тился с требованием быстро собирать вещи для отбытия из тюрьмы, помогая мне в этом для ускорения этого процесса. Он принес наволочку с моими вещами, собранными при аресте, и в нее мы вдвоем стали складывать остатки съестных припасов, бывших в камере, мыло, зубную щетку. Среди съестных остатков были кусок копченой колбасы, пачка печенья, полбуханки ржаного хлеба, несколько луковиц. Все эти гастрономические излишества получены были в качестве дополнительного пайка за деньги из передвижной лавки, посещавшей камеры один раз в десять дней. Возможность и право пользоваться лавкой я получил после снятия наручников и отмены 9 марта штрафного состояния. У надзирателя не было никакого представления о моем дальнейшем арестантском пути. Во всяком случае, он никак не предполагал, что этот путь ведет на свободу, по-видимому, в его опыте из Лефортовской тюрьмы такого пути не было. На мой вопрос -- надо ли брать с собой хлеб, он ответил: "Все бери, все бери, там все пригодится". Собрав нехитрый арестантский скарб, спустились вниз, где произошла процедура смены казенного белья на свое собственное, снятое при приеме в этот санаторий. Эффект пребывания в нем обнаружился немедленно при переодевании в собственное белье. Оно на мне висело, как на вешалке (в дальнейшем выяснилось, что в тюрьме я оставил 14 килограммов веса). Я констатировал это словами: "Оставил свой живот здесь", на что спутник-надзиратель назидательно отреагировал: "Вот, вот, на курорты не надо ездить. Хорошей жизни захотелось!" Вся подготовка к отбытию свидетельствовала о том, что я покидаю Лефортовскую тюрьму и свою "уютную" камеру безвозвратно, по крайней мере, на обозримое ближайшее время. Скептицизм, созданный неожиданными поворотами судеб человеческих в сталинское безвременье, предпочел такую осторожную, как бы страхующую от этих поворотов формулировку при неопределенности границ этой обозримости. Странное ощущение было при расставании с камерой. Было какое-то неопределенное чувство. По-видимому, оно было очень сложным, составленным из многих элементов: и из обилия тяжелых внутренних переживаний в этой камере; и из обилия своеобразных впечатлений, накопленных за время пребывания в этом "мертвом доме"; и из волнения по поводу того, что ждет меня за пределами этого дома. Но в этом сложном чувстве был еще один элемент, на первый взгляд странный: было какое-то щемящее чувство при прощании с местом, где была, несомненно, оставлена частица души и сердца. Ведь всего, что было пережито в этой тесной камере, вместить с трудом могла бы и целая жизнь. Но здесь жизненный цикл пошел в обратном порядке: от призрака неизбежной и неминуемой насильственной смерти, от всего сумасшедшего ада, что ей предшествовал, до возврата к жизни, еще призрачного, но уже ясно забрезжившего. Со всей этой гаммой переживаний я втиснулся в вертикальный ящик "черного ворона" при свете уходящего дня. Его реальный свет, а не угадываемый из стен камеры, как бы озарял тревожную надежду, с которой я погрузился во внутреннюю тьму "черного ворона". Вышел я из него в знакомом внутреннем дворе Лубянки, оттуда в такой же знакомый буднично-казенный вестибюль, оттуда в чулан со своим узелком. Прошло некоторое время, сколько -- я не знаю, его отсчитывало только лихорадочно бившееся сердце. Телефонный звонок в вестибюле, и я услышал свою фамилию, произнесенную дежурным. Открылась дверь чулана, и капитан с каким-то несколько сумрачным, испещренным оспенными крапинками лицом вызвал меня на допрос. При этом дежурный комендант заботливо порекомендовал мне воспользоваться внизу туалетом, так как допрос может длиться до 5 часов утра, а воспользоваться туалетом наверху будет трудно. По-видимому, только ограниченное число сотрудников Лубянки знало действительное значение моего прибытия и вызова. В сопровождении рябого капитана я был поднят в лифте на какой-то высокий этаж и был введен один (капитан остался за дверью) в просторный кабинет, где меня у входа встретил коренастый, плотный, с проседью в черных волосах генерал, поздоровавшийся со мной словами: "Здравствуйте, Яков Львович", и подавший мне руку для рукопожатия, которую я, разумеется, принял. Уже эта встреча была многообещающей. В кабинете был с правой стороны в глубине его письменный стол с креслом, перед ним -- два кресла; прямо против входной двери у стены -- небольшой стол, на нем графин с водой и стакан, по обеим сторонам -- стулья. Генерал предложил мне сесть; на мой вопрос, где я могу сесть, он сделал широкий жест рукой, охватывающий весь кабинет, даже его кресло, перед письменным столом, с предложением выбора любого места. Я скромно сел не за его письменный стол, а на стул около столика с графином. Стоя против меня, генерал участливо спросил: "Как вы себя чувствуете, Яков Львович?" Я ответил несколько возбужденно: "Как может чувствовать себя человек в моем положении?" Генерал с сочувствующим любопытством (так мне показалось) посмотрел на меня, несколько раз прошелся по кабинету и обратился ко мне со следующими словами: "Так вот, я пригласил (!) вас сюда, чтобы сообщить вам, что следствие по вашему делу прекращено, вы полностью реабилитированы и сегодня будете освобождены". При этой информации я расплакался. Вся горечь происшедшего и неожиданность такого финала вылилась в коротких слезах, я быстро взял себя в руки, выпил полстакана воды, заботливо поданной мне генералом. Генерал, по-видимому, чтобы рассеять обстановку, придать ей более жизнерадостный характер, сказал: "Я распорядился, чтобы вас проводили, вы скоро будете дома, но часа полтора уйдет на всякие бюрократические формальности (в его тоне просквозило какое-то, вероятно, искусственное сожаление о неизбежности этих формальностей). Перед отъездом позвоните внизу по телефону домой, предупредите, чтобы вас ждали". Все еще не веря и желая убедиться, нет ли здесь какой-либо ошибки или игры (я все еще опасался ее), и выяснить еще раз отношение к "еврейским делам", я сказал: "Но ведь были какие-то еврейские дела?", на что генерал сделал пренебрежительный жест, мол, все это ерунда. Я спросил у него о том, как я должен держать себя на свободе, имея в виду и возможную сдержанность в информации о событиях в период моего ареста, на что генерал ответил: "Вы должны держать себя как человек, подвергшийся незаконному и необоснованному аресту". С этими словами он попрощался со мной, с какими-то пожеланиями, содержание которых выпало из памяти. С таким напутствием я вышел из кабинета и отправился по бесконечным коридорам в сопровождении того же капитана. Вероятно, я что-то бормотал и, должно быть, у меня было соответствующее выражение лица, так как даже на каменно-угрюмом лице капитана проскользнула улыбка. "Бюрократические формальности" привели меня опять в бокс-чулан в каком-то верхнем этаже, где в состоянии блаженной растерянности я стал ждать их конца, не понимая и не зная, в чем они состоят. "Я с корнем бы выгрыз бюрократизм" и, сидя в чулане, не пожалел бы для этого зубов. Время тянулось медленно. Я слышал за дверьми чулана какую-то суету и человеческую возню, до меня доносились какие-то голоса, а я все ждал, когда же распахнется дверь чулана. Наконец, она раскрылась, и в сопровождении какого-то чина меня ввели в обширный кабинет, показавшийся мне по величине залом, где за скученными без порядка канцелярскими столами сидело много военных, показавшихся мне молодыми полковниками. Один из них, под любопытные взоры остальных, как будто присутствующих при интересном зрелище, вручил мне отпечатанную на машинке справку со штампом Министерства внутренних дел СССР, датированную 3 апреля 1953 года. Привожу содержание справки полностью, поскольку она была первой ласточкой в последующей многомиллионной серии подобных справок. Но в отличие от моей справки, отпечатанной на машинке, что подчеркивало ее индивидуальность, последующие имели уже стандартную типографскую внешность. В моей справке значилось: СПРАВКА Выдана гражданину Рапопорту Якову Львовичу, 1898 г. рождения, в том, что он с 3 февраля 1953 года по 3 апреля 1953 года находился под следствием в бывшем Министерстве госбезопасности СССР. В соответствии со статьей п. 5 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР следствие по делу Рапопорта Я. Л. прекращено. Рапопорт Я. Л. из-под стражи освобожден с полной реабилитацией. Начальник отдела МВД СССР А. Кузнецов. Как прожектором озарило: "В бывшем Министерстве госбезопасности..." -- значит, МГБ ликвидировано, значит, произошли какие-то огромные перемены за время моего пребывания в тюрьме, имеющие прямым следствием неожиданный радикальный переворот в моей судьбе. Я понял это мгновенно, но смысл, существо и причины этих перемен оставались для меня, разумеется, загадкой. После того как я прочел справку, мне вручили все изъятые у меня при обыске документы: паспорт, диплом доктора наук, аттестат профессора, орденскую книжку и партийный билет. Последний был для меня более значительным символом освобождения, чем справка: он символизировал реабилитацию не только в криминальном плане, но и в общественно-политическом, партийном. Я понял, что восстановлен в партии. Со всеми этими документами, уже реальными признаками освобождения, меня снова отправили в тот же бокс. Бюрократическая машина еще продолжала действовать. Несмотря на всю убедительность происходящих событий, их документальное подтверждение, надо мной висел плотно вколоченный годами страх: а вдруг в последний момент все перерешат, чья-то могучая рука повернет колесо обратно, все документы проделают обратный путь, и я вместе с ними. Таково было доверие к стенам, в которых я находился. Дважды открывалась дверь в мой чулан, из которого я был готов выпрыгнуть, и дважды возвращалась в замкнутое на замок состояние. Один раз принесли узелок с моими вещами, оставленными внизу в боксе. Второй раз тревожно осведомились, был ли в этом узелке футляр для очков, т. к. его не могут обнаружить. Кажется, действительно, был копеечный картонный истрепанный футляр, который могли выбросить при осмотре вещей в узелке, как бумажную рвань, чтобы не осложнять ситуацию (а вдруг задержат, пока не найдется футляр!) и не злоупотреблять заботливым вниманием к моему барахлу, сказал, что футляра, кажется, не было. Но интересен самый факт внимания к такой мелочи: порядок в этом доме был, мелочей здесь не было, а блюстителей порядка было более чем достаточное количество! Терпение мое истощалось по мере нарастания напряжения. Поскорее бы вырваться отсюда, пока колесо не завертелось в обратную сторону. Набравшись храбрости, подогретой обещанием генерала, что на бюрократические формальности уйдет часа полтора, а ушло уже гораздо больше, я стал колотить кулаками в дверь. На какой-то из моих стуков дверь открылась, и какой-то чин с торопливостью стал призывать меня к терпению: "Скоро, скоро!" Я стал урезонивать его возможностью инфаркта от напряженности ожидания свободы, в ответ получив: "Потерпите, скоро, скоро". Судя по его озабоченности и торопливости, он был очень занят, да я сквозь дверь ощущал все время суету перегруженных поручениями людей. На один из моих настойчивых стуков (кажется, с помощью ног) открывший дверь военный сказал мне, что они хотят вернуть мне забранные при обыске ценности, чтобы мне не надо было приезжать за ними, и что на это уйдет некоторое время. Я не понимал, о каких ценностях идет речь, дома у меня никаких ценностей не было, но должен был удовлетвориться логикой такой мотивировки. Действительно, спустя некоторое время дверь раскрылась, и меня повели в комнату, где сидел военный в чине интендантского полковника, вернувший мне пакет с облигациями займов и ордена, изъятые при обыске. Это и были ценности, из-за которых меня задерживали. Из возвращенных мне орденов я тут же прикрепил к пиджаку орден Ленина. Мне казалось, что, увидев его на мне, жена сразу поверит в мою свободу, как наглядный ее символ, прежде чем прочтет реабилитационную справку. Так, украшенный орденом Ленина, с остальными орденами в кармане, я снова отправился в бокс. Вероятно, за все время существования этого бокса он впервые принимал узника, на груди которого красовался орден Ленина (ордена обычно немедленно изымаются при аресте). Это тоже символ глубоких перемен в советском климате. Наконец (это было, вероятно, около двух часов ночи), дверь бокса открылась, в дверях стоял пожилой полковник, который, поздоровавшись со мной, сказал, что ему поручено проводить меня домой. Позади него стоял молодой человек в стандартной штатской одежде сотрудника МГБ того времени (синее пальто с серым каракулевым воротником, такого же меха шапка-ушанка). Я покинул бокс, попытавшись взять свой узелок, но полковник обратился к молодому человеку с распоряжением: "Возьмите узелок", которое тот с поспешной готовностью выполнил. Так мы и отправились втроем: впереди -- полковник с какой-то бумагой в руке, на которой я заметил наклеенные мои фотографии анфас и в профиль, сделанные в тюрьме, в центре -- я, позади -- молодой сотрудник с моим узелком в руке. На каждом этаже полковник показывал дежурному стражу эту бумагу, по-видимому, пропуск на безвозвратный выход. Разрешение позвонить по телефону домой снизу я не получил. Во дворе Лубянки, мне уже хорошо знакомом, нас ждала серая "Победа", в которую мы втроем сели: я с полковником сзади, молодой спутник с узелком -- на переднем сиденье рядом с водителем; ворота Лубянки распахнулись, и колеса "Победы" завертелись по обратному маршруту, символизируя поворот истории "дела врачей". Очень трудно передать ощущения во время этой сказочной поездки по ночной Москве из потустороннего мира, из мира, полного мрачных тайн, окруженного в течение десятилетий страшными легендами, погружение в который было безвозвратным, как в океанскую пучину. Казалось, что выход из него должен вызвать сильнейший эмоциональный взрыв, но его не произошло. Было только тихое наслаждение полупустынными в ночную пору освещенными улицами Москвы, знакомыми зданиями, световыми рекламами улицы Горького, как встреча со старыми, близкими друзьями. Была радость, что они -- на своем обычном месте и что я могу безошибочно предвидеть встречу с площадью перед Моссоветом, с магазином Елисеева, памятником Пушкину и т. д. Эти встречи были как бы утверждением незыблемости вечной обычной жизни, за пределами которой осталась фантасмагория. Где-то в подсознании бьется мысль (скорее -- ощущение), что меня не везут, а я еду, и при желании могу остановить машину и выйти из нее. Это был выход из тяжелого сновидения в реальный, привычный мир, развертывающийся передо мной по пути от Лубянки к Новопесчаной улице через улицу Горького и Ленинградский проспект. Так как я уже не сомневался в том, что этот путь ведет ко мне домой, то я хотел возможно дольше насладиться им и был рад, что машина шла относительно медленно, как будто водитель угадывал мои желания. Я всегда любил ночную Москву с ее тихими улицами, редкими прохожими, и встреча с ней после Лефортовской тюрьмы и Лубянки без всяких подготовительных переходов и промежуточных стадий имела особую мифическую окраску. Я почему-то вспомнил совет Блока. Я часто "про себя" цитировал заключительную часть поэмы Блока "Возмездие", полную глубокого смысла, цитировал ее и во время этого возвращения домой, и хочется привести небольшой отрывок. ...Когда по городской пустыне, Отчаявшийся и больной, Ты возвращаешься домой... ...Тогда остановись на миг Послушать тишину ночную: Постигнешь слухом жизнь иную, Которой днем ты не постиг... ...Ты все благословишь тогда, Поняв, что жизнь -- безмерно боле, Чем quantum satis Бранда воли А мир прекрасен, как всегда. Странной может показаться психологическая быстрота перехода в мир реальный из мира Лубянских мистерий. Они почти мгновенно растаяли по мере утверждения в сознании что мир реальный существует. Такова потрясающая сила способности переключения человеческого сознания с одного уровня на другой. Формальная память сохранила если не все, то многое из событий прошедших месяцев, но из сферы эмоциональной они были быстро вытеснены другими впечатлениями. Без этой способности переключения жизнь была бы, вероятно, невозможна вообще. Это одно из проявлений великой общей закономерности аккомодации как важнейшего фактора жизнеспособности. Груз отрицательных эмоций невозможно нести долго. Но я ехал не один, у меня было два сопровождающих спутника, как показатель особого внимания к невинно пострадавшему профессору. Один из них -- немолодой полковник, сидевший рядом со мной на заднем сиденье. Он хватался за сердце и жаловался на боли. Я сочувственно подавал ему медицинские советы. У него был с собой валидол. Почему-то общим обликом он напомнил мне полковника, который вез меня из дома на Лубянку в памятную ночь 3 февраля Другой, на переднем сиденье рядом с водителем и с моим узелком на руках, показался мне знакомым. В его скрыто озлобленном с натянутой улыбкой лице я заподозрил "оперативника", встретившего меня и жену у входа в переднюю по нашем приходе домой в ночь моего ареста и с профессиональной ловкостью обыскавшего мои карманы. Во вторгшейся в мою квартиру для ареста большой группы, он, по-видимому, играл специальную роль. На мой вопрос, он подтвердил, что я не ошибся, что это именно был он. Я у него спросил, не обижал ли он мою жену, на что он ответил категорическим отрицанием. Жена же мне потом сказала, что именно он был самой злой собакой, пыл которой даже пытались смягчить остальные его товарищи по оперативной группе. Я понял после этой информации, почему у него была такая недовольная морда со смесью смущения и скрытой злости, когда он сопровождал меня домой с моим узелком в руках. Можно было ему посочувствовать! Такие контрасты и переходы в деятельности ретивого жандарма тоже требуют адаптации, а положительных эмоций эта прогулка со мной у него, конечно, не вызывала. Машина медленно свернула на Новопесчаную улицу, въехала через железные раскрытые ворота в знакомый двор и остановилась у знакомого крыльца. Мы втроем вышли из машины, двери подъезда не были заперты, было около трех часов ночи, но ночных лифтеров у нас не было. И мы вошли в вестибюль, где был телефон. Первый сигнал из моей квартиры на четвертом этаже подала моя собака, черный пудель -- Топси. Это была необыкновенно ласковая, умная и эмоциональная сука. При каждом моем возвращении домой она встречала меня в передней, и я бывал жертвой ее бурного восторга и бурных ласк, сопровождавшихся как радостными визгами и стонами от прилива чувств, так и эмоциональной лужей на полу. Едва я вошел в подъезд и даже не успел подняться на первый этаж, как я услышал восторженный лай Топси, разбудивший мою жену. Я позвонил ей по телефону из подъезда, чтобы предупредить о моем возвращении с полной реабилитацией и чтобы она не была напугана моим неожиданным появлением в сопровождении двух военных -- сотрудников МГБ. Но ее разбудил не телефонный звонок (телефон после ареста был вынесен из комнат в переднюю), а лай Топси: она первая оповестила мир о конце "дела врачей". Медленно поднялись по лестнице на четвертый этаж, -- я щадил сердце полковника. Я распахнул пальто, чтобы жена увидела у меня на груди орден Ленина как символ моего восстановления, и это, действительно, ей бросилось в глаза, когда она открыла нам дверь. Но поздороваться с ней и обнять ее я смог только после того, как вырвался из объятий Топси и ее лобзаний и перешагнул через ее традиционную восторженную лужу. Вместе со мной вошли мои спутники, но лейтенант куда-то быстро исчез. Трудно вспомнить, какими словами мы обменивались с женой в присутствии полковника, несколько смущенного своим присутствием при событии, в котором он участвовал, несомненно, первый раз в своей многолетней деятельности. Он попросил разрешения позвонить по телефону (аппарат был внесен в комнату), и я был свидетелем его разговора: "Товарищ генерал, докладываю из квартиры Якова Львовича". По-видимому, отвечая на вопрос генерала, он сказал: "И слезы, и радость". Затем, обращаясь к нам обоим, передал привет от генерала (кто он, я не знал и не знаю до сих пор) и его пожелания и совет, чтобы была только радость без слез. Трогательно! Жена задала мне вопрос: "Знаю ли я, что умер Иосиф Виссарионович?" Ее вопрос как молнией осветил весь, непонятный мне до того, механизм резкой перемены в моей и, я был уверен, в общей судьбе арестованных по "делу врачей". Мне сразу стало ясно, почему Министерство государственной безопасности стало "бывшим", как это было написано в справке об освобождении, и что это -- не единственная перемена в советском строе, а наступление новой эпохи в нем, действительно исторически измененном смертью только одного человека. Я воспринял неожиданное известие о его смерти лишь с некоторым удивлением. Мне казалось закономерным это явление в общей цепи событий, совершенно логичным внутренней связью с ними, своевременностью и единственным условием развития этих событий. Мелькнула мысль о роке, в нужный и крайний момент обрушившем свой удар во спасение моей жизни. Где же был этот рок раньше?! Миллионы людей не дождались его! На осторожный вопрос жены, не знаю ли я, что с Мироном Семеновичем (Вовси), я с полной уверенностью ответил ей, что освобождены все. Уверенность эту мне давал весь процесс реставрации, в котором, как показала вся обстановка и все содержание этого процесса, я был не единственным его объектом. Кроме того, когда я сидел взаперти в боксе, ожидая выхода на свободу и слыша непрерывную суету за дверью, мне показалось, что я услышал шепотом произнесенную фамилию: "Вовси". Мне тогда представилось, что он в этот момент проходил по коридору мимо моего бокса и кто-то шепотом кому-то указал на него, как на главного героя "дела", имя которого было "притчей во языцех", как величайшего злодея в истории человечества, которого четвертовать мало. Нас сковывало присутствие полковника, хотя и державшегося крайне скромно и, несомненно, чувствовавшего себя лишним свидетелем семейной радости. Но он ждал возвращения исчезнувшего лейтенанта, который вскоре явился вместе с управдомом, чтобы в его присутствии снять печати с опечатанных после моего ареста двух комнат и ввести меня во владение ими вместе с находящимися в них вещами. Это тоже было проявлением предупредительности, указания о которой, несомненно, полковник и лейтенант получили. С этой процедурой в тех редчайших в истории МГБ случаях, когда необходимость в ней возникала, не торопились. В данном случае, несомненно, было стремление возможно скорее ликвидировать все последствия ареста и все, что было с ним связано, включая и возврат изъятых "ценностей" еще до выхода "на волю". Управдом, пожилой человек, рассказал мне после, что когда ночью его разбудил лейтенант, ему уже знакомый по моему аресту, и пригласил его в квартиру No 103, то он решил, что пришли за моей женой. От волнения он никак не мог попасть ногой в штанину, но когда лейтенант без всякого вопроса сказал: "Возвращаем вам" (в его тоне радости не было!), то управдом на это ответил: "Тогда бежим". И они побежали. Печати были сняты, я вошел в распечатанные комнаты, в которых в полной неприглядности сохранился хаос произведенного обыска. Когда процедура восстановления интеграции квартиры была закончена, полковник с высшей степенью любезности попрощался со мной и женой, сопроводив прощание самыми трогательными пожеланиями. Наконец, мы остались одни, и я почувствовал, что я -- дома. Я могу ходить из комнаты в комнату, зайти в ванную без всякой надобности, в кухню. Я только с этого момента со всей полнотой почувствовал, что я -- свободен. Жена уговаривала меня лечь спать, но я не мог для сна пожертвовать невыразимым ощущением свободы, возвратом в привычную обстановку, встречей с привычными вещами. Возбуждение от всех этих переживаний было таким, что о сне не могло быть и речи, он казался насилием над свободой. Я отправился в ванную побриться не только из косметической необходимости, но для ощущения счастья пользования своей бритвой, своим зеркалом, своим полотенцем. Это тоже были символы свободы. Я передал по телефону телеграмму-молнию (такие телеграммы доставлялись в течение часа) своей старшей дочери в Торопец (Великолукской области), где она работала после окончания медицинского института. В телеграмме я сообщал, что вернулся из командировки. Но эту молнию она получила только спустя двенадцать часов. Молния ударила с большой задержкой. Дочь, узнав из сообщений радио и сослуживцев об освобождении врачей, сама позвонила по телефону домой, чтобы проверить это сообщение. Задержка "молнии" была показателем растерянности властей на местах, которую вызвало у них неожиданное сообщение о ликвидации "дела врачей", и которые не знали, как им поступить: передать телеграмму, смысл которой был ясен, или не передать, пока не будут получены бесспорные подтверждения освобождения врачей, еще вчера бывших извергами рода человеческого. Наступило незабываемое утро четвертого апреля. В шесть часов утра, в часы обычной утренней передачи последних известий, радио передало полный текст правительственного сообщения о ликвидации "дела врачей". Оно заслуживает того, чтобы быть приведенным полностью, вместе с официальными комментариями к нему. Сообщение Министерства внутренних дел СССР (4 апреля 1953 г.) "Министерство внутренних дел СССР произвело тщательную проверку всех материалов предварительного следствия и других данных по делу группы врачей, обвинявшихся во вредительстве, шпионаже и других действиях в отношении активных деятелей Советского государства. В результате проверки установлено, что привлеченные по этому делу профессор Вовси М. С., профессор Виноградов В. Н., профессор Коган М. Б., профессор Коган Б. Б., профессор Егоров П. И., профессор Фельдман А.И., профессор Этингер Я. Г., профессор Василенко В. X., профессор Гринштейн А. М., профессор Зеленин В. Ф., профессор Преображенский Б. С., профессор Попова Н. А., профессор Закусов В. В., профессор Шершевский Н. А,, врач Майоров Г. И. были арестованы бывшим Министерством государственной безопасности СССР неоправданно без каких-либо законных оснований. Проверка показала, что обвинения, выдвинутые против перечисленных лиц, являются ложными, а документальные данные, на которые опирались работники следствия, несостоятельными. Установлено, что показания арестованных, якобы подтверждающие выдвинутые против них обвинения, получены работниками следственной части бывшего Министерства государственной безопасности путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами приемов следствия. На основании заключения следственной комиссии, специально выдвинутой Министерством внутренних дел СССР для проверки этого дела, арестованные Вовси М. С., Виноградов В. Н., Коган Б. Б., Егоров П. И., Фельдман А. И., Василенко В. X., Гринштейн А. М., Зеленин В. Ф., Преображенский Б. С., Попова Н. А., Закусов В. В., Шершевский Н. А., Майоров Г. И. и другие, привлеченные по этому делу, полностью реабилитированы в предъявленных им обвинениях во вредительской, террористической и шпионской деятельности и в соответствии со ст. 4, п. 5 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР из-под стражи освобождены. Лица, виновные в неправильном ведении следствия, арестованы и привлечены к уголовной ответственности". Под этим историческим сообщением помещены в "Правде" три небольших заметки под тривиальными заголовками: "Весна в мичуринских садах", "Путешествия по родной земле", "Рабочие повышают свой общеобразовательный уровень", под этими заметками, в самом низу страницы, как бы отделяющими сообщение МВД, было обычным шрифтом опубликовано следующее сообщение под заголовком "В Президиуме Верховного Совета": "Президиум Верховного Совета СССР постановил отменить указ от 20 января 1953 г. о награждении орденом Ленина врача Тимошук Л. Ф., как неправильном в связи с выявившимися в настоящее время действительными обстоятельствами". Таким образом, Л. Тимошук была разжалована из великой дочери русского народа и новоявленной Жанны Д'Арк в вульгарные советские "сексоты". Распределение обоих сообщений на газетной полосе: одно -- вверху, другое -- внизу, было несомненно продуманным, поскольку такое распределение было и в "Правде", и в "Известиях". Отличалось оно в этих двух официальных органах только содержанием отделяющих заметок и соответственно их заголовками. Разделение двух исторических сообщений на газетных полосах разных газет обычными будничными материалами, разумеется, было продуманным, имело, конечно, определенный смысл. Он, вероятно, заключался в том, чтобы лишить оба сообщения сенсационности, придать им будничный характер текущих мероприятий нового правительства. Это особенно подчеркивается при сопоставлении двух указов: текста указа о награждении Тимошук орденом Ленина на первой полосе и крупным шрифтом с будничным видом указа о лишении ордена. Однако эти тенденции не могли замаскировать выдающегося значения обоих сообщений, не имеющих прецедента ни в предшествующей, ни в последующей истории Советского государства. Особенно это относится ко второму сообщению. Его историческое значение и всеобъемлющий смысл трудно переоценить. Дело не только в том, что оно извещало об освобождении людей, признавших себя по ходу следствия в МГБ виновными в совершении тягчайших преступлений и признанных невиновными, несмотря на это. Дело не только в том, что был снят кровавый навет с большой группы людей, и они буквально были вырваны из лап позорной смерти. Это сообщение было суровым приговором всему тридцатилетнему сталинскому режиму. Оно как лучом мощного прожектора осветило самые мрачные его стороны, весь его чудовищный произвол, всю механику многочисленных "заговоров", раскрытых "бдительностью" органов безопасности и завершившихся гибелью колоссального числа лучших представителей партии и советского народа, врагами которого они были объявлены, и обездоленностью еще большего числа соприкосновенных людей. Этот исторический акт свидетельствовал о приговоре сталинскому режиму, о начале радикальной перестройки внутри советского общества, начатой тотчас после смерти Сталина. Исключительный интерес представляют комментарии газеты "Правда" к сообщению МВД 4 апреля, содержащиеся в редакционной статье 6 апреля и перепечатанные без изменен≥ 7 апреля в "Известиях" и других газетах. Эти комментарии напечатаны под заголовком: "Советская социалистическая законность неприкосновенна". После повторения почти полным текстом сообщения МВД об освобождении арестованных врачей и ликвидации всего дела по их обвинению статья ставит вопрос: "Как могло случиться, что в недрах Министерства государственной безопасности СССР, призванного стоять на страже интересов Советского государства, было сфабриковано провокационное дело, жертвой которого явились честные советские люди, выдающиеся деятели советской науки?" Статья дает на это развернутый ответ, сводящийся к следующим положениям, излагаемым здесь почти текстуально. 1. Не на высоте оказались руководители МГБ, которые оторвались от народа, забыли, что они служат ему. 2. Бывший министр МГБ Игнатьев проявил политическую слепоту и ротозейство, оказался на поводу у таких преступных авантюристов, как бывший зам. министра и начальник следственной части, непосредственно руководивший следствием, Рюмин, ныне арестованный. Рюмин поступал как скрытый враг государства и народа. Вместо того чтобы работать по разоблачению действительных шпионов и диверсантов, он встал на путь обмана и авантюризма, надругался над законами и Конституцией. 3. Не на высоте оказалась и созданная в связи с обвинением группы врачей медицинско-экспертная комиссия, которая дала неправильное заключение по методам лечения, примененным в свое время к А. С. Щербакову и А. А. Жданову. Вместо того чтобы с научной добросовестностью и объективностью проанализировать истории болезни и другие материалы, эта комиссия поддалась влиянию сфабрикованных следствием материалов и своим авторитетом поддержала клеветнические, фальсифицированные обвинения против ряда видных деятелей науки. Статья пытается хоть несколько сгладить этот тяжелейший упрек в адрес экспертной комиссии замечанием, что следствие утаило от нее некоторые существенные стороны лечебной процедуры, доказывающие правильность проведенного лечения. Далее статья клеймит презренных авантюристов типа Рюмина, пытавшихся разжечь в советском обществе глубоко чуждые ему чувства национальной вражды (т. е. антисемитизма, -- Я. Р.), не останавливаясь перед клеветой, в частности на честного общественного деятеля, народного артиста СССР Михоэлса, и призывает к неуклонному соблюдению законности и Конституции СССР. Трудно переоценить высшую степень гражданственности и мужества, проявленных новым правительством немедленно после смены сталинского руководства страной. Особенно надо учесть весь общественный климат в течение подготовки к "делу врачей" и в период его развития, а также полную подготовленность народа к разрешению "дела" в прямо противоположном направлении. Надо было осветить народу, как возникло это "дело" и кто непосредственно виновник его. Объяснение происхождения "дела" под углом зрения злой воли авантюриста Рюмина, разгильдяйства министра госбезопасности Игнатьева и плохой работы медицинской экспертной комиссии может показаться лишенным должной глубины. Но объяснение надо было дать безотлагательно, не дожидаясь более глубокого анализа в историческом плане, как порождение режима произвола и беззакония сталинской эпохи. Открытое признание этого было дано на XX съезде КПСС и путем освобождения из мест заключения огромного числа заключенных и массовой реабилитацией невинно осужденных, в значительной части -- посмертной. особое значение для основного содержания книги имеет суровая и справедливая оценка деятельности медицинской экспертной комиссии, которая дана в редакционных комментариях газет "Правда" и "Известия". Холуйская угодливость экспертной комиссии, состоявшей из оставшихся на свободе медицинских специалистов в ранге профессоров, -- комиссии, которые принесли в жертву этой угодливости высокие традиции медицины, создаваемые на протяжении веков, начиная с Гиппократа, комиссии, готовой принести в жертву этой угодливости позор и жизнь десятков своих коллег, вызывает чувство глубокого омерзения. Чем эти специалисты лучше Рюмина и ему подобных? Тот профессиональный мерзавец, служебная карьера которого зависела от числа уничтоженных им людей. А эти представители самой гуманной профессии -- медицины, что ими руководило? Их действия -- ярчайший показатель глубины падения всех форм морали, глубины разложения советского общества, проституирования которого сталинским режимом не избежала и медицина. Чувство омерзения не снимается, а усиливается той легкостью, с которой эти жрецы медицины отказались от своих обвиняющих заключений, когда новое правительство указало на ложность их. Могут ли они претендовать на доверие к их медицинской компетенции и объективности в дальнейшем? Не имеющее прецедента изъятие ордена у недавно награжденного им с опубликованием в печати самого факта и его мотивировки породило различные слухи и версии о последующей судьбе Тимошук. Наиболее распространенной была версия о ее гибели вследствие наезда автомобиля вскоре после этого события, бытующая до настоящего времени. Сюжетом для такой версии служили, вероятно, слухи об участии МГБ в подобной гибели ряда людей, в частности -- Михоэлса. Ничего подобного с Тимошук не произошло. Спустя короткое время после апрельских событий она приступила к своей обычной работе в той же кремлевской больнице, где она сыграла такую оглушающую роль. Она явилась на работу с полным внешним безразличием к этим событиям, как будто они к ней не имеют никакого касательства и как будто их не существовало. Вероятно, такое поведение было внушено ей и ее служебному окружению. Некоторое время спустя при очередном награждении орденами и медалями медицинских работников за длительную и непорочную службу она была награждена орденом Трудового Красного Знамени, вторым по значению после ордена Ленина гражданским орденом. По-видимому, ее биография не считалась опороченной короткой, но не удавшейся ролью Жанны Д'Арк. Эта роль была расценена, вероятно, как проявление бдительности и патриотического рвения, которое всегда заслуживало и продолжает заслуживать поощрения, а ошибки при этом у кого не бывают! Вернемся, однако, в мою квартиру в памятное утро 4 апреля. Непосредственно вслед за окончанием радиопередачи началось, несмотря на ранний час, паломничество соседей в нашу квартиру. Первой ворвалась наша соседка снизу Нина Петровна Беклемишева. О ней и о ее муже Владимире Николаевиче Беклемишеве я писал. Они не спали всю ночь, слышали оживление в нашей квартире, шаги многих людей. Они знали, что в квартире находилась только жена с младшей дочерью, и были уверены, что это пришли за женой, чтобы ее арестовать. Тем более потрясающим было переданное по радио сообщение, и она пришла, чтобы сообщить жене радостное известие. Увидев меня, она разрыдалась так, что я долго не мог ее успокоить. Какой же должна была быть тяжесть переживаний этой русской женщины в течение всего периода "дела врачей" и моего ареста, чтобы дать такую разрядку! Известие о моем возвращении быстро распространилось в доме и по сообщению радио, и от управдома, как свидетеля этого. Я в окно видел, как во дворе вокруг него собирались маленькие группы людей, которым он, конечно, рассказывал о событиях прошедшей ночи. Раздавались звонки в дверь, и я слышал, как жена, оберегая меня, говорила, что я очень утомлен, и как просили у нее разрешения хоть увидеть меня, в котором она не могла отказать. Ведь я был символом, да и мне доставляла огромную радость встреча с людьми. Слез радости посетителями было пролито немало. Среди них были и русские, и евреи, которые, находясь на свободе, чувствовали ее призрачность, жили в постоянном страхе, и хотели видеть свидетельство реальности сообщения по радио. Утром, еще до начала занятий в учреждениях, я позвонил по телефону директору института С. И. Диденко, чтобы сообщить ему о своем возвращении, но он о нем уже знал. Он очень просил меня приехать в институт хотя бы на полчаса, по-видимому, желая, чтобы меня видели и убедились, что реабилитированный и свободный Рапопорт не миф, а реальность. Но он просил меня приехать не раньше двенадцати часов, и я позднее понял почему: в мое отсутствие моя лаборатория была ликвидирована, помещение передано кому-то, и директор, замечательный, благородный и чуткий человек-коммунист, хотел использовать несколько часов для приведения лаборатории, и особенно моего маленького кабинета, и ее сотрудников в состояние, бывшее до моего ареста. И я действительно застал сотрудников на месте, кабинет -- в первобытном состоянии, только паркетный пол его еще не просох после срочного мытья. На столе был приказ о восстановлении меня на работе в прежней должности заведующе