ь Беллой. Между ней и шурином хозяина, полковником--летчиком, сидел старший механик, самый пожилой в их компании. Дымчатые очки затемняли его внимательные глаза. Слева между Верой и женой шурина сидел всегда шумный Петька, начальник портовой таможни. Всех он знал и все знали его. Вот и сейчас метрдотель и официанты увивались вокруг их стола не потому, что банкет заказал Герой, а потому, что за столом присутствовал дорогой Петр Петрович. Петькина идея в буквальном смысле слова обмыть Золотую звезду покоробила капитана второго ранга. Красный муар ленточки был таким нежным, что хотелось оградить его даже от дуновения воздуха. А этот бузотер погрузил медаль в фужер с водкой и пустил его по кругу. Шурин поддержал Петьку. У них в дивизии тоже "обмывали" ордена. Стол ломился от закусок. Официант уже в третий раз подносил графин с водкой. Даже Белла Яковлевна выпила две рюмки. Полина, жена шурина, несколько громче, чем следовало в ресторане, спросила капитана второго ранга: -- Серега, ты за что получил Героя? Капитан второго ранга, хотя уже изрядно на подпитии, скромно приподнял плечи. -- Да вроде ничего особенного. Работа. -- Чего ты темнишь? -- сказал Петька. -- Работа! Мы что, не знаем? Спроси крыс в портовых пакгаузах, и они расскажут тебе о походе твоей подводной лодки. Капитан второго ранга улыбнулся. Прерывая повествование, когда к столу подходил официант, он приглушенным голосом рассказал о рейде двух атомных подводных лодок на Северный полюс. Он командовал одной из них. Капитан рассказал, как усиливалось чувство клаустрофобии от одного сознания, что над головой не только толща воды, но еще многовековый толстенный лед. Этот лед лишал надежды на спасение, если понадобилось бы всплыть немедленно. Он рассказал, как сложно было определить координаты в точке всплытия. -- Но вы все-таки всплыли? Как же вы пробили лед? -- Спросил Петька. Капитан второго ранга улыбнулся и оставил вопрос без ответа. Шурин стал рассказывать о критических ситуациях в своей летной практике. В голосе его звучала явная обида. Опасность, которой они подвергают свою жизнь, превосходит пережитое экипажем подводной лодки. Петька опрокинул в рот очередную рюмку водки и намекнул на какой-то подвиг, который он совершил, будучи особистом в соединении сторожевых катеров. Старший механик скептически улыбнулся. За весь вечер он проронил только несколько слов, хотя тоже выпил изрядно. Капитана второго ранга даже обижало молчание старшего механика. Из всех присутствовавших только он участвовал в войне. Когда-то его орден Красного знамени был предметом восхищения и зависти всех мужчин, сидевших за этим столом. Они представляли себе, какой подвиг надо совершить, чтобы такой большой орден достался не адмиралу, а старшине второй статьи. Стармех, вот кто мог оценить настоящий героизм. Но он почему-то молчал. До капитана второго ранга доходили смутные слухи о том, что в сталинские времена у стармеха были неприятности, связанные с его женитьбой на Белле Яковлевне. В пору врачей--отравителей она еще не была врачом. Если он не ошибается, она тогда училась на третьем курсе медицинского института. Но, кажется, главным было то, что она еврейка, а Игорю прочили блестящую карьеру, притом, не инженерную, а партийную. И вдруг еврейка. Но ведь она, хоть и еврейка, а такой хороший человек. Капитан второго ранга не знал, что именно произошло. Знал только, что Игорь, человек, безусловно, незаурядный, карьеры не сделал. Плавал механиком на каботажных судах и на траулерах. Только недавно стал старшим механиком на большом лесовозе, идущем в загранплавания. Но в чем он успел несомненно -- в семье. Ни у кого из знакомых капитан не видел такой семьи, как у Игоря. Что жена, что двойняшки. Многого не знал капитан второго ранга о своем друге. В январе 1944 года Игоря доставили в госпиталь в безнадежном состоянии. Тяжелейшее ранение живота осложнилось перитонитом. Санитарам удалось добраться до истекавшего кровью и окоченевавшего от холода старшины второй статьи только через сутки. Полковник медицинской службы Яков Исаакович дважды оперировал его. Когда Игорь пришел в сознание после первой операции, его губы влажным тампоном смачивала тощая девочка, дочка Якова Исааковича. Трудно было поверить, что этому изможденному ребенку уже исполнилось двенадцать лет. Раненые любовно называли ее Белкой. Серьезная, молчаливая не по годам, она, -- так считал Игорь, -- не соответствовала этому имени. Разве только ее проворность. Раненые говорили, что если Белка когда-нибудь станет врачом, она превзойдет самого Якова Исааковича. Отслужив во флоте, Игорь в 1948 году поступил в судостроительный институт. На третьем курсе он получил Сталинскую стипендию. Заслужено. Без скидки на прошлые заслуги. Что правда, ему, члену институтского парткома, прочили партийную карьеру. Порой это вызывало у него сомнения. Он любил механику и море. Но не видел ничего зазорного в том, чтобы сидеть в Смольном, вооруженным знаниями. После выписки из госпиталя Игорь ни разу не встречал Якова Исааковича. Он много слышал о выдающемся профессоре--хирурге. Но ведь дистанция между генералмайором медицинской службы и бывшим старшиной второй статьи, -- считал Игорь, -- так велика, что о встрече нельзя было даже мечтать. Встретились они на городском партийном активе после Девятнадцатого съезда партии. Они обнялись, бывший безнадежный раненый и его спаситель. Яков Исаакович пригласил Игоря к себе домой. Оказалось, что они живут почти по соседству. Хозяйство вела Белла. Игорь не знал, что жена Якова Исааковича погибла во время блокады. Белка! Прошло всего лишь девять лет. Худенький изможденный ребенок, Белка, которая смачивала его пересыхающие губы влажным тампоном, измеряла температуру, приносила "утку", читала сводку последних известий. Белка... Трудно представить себе возможность такого сказочного превращения. Какая девушка! Впервые в жизни его окутало такое теплое облако нежности, восторга, желания защитить, принести себя в жертву, раствориться в этом тепле. Белка! Необыкновенная, изумительная девушка! Она уже студентка третьего курса медицинского института. Но что действительно непостижимо -- в облике очаровательной расцветающей женщины продолжал существовать все тот же добрый серьезный ребенок, которого так любили раненые девять лет назад. Холодной осенней ночью Игорь возвращался домой, не узнавая с детства знакомых улиц. Редкие прохожие оглядывались на пьяного мужчину в расстегнутом пальто. Пьяный мужчина за весь вечер выпил рюмку сухого вина. Опьянение не проходило в течение последовавших дней. Провожая Игоря к лифту, Яков Исаакович и Белка пригласили его заходить. В их приглашении он услышал искреннее желание, а не формулу вежливости хозяев дома. Но... Ведь он же старик. Он старше Белки не просто на восемь лет, а на восемь лет и целое поколение. Возможно Игорь так и не решился снова прийти к ним, если бы не Белкин телефонный звонок и ее настойчивое приглашение. Новый год они встречали в компании институтских друзей Игоря, единогласно одобривших его выбор. Родители тоже с первого взгляда полюбили будущую невестку. Игорь и Белла решили расписаться сразу же после летней экзаменационной сессии. Тринадцатого января 1953 года секретарь парткома приказал ему выступить на институтском митинге и в речи, клеймящей врачей--отравителей, о которых сегодня сообщило правительство, перечисляя презренных убийц в белых халатах, не забыть назвать Якова Исааковича. Назвать имя его спасителя, благороднейшего человека, выдающегося врача и ученого, его будущего тестя! Дорого обошелся ему отказ выступить на митинге. Его вывели из состава парткома, объявили строгий выговор с занесением в учетную карточку и лишили Сталинской стипендии. Мучительнее всего было то, что приходилось скрывать подавленное состояние и его причину от Белки и Якова Исааковича. Он догадывался, что и они ведут себя подобным образом. Якова Исааковича уволили с должности начальника кафедры. Игорь случайно узнал об этом от знакомых. Он не стал выяснять достоверности услышанного. В этом не было нужды. Капитан второго ранга не знал, что произошло с его другом в дьявольскую зиму 1953 года. Водка развязала языки. Молчание сохранял только старший механик. Но когда Петька стал хвастать своей фантастической проницательностью и успехами руководимых им таможенников, старший механик улыбнулся и сказал: И все ты врешь, Петька. Никакие вы не гении. Жулик средней руки запросто обведет вас вокруг пальца. Петька вспылил: -- Не только жулик средней руки, но даже такой гениальный инженер как ты, не провезет ни одной спички, не замеченной нами. -- Чушь. -- Каждый может сказать чушь. А ты докажи. -- Доказать? Можно. Мне давно хотелось привезти хороший мотоцикл. С коляской. Если я привезу его из заграницы и ты со своими выдающимися таможенниками не обнаружите его на лесовозе, он мой. Если обнаружишь, заберешь себе лично. Идет? Внезапное отрезвление лишило сидящих за столом дара речи. Все уставились на Петьку. Он вскочил, опрокинув стул. -- Все слышали? -- Петька через стол резко вытянул руку, пролив из рюмки водку. -- Идет. Привези мне мотоцикл с коляской. Я уже сейчас тебе благодарен. Старший механик пожал его руку и, улыбнувшись, сказал: -- Не хвались, идучи на рать... На следующий день капитан второго ранга вылетел в Североморск. Петька обнаружил "Плейбой" и кассету с порнографическим фильмом у помполита лайнера "Александр Пушкин". Белла Яковлевна принимала в поликлинике и посещала маленьких пациентов на дому. Полковник--летчик вернулся в свою часть. Старший механик закончил текущий ремонт дизеля перед очередным загранплаванием. Спустя три недели лесовоз вернулся из Халла, или, как называли его в Советском Союзе, из Гуля. Корабль еще только входил в порт, когда Петр Петрович появился на пирсе в сопровождении двух самых опытных таможенников. Холодный балтийский дождь не остужал, а подогревал их нетерпение. Бросили швартовы. На палубе появился старший механик. Не торопясь, он подошел к поручням и посмотрел вниз на мокнувших таможенников. -- Игорю наш сухопутный привет. С прибытием. -- Здравствуйте. Спасибо. -- Привез? -- Привез. -- Ладушки. Сейчас примем подарочек из туманной Англии. Старший механик улыбнулся и жестом пригласил таможенников на спускаемый трап. Осмотр начался с моторного отделения. В ярко освещенном отсеке тихо работал малый дизель. Чистота операционной. Порядок. Все открыто. Все доступно осмотру. Глупо даже заподозрить, что здесь может быть спрятан мотоцикл. -- Да, кстати, ты его, конечно, разобрал? -- Нет, он в таком виде, в каком я его купил. -- Ну, ты даешь! Последовательно, методично, отсек за отсеком, палуба за палубой, трюм за трюмом таможенники осматривали каждый сантиметр лесовоза. Старший механик лежал на койке в своей каюте и читал томик Агаты Кристи, купленный в Англии. Вместе с несколькими другими, абсолютно стерильными, не содержащими крамолы, книгами в мягких переплетах он надеялся беспрепятственно пронести их мимо пограничников. Сыновья, несмотря на малолетство, глотали английские детективы. Прошло чуть больше двух часов. Раздался настойчивый стук в дверь. Старший механик встал с койки м пригласил в каюту явно смущенного начальника портовой таможни. -- Послушай, Игорь, ты действительно привез мотоцикл? -- Привез. -- Но мотоцикл с коляской -- это не иголка... -- Не спичка, -- ехидно перебил старший механик. -- Ладно. Его нельзя утаить на корабле. -- Логично. -- Следовательно, ты меня разыграл? -- Нет, я у тебя выиграл. -- Ты хочешь сказать, что мотоцикл на лесовозе? -- Именно. -- Покажи. -- С удовольствием. Спустись со своими ребятами на пирс, и через несколько минут рядом с вами появится новенький "Харлей". -- Ты мне покажи его на корабле. -- Надеюсь, ты понимаешь, что на пирсе он появится не из облаков. -- Не философствуй. Покажи, где ты его запрятал. -- Послушай, Петр. Будь логичным. Мы поспорили с тобой, что, если ты не найдешь мотоцикл на корабле, он мой. Так? -- Так. -- Ты нашел? -- Нет. -- Следовательно, мотоцикл мой. -- При одном условии, если ты покажешь, где он запрятан. -- Но ведь это не было условием пари! -- Или -- или. Или ты покажешь и можешь считать, что выиграл спор, или мы его конфискуем... Нет, зачем же. Ведь ты мой друг. Никаких протоколов, никаких пошлин, никаких штрафов. Весь инцидент мы потихонечку спустим на тормозах. Но мотоцикла у тебя не будет Удушливая волна накатила на старшего механика. Волна беспомощности и гнева. Такая же, как в ночь на второе марта 1953 года. Его вызвали в Большой дом на Литейном проспекте. Не арестовали. Вызвали. Ему казалось, что строгий выговор и потерянная Сталинская стипендия -- вполне достаточная плата за отказ быть негодяем. Он не предполагал, что у этой истории может быть продолжение. Утром начальник спецчасти института сказал ему, что сегодня, в восемнадцать ноль-ноль он обязан явиться в Большой дом. Игорь ощутил боль во всех рубцах. Не впервые появлялось у него такое ощущение в эту проклятую зиму. Большой дом на Литейном. Здесь располагались НКВД, а сейчас -- МГБ, управление министерства государственной безопасности. Младший лейтенант внимательно перелистал паспорт, выписал пропуск и сдал Игоря на руки старшине. Тот долго водил его по этажам и коридорам. Наконец, привел в маленькую, тускло освещенную комнату без окон. Конвоир вышел, закрыв за собой дверь на ключ. Впервые в жизни Игорь очутился в такой ситуации. Комната не походила на приемную. Дверь напротив тоже была заперта. Безропотное ожидание тянулось до полуночи. Наконец, не выдержав, он постучал, а затем начал колотить одну дверь за другой. Никто не откликался. Игорь снова сел и попытался уснуть. Тщетно. Каждую клетку его существа переполняла тревога. В третьем часу утра отворилась внутренняя дверь. Огромный старшина с физиономией убийцы жестом велел ему войти. Яркий свет двух мощных ламп в зеркальных рефлекторах, не ламп, а настоящих прожекторов, больно ударил его по глазам. -- Садитесь, -- произнес голос за непроницаемой стеной света. Старшина подвел его, ослепленного, к табуретке в центре комнаты. Голос увещевал его подписать показание, в котором значилось, что генералмайор медицинской службы связан с ЦРУ и руководит сионистской сетью в Ленинграде. Игорь пытался рассказать, что лично ему известно о Якове Исааковиче, настоящем коммунисте, патриоте до мозга костей, выдающемся хирурге, вернувшим в строй тысячи раненых воинов советской армии. Начав говорить, он еще надеялся на то, что произошла ошибка, и его правдивый рассказ исправит ее, поставит все на свои места. Но невидимый следователь быстро убедил его в том, что эти надежды тщетны. Казалось, матом нельзя удивить человека, прошедшего войну, служившего на флоте. Но в сравнении с грязной бранью, которую следователь обрушил на Игоря, блекли самые изощренные матюги. Трудно было даже предположить, что аппарат, созданный для божественной речи, способен извергать подобное зловоние. Игорь закрыл глаза. Режущий свет проникал сквозь веки. Следователь прочитал ему приготовленное показание. -- Подпиши, кретин. Карьеру свою ты уже искалечил. Сохрани хотя бы свою засранную жизнь. Игорь сидел неподвижно. -- Ладно, мы тебе поможем отлучиться от твоей жидовочки. Совсем она лишила тебя даже остатка коммунистической сознательности. Поможем тебе, поможем! По пути из одной тюряги в другую мы ее по ошибочке поместим в "воронок" с десятком урочек. Представляешь себе, как они полакомятся твоей целочкой? Игорь вскочил с табуретки, но тут же свалился на пол, оглушенный страшным ударом старшины. Он лежал на полу, не понимая, из двух ли прожекторов сыплются в его глаза искры электросварки, или из левого уха, мгновенно распухшего, потерявшего нормальное восприятие звука и ощущения. Старшина поднял его и швырнул на табуретку. Все, что происходило потом, напоминало состояние там, на снегу, перед тем, как его нашли санитары. Неизвестно откуда он черпал и собирал воедино песчинки воли, чтобы не подписать показание. Белка, маленькая, изможденная, серьезная, смачивала влажным тампоном его полыхающие губы и взглядом добрых печальных глаз уверяла в том, что все обойдется. Он смутно помнил, что телефонный звонок прервал грязную брань невидимого следователя и пытки старшины. -- Распишись в неразглашении. Он не собирался разглашать. Но здесь он ничего не подпишет. Каким-то образом он оказался в коридоре. Его сопровождал уже другой старшина. Этажи. Коридоры. Внизу, кажется, другой младший лейтенант забрал у него пропуск и выдал паспорт. Падал снег. В сером свете дня белела закованная в лед Нева. Медленно прояснялось сознание. Снежинки таяли на горевшем лице, на ноющих веках, остужали глаза. Он посмотрел на часы. Стрелка стояла на двадцати минутах шестого. Он обратился к прохожему и спросил, который час. Мужчина испуганно посмотрел на него, на Большой дом и быстро перешел на другую сторону проспекта. Часы пробили десять, когда он пришел домой. Мать, не спрашивая ни о чем, уложила его в постель и принесла завтрак. Есть он не мог. Только выпил чай. Его тут же вырвало. Отец вернулся с работы и столкнулся на лестнице с Яковом Исааковичем, поднимавшимся с врачебным саквояжем в руке. Игорь потерял сознание. Отрылась рана в правом подреберье. Мать не стала вызывать скорую помощь. Она предпочла позвонить Якову Исааковичу. Пришла Белка. Хирург действительно нуждался в ее помощи. К счастью, у Игоря и у отца та же группа крови. Переливание шприцом вместо специальной системы оказалось делом более кропотливым, чем операция. Всю ночь профессор и его дочка дежурили у Игоревой постели, чтобы не прозевать симптома напряжения брюшной стенки. Родители тоже не смыкали глаз. Кровотечение, к счастью, оказалось наружным. Яков Исаакович остановил его еще вечером. Бессознательное состояние сменилось глубоким целебным сном. Лучшего ничего нельзя было придумать. Яков Исаакович согласился с решением родителей не госпитализировать сына, хотя они не высказали причины своих опасений. Отец знал, что накануне Игоря вызвали в Большой дом. Ночью ему пришлось рассказать об этом жене, не находившей себе места в связи с необычным отсутствием сына. Он подозревал, что вызов связан с его будущим свояком. Более полутора месяцев в доме обсуждалась эта тема. Старый коммунист, он привык слепо верить своему Центральному Комитету. Даже вспылил и накричал на Игоря, когда тот начал доказывать, что дело врачей отравителей -- грязная липа, которой трудно найти объяснение. Но инженер, привыкший к логическому мышлению, он постепенно приходил к убеждению, что сын, кажется прав. Крушение Игоревой карьеры уже воспринималось как часть какой-то непонятной трагедии в партии. Какого-то термидора, что ли? И вот этот вызов... И открывшаяся рана... И опухшее лицо в сплошном кровоподтеке... Утром по радио передали правительственное сообщение о тяжелом состоянии здоровья товарища Сталина. Отец Игоря и Яков Исаакович переглянулись. Они ничего не сказали друг другу. Они молча посмотрели на своих детей, на Игоря, открывшего глаза и услышавшего правительственное сообщение, и на Белку, свернувшуюся калачиком на диване. Игорь смутно помнил, что он ничего не подписал. Даже обязательства о неразглашении. Но он не разглашал. Он ничего не рассказал о посещении Большого дома. Нелепым показалось решение подождать до окончания летней экзаменационной сессии. Они поженились в конце апреля, когда на Неве тронулся лед, и страна постепенно переваривала правительственное сообщение о том, что дело врачей--отравителей оказалось преступным замыслом врагов советской власти. Молодые жили в квартире Якова Исааковича. После окончания института Игоря направили механиком на большой морозильный траулер, не заходивший в иностранные порты. В первую годовщину прекращения дела врачей-отравителей Белла родила двойняшек. Даже родители с трудом отличали их друг от друга. Якову Исааковичу не вернули кафедру. Он демобилизовался и работал в городской больнице. Но большую часть времени дед посвящал близнецам. Саша и Яша свободно владели английским языком, запоем читали и Киплинга и Конан-Дойля. При этом у них хватало времени участвовать во всех дворовых баталиях. Они с гордостью носили ссадины и синяки, уверяя деда и отца в том, что у противников потери значительнее. От сверстников близнецов отличала еще одна особенность: уже в шестилетнем возрасте они твердо усвоили, что есть вещи, не подлежащие разглашению, например то, что дед обучал их ивриту. Началу первого урока предшествовала беседа Игоря с отцом и Яковом Исааковичем. Механик вернулся из трудного рейса в Северную Атлантику. Дома он застал отца, только что проигравшего Саше шахматную партию. По-видимому, деды уже обсудили эту проблему. Во время беседы Игоря с тестем отец молчаливо одобрял каждое слово Якова Исааковича. -- В чем-то мы ошиблись, мечтая о коммунизме. Вероятно, твоему отцу следовало остановиться на Февральской революции и дать возможность России неторопливо созревать демократическим путем. А мне следовало всерьез разобраться в том, чему меня учили в хедере и в чем меня безосновательно обвинили семь лет тому назад. Мне следовало стать сионистом. Только сейчас мы узнали многое из того, что могли бы и сами увидеть, если бы смотрели открытыми глазами. Но даже твоему отцу и мне основательно промыли мозги. Сейчас мы прозрели и живем двойной жизнью. В тоталитарном государстве это норма поведения для думающих людей. Иначе не проживешь, вернее, не выживешь. Жизнь твоих родителей и моя -- вчерашний день, увы, проигранный напрочь. Наши внуки только начинают жизнь. Согласно законам моей веры, которая действительно все больше становится моей верой, Саша и Яша евреи. Их родила еврейская мама. Мы с отцом до сих пор не знаем, что произошло с тобой в ночь смерти жесточайшего из убийц в сех времен и народов. Мы только догадываемся, что ты дорого заплатил за выбор иметь детей от еврейской матери. Сейчас тебе снова предстоит сделать выбор. Не менее трудный, хотя и без пытки. Твои сыновья могут скрыть национальность, если им это удастся. Не верь потеплению. Оно недолговечно при нашей системе. А изменить ее -- смертельно для власть предержащих. Они не пойдут на самоубийство. Изменение насильственным путем исключено. Нет силы, которая способна это осуществить. Есть, правда, слабая надежда на то, что гонка вооружений окончательно развалит экономику. Но ведь страна богатейшая, а несчастный многострадальный народ притерпелся к лишениям. Когда еще это произойдет? И произойдет ли? Наши внуки к тому времени могут стать дедами. У тебя есть возможность выбрать, казалось бы, наименее благоприятный вариант. Твои дети могут остаться евреями. Тогда у них появится шанс на избавление. Я верю обещанию, записанному в Библии, вернуть мой народ в Сион. Кто знает, возможно, у твоих детей, если они останутся евреями, появится шанс стать свободными людьми. Тебе выбирать. -- Все это так неожиданно. Я должен посоветоваться с Беллой. -- Я уверен, что она не станет влиять на твое решение. Тебе выбирать. Игорь посмотрел на отца. Тот молчал, ни одним мускулом лица не выдавая своей реакции. Игорь обратился к Якову Исааковичу: -- Я знаю вас шестнадцать лет. Я люблю вас, как родного отца. Я привык к тому, что вы всегда поступаете правильно. Вероятно, вы не ошибаетесь и в этом случае. Пусть сорванцы остаются евреями. Только я не знаю, что это значит. Отец обнял Игоря. Яков Исаакович сказал: -- Я им объясню и помогу. С этого дня дед стал обучать близнецов ивриту по старому истрепанному экземпляру Библии с ивритским и русским текстом. А совсем недавно Игорю удалось пройти мимо пограничников и таможенников с купленной в Стокгольме карманной Библией в пяти изящных миниатюрных томиках. Ночь на второе марта вспоминалась все реже. Даже дымчатые очки, -- Игорь не переносил яркого света, -- перестали ассоциировать с непроницаемой слепящей стеной, разрывающей глаза. Даже собираясь выиграть у Петьки пари и зная, как это произойдет, он не воскресил пережитой боли. И только сейчас фраза начальника портовой таможни, не смысл ее, а тональность, в которой она была произнесена, задела дремлющий датчик тревоги. Все, от входа в Большой дом на Литейном до неопределенных звуков из репродуктора, сложившихся в сообщение о тяжелом состоянии здоровья товарища Сталина, все это внезапно осветилось в мозгу, включенное тоном произнесенной фразы. Они спустились в моторное отделение. Старший механик надел дымчатые очки. Яркий свет мощных ламп под потолком заливал отсек, отражаясь в полированных деталях дизеля, в поручнях ограждения, в плитках, покрывавших палубу. Черные тени подчеркивали и усиливали яркость металла. Казалось, свет довел его до белого каления. -- Здесь, -- сказал старший механик. -- Где здесь? -- Спросил начальник портовой таможни. -- Я здесь ничего не вижу. -- Выруби верхний свет, обратился старший механик к мотористу, бесстрастно смотревшему на таможенников, пожаловавших в их отделение. В первое мгновение дизель, и люди, и переборки утонули во внезапно наступившей тьме. Но две двадцатипятиваттные лампочки продолжали гореть. Их света оказалось достаточно, чтобы глаза, постепенно привыкающие к полумраку, снова разглядели внезапно исчезнувшую картину. Старший механик ткнул указательным пальцем вверх. Под потолком на блоках над погасшими лампами в сумеречном свете никелем и краской, отполированной до зеркальности, поблескивал красавец--мотоцикл с коляской. Начальник портовой таможни готов был разбить свою дурную голову о поручни ограждения. Ах ты, дьявол! Ему ли не знать этого трюка, ему, всегда сидевшему по ту сторону световой стены! Обида-то какая! И Сережка, Герой, не преминет поиздеваться над ним. И шуряк его, этот высокомерный полковник--летчик. Одно только утешало: этот подлый мотоцикл, который, -- эх, дьявол, -- мог стать его собственностью, все-таки выдал свое присутствие, а его, Петра Петровича, слава Аллаху, пока еще никто не разглядел. 1976 г. ЗЯТЬ СЕКРЕТАРЯ ОБКОМА Это -- история с продолжением. И у продолжения должно быть продолжение и даже окончание, но я его не знаю. Девочка четырнадцати лет поступила в нашу клинику для оперативного удлинения бедра. Смазливая круглолицая девчонка с большими синими глазами, слегка вздернутым носом и пухлыми губами небольшого рта. Длинная больничная рубаха не скрывала оформляющейся или даже уже оформившейся девушки, хотя лицо все еще принадлежало ребенку. В трехлетнем возрасте Галя перенесла туберкулез тазобедренного сустава. Следствием этого процесса было укорочение ноги на четырнадцать сантиметров и неподвижность в тазобедренном суставе. Красивая девочка была хромоножкой. Кончался 1952 год. Я заведовал карантинным отделением на тридцать пять коек, частью большой детской клиники ортопедического института. Мой босс, профессор--ортопед с мировым именем, маленькая седовласая еврейка, поступила, по-видимому, опрометчиво, назначив меня, молодого врача, заведовать карантинным отделением. Как тут было не обвинить профессора в том, что евреи протаскивают своих людей. В общем, заговор жидо--массонов. Только через месяц нам предстояло узнать о врачах--отравителях. Но уже сейчас атмосфера была перенасыщена спрессованной враждебностью. Чувствовалось, как тебя отторгают, хотя не сомневаются в твоей полезности. Я задыхался наяву, как в ночном кошмаре, когда кто-то или что-то сжимает горло. Описание истории болезни поступившего в клинику ребенка было делом ответственным. Босс придиралась к каждой букве. Она требовала, чтобы история болезни была написана не менее медицински грамотно, чем руководство по ортопедии. Более того, она придиралась даже к каллиграфии. Но ответственность становилась просто непереносимой, потому что за твоей спиной и даже за спиной босса ежесекундно ощущалось невидимое присутствие прокурора. Ты превращался в жидкость, сжимаемую многотонным поршнем в цилиндре, из которого нет выхода. Галя не разрешала осмотреть себя. Бывает. Девочки иногда стесняются молодого врача. Я обратился к коллеге, ординатору--женщине, и попросил ее заняться новой пациенткой. Но женщина--врач тоже не могла уговорить Галю обнажиться. И это бывает. В таком возрасте, когда периоды странного состояния еще нечто непривычное, девочки особенно стеснительны. Подождем. Прошло три дня. История болезни все еще оставалась не описанной. Коллега постоянно натыкалась на грубость и негативизм новой пациентки. Я как раз собирался поговорить с Галей и объяснить ей, что это уже чрезвычайное происшествие, когда ко мне подошла дежурная сестра и молча вручила свернутый вчетверо лист бумаги. -- Что это? -- Вот видите, как вы неправы, когда ругаете нас за то, что мы читаем переписку детей. -- Каждый ребенок -- это личность, а перлюстрация писем дело, по меньшей мере, неприличное, -- высокопарно изрек я, в глубине души удовлетворенный своим благородством. -- А вы все-таки прочитайте. В словах сестры послышалось что-то, заставившее меня взять записку. Но я все еще колебался, прочитать ли ее. -- Там, внизу, Гале принес передачу молодой человек, Герой Советского Союза. Галя говорит, что это ее двоюродный брат. -- Ну и что? -- А вы прочитайте. Тогда поймете, почему она не дает описать себя. Это меняло положение. Я развернул записку и прочитал: "Ванечка! Я не знаю, что делать. Кажется, ты был неосторожен, и я беременна. Один выход -- покончить жизнь самоубийством". Этого нам не хватало! Профессор молча прочла записку. Лицо ее оставалось бесстрастным, как у профессионального игрока в покер. Только красные пятна на лбу и на щеках выдавали ее состояние. По пути в карантинное отделение она приказала мне вызвать гинеколога. В палате профессор подошла к Галиной кровати, извлекла из кармана халата сантиметровую ленту и угломер, села на табуретку и, посмотрев на меня, сказала: -- Записывайте. Галя судорожно вцепилась в одеяло. -- Послушай, девочка, -- начала профессор, подавляя эмоции, -- сотни детей месяцами ожидают очереди на операцию, нередко упуская благоприятные для лечения сроки. По протекции ты попала сюда без очереди. Ты занимаешь койку несчастного ребенка, у которого нет влиятельного отца. Четыре дня ты лежишь не обследованная в то время, когда ребенок без протекции ожидает, когда подойдет его очередь. -- А мне наплевать на ребенка без протекции и вообще на всех. Желваки напряглись под морщинистой тонкой кожей на лице профессора.: -- Выписать! Профессор встала и быстро направилась к выходу. -- Ну, хорошо. Можете осматривать.-- Галя выпустила из рук одеяло. Я посмотрел на босса.. Она утвердительно кивнула и вышла из палаты. За всю свою долгую врачебную практику я ни разу не встречал подобного бесстыдного и вызывающего поведения пациентки. Я осматривал бывалых женщин, даже профессиональных проституток, но ни одна из них не демонстрировала такой провокативности, как эта четырнадцатилетняя девчонка. В ту пору молодой врач, я чувствовал себя не просто неловко. Максимальным усилием воли я должен был скрыть свое потрясение и записать историю болезни, не показав, как мне противно это существо. Галю явно расстроила моя бесстрастность. -- Ну, подождите. Я еще дам вам прикурить! Она сдержала свое обещание. Консультация гинеколога не понадобилась. У Гали началась менструация. К концу карантинного срока профессор прооперировала ее. Из операционной Галю отвезли уже не в карантин, а в отделение. Слава Богу, я избавился от нее. Пластическая операция удлинения бедра не ограничивалась работой хирургов в операционной. До сращения костных сегментов пациент лежал на скелетном вытяжении, что, конечно, не было удовольствием. Но сотни детей старшего возраста сознательно переносили послеоперационное состояние, понимая, что они на пути к избавлению от инвалидности или на пути к уменьшению хромоты. Галя "давала нам прикурить". Время от времени она исторгала душераздирающий вопль, не похожий ни на что существующее в природе. От этого вопля у мальчика в четвертой палате начинался эпилептический приступ; двенадцать малышей в седьмой послеоперационной палате горько рыдали, и сестра, у которой кроме этой палаты были еще две, безуспешно старалась успокоить малышей, чтобы успеть выполнить назначения; врачи в ординаторской вздрагивали и прекращали работу. На ординатора своей палаты Галя не реагировала. Только босс и, как ни странно, я могли на время прекратить издевательства этой дряни. В самый неожиданный момент меня могли вызвать в клинику из карантинного отделения и даже из моего жилища, находившегося в здании института. Утром 13 января 1953 года по радио сообщили о деле врачей отравителей. Профессора еще не причислили к компании убийц в белых халатах, и, тем не менее, выглядела она ужасно. Не знаю, как выглядел я, погруженный в атмосферу подозрительности и почти нескрываемой ненависти. Именно в это время произошло... Однажды, когда очередной Галин вопль потряс клинику, я сидел в кабинете профессора, отделенном от ординаторской только портьерой. Профессор прервала экзамен и, сопровождаемая мною, направилась к выходу. В коридоре у входа в Галину палату стоял парень с четырьмя рядами ленточек орденов и медалей и Золотой звездой Героя на отлично сшитом темно-синем пиджаке. Карантинное отделение и клинику разделяла лестничная площадка, чтобы предупредить распространение детских инфекционных заболеваний. Врачи из других отделений приходили в детскую клинику крайне редко, да и то снимали свой халат и надевали халат, который вручали им у входа. А тут пришедший с улицы человек посмел войти вообще без халата. Я ждал, что босс сейчас взорвется, как и обычно, когда она натыкалась на любое нарушение, угрожающее здоровью наших пациентов. Но она не успела произнести ни слова. -- Кто вам разрешил издеваться над больными? Вы что, тоже из компании убийц в белых халатах? Что, Галя тоже стала жертвой еврейского заговора? Профессор молчала. Только красные пятна выступили на внезапно побелевшем лице. -- Немедленно оставьте клинику. -- Не знаю, как мне удалось произнести эту фразу спокойно. -- А ты чего гавкаешь, еврейчик? К тебе кто обращается? Он был выше меня. Правая рука, схватившая ворот его пиджака, находилась на уровне моего лица. Левой рукой я сграбастал его брюки, плотно охватывавшие зад. Так я прошел до самого выхода, не ощущая ни его веса, ни сопротивления. Шесть ступенек промежуточного марша я преодолел, вися на нем. На площадке я остановился и изо всей силы ударил его ногой ниже спины. Он упал с лестницы, не без усилий поднялся и, глядя вверх, пригрозил: -- Ну, ты еще у меня поплачешь, жидовская морда! Я ринулся вниз, но он, естественно, оказался быстрее меня и как был без пальто и без шапки выскочил из вестибюля. Босс укоризненно посмотрела на меня и покачала головой. Я вошел в палату. Галя лежала напуганная, тихая. По-видимому, кто-то из ходячих детей рассказал ей, что произошло в коридоре. Я почему-то заговорил шепотом: -- Напиши своему так называемому двоюродному брату, что, если он еще раз появится в клинике, я его убью. Понимаешь? Убью. Меня не страшат последствия. Убью. И еще. Если до конца пребывания здесь ты посмеешь завопить, я пойду на более страшное преступление, чем убийство подонка. Я немедленно сниму вытяжение. А ты понимаешь, чем это тебе грозит. Она с ужасом смотрела на меня. Конечно, я не был способен повредить больному. Но мой шепот звучал так угрожающе, что она поверила. В клинике наступил покой. Не понимаю, почему этим инцидентом не воспользовался директор института, ненавидевший меня еще больше, чем моего босса. Может быть, он решил, что и его я могу убить? Не воспользовался. "Двоюродного брата" в институте я больше не встречал. А после того, как Галю выписали, вообще постарался вытравить из памяти и эту историю и все, что ей предшествовало. Прошло три года. Старшей сестрой детской костнотуберкулезной больницы, в которой я работал ортопедом, была миловидная юная женщина. Отношение Лили к больным детям было не службой, а служением. Такими я представлял себе сестер милосердия, аристократок времен осады Севастополя или Порт-Артура. Как-то я сказал ей об этом. Лиля грустно улыбнулась: -- Странно, что жизнь не стерла с меня до основания признаков осколка империи. -- Она добавила, видя, что до меня не дошел смысл метафоры: -- Мама -- графиня из рода Нарышкиных. Отец был просто советским интеллигентом. Советским по определению, а интеллигентом сделала его мама. Увы, я не унаследовала даже его менее чувствительной кожи. -- Глаза ее стали еще более грустными, чем обычно. Не скрою, я был польщен такой неосторожной откровенностью, весьма опасной в ту пору. Но, конечно, следовало сменить тему. Вернулись мы к ней спустя несколько месяцев, когда в беседе о поэзии выяснилось, что Лиля знает и любит запрещенного Гумилева. И об этом она не побоялась рассказать мне. Я не знал, замужем ли Лиля, есть ли у нее семья. Все свое время она посвящала больным детям и больничным делам. Спросить ее о семье мне, не знаю почему, казалось не тактичным, хотя с любой другой сотрудницей больницы я мог запросто заговорить об этом. Наступило лето. Однажды из окна ординаторской я увидел во дворе мальчика лет семи--восьми, которого раньше никогда не встречал, но который, тем не менее, показался мне очень знакомым. Я смотрел на него, пытаясь понять, откуда этот эффект уже виденного. Из административного корпуса вышла Лиля с бутербродом в руке. Она поправила на ребенке аккуратную, но изрядно поношенную курточку, усадила его на скамейку и дала ему бутерброд. Я вышел во двор и присоединился к ним. Мальчика звали Андрей. Он жил у бабушки в российской глубинке. Интеллигентный, воспитанный, любознательный, но не назойливый. Он сразу отозвался на мужскую ласку. Чувствовалось, что он ее лишен. На лето Лиле удалось устроить его в лагерь рядом с больницей. Это будут два счастливых месяца общения с сыном. Она живет в сестринском общежитии. Три года в очереди на комнату в коммунальной квартире. Обещают. А пока Андрюшка должен жить у бабушки, хотя графиня тоже ютится в развалюхе. Но все-таки не в общежитии. Андрюша съел бутерброд и ушел на спортивную площадку, пустовавшую в эту пору дня. С увлечением он набрасывал резиновые кольца на колышки, не слыша Лилиного рассказа. -- В восемнадцатилетнем возрасте я окончила медицинское училище и поступила на работу в военный госпиталь. Мне очень хотелось стать врачом. Но пенсия за погибшего на войне отца и скудный заработок мамы оказались слабой материальной базой. Три года тому назад закончилась война. А среди раненых на маневрах и учениях, среди больных все еще лежал пациент со времен войны. Шутка ли, три года! Не раненый. Военный летчик с переломом трех поясничных позвонков и параличом нижних конечностей. В последние дни войны он был вынужден посадить подбитый штурмовик на шоссе, врезался в телеграфный столб -- и вот результат.