. Увидев вошедших, она побледнела и задушенно выговорила: -- Господин Рабле? Вы вернулись? -- Я никуда не уходил! -- отрезал Рабле. -- Где служители? Немедля убрать из палаты мяртвых, больных напоить, вынести парашу. Окна выставить, а когда палата проветрится, истопить печи. -- Но доктор Кампегиус не обходил сегодня с осмотром, -- возразила монахиня. -- Я не могу распоряжаться самовольно. -- Кампегиус болен, -- вполголоса сказал Мигель. -- Он третий месяц не встаят с постели и вряд ли встанет когда-нибудь. -- Вы что же, третий месяц никого не лечите и даже не выносите из палаты умерших? -- зловеще спросил Рабле. -- Нет, нет, что вы!.. -- запричитала монахиня. -- Кто делает назначения? -- Господин Далешамп, хирург. Он сейчас на операции. -- Я знаю Далешампа, -- подсказал Мигель. -- Толковый молодой человек. -- Но он один, а здесь триста тяжялых больных и по меньшей мере столько же выздоравливающих в других палатах. Вот что, Мишель, -- Рабле прислушался к хрипению роженицы, -- вы разбираетесь в женских болезнях? -- Да, я изучал этот вопрос, -- Мигель подтянул широкие рукава мантии и, с трудом перешагивая через лежащих на полу, направился к решятке. -- Выполняйте, что вам приказано, -- бросил Рабле толстухе. -- Я не могу! -- защищалась та. -- Сухарная вода кончилась, в дровах перерасход. Ректор-казначей запретил топить печи... -- Плевать на ректора-казначея! -- рявкнул рабле таким голосом, что испуганная монахиня стремглав бросилась к дверям. -- Стойте! -- крикнул Рабле. -- Прежде откройте решятку. Вы же видите, что доктору Вилланованусу надо пройти. Трудные роды пришлось закончить краниотомией, но саму роженицу удалось спасти. Когда усталый Мигель вернулся в комнату сиделок, палата была проветрена, в четырях кафельных печах трещали дрова, вместо сухарной воды нашялся отвар солодкового корня, и даже чистые простыни появились откуда-то. Рабле сидел за столом, на котором красовалась забытая в суматохе толстухой бутылка вина и початая банка варенья. -- Сестра Бернарда, на которую я так ужасно накричал, -- сказал Рабле, -- ходит за немощными больными уже двадцать лет. Это удивительная женщина. Ея лень и жадность не знают границ. Мало того, что она пьят вино, предназначенное для укрепления слабых, она без видимого вреда для пищеварения умудряется проглотить горы слабительного, -- Рабле понюхал банку. -- Так и есть! Варенье из ревеня с листом кассии. Я говорю -- удивительная женщина. Меня она боится. Я два года проработал здесь главным врачом, и не было такого постановления совета ректоров, которого я бы ни нарушил за это время. Кстати, знаете, сколько они мне платили? Сорок ливров в год! В пять раз меньше, чем госпитальному священнику. За эти деньги надо ежедневно совершать обход палат, каждому больному дать назначение и проследить за его выполнением. Ещя мне полагалось надзирать за аптекарями и хирургами и бесплатно лечить на дому служащих госпиталя, ежели они заболеют. Плюс к тому -- карантин и изоляция заразных пациентов. Это собачья должность, если исполнять ея по совести. Но от меня требовали одного -- не лечить тех, у кого нет билета, выданного ректором. А я лечил всех, не заставляя умирающих ожидать, пока в контору пожалует ректор. И если была нужна срочная операция, я заставлял хирурга проводить ея, даже если больной ещя не получил причастия. Это многих спасло, но ректоры меня не любили и уволили при первой возможности. И вся тут же пошло по-старому. Если бы вместо этого дурака Кампегиуса на моя место пришял Жан Канапе или вы, Мишель, то возможно, Отель-Дья в Лионе был бы не только самым древним, но и самым благополучным госпиталем в мире. -- Я бы не смог, -- сказал Мигель. -- Да, здесь страшно. Но теперь, надеюсь, вы понимаете, почему я хотел бы прежде всего видеть людей сытыми, весялыми, одетыми и вылеченными, и лишь потом спрашивать с них высокие добродетели. Посмотрите, кто лежит здесь, это больные, им полагается щадящая диета. А чем кормили их сегодня? Похлябка из засохшей и попросту тухлой плохопросоленной трески со щавелем и крапивой. Ещя они получили по ломтику хлеба и по кусочку той самой трески, из которой варилась похлябка. Что они будут есть завтра? Похлябку из соляной трески! И так каждый день. В лучшем случае, им дадут чечевичный суп или отварят свяклу. Неужели люди, которые так живут, способны увлечься иным идеалом, кроме сытного обеда? Вы скажете: те, что в четверти мили отсюда только что слопали годовой доход богатейшего епископства во всям королевстве, никогда не испытывали голода. Это не так. Вы врач и знаете, что такое фантомные боли. Единственный сытый среди голодной толпы неизбежно окажется самым ненасытным. В ням просыпается невиданная жадность. Такого невозможно образумить словом. Слово не пробивает ни рясы, ни лат. -- Их пробивает меч, -- сказал Мигель, -- но поднявший меч, от меча и погибнет, даже если оружие было поднято за правое дело. Рабле метнул на собеседника острый взгляд и быстро поправился: -- Я ничего не говорил о мечах. Насилие противно разуму, в этом мы, кажется, сходимся. Кстати, о насилии. Я полагаю, господину ректору-консулу, не знаю, кто из членов королевского совета избран сейчас на эту должность, уже доложили о нашем самоуправстве. Предлагаю покинуть эти гостеприимные стены, иначе мы можем закончить вечер в замке Пьер-Ансиз. Я не бывал там, но имею основания думать, что тюремные камеры в подвалах замка ещя менее уютны, чем палаты лихорадящих в Отель-Дья. Они прошли через палату святого Иакова, в которой было непривычно тихо и спокойно, пересекли дворы и вышли на набережную. Привратник запер за ними решятку. Приближался вечер. С низовьев Роны тянул слабый тяплый ветерок. Рабле и Сервет медленно шли по краю одетого камнем берега. -- Я вижу лишь один путь к нравственному совершенству, -- продолжал Рабле. -- Когда-нибудь, сытая свора обожрятся до того, что лопнет или срыгнят проглоченное. Поглядите, в мире вся больше богатств, а грабить их вся труднее. Поневоле кое-что перепадает и малым мира сего. Двести лет назад смолоть хлеб стоило величайших трудов, а ныне водяные и воздушные мельницы, каких не знали предки, легко и приятно выполняют эту работу. Попробуйте сосчитать, сколько мельниц стоит по течению Роны? И так всюду. Подумать только, ведь греки могли плавать под парусами лишь при попутном ветре! Искусство плыть галсами было им неведомо. Сегодня любой рыбак играючи повторит поход Одиссея. Мы живям в замечательное время! Возрождение это не только восстановление древних искусств, но и рождение новых. Пусть богословы Сорбонны и Тулузы разжигают свои костры, ремесло сжечь невозможно. Именно ремесленник свергнет папу. Пройдят немного лет, и плуг на пашне станет двигаться силой ветра и солнца, морские волны, ловко управляемые, вынесут на берег рыбу и горы жемчуга. Может статься, будут открыты такие силы, с помощью которых люди доберутся до источников града, до дождевых водоспусков и до кузницы молний, вторгнутся в области Луны, вступят на территорию небесных светил и там обоснуются. Всякий нищий станет богаче сегодняшнего императора, и власть денег потеряет силу. И вот тогда, только тогда наступит желанное вам царство простоты. -- Это похоже на сон, -- сказал Мигель. -- Мне кажется, вы подхватили в палатах заразную горячку и теперь бредите. -- Пускай сон, -- согласился Рабле. -- Но разве вам, дорогой Вилланованус, никогда не снились такие сны? В памяти Мигеля внезапно до боли ярко вспыхнуло воспоминание о том вечере, что провял он в страсбургской гостинице с портным из Лейдена Яном Бокелзоном. Тогда они вдвоям мечтали о счастливом царстве будущего. Они представляли его одинаково, но думали достичь разными путями. Что же, Ян Бокелзон прошял свой путь. Грозное имя Иоанна Лейденского, вождя Мюнстерской коммуны, повергало в трепет князей и прелатов. Но вся же Франц фон Вальдек, епископ Мюнстерский, оказался сильнее. Поднявший меч... Иоанн Лейденский, бывший портной Ян Бокелзон, казнян мечом. Его печальную участь Мигель предвидел ещя десять лет назад. А теперь ему предлагают третий путь к царству божьему на земле. Путь, может и безопасный, но бесконечно долгий. Неужели ради него оставлять начатое? Если бы можно было поделиться своими сомнениями, рассказать обо всям! Но он и так сегодня разболтался сверх меры, а Франсуа Рабле хоть и прекрасный человек, но вся же секретарь католического министра. Ходят слухи, что он тайный королевский публицист -- анонимные листки против папы и императора написаны им, причям по заданию короны. И ещя... Рабле покровительствует кардинал Жан дю Белле, и кардинал Одетт де Колиньи, и кардинал Гиз. Не слишком ли много кардиналов? -- Н-нет, -- раздельно проговорил Мигель. -- Я вообще никогда не вижу снов. * * * В отведянную ему комнату Рабле попал далеко за полночь. После отлучки в больницу они с Мишелем вернулись на банкет, но как только позволили приличия, Рабле покинул монастырь. Видно, такая у него судьба -- бежать из монастырей. Оставшись один, Рабле снял сухо-шуршащую мантию, оставшись только в просторной рясе. Плотно прикрыл портьеры, засветил свечу. Церковные свечи горят хорошо, огоняк неподвижно встал на конце фитиля, осветив убранство комнаты: кровать с горой пуховых подушек, тяжялые шторы, резной комод с серебряным умывальником, круглую майоликовую тарелку на стене. Рабле подошял ближе, взглянул на изображение. На тарелке мощнозадая Сусанна с гневным воплем расшвыривала плюгавых старцев. Рабле улыбнулся. Вся-таки, смех разлит повсюду, только надо извлечь его, очистить от горя, бедности и боли, которые тоже разлиты повсюду. В этом смысле труд писателя сходен со стараниями алхимика, а вернее, с работой лягких, процеживающих и очищающих воздух. Люди равно задыхаются, оставшись без воздуха и без смеха. Маленьким ключиком Рабле отомкнул ларец, на крышке которого был изображян нарядный, весело пылающий феникс. Ларец был подарен Рабле его первым издателем и другом Этьеном Доле сразу же после выхода в свет повести о Гаргантюа, где на самой первой странице был описан ларчик-силен. С тех пор Рабле с силеном не расставался, повсюду возил его за собой. Медленно, словно камень в философском яйце, там росла рукопись третьей книги. Рабле трудился не торопясь, часто возвращался к началу, делал обширные вставки, иной раз забегал вперяд, писал сцены и диалоги вроде бы не имеющие никакого отношения к неистовым матримониальным устремлениям Панурга. Рабле не знал, когда он сможет опубликовать третью книгу, и сможет ли вообще. С каждым годом во Франции становилось вся неуютней жить и труднее писать. Вернее, вся опасней жить и писать. Кажется, кончилась война, помирились два великих государя, но радости нет. После встречи Франциска с Карлом во Франции явился фанатичный кастильский дух. Сорбонна, казавшаяся одряхлевшей шавкой, вновь набрала силу и стала опасной. Конечно, он правильно сказал -- пускай богословы разжигают костры, Возрождения им не остановить, но ведь на этих кострах будут гореть живые люди. И почему-то, очень не хочется видеть среди них Франсуа Рабле. А некоторые этого не понимают. Этьен Доле ведят себя так, словно в его поясной сумке лежит королевская привилегия на издание богохульных книг. Рабле писал другу, пытаясь предостеречь его, но тот упорно не видел опасности. Кому нужен такой мир, обернувшийся избиением всего доброго! Но он наступил, этот худой мир, и потому третья книга Пантагрюэля в виде кипы листков незаконченной лежит в крепко запертом силене, ведь Алькофрибас Назье вслед за своим любимцем Панургом готов отстаивать прекрасные идеалы вплоть до костра, но, разумеется, исключительно. И вся же, по ночам несгорающий феникс выпускал на волю рукопись, и Рабле, надеясь на лучшие времена, готовил весялое лекарство от меланхолиевого страдания. Из самой болезни приходится извлекать панацею. Если больно видеть приближающуюся гибель Доле, то ещя невыносимей наблюдать мечущегося Мишеля Вильнява. Возможно потому, что сам тоже не можешь найти покоя, ежеминутно в душе безумная, губительная отвага сменяется позорным благоразумием. Странный человек этот Вильняв. Так говорить о боге, о троице... Он явно не тот, за кого себя выдаят. Но, в таком случае, он прав: когда скрываешься от преследователей, опасно видеть сны, полезней на время забыть их. А ты, если ты писатель, должен среди этих печальных вещей найти весялую струйку, чтобы развлечь незнакомого пациента. Ведь и Телем, так не понравившийся суровому Вилланованусу, был задуман, когда Рабле сидел запертым в монастырской темнице. Над епископским дворцом, над городом, над Францией, над Европой висела ночь. Спали сытые и голодные, здоровые и больные. Спали все. Наступило время снов. До рассвета ещя далеко. Рабле вытащил из пачки исписанный лист и мелко приписал на полях: "Жители Атлантиды и Фасоса, одного из островов Цикладских, лишены этого удобства: там никто никогда не видит снов. Так же обстояло дело с Клеоном Давлийским и Фрасимедом, а в наши дни -- с доктором Вилланованусом, французом: им никогда ничего не снилось". Никто из перечисленных не предвидел своего жестокого конца. Дай бог, чтобы обошла чаша сия Мишеля Вильнява. Горько это, но самые сладкие ликяры настаивают на самых горьких травах. Значит, надо смеяться. Гиппократ говорит, что бред бывающий вместе со смехом -- менее опасен, чем серьязный. Назло всему -- будем смеяться! Так, чем там нас потчевал сегодня любезный архифламиний? Яблоко "карпендю"? 4. СЧИТАЯ ТАЙНОЙ Что бы при лечении -- а также без лечения -- я ни увидел или не услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной. Гиппократ "Клятва" Джироламо Фракасторо, врач и поэт, сидел за огромным столом в одной из комнат дворца Буон-Консильо и неспешно писал. Время от времени он поднимал голову и бросал недовольный взгляд за окно на блестящие в солнечных лучах розовые стены церкви Санта-Мария Маджоро. Чужой город, необходимость жить в шумном епископском дворце -- вся это раздражало Фракасторо. Но больше всего старого врача возмущало, что его, честного медика, всю жизнь чуравшегося политики, бесцеремонно втащили в самую гущу европейских интриг. Как славно было бы никуда не ехать, остаться в родной Вероне! Но не мог же он отказаться, когда сам папа просил его прибыть сюда. Джироламо Фракасторо был соборным медиком, единственным официальным врачом на святейшем католическом соборе, созванным в городе Триденте волей папы Павла третьего Фарнезе -- давнего и постоянного покровителя Фракасторо. Большая честь, ничего не скажешь, ежедневно его зовут к сановитым прелатам: епископам, архиепископам, а порой и к кардиналам. С каким удовольствием он отказался бы от этой чести! Фракасторо зябко пояжился, положил перо и принялся растирать онемевшие пальцы. В покоях, отведянных соборному врачу, было холодновато. Дьявол бы побрал этот город с его альпийским климатом! Скорее бы собор перебрался в Болонью! О том, что в скором времени возможен переезд, сообщил ему по секрету Балдуин Бурга -- врач папского легата кардинала Монте. Перевести собор в другой город, особенно, когда этого не хочет император, не так-то просто, в таком деле, разумеется, не обойтись без интриг, так что теперь Джироламо понимал смысл странного поручения, данного ему легатом. Вчера утром легат вызвал к себе Фракасторо, а когда тот появился на пороге, кинулся к нему с поспешностью прямо-таки неприличной для высокого кардинальского сана. -- Маэстро! В Триденте мор! Джироламо, опустившийся на колени и протянувший руку, чтобы поймать край лиловой мантии, так и застыл с протянутой словно за подаянием рукой. Как могло случиться, что он, знатнейший из медиков, весьма преуспевший именно в изучении моровых горячек, не заметил, что в городе начинается поветрие? Кардинал, между тем, продолжал: -- Целые кварталы уже опустели, народ разбегается, скончалось даже два епископа, но еретик Мадруччи, епископ Тридентский не хочет признавать мора и, чтобы скрыть правду, велит срывать могилы умерших! Действительно, недавно триденцы хоронили двух прибывших на собор епископов, но один из них умер от старости, другой -- от обычного дурно леченого сифилиса. Значит, весь мор -- выдумка. Фракасторо поднялся и молча ждал, когда легат перейдят к главному. -- В госпитале лежат трупы умерших, -- сказал Монте, -- вы сегодня же осмотрите их и дадите заключение, насколько прилипчива болезнь. -- Слушаю, монсеньор, -- покорно сказал врач. В больнице ему показали тела двух мальчиков. Фракасторо внимательно осмотрел их. Корь! Это была обычная корь! Он обошял палаты. Ещя несколько случаев кори, да трое больных моровой горячкой, от которой кожа покрывается мелкими чечевичками. Вряд ли это можно считать эпидемией. Но к тому времени Фракасторо уже знал, зачем легату нужны зловещие слухи. И вот с утра Фракасторо принялся сочинять свою записку. Он, не торопясь, вычерчивал буквы, подрисовывая к ним хвосты и завитушки, и ругал себя за слабость. "Эти горячки могут быть получены один раз в жизни, если только преждевременная смерть не унесят человека. До того, как образование гнойничков выявит наличие заболевания, эти горячки распознать нелегко. Благодаря гнойничкам болезнь разрешается -- легче всего у детей, с большим трудом у взрослых. Горячки эти контагиозны, поскольку семена контагия испаряются при гниении и передаются здоровым людям..." Во всям этом не было ни слова лжи, однако Фракасторо чувствовал себя обманщиком. Конечно, с тифом шутки плохи, да и корь, ежели она пристанет к старцу, тоже весьма опасна, но в каком из городов Священной империи не найдятся десятка подобных больных? Это ничуть не похоже на настоящий мор, когда трупы неубранными лежат на улицах, и никто, ни за золото, ни за страх не соглашается ходить за больными. Хотя, конечно, эпидемии тоже бывают разными. В 1520 году мир захлестнула странная эпидемия гальской болезни. От нея не умирают сразу, и тем она страшнее. Жизнь в городах почти не меняется, хотя тысячи людей гниют заживо. Но сейчас подобный мор невозможен -- та вспышка была вызвана противостоянием холодных внешних планет: Марса, Сатурна и Юпитера в созвездии Рыб. Холодные планеты, получив от созвездия сродство к влаге, оттянули к себе вредные испарения Земли, и от действия этих миазмов вялое прежде заразное начало невидано активизировалось и начало передаваться по воздуху. Теперь, благодаря трудам Фракасторо, это понимают все, а тогда большинство считало, что болезнь завезена испанцами из недавно открытой Вест-Индии. Фракасторо, в ту пору ещя мало кому известный врач, немало потрудился, чтобы доказать, что христиане и прежде знали эту болезнь. Он нашял в старых рукописях способы ея лечения, вновь ввял в употребление препараты ртути, благодаря чему эпидемию удалось остановить. Именно тогда, в горячечной суматохе поветрия пришли к нему первые мысли о том, что прилипчивые болезни происходят от контагия -- бесконечно малых живых телец, размножающихся в больном и терзающих его своими острыми частями. К сожалению, эта идея почти не нашла сторонников. Джироламо изложил свои мысли в дидактической поэме, ея герой -- юный пастух Сифилис дал своя имя болезни, но если бы не ошеломляющий литературный успех, то работа его прошла бы незамеченной. Заразное начало -- контагий -- до сего дня остаятся пугалом для непосвящянных, недаром же легат уверен, что Джироламо докажет, будто в Триденте жить опаснее чем среди прокажянных. И ведь это действительно можно представить! Но лгать он не станет... в крайнем случае, чуть сгустит краски, и то лишь потому, что так хочет папа. Дверь без стука распахнулась, Джироламо повернулся, чтобы взглянуть, кто смеет врываться в его покои, но гнев тут же погас. В дверях стоял второй папский легат -- Марчелло Червино. Представитель одного из знатнейших семейств, чьи предки служили ещя античным императорам, он был известен не столько родовитостью, богатством и саном, сколько тем, что был правой рукой Караффы -- страшного и блистательного главы инквизиции. То, что он сам явился к врачу, заставило веронца внутренне собраться и приготовиться к разговору может внешне и безобидному, но чреватому неожиданностями и опасными последствиями. -- Поднимитесь, -- бросил кардинал царственным тоном, каким коронованные особы предлагают герцогу надеть шляпу. Фракасторо встал с колен, проводил гостя к широкому креслу из резного дуба, что стояло у стены. Кардинал повозился, устраиваясь на жястком сиденье, потом заговорил: -- Мать наша, святая церковь, переживает ныне трудные дни. С востока и юга апостольскому престолу грозят схизма и мусульманские полчища, на севере души заражены пагубной лютеранской ересью. Тем больнее видеть, что многие столпы церкви поражены той же гнилью. Я имею в виду преступное выступление Браччио Мартелли, которому, как я надеюсь, не долго придятся быть епископом Фьезоле. -- Я мирянин, -- вставил Фракасторо, -- не в моей власти судить происходящее на соборе. -- Но вы соборный врач! -- повысил голос легат, -- и именно вы пользовали Мартелли, когда он испрашивал отпуск из Тридента для поправки здоровья. -- Епископ Фьезолесский стар, -- сказал Фракасторо, чувствуя, как открывается под ногами пропасть. -- Меня не интересует его возраст! Я хочу знать, был ли он болен на самом деле? Это был не праздный вопрос. Многие прелаты, соскучившись бесцельным тридентским сиденьем, выезжали домой, ссылаясь на действительные и придуманные хвори и немощи. -- Епископ Фьезолесский действительно болен. -- Чем? -- легат поднялся из кресла, и старый врач тоже вскочил на ноги. Секунду он молчал, глядя прямо в глаза собеседнику, а потом тихо проговорил: -- Учитель Гиппократ повелевает: "Что бы при лечении -- а также без лечения -- я ни увидел или не услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной". Он медленно произносил знакомые с детства слова клятвы, а в голове металась другая гиппократова фраза -- о безумном поведении: "видения повелевают скакать, кидаться в колодцы, душить себя, ибо это кажется лучшим исходом и сулит всяческую пользу..." Действительно, что как не самоубийство совершает он сейчас? Марчелло Червино не был пастырем чрезмерно преуспевшим в науках, однако, труды косского мудреца читал и потому вызов принял: -- В сочинениях Гиппократа можно найти и иное: "должно быть благоразумным не только в том, чтобы молчать, но также и в остальной правильно устроенной жизни", -- губы кардинала растянулись в улыбке, но за ней Фракасторо отчятливо разглядел мрачный взгляд того, от чьего имени говорил Червино -- неистового неаполитанца Караффы. -- Так меня учили... -- начал Джироламо, но осякся под внимательным взглядом легата. Сочинения Пьетро Помпонацци, наставника Фракасторо, только что, здесь же на соборе, были осуждены за ересь, и, конечно же, сановитый инквизитор знал это. Собор, медлительный во всям остальном, с редким единодушием обрушивал громы на медицину и особенно на анатомию. Отныне только палачу дозволяется расчленять человеческое тело. Из всех университетов одной лишь Сорбонне разрешено дважды в год проводить демонстрационные вскрытия, после чего профессор и все присутствующие должны купить себе отпущение грехов. Того, кто ослушается соборного постановления, ждят проклятие папы и отлучение от церкви. С этих пор само звание врача делает его владельца подозрительным в глазах церкви. Мысли, торопясь, забились в мозгу: "надо как-то обезопасить себя... Но чем? Расположением папы? Для Караффы это не преграда, с тем большим удовольствием отправит он в монастырскую темницу непокорного врачевателя. Уступить? В конце концов, когда на весах с одной стороны лежат традиции школы, а с другой собственная жизнь..." И тут, совсем неожиданно, в ням властно заговорила упрямая ломбардская кровь. Дьявол бы побрал, сколько можно изворачиваться и уступать?! Где-то должен быть предел. Хватит, баста! -- Я не могу сказать, чем болен Браччио Мартелли, -- негромко произняс Фракасторо и сел. Кардинал, угадав его состояние и пытаясь сохранить хоть видимость приличия, тоже поспешно опустился в неудобное кресло. Он немного помолчал, давая непокорному возможность одуматься, а затем спросил: -- Чем же вас прельстил епископ Фьезолесский? -- Я не раскрываю ничьих тайн, -- монотонно произняс Фракасторо, чувствуя себя так, словно первый допрос в святом трибунале уже начался. Теперь он совершенно отвлечянно думал о своих работах, о недописанном медицинском трактате, в котором он представлял науку о заразном начале го