-- ремонтировал в квартирах электричество, чинил бытовые электроприборы, короче -- работал электриком. Трудно представить себе, что значит совмещать занятия в медицинском институте с работой. А тут еще допотопный быт в общежитии и хроническое недоедание. Поэтому высокий стройный парень двадцати трех лет, донашивавший фронтовую гимнастерку, не казался героем--любовником. А главное -- не ощущал себя таким даже в студенческой среде. Поэтому он очень удивился и даже растерялся, когда молодая красивая бабенка, хозяйка квартиры, где он ремонтировал электричество, стала с ним заигрывать. Его состояние понравилось хозяйке. Она не училась в институте и не работала. У нее в этом не было ни необходимости, ни потребности. Муж служил директором мясокомбината. Свое материальное положение она вполне могла считать царским. Старше Вени всего лишь на год, она была куда опытнее электрика, тем более, что опыт этот подкреплялся одним из самых сильных инстинктов. Заигрывание хозяйки мешало Вене работать. Ее тесный ситцевый халатик очень плотно облегал красивую фигуру, а со стремянки открывался умопомрачительный вид на пышный бюст во всем великолепии. Хозяйка щедро расплатилась за работу и предложила Вене перекусить. Всегда голодный студент забыл, что на свете существует такая роскошь -- яичница с нежнейшей ветчиной, давно невиданный белый хлеб, щедро намазанный маслом, и рюмка замороженной водки. Затем последовала вторая рюмка. Хозяйка, которой каким-то образом передавались Венины желания, наполнила еще одну рюмку и подложила ветчины. Веня не мог объяснить, как он оказался на просторной кровати сплетенным с хозяйкой. Не в тот же день, но на курсе заметили, что лицо у Вени округлилось, исчезли и другие признаки хронического недоедания. Электрик обслуживал квартиру директора мясокомбината, как дежурный электрик на танковом заводе обслуживает цех. Отличие заключалось в том, что электрик на танковом заводе работает круглосуточно, а у Вени были только дневные смены. Но однажды ему представилась возможность поработать ночью. Директор мясокомбината собрался в командировку в столицу. Вернее, собрала его заботливая жена. Бутерброды с кетовой и паюсной икрой, цыплята табака и домашнее печенье были аккуратно упакованы в пергаментную бумагу, надежно изолированы от накрахмаленной белоснежной рубахи и двух галстуков. Муж пытался отговорить супругу, горящую желанием проводить его до поезда. Холодно, снег метет. И уезжает он всего лишь на несколько дней. Но любящая жена не отказалась от намерения продемонстрировать свою преданность. Следует заметить, что в течение двух лет их совместной жизни над ними ни разу не появилось даже облачка несогласия. Старше жены на шестнадцать лет, директор бережно относился к своей красивой и темпераментной супруге, не сомневаясь в том, что такая совершенная женщина в конце концов забеременеет. В двадцать часов пять минут, точно по расписанию, поезд отошел от перрона. Выстрелянная нетерпением, она метнулась на привокзальную площадь, не торгуясь, схватила автомобиль и помчалась к общежитию, где у подъезда ее уже ждал околевавший от холода Веня. Он сел в автомобиль и поехал на ночную смену. Директор вышел из вагона на первой остановке, на окраине города. Его тоже встречали. Положение позволяло ему приказать личному шоферу подать автомобиль. Но он не торопился. Ограничился ассистенцией своего самого близкого друга. Вместе с ним он сел в трамвай и поехал домой. Звонок в дверь обрушился на любовников, как лава из Везувия на обезумевших жителей Помпеи. Она накинула халатик на голое тело и открыла дверь. Железное самообладание помогло ей не рухнуть на пол, когда она увидела мужа и его друга, стряхивавших с себя снег. -- Понимаешь, дорогая, в поезде мне принесли телеграмму от министра. Завтра он приезжает сюда. Так что командировка отменяется. Он посмотрел на стол. Две рюмки. Две тарелки с остатками пиршества. Пустая пол-литровая бутылка. -- Ну-ка, дорогая, поставь нам рюмочки. Она поставила. Преодолевая обморочное состояние, подала на стол закуску и запечатанную бутылку водки. Муж весело наполнил четыре рюмки. -- Эй, студент, садись к столу. Веня, мертвый от страха, лежал под кроватью, под которую он втиснулся, нарушив законы природы. Хозяин дома повторил приглашение. -- Можешь не одеваться. Мы примем тебя в таком виде, в каком ты есть. Веня действительно появился почти в таком виде, в каком он был, когда раздался звонок. Почти, потому что на нем уже было фиолетовое белье -- трикотажная нательная рубаха и кальсоны, выданные в профкоме. Хозяин дома поднял рюмку: -- Ну, студент, будь здоров и не боись. Надо быть абсолютным идиотом, чтобы отказаться от такой женщины. И от выпивки и закуски -- в придачу. Веня не помнил, выпил ли он эту рюмку. Кажется, выпил. Не мог ведь хозяин снова наполнить, не будь она пуста. -- А это, дорогая, билет тебе домой в твой Минск. Можешь взять с собой абсолютно все, что тебе по душе в этом доме. Я как-нибудь обойдусь. Что там еще происходило -- слезы, клятвы, уверения -- Веня почти не помнил. Даже третья рюмка водки не привела его в сознание. Даже рассказывая мне эту историю, Веня был так напуган, что я должен был успокаивать его, подавляя рвущийся из меня смех. -- А вдруг узнают в институте? -- Ну и что? Веня грустно посмотрел на меня и ушел. Возможно, я забыл бы этот рассказ. Но... Случилось это два года спустя после той истории. Мы были на четвертом курсе. Во всю свирепствовала компания борьбы против "безродных космополитов", поэтому мне чаще, чем раньше и чем хотелось бы, приходилось ввязываться в драки, доказывая, что я всего лишь еврей, а не безродный космополит. Репутация хорошего студента и фронтовое прошлое помогали мне увертываться от судебных и даже административных наказаний. В тот день ни сном, ни духом я не предполагал, что снова могу влипнуть в историю. Начался второй семестр. В просторном вестибюле теоретического корпуса выстроилась очередь пятикурсников. В раскрытой двери библиотеки стоял стол, за которым выдавала учебники пожилая библиотекарша, сестра ректора института. Я не имел никакого отношения ни к очереди, ни к учебникам. Мне надо было возвратить журнал заведующей библиотекой. Через несколько минут я вышел в вестибюль. Здоровенный парень, стоявший в очереди, с едва слышным змеиным шипением "Уу, жидовская морда!" ударил меня в левый глаз. Все это произошло так неожиданно и нелепо, что я сперва опешил, не сработала, не смогла сработать мгновенная в таких случаях реакция. Но уже через несколько секунд верзила, согнувшись пополам, орал, как недорезанный кабан. Палочка, на которую я опирался, с хорошей скоростью описав дугу между ногами верзилы, наткнулась на весьма чувствительное образование. А палочка была несколько необычной -- дюймовая труба из нержавеющей стали, залитая свинцом. Я спокойно направился к выходу из вестибюля, считая, что инцидент исчерпан и что даже вспухший фонарь под глазом неплохо компенсирован ударом в промежность. Но тут, спиной почувствовав опасность, я оглянулся как раз во время, чтобы ударом палочки по ногам остановить еще одного нападающего. Именно в этот момент ко мне подскочил Веня, что-то невнятно пробормотал, увещевая, и забрал палочку. У меня не было ни времени, ни возможности разобраться в словах увещевания или выяснить, почему Веня так поступил. Он мгновенно растворился, стал невидимым, а мне тут же пришлось обороняться от еще двух пятикурсников. Слава Богу, почти в то же мгновенье с парадной лестницы низвергнулся Захар, мой друг, с которым я учился в одной группе. Мы стали спиной к спине, заняв круговую оборону. Мы дрались в основном не руками, не ногами, а головой. В буквальном смысле этого слова. Мы хватали за грудки налетавших на нас пятикурсников, резким движением рвали их на себя, изо всей силы ударяли их головой в лицо и опускали на пол, захлебывавшихся кровью. Драка исчерпалась, когда восемнадцатый пятикурсник валялся на полу в полубессознательном состоянии со сломанной челюстью или носом. Пригрозив, что убьем каждого, если когда-нибудь встретим его на нашем пути, Захар и я несколько успокоились. Следует заметить, что Захар на фронте тоже был танкистом, репутация у нас была соответствующей, поэтому к нашей угрозе следовало отнестись серьезно. Вдруг материализовался Веня. Он появился из-за колонны, откуда, оказывается, наблюдал за происходившим. -- Понимаешь, я боялся, что ты убьешь кого-нибудь своей палочкой. Это же не палочка, а оружие. Ты же не соображаешь, когда дерешься. -- Допустим. Но ты мог помочь мне. Захар представления не имел о том, что происходит, и вступил в драку. А ты видел все и понимал с самого начала. Веня развел руками и ничего не сказал. А я и не ждал от него объяснения. Как мог оправдать свою трусость субъект, без штанов скрывавшийся под кроватью? Вероятно, в тот момент я не был воплощением мировой справедливости. Какие возможности у человека, застуканного в чужой квартире с чужой женой? К тому же, смог ли бы я сломать такое количество челюстей, будь моя рука занята палочкой, которая действительно невзначай способна убить человека? Но как я мог быть справедливым, если больше всего на свете презирал трусость? Драку нашу замяли. Во-первых, не хотели, чтобы возникло дело о конфликте на национальной почве. Антисемитизм процветал, поощрялся, но не назывался своим именем. Существует ли антисемитизм в стране, славящейся своим интернационализмом и дружбой народов? Во-вторых, библиотекарша рассказала, что не я был зачинщиком. В-третьих, в баталии двух против восемнадцати по логике вещей виноваты восемнадцать, а не два. Но и восемнадцать не понесли наказания. То ли потому, что мы их уже наказали, то ли потому, что не следует наказывать пытавшихся избить евреев. До окончания института я не мог простить Вене проявленной им трусости. Встретились мы почти сорок лет спустя. Я уже давно был израильтянином. Веня приехал в Израиль в гости. Он позвонил мне. Я постарался быть гостеприимным хозяином. С удовольствием показывал ему места, которые никого не оставляют равнодушным. Естественно, я не затеял разговора о той давней драке. Но Веня сам затронул тему, которой я не хотел касаться: -- Это все та же палочка? -- Спросил он. -- Все та же, -- ответил я. -- Ты, конечно, считал меня трусом. Возможно, ты не ошибся. А известна тебе причина моей трусости? На фронте я не был трусом. Доказательство -- я награжден медалью "За отвагу". А, как тебе известно, я был рядовым солдатом, к тому же -- евреем. Я немедленно согласился с таким аргументом и попытался перевести разговор в другое русло. Но Вене, по-видимому, было важно продолжить эту тему. -- Не быть трусом в бою -- не самое трудное в жизни. Ты ведь не знаешь, что я ушел на фронт добровольцем. Ты не знаешь... Но, в отличие от тебя, я стал добровольцем не по идейным соображениям, а чтобы не околеть от голода в Сибири. Нет, мы не эвакуировались в Сибирь. За год до начала войны, как только вы освободили Бессарабию, -- освободили! -- моего отца арестовали за сионизм. Не знаю, был он сионистом, или просто состоятельным человеком, который честно трудился всю жизнь. Нас сослали подыхать в Сибирь. А в конце 1941 года они не ограничились, не удовлетворились ссылкой. Этого им было мало. Отца арестовали. Мама умерла от истощения весной 1942 года. Тогда же я узнал, что отец погиб на этапе. Мне было чуть меньше семнадцати лет. Ростом, как ты видишь, я вымахал. Обманным путем я попал в армию. Потом фронт. Ранение. Снова фронт. И даже в институте, после фронта и ранения мне пришлось скрывать свою биографию. Пришлось скрывать, что я -- сын сиониста, что я ссыльный, что я обманным путем попал на фронт. А тут еще справка об окончании школы у меня действительно липовая. В Сибири я даже не успел окончить восьмой класс. Всего моего среднего образования -- подготовительные курсы в институт. Поэтому каждую минуту я боялся разоблачения. Теперь представь себе мое положение под кроватью. Если бы мне сказали, что меня страшно изобьют и этим все кончится, я был бы счастлив. Да что там страшно изобьют! Однажды какой-то сукин сын погнал нас в атаку на высоту, утыканную немецкими пулеметами. В этой атаке меня ранили. Так я бы рад снова пойти на пулеметы, только чтобы в институте не узнали о моем неблаговидном поступке, чтобы не начали копаться в моей биографии. А время помнишь какое было? Безродные космополиты. А теперь скажи, ты бы ввязался в драку в институте, если бы у тебя была такая биография? Я молчал. Мне было стыдно за то, что считал его трусом. Если бы только за это... 1993 г. Я И ГЕНЕРАЛЫ Вы заметили? Люди любят фотографироваться на фоне. На фоне архитектурных достопримечательностей. На фоне фонтанов с лягушками, изрыгающими воду. На фоне изваяний химер. На фоне памятников выдающимся личностям и не очень выдающимся особам. Не всегда фотографирующиеся знают, что оно такое, или кто они такие, которые фон. Однажды в Карловых Варах, увидев, как становятся в позу две аристократического вида дамы, фотографируя друг друга на фоне памятника Адаму Мицкевичу, я прикинулся простаком и спросил, кто он такой этот Адам Мицкевич? Дамы сказали, что он, кажется, врач, создавший курорт на этом месте. Замечательно! Дамы назовут фотографию "Я и Мицкевич". Мне тоже захотелось сфотографироваться. На фоне генералов. Тем более, что, в отличие от тех дам, имею некоторое представление о фоне. Летом 1945 года я читал свои стихи в помещении, которое стало Центральным Домом Литераторов. Тогда он назывался по-другому. Не помню как именно. Этот малоприятный для меня вечер имел предысторию. В ту пору я находился в полку резерва офицерского состава бронетанковых и механизированных войск Красной армии в Москве, на Песчанке. Слово "находился" написал, долго раздумывая над тем, как точнее назвать этот краткий отрезок времени в моей биографии. Служил? Но служба предполагает хоть какую-то деятельность, а деятельности никакой не было. Я просто ждал демобилизации, находясь в четвертом, так называемом мотокостыльном батальоне. В нем не было ни одного не инвалида. Целыми днями я болтался по Москве. В казарму, как правило, возвращался только переночевать. Такая возможность для провинциала, впервые в жизни попавшего в столицу! Однажды, выйдя из Третьяковской галереи, я увидел вывеску "Комитет защиты авторских прав". Песня моего погибшего друга, с которым мы воевали в одном взводе, была очень популярной в ту пору. Но нигде не значилась фамилия автора. Решил зайти и выяснить, что можно сделать. Чиновники приняли меня сердечно. Разговорились. Я прочитал свои стихи. Чиновники о чем-то посовещались, часто произнося непонятное название, кажется, литературного клуба. Дня через два вызвал меня начальник политотдела. -- Так что, лейтенант, стишки пишешь? Ладно. На моем "виллисе" поедешь в Дом писателей читать свои стишки. -- Спасибо, товарищ полковник. А обратно как? -- А обратно, как обычно, приедешь на метро. Так состоялось чтение моих стихов в будущем ЦДЛ. Председательствовал Константин Симонов. Колючую недоброжелательность незнакомой аудитории, даже враждебность, я почувствовал, прочитав первые два--три стихотворения. В последнем ряду человек с рубцами на лице после ожогов почти после каждого стихотворения осторожно складывал ладони, беззвучно аплодируя. Лишь у него было мнение, отличное от мнения абсолютного большинства. Вероятно, он танкист, подумал я. Мог быть и летчик. Но, подумал я, только танкист так реагирует на стихи танкиста. Я не ошибся. Это был Сергей Орлов. Много лет спустя Семен Липкин рассказал мне, что в аудитории был знаменитый литературный критик Тарасенков. Разумеется, у него было положенное в ту пору отрицательное отношение к моим стихам. Но почему-то он все-таки запомнил одно мое стихотворение и прочитал его Семену Липкину. А Липкин -- Василию Гроссману. А Гроссман вписал это стихотворение в книгу "Люди и судьбы". Но это потом. А совсем недавно из Лос-Анжелеса мне прислали еженедельник "Панорама". Из большой статьи Петра Межирицкого я узнал, что в зале присутствовал Михаил Дудин, и ему будто бы понравились мои стихи, он даже пытался защитить меня от разгневанной аудитории. Возможно. Но я этого не заметил. Гнев был вызван тем, что стихи сочинил наивный пацан, который видел войну такой, какая она есть. Сидевшие в зале литераторы почему-то видели ее совсем другой. По-видимому, кроме Сергея Орлова, никто из них не смотрел на войну сквозь прицел. Но какое отношение это имеет к генералам? А вот какое. В декабре 1994 года Евгений Евтушенко сказал, что я должен молиться на К.Симонова, спасшего меня от страшной расправы. Дело в том, что я прочитал стихотворение: Случайный рейд по вражеским тылам. Всего лишь взвод решил судьбу сраженья. Но ордена достанутся не нам. Спасибо хоть -- не меньше, чем забвенье. За наш случайный сумасшедший бой Признают гениальным полководца. Но главное -- мы выжили с тобой. А правда что? Ведь так оно ведется. Я не понимал, почему это стихотворение так возмутило аудиторию. "На самого Сталина руку поднял!" На какого Сталина? Стыдно признаться, но я тогда молился на Сталина. Полководцем для меня был командир нашей бригады, полковник. Да и того в течение полугода я видел всего несколько раз. Именно это, как рассказал мне Евтушенко, объяснил Симонов, когда меня обвинили в том, что я порочу имя величайшего полководца всех времен и народов. Мол, лейтенант, сидящий в танке, даже просто генерала никогда не видит, а вы говорите -- Сталина. Симонов, конечно, был прав. Хотя, должен сказать, с генералами я все-таки иногда встречался. Первая встреча состоялась, когда генералов еще не называли генералами. Мне было восемь с половиной лет. В наш пограничный Могилев-Подольский приехали Ворошилов и Якир, народный комиссар обороны и командующий Киевским Особым Военным Округом. Необычные морозы обрушились на город. Обезлюдели улицы. Нас освободили от занятий в школе. Поэтому мы появлялись в самых непредсказуемых местах. В один из таких дней возле двухэтажного здания воинской части остановился штабной автобус. Из него вышли Ворошилов и Якир. На обоих шлемы--буденовки, белые полушубки, перетянутые ремнем и портупеей, синие галифе, заправленные в красивые белые бурки. Я и сейчас вижу эту картину, хотя длилась она несколько секунд, пока оба генерала в толпе сопровождавших и встречавших командиров не скрылись в здании. Восторгу нашему не было предела. Шутка ли, мы удостоились чести увидеть вождей! В 1937 году я был награжден путевкой в Киев, в Республиканский лагерь юных натуралистов за рекордный урожай каучуконосов -- коксагиза, крымсагиза и таусагиза. Урожай, правда, был с площади тридцать квадратных метров. Но ведь и рекордсмену было всего двенадцать лет. Рекордсмены и прочие выдающиеся юные натуралисты в лагере почему-то оказались в абсолютном меньшинстве. Большинством были дети партийной и советской элиты -- киевской и из областных центров. Как-то вечером, когда аристократы рассказывали, в обществе каких вождей они бывают, с кем обедают и ужинают, мне, плебею, тоже захотелось похвастаться. Я в деталях изложил, как Ворошилов и Якир вышли из автобуса и направились к зданию штаба воинской части. Неудержимый злой беспощадный хохот высокопоставленных детей свирепствовал несколько минут. Из автобуса! Ох, не могу! Из автобуса! Лопну сейчас от смеха! Из автобуса! Их родители разъезжают в "бьюиках" и "линкольнах", а Ворошилов и Якир вышли из автобуса! Я не понимал причины хохота. Я ведь рассказал то, что видел. Я еще не понимал, что мы существуем в разных, не соприкасающихся измерениях. Для них, жителей больших городов, автобус был городским транспортом, таким же, как трамвай и троллейбус. Могли ли Ворошилов и Якир пользоваться городским транспортом? А у нас, в провинции, вообще не было городского транспорта. Любой пацан в Могилеве-Подольском понимал, что автобус -- это машина, принадлежащая воинской части, что это штабной автобус. До конца месячного пребывания в лагере я стал объектом насмешек местных аристократов. Обидно. Наверно, лучше было промолчать о встрече с генералами. Поэтому ли, по другой ли причине о следующей встрече я рассказывал очень редко и очень немногим. Имя маршала Жукова окружено теперь таким ореолом, что упаси Господь поведать о маршале что-нибудь, не соответствующее образу, созданному в десятках, а может быть, даже в сотнях мемуаров. Летом 1939 года Жуков был не маршалом, а генералом армии, командующим Киевским Особым Военным Округом. Пять звездочек на петлицах. Коренастый генерал стоял в окружении командиров у входа в Могилев-Подольский Дом Красной армии. А на тротуаре, напротив, на расстоянии примерно десяти метров -- мы, стайка четырнадцатилетних мальчиков, пожиравших генерала глазами. Через пустырь на месте снесенного костела неторопливо приближался капитан-пограничник. Он шел из бани со свертком грязного белья, завернутого в газету. Ни сном, ни духом не ведал капитан, что ждет его за углом. Даже на майора не следовало ему напороться. От угла Дома Красной армии до генерала было не более пяти метров. Со свертком подмышкой капитан растерянно приложил руку к козырьку, перейдя на строевой шаг. Лицо генерала Жукова исказила брезгливо-презрительная гримаса: -- Вас что, капитан, не учили, как приветствуют старших по званию? Повторить! Капитан, багровый от стыда, зашел за угол, положил сверток на тротуар. Вышел на мостовую, чтобы появилось расстояние, необходимое для семи строевых шагов, и прошел перед генералом так красиво, что даже у нас, привыкшим к парадам, дух перехватило. У пограничников была отличная строевая выправка и вольтижировка. Кто-то из мальчишек метнулся к свертку и принес его, чтобы капитану не пришлось возвращаться. -- Повторить! -- Сквозь сжатые зубы процедил Жуков. На противоположном тротуаре, кроме нас, уже собралась изрядная толпа зевак. Семь раз капитан печатал строевой шаг перед генералом. Не знаю, как чувствовала себя свита Жукова. Нам было стыдно. В течение двух дней пребывания генерала армии Жукова в Могилеве-Подольском вероятно не менее сотни мальчишек установили за ним наблюдение. На значительном расстоянии мы предупреждали командиров и красноармейцев о присутствии самодура. После инцидента с капитаном генерала Жукова на улице не поприветствовал ни один военнослужащий. Они исчезали своевременно. Во время и после войны мне, свято верившему каждой букве в советской прессе, очень трудно было совместить образ легендарного маршала с запечатленным в отроческом сознании. Я предполагал, я пытался убедить себя в том, что война исправила генерала. Летом 1950 года вместе с моим другом Мордехаем Тверским я работал в небольшой больнице в Карпатах. Там мы узнали, что Южная Корея напала на Северную. Мотя закончил войну капитаном, командиром стрелкового батальона. И чином и должностью я был поменьше -- лейтенант, командир танковой роты. Следовательно, мы не были даже генералами, не то что маршалами. Но мы знали, что в первые дни сражения обороняющаяся сторона не может продвинуться вперед, да еще с такой невероятной скоростью, с какой продвигались северокорейцы. И главное -- они наступали так безграмотно, что мы с Мотей недоуменно переглянулись, прочитав в "Правде" об их потрясающих успехах. Странными показались нам военные сводки и объяснение, кто именно агрессор. Посмотрев на карту, мы поняли, какой угрозе подвергли себя северокорейцы, наступая подобным образом. -- Ты видишь? -- Спросил я. -- Конечно, -- ответил Мотя. -- Давай запишем, чтобы потом не спорить, кто заметил первым. Мы написали. Мотя -- "десант в Инчоне". Я -- одно слово -- "Инчон". Это было настолько очевидно, что даже капитан и лейтенант без труда сообразили, как можно разгромить армию Северной Кореи. Американское командование, оказалось, соображало не хуже нас. Остатки разгромленной северокорейской армии в панике бежали на север. Американцы, преследуя, пересекли 38-ю параллель. Только навал миллионов китайских солдат, вооруженных советским оружием и ведомых советскими советниками, остановил американцев. Надо ли объяснять, кто начал войну? Надо ли объяснять, что наступательная операция северокорейцев была спланирована бездарно? Оказалось, спланирована она была под началом маршала Жукова. Простой расчет на численное превосходство. Навал. Горами трупов своих солдат мостить дорогу к победе. Знакомая стратегия и тактика. Я вспомнил, как воевали мы. Вспомнил бездарные операции, в которых участвовал. Многие десятки бессмысленно уничтоженных танков. Но главное -- никому не нужные человеческие жертвы. Навал. Образ легендарного маршала совместился с запечатленным в отроческом сознании образом генерала армии. В боях в 1941 и в 1942 году я почему-то ни разу не встречал генералов. Я даже удивлялся, узнавая из газет, что они существуют. Потом, в Первом Харьковском танковом училище я иногда видел начальника, генерала. На расстоянии. Общаться с ним курсанту не довелось. А вот летом 1944 года на Третьем Белорусском фронте я общался. И не просто с генералом. С маршалом Василевским. Случилось это так. После тяжелых боев прорыва между Витебском и Оршей мы застряли на восточном берегу Березины. Заместитель командира батальона по строевой приказал мне найти переправу. Именно меня капитан выбрал не случайно. Однажды, когда после допроса он ударил ногой пленного немца, я буркнул, что немцев надо бить в бою, а замкомбата в бою я не видел ни разу. Вот он и решил отыграться. Задание было невыполнимым. В Березине нет брода. Переправы по мостам тщательно регулировались. И, конечно, не младший лейтенант должен был согласовать очередность и порядок переправы. Но... приказ не обсуждается, а выполняется. Не надеясь на удачу, на танке я поехал в Борисов, где саперы уже восстановили мост. Для описания того, что творилось на подходе к нему, недостаточен самый полный словарь. Один немецкий самолет мог бы устроить побоище. Хорошо, что танку не понадобилось шоссе, забитое до невозможности, и мне удалось приблизиться и остановиться метрах в двадцати от моста. У въезда стоял регулировщик. Нет, не девушка с флажками. Даже не младший офицер. Полковник! Ни разу я такого не видел. Все умение я вложил в строевой шаг, чтобы произвести благоприятное впечатление на полковника. Но высокопоставленный регулировщик даже не пожелал разговаривать со мной. -- Танки? Не может быть и речи, пока не разгрузим шоссе от этого столпотворения. И тут случилось чудо. Откуда-то сбоку появился маршал Василевский. Я сразу узнал его. Он был точно такой, как на фотографии. Круглолицый, с чубчиком, зачесанным набок. -- Вы что, полковник, подводами собираетесь воевать? Сколько танков? -- Это он спросил меня. -- Двадцать один, товарищ маршал Советского Союза! -- Сколько времени вам понадобится, чтобы подойти к мосту? -- Сорок минут, товарищ маршал Советского Союза! Василевский улыбнулся. -- Пропустите их немедленно, полковник. -- Благодарю вас, товарищ маршал Советского Союза! -- Я приложил кисть к дуге танкошлема. Василевский снова улыбнулся и подал мне руку. Наверно от неожиданности, от накала переполнивших меня чувств, от радости, что сказочно невероятно разрешилась неразрешимая проблема, я сжал маршальскую руку сильнее, чем следовало. -- Ого! -- Сказал Василевский и сделал движение, словно стряхивает мое пожатие. -- Давай, младший лейтенант, гони сюда танки. Я ехал в расположение батальона, не в состоянии поверить в удачу. Мне кажется, капитан был недоволен, когда я доложил ему, что ровно через тридцать минут мы должны быть у моста в Борисове. О протекции маршала Василевского, о потрясающем везении я не сказал ни слова. Но не повезло ли мне еще больше при встрече с другим генералом? Командующим бронетанковыми войсками 3-го Белорусского фронта был генерал-полковник Родин. Говорили, что большего самодура не знала вся Красная армия. Он срывал звезды с погон полковников, разжалуя их в подполковники и майоры. Мог просто сорвать погоны. Мог обматюгать генерала в присутствии подчиненных. Мог ударить любого офицера, не говоря уже о рядовых. Короче, хороший был человек. Не знаю, каким полководческим талантом обладал этот генерал. Но об одном его "гениальном" нововведении могу рассказать. В обороне танки стояли в окопах. На дне окопа укладывались два бревна. На них стоял танк. Из брезента сооружалась крыша и стены. Торец своеобразного гаража закрывался соломенным матом, в котором проделывалась дверь, также изготовленная из соломенного мата. (Прошу не путать эти маты с отборным матом генерала Родина). Так вот, генерал Родин приказал, чтобы из каждого трака гусеницы тщательно выковыривалась грязь, трак протирался газолью до зеркального блеска, а затем -- насухо. Возвращаясь после каждого выезда, даже если валились с ног от усталости, вместо отдыха мы ножами, штыками, отвертками выковыривали грязь из траков, мыли, терли и медленно, сантиметр за сантиметром скатывали танк в окоп на бревна. В конце ноября или в начале декабря 1944 года (не помню точно) приехал к нам в бригаду генералполковник Родин со свитой старших офицеров и ротой охраны. И еще -- не знаю, подумал ли я об этом тогда, или описываю уже нынешние размышления о том, что, когда на передовой младшие командиры не представляли себе, где найти хоть одного солдата, чтобы залатать очередную брешь, у генерала Родина была целая рота охраны. Рота бездельников. Естественно, что генерал для инспекции выбрал наш батальон, который всегда был в голове атаки. Но почему он выбрал мой взвод, не знаю. -- Убрать маты! -- Скомандовал генерал. Убрали. Родин подошел к моему танку, извлек из кармана носовой платок и протер им трак. Слава Всевышнему, платок остался чистым. Но гроза все же разразилась. Генерал подозвал моего механика-водителя и приказал ему расстегнуть комбинезон. -- Тебя не наградили за прошедший бой? -- Наградили, кажется, товарищ генерал-полковник. -- Не кажется, а точно. Орден Красной звезды. Я-то знаю, что сделал ваш экипаж. Так где же твой орден? -- Родин гневно посмотрел на командира бригады, вытянувшегося, как новобранец, по стойке смирно, и прорычал: -- Где? Интересно, почему он спросил у механика-водителя, а не у меня? Я ведь тоже еще не получил своей награды. -- Не получили знаков, товарищ генерал-полковник. -- Не получили?! Рас...дяй? Так я, как Суворов, должен знаки возить и раздавать? Говно ты -- не полковник! И надо же -- взгляд генерала остановился на прожженной новенькой шинели десантника-мотострелка. Вероятно, разгильдяй прожег шинель у костра. -- Ну-ка, сынок, подойди сюда. Ты откуда попал в эту говенную бригаду? -- Из госпиталя, товарищ генерал-полковник. -- А в госпиталь? -- Из сто двадцатой танковой бригады, товарищ генерал-полковник. -- Так возвращайся, сынок в сто двадцатую. Здесь же о тебе никто не заботится. Этому говнюку полковнику наплевать на то, что у тебя дыра в шинели. Как же он будет заботиться о тебе в бою? Иди, сынок. Скажешь, что Родин тебя послал. Солдат потоптался и скрылся за ближайшим "гаражом", где кто-то из танкистов тут же засветил ему "фонарь", чтобы не лез на глаза начальству в прожженной шинели. А генерал Родин продолжал бушевать. -- Тревога! -- Гаркнул он. Заработали моторы. Родин ткнул меня пальцем в грудь: -- Почему не выезжаешь? -- В моем распоряжении десять минут, товарищ генерал-полковник. Температура масла должна подняться до пятидесяти пяти градусов. Генерал скосил глаза в сторону стоявшего рядом с ним инженер-подполковника. Тот слегка кивнул. Через восемь минут мы выехали из окопа. Танки вытянулись в колонну на грунтовой дороге. Командиры поднялись на пригорок. Родин решил провести рекогносцировку. -- Доложи, что видишь, -- обратился он к лейтенанту Володе Иванову, командиру танка в моем взводе. Местность мы знали, как свою ладонь. Больше месяца торчали здесь. Каждый из нас, не глядя, мог рассказать о любой детали между грунтовой дорогой и передним краем, до которого было одиннадцать километров. Володя вытащил планшет и четко начал: -- Слева, на юго-западе лес Шталупенен. В душе я улыбнулся. В лесу Шталупенен располагался медсанбат. Красивый блондин Володя Иванов пасся в том медсанбате. Две медсестры воевали из-за него друг с другом. -- Какой к ... матери лес?! -- Прорычал генерал-полковник. -- Ты что ослеп? Роща Шталупенен, а не лес. -- Родин ткнул пальцем в карту. Не знаю, наверно вожжа попала мне под хвост. Накопившаяся обида за себя, за командира бригады, за Володю Иванова, за всех облаянных, затопила меня и выхлестнулась наружу: -- Разрешите вопрос, товарищ генерал-полковник? -- Ну. -- Какого года рекогносцировки ваша карта? Родин взглянул на планшет: -- Ну, 1891-го. -- За пятьдесят три года роща могла превратиться в лес. -- Что?!! -- Генеральский крик потряс морозный воздух. -- Гнида! Да ты... Пошел отсюда к ... матери! Я четко приложил ладонь к дуге танкошлема и во всю мощь хорошо поставленного командирского голоса прокричал: -- Есть, идти к ... матери, -- и уже чуть тише, -- вслед за генералом, который знает туда дорогу. Чеканя шаг, я прошел мимо обалдевших офицеров. Родин орал и топал ногами. Досталось и комбригу и комбату. Этого я уже не видел. Только слышал генеральский мат. Картину потом описали мои друзья. Я подошел к своему танку. Механик-водитель испуганно выглянул из люка: -- На хрена он тебе сдался? Ты представляешь себе, что сейчас будет? Примерно то же и в такой же манере сказал командир батальона через две--три минуты, когда Родин со свитой и ротой охраны покинули бригаду, матом объяснив комбригу, кто есть он и его подчиненные. Ждали последствий. Но их не было. Недели через две командиров и механиков-водителей нескольких танковых бригад собрали в большом зале немецкого офицерского клуба. Никто из нас не знал причины сбора. Вошел генерал-полковник Родин. Все встали. Меня он, вероятно, заметил потому, что я стоял крайний слева у прохода, по которому он шествовал. Генерал остановился. -- Я тебя не расстрелял. Ты мне еще понадобишься. Все равно погибнешь. Кровью ты у меня смоешь вину. А пока -- не видать тебе награды за прошлый бой. Родин поднялся на сцену и остановился перед запахнутым занавесом. -- Все вы, сволочи, получили инструкцию, что у нас сейчас новый антифриз -- этиленгликоль. Все вы, сукины сыны, были предупреждены, что это сильный яд. Но некоторые говнюки считают, что это только угроза, что антифриз прежний -- спирт, глицерин и вода, который вы лакали, как свиньи, доливая вместо антифриза воду и замораживая моторы. Так вот вам, мать вашу ... , наглядная демонстрация. Приказываю смотреть на сцену и не отворачиваться, пока я не подам команду. Распахнулся занавес. Сейчас, спустя пятьдесят два года, я не могу спокойно писать о том, как в муках, корчась, изламываясь и постепенно угасая, умирали пять человек, экипаж танка. Они выпили антифриз. Не знаю, сколько часов длилась агония экипажа и наши муки. Генерал Родин строго следил за тем, чтобы никто не отворачивался от сцены. Сам. Лично. Не перепоручил кому-нибудь из своих многочисленных подчиненных. Хороший был генерал. От стычки с ним я отделался только тем, что не получил причитавшийся мне орден. Но есть у меня и другие ордена. И вообще орденами никого не удивишь. А вот скажите, был ли случай даже в самой либеральной армии, чтобы лейтенант послал к ... генерала, и не просто генерала, а такого зверя, как генерал-полковник Родин? Мне и сегодня приятно осознавать себя таким уникальным лейтенантом. Одну встречу с генералом армии Черняховским я уже описал в книге "Война никогда не кончается". Это была не личная встреча. Из башни танка я наблюдал за происходящим. Мой стреляющий, Захарья Загиддуллин забрался в окопчик справить нужду. Именно в это время между танком и окопчиком остановилась большая группа генералов и старших офицеров во главе с командующим фронтом. Захарья слышал голоса, но не видел, кому они принадлежат. И вдруг из окопчика прозвучало: -- Эй, славяне, дайте закурить. -- А вслед за этим появилась круглая багрово-синяя физиономия с танкошлемом на макушке. В бригаде не было танкошлема на непомерных размеров голову моего стреляющего. А вслед за головой над неглубоким окопчиком возникла медведеобразная фигура Захарьи со спущенными штанами. Увидев генерала армии Черняховского со свитой, Захарья смутился. По-видимому, впервые в жизни. Он приложил ладонь к дуге танкошлема и замер по стойке смирно. Штаны сползли к ступням. Замерзшее поле зашаталось от хохота. Черняховский указательным пальцем смахнул слезу. Хохотали генералы и старшие офицеры. Хохотали солдаты роты охраны. Хохотал я, стоя по пояс в башне танка. Только Захарья оставался серьезным, застыв по стойке смирно с опущенными штанами. Генерал Черняховский открыл пачку "Казбека" и протянул ее Захарье. Тот деликатно взял папиросу. -- Спасибо, товарищ генерал армии. Разрешите еще одну для моего командира? -- Плохо у нас было с куревом в ту пору. Черняховский, продолжая смеяться, закрыл коробку и вручил ее Загиддуллину. Следующую, последнюю встречу с генералом армии я по-настоящему осознал только спустя тридцать лет. А тогда, 20-го января 1945 года, то ли еще не пришедший в себя после боя, то ли не оценив расстояния, я не придал значения факту, который так ярко высветил личность генерала Черняховского. Случайно в горячке боя два танка оказались в тылу противника. То, что мы там натворили, было не результатом героизма. Просто старались выбраться к своим. На "закуску" на опушке рощи мы сожгли немецкий артштурм. Все. Дальше немцев уже не было. За длинным кирпичным строением (оказалось -- это конюшня; отсюда на следующий день я поехал в свою последнюю атаку) стояли наши танки. Я удивился, увидев, что командир бригады и майор, командир батальона, стояли среди офицеров, окруживших какого-то генерала. Только выбравшись из танка, я понял, что это командующий фронтом, генерал армии Черняховский. Осколок на излете ударил меня в левую руку. Я почти не почувствовал ранения. Но генерал заметил и приказал перевязать меня. Кажется, это произошло именно тогда, когда я отрапортовал: -- Товарищ генерал армии, разрешите обратиться к товарищу гвардии полковнику. -- Докладывайте мне. Я доложил. Генерал Черняховский сказал кому-то из своего окружения, чем наградить оба экипажа, сел в "виллис" и уехал. А за ним -- сопровождавшие его. Ровно через месяц, уже в госпитале я узнал о гибели командующего 3-м Белорусским фронтом генерала армии Ивана Даниловича Черняховского. Прошло тридцать лет и полгода. Я прощался с детством, с несостоявшейся юностью, с местами, где мачеха-родина питалась моей кровью и потом. Морально я уже чувствовал себя гражданином Израиля. Жену и сына я повез в бывшую Восточную Пруссию показать им мою могилу. Осенью 1944 года похоронили месиво из моего сгор