приверженцем этой политики. Чтобы немного нейтрализовать глупого и упрямого Подвойского, я через ЦК провел назначение Лемберга секретарем Спортинтерна. Лемберг оказался интриганом и сейчас же перешел на сторону Подвойского и Ягоды. Но в Коминтерне от участия в этих спорах благорарумно воздержались, ответив Подвойскому и Лембергу, что это вопрос, который должен решать ЦК партии. Обращаться в ЦК безнадежно - там я всегда провел бы свою точку зрения. Ягода избрал такой обходной путь. Этот спор между председателями Высшего Совета и Спортинтерна, Семашко и Подвойским, был изображен как конфликт двух руководителей ведомств, и Подвойский просил ЦКК разрешить этот вопрос "в конфликтном порядке". Так как в Президиуме ЦКК были чекисты, друзья Ягоды и члены коллегии ГПУ Петерс и Лацис, то Ягода рассчитывал, что ЦКК признает Семашко неправым, так как вмешиваться в функции интернациональной организации вне его компетенции. Накануне заседания ЦКК я захожу к Сталину и говорю ему: "Товарищ Сталин! Я представитель ЦК в Высшем Совете физкультуры. У нас возник конфликт со Спортинтерном. Мы считаем, что рабочие спортивные организации могут, состязаться с буржуазными, Спортинтерн против этого. Завтра ЦКК будет рассматривать этот вопрос. Я хочу знать ваше мнение". Сталин отвечает: "Почему не состязаться? С буржуазией мы состязаемся политически, и не без успеха, состязаемся экономически, состязаемся всюду, где можно. Почему не состязаться спортивно? Это же ясно - только дурак этого не понимает". Я говорю: "Товарищ Сталин, разрешите завтра на заседании ЦКК привести ваше мнение, как вы его выразили". Сталин говорит: "Пожалуйста". На другой день в Президиуме ЦКК наш вопрос разбирается. Председательствует Гусев (должен бы был председательствовать Ярославский, но хитрый и трусливый человечек уклонился - дело какое-то скользкое и неясное: непонятно, кто стоит за тяжущимися). Подвойский излагает суть дела, в чем и почему конфликт. Потом точку зрения Высшего Совета излагает Семашко. Ягода поддерживает Подвойского. Мехоношин (представитель военного ведомства в Высшем Совете) защищает нашу точку зрения. Постепенно один за другим высказываются все заинтересованные участники. Я молчу. Гусев все посматривает на меня и явно ждет, что скажу я. А я слова не беру. Наконец Гусев не выдерживает и говорит: "Очень бы интересно было знать, что думает по этому поводу представитель ЦК партии в Высшем Совете". Я говорю: "Мне нет особенной надобности развивать мою точку зрения. Она та же, что и других членов Президиума. Но, может быть, заседанию будет интересно знать, что думает по этому поводу товарищ Сталин". - "А, да, конечно, конечно!" - "Так вот, я вчера специально спросил товарища Сталина, что он по этому вопросу думает; он ответил буквально следующее и разрешил так его мнение на заседании и передать: почему не состязаться? Мы с буржуазией состязаемся по всем линиям; почему не состязаться по линии спортивной? Только дурак этого не понимает". Ягода сделался багрово-красным. Члены Президиума ЦКК сделали умное и удовлетворенное лицо, а Гусев поспешил сказать: "Так что же, товарищи, я думаю, вопрос вполне ясен, и все будут согласны, если я сформулирую наше решение так, что товарищ Подвойский неправ, а товарищ Семашко прав и занимает позицию, вполне согласную с линией партии. Возражений нет?" Возражений не было, и заседание на этом закончилось. Семашко и Президиум Высшего Совета убеждают меня, что я должен поехать в Норвегию в качестве капитана команды конькобежцев. Так как там предстоят деликатные разговоры с руководством норвежской компартии, которому надо объяснить изменение политики. Спортинтерна (в скандинавских странах вопросы спорта, и в особенности зимнего - лыжи и коньки, - играют очень большую роль). Я соглашаюсь, захожу к Молотову и провожу на всякий случай постановление Оргбюро ЦК о моей посылке капитаном этой команды. Через день-два надо ехать. Все вопросы моей жизни становятся ребром, потому что я сразу принимаю решение, что это для меня случай выехать за границу и там остаться, отряхнув от моих ног прах социалистического отечества. Но у меня есть одно чрезвычайное затруднение - мой роман. В Советской России у меня был только один роман, вот этот. Она называется Андреева, Аленка, и ей двадцать лет. История Аленки такова. Отец ее был генералом и директором Путиловского военного завода. Во время гражданской войны он бежал от красных с женой и дочерью на Юг России. Там в конце гражданской войны на Кавказе он буквально умер от голода, а жена его сошла с ума. Пятнадцатилетнюю дочку Аленку подхватила группа комсомольцев, ехавших в Москву на съезд, и привезла в Москву. Девчонку определили в комсомол, и она начала работать в центральном аппарате комсомола. Была она на редкость красива и умна, но нервное равновесие после всего, что она пережила, оставляло желать лучшего. Когда ей было семнадцать лет, генеральный секретарь ЦК комсомола товарищ Петр Смородин влюбился в нее и предложил ей стать его женой. Что и произошло. Когда ей было девятнадцать лет, она перешла работать в аппарат ЦК партии на какую-то техническую работу. Тут я с ней встретился. Роман, который возник между нами, привел к тому, что она своего Смородина оставила. Правда, вместе с ней мы не жили. Я жил в 1-м Доме Советов, а рядом был Дом Советов, отведенный для руководителей ЦК комсомола. У нее там была комната, и рядом с ней жили все ее подруги, к обществу которых она привыкла. Роман наш длился уже полтора года. Но Аленка не имела никакого понятия о моей политической эволюции и считала меня образцовым коммунистом. Открыть ей, что я хочу бежать за границу, не было ни малейшей возможности. Я придумал такую стратагемму. В последние месяцы я перевел Аленку из ЦК на работу в Наркомфин, секретарем Конъюнктурного института. Работа эта ей очень нравилась и очень ее увлекала. Я придумал ей командировку в Финляндию, чтобы собрать там материалы о денежной реформе, которые будто бы по ведомству были очень нужны. Через Наркомфин я провел эту командировку мгновенно. Я надеялся, что она пройдет и через ГПУ (заграничные служебные паспорта подписывает Ягода), тем более, что я еду в Норвегию, а она в Финляндию. Я рассчитывал на обратном пути встретить ее в Гельсингфорсе и только здесь открыть ей, что я остаюсь за границей; и здесь предложить ей выбор: оставаться со мной или вернуться в Москву. Естественно, если она решила вернуться, всякие риски бы для нее отпали - она бы этим доказала, что моих контрреволюционных взглядов не разделяет и соучастницей в моем оставлении Советской России не является. Проходит день, моя команда готова. Это три конькобежца: Яков Мельников, в данный момент самый сильный конькобежец в мире, в особенности в беге на короткую дистанцию (500 метров), Платон Ипполитов, который очень силен на среднюю (1500 метров), и молодой красноармеец Кушин, показывающий лучшие времена на длинные дистанции (5000 и 10000 метров). Надо спешно выезжать. Иначе опоздаем в Трондгейм, где будет происходить первенство. Но мой паспорт должен подписать Ягода. А звоня в ГПУ, я ничего не могу добиться о моем паспорте, кроме того, что он "на подписи" у товарища Ягоды, а товарища Ягоду я добиться по телефону никак не могу, даже к "вертушке" он не подходит. Я быстро соображаю, в чем дело. Ягода делает это нарочно, чтобы сорвать нашу поездку. Если мы не выедем сегодня, мы в Трондгейм опоздаем. Что Ягоде и нужно. Я иду к Молотову и объясняю ему, как Ягода, задерживая мои паспорт, пытается сорвать нашу поездку. Я напоминаю Молотову, что я еду по постановлению Оргбюро ЦК. Молотов берет трубку и соединяется с Ягодой. Ягоде он говорит очень сухо: "Товарищ Ягода, если вы думаете, что можете таким путем сорвать постановление ЦК, вы ошибаетесь. Если через пятнадцать минут паспорт товарища Бажанова не будет лежать у меня на столе я передаю о вас дело в ЦКК за умышленный срыв решения ЦК партии". А мне Молотов говорит: "Подождите здесь, товарищ Бажанов, это будет недолго". Действительно, через десять минут, грохоча тяжелыми сапогами, появляется фельдъегерь ГПУ: "Товарищу Молотову, чрезвычайно срочно, лично в собственные руки, с распиской на конверте". В конверте мой паспорт. Молотов ухмыляется. В тот же день мы выезжаем. В Осло мы попадаем вечером накануне дня, когда разыгрывается первенство. Но попасть в Трондгейм мы не можем - последние поезда в Трондгейм уже ушли, а свободного аэроплана найти не можем - они все там, в Трондгейме. Нам приходится удовлетвориться состязанием со слабой рабочей командой. Но времена, которые показывает наша команда, лучше, чем времена на первенстве мира. Газеты спорят, кто выиграл первенство морально. Полпредша в Норвегии, Коллонтай, приглашает в полпредство генерального секретаря ЦК норвежской компартии Фуруботена, и я ему объясняю, как и почему Москва решила сделать переворот в политике Спортинтерна. Коллонтайша добавляет Фуруботену, какой пост я занимаю в ЦК партии, и это сразу снимает все возможные возражения. В северных странах спорт играет несравненно большую роль, чем у нас. Газеты печатают в изобилии фотографии нашей команды и мою - капитана. Мы - все вместе, мы на катке встретились и разговариваем (главным образом, жестами) с юной чемпионкой мира по фигурному катанию Соней Энье, очаровательным пятнадцатилетним пупсом и т. д. Вечером я решаю отправиться в оперу, послушать как норвежцы ставят "Кармен". То, что я ни слова не понимаю по-норвежски, меня не смущает, Кармен я знаю наизусть. В первом антракте я выхожу в фойе пройтись и останавливаюсь у колонны. Одет я не совсем для оперы, но публика меня по сегодняшним газетным фотографиям узнает - "это и есть большевистский капитан команды". Мимо меня проходит прелестная девица, сопровождаемая двумя очень почтительными и воспитанными юношами; она о чем-то с ними спорит, они вежливо не соглашаются. Вдруг становится понятным, в чем дело. Она направляется ко мне и заводит со мной разговор. Она говорит и по-французски, и по-английски. Сходимся на французском. Сначала разговор идет о команде, о коньках. Потом собеседница начинает задавать всякие вопросы, и о Советах, и о политике, и о литературе. Я лавирую (я ведь должен остаться за границей) и стараюсь говорить двусмысленно, острить и отшучиваться. Собеседницу разговор очень увлекает, и мы его продолжаем во всех следующих антрактах. Я замечаю, что проходящие очень пожилые и почтенные люди кланяются ей чрезвычайно почтительно. Я ее спрашиваю, что она делает. Работает? Нет, она у родителей; учится. Вечер проходит очень оживленно. На другой день, когда я прихожу в полпредство, Коллонтайша мне заявляет: "Час от часу не легче; теперь мы уже ухаживаем за королевскими принцессами". Я отвечаю, выдерживая партийную манеру: "А кто ж ее знает, что она королевская принцесса; на ней не написано". Но рапорт об этом идет, и Сталин меня спросит: "Что это за принцесса, за которой вы ухаживали?" Последствий, впрочем, это никаких не имеет. Я с моей командой возвращаюсь через Финляндию. В Гельсингфорсе я надеюсь застать Аленку. Увы, она в Ленинграде и просила меня звонить ей, как только я приеду. Я звоню. Она мне сообщает, что выехать не смогла, так как Ягода паспорт ей подписать отказался. Положение получается очень глупое. Если я остаюсь за границей, по всей совокупности дела она будет рассматриваться как моя соучастница, которая неудачно пыталась бежать вместе со мной, и бедную девчонку расстреляют совершенно ни за что, потому что на самом деле она никакого понятия не имеет о том, что я хочу бежать за границу. Решать приходится мгновенно. Наоборот, если я вернусь, никаких неприятных последствий для нее не будет. Я записываю в свой пассив неудачную попытку эмигрировать, сажусь в поезд и возвращаюсь в Советскую Россию. Ягода уже успел представить Сталину цидульку о моем намерении эмигрировать, да еще с любимой женщиной. Сталин, как всегда, равнодушно передаст донос мне. Я пожимаю плечами: "Это у него становится манией". Во всяком случае, мое возвращение оставляет Ягоду в дураках. Совершено доказано, что я бежать не хотел - иначе зачем бы вернулся. Человеческие возможные мотивы такого возвращения ни Сталину, ни Ягоде не доступны - это им и в голову не придет. Так как теперь совершенно ясно, что как я ни попробую бежать, Аленку с собой я взять никак не смогу, у меня нет другого выхода, как разойтись с ней, чтобы она ничем не рисковала. Это очень тяжело и неприятно, но другого выхода у меня нет. К тому же я не могу ей объяснить настоящую причину. Но она - девочка гордая и самолюбивая, и при первых признаках моего отдаления принимает наше расхождение без всяких объяснений. Зато ГПУ, которое неустанно занимается моими делами, решает использовать ситуацию. Одна из ее подруг, Женька, которая работает в ГПУ (но Аленка этого не знает), получает задание, которое и выполняет очень успешно: "Ты знаешь, почему он тебя бросил? Я случайно узнала - у него есть другая дама сердца; все ж таки, какой негодяй и т. д." Постепенно Аленку взвинчивают, убеждают, что я скрытый контрреволюционер, и уговорят (как долг коммунистки) подать на меня заявление в ЦКК, обвиняя меня в скрытом антибольшевизме. Ягода опять рассчитывает на своих Петерса и Лациса, которые заседают в партколлегии ЦКК. Но для этого надо все же взять предварительное разрешение Сталина. Так просто к Сталину и обращаться не стоит. Но тут (это уже весна 1926 года, и Зиновьев, Каменев и Сокольников в оппозиции) приходит случайное обстоятельство. Я продолжаю встречаться с Сокольниковым. Сталина это не смущает - я работаю и в Наркомфине, и у меня с ним могут еще быть всякие дела по этой линии. Но Каменев просит меня зайти к нему. С января 1926 года Каменев уже не член Политбюро, а кандидат. Я не вижу оснований не зайти к нему, хотя и не знаю, зачем я ему нужен. Я захожу. Каменев делает попытку завербовать меня в оппозицию. Я ему отвечаю очень кислыми замечаниями насчет программных расхождений, которые он развивает: я не младенец и вижу, что здесь больше борьбы за власть, чем действительной разницы. Но ГПУ докладывает Сталину о том, что я был у Каменева. Тогда Сталин меняет отношение к делу и соглашается, чтобы меня вызвали в ЦКК и выслушали обвинения Аленки - женщина, с которой вы были близки, может знать о вас интересные секреты. (Конечно, по советско-сталинской практике надо было пойти к Сталину и рассказать ему о разговоре с Каменевым, но мне глубоко противна вся эта шпионско-доносительная система, и я этого не делаю). На ЦКК Аленка говорит в сущности вздор. Обвинения в моей контрреволюционности не идут дальше того, что я имел привычку говорить: "наш обычный советский сумасшедший дом" и "наш советский бардак". Это я действительно говорил часто и не стесняясь. Собеседники обычно почтительно улыбались - я принадлежал к числу вельмож, которые могут себе позволить критику советских порядков, так сказать, критику хозяйскую. Когда она кончила, я беру слово и прошу партколлегию не судить ее строго - она преданный член партии, говорит то, что действительно думает, полагает, что выполняет свой долг коммунистки, а вовсе не клевещет, чтобы повредить человеку, с которым разошлась. Получается забавно. Аленка, обвиняя меня, ищет моего исключения из партии, что для меня равносильно расстрелу. Между тем я, не защищаясь сам, защищаю мою обвинительницу. Ярославский, который председательствует, спрашивает, а что я скажу по существу ее обвинений. Я только машу рукой: "Ничего". Партколлегия делает вид, что задерживает против меня суровый упрек, что я ей устроил командировку за границу. Я не обращаю на это никакого внимания - я знаю, что все это театр и что они спросят у Сталина, постановлять ли что-либо. Поэтому на другой день я захожу к Сталину, говорю, между прочим, о ЦКК так, как будто все это чепуха (инициатива обиженной женщины), а потом так же, между прочим, сообщаю, что товарищ Каменев пытался привести меня в оппозиционную веру, но безрезультатно. Сталин успокаивается и, очевидно, на вопрос Ярославского, что постановлять ЦКК, отвечает, что меня надо оставить в покое, потому что никаких последствий это больше для меня не имеет. Впрочем, это не совсем так. Из всех этих историй что-то остается. Я уже давно удивляюсь, как Сталин, при его болезненной подозрительности все это переваривает. Весной 1926 года я пробую устроить себе новую поездку за границу, чтобы в этот раз там и остаться. Насчет Аленки я теперь совершенно спокоен. После всех обвинений против меня она теперь ничем не рискует. Если ГПУ попробует в чем-нибудь ее упрекнуть, она скажет: "Я же вам говорила, что он контрреволюционер, а ЦКК мне не поверила. Вот теперь видите, кто прав". И тут, действительно, ничего не скажешь. Я пишу работу об основах теории конъюнктуры. Такой работы в мировой экономической литературе нет. Я делаю вид, что мне очень нужны материалы Кильского Института Мирового Хозяйства в Германии (они на самом деле очень ценны) и устраиваю себе командировку от Наркомфина на несколько дней в Германию. Но здесь у меня две возможности: или провести поездку через постановление Оргбюро ЦК, что слишком помпезно для такого маленького дела и едва ли выгодно, или просто зайти к Сталину и осведомиться, нет ли у него возражений. Я захожу к Сталину и говорю, что хочу поехать на несколько дней в Германию за материалами. Спрашиваю его согласие. Ответ неожиданный и многозначащий: "Что это Вы, товарищ Бажанов, все за границу да за границу. Посидите немного дома". Это значит, что за границу я теперь в нормальном порядке не уеду. В конце концов, что-то у Сталина от всех атак ГПУ против меня осталось. "А что, если и в самом деле Бажанов останется за границей; он ведь начинен государственными секретами, как динамитом. Лучше не рисковать, пусть сидит дома". Месяца через три я делаю еще одну косвенную проверку, но устраиваю это так, что я здесь ни при чем. На коллегии Наркомфина речь идет о профессоре Любимове, финансовом агенте Советов во Франции. Он беспартийный, доверия к нему нет никакого, подозревается, что он вместе с советскими финансовыми делами умело устраивает и свои. Кем бы его заменить? Кто-то из членов Коллегии говорит: "Может быть, товарищ Бажанов съездил бы туда навести в этом деле порядок". Я делаю вид, что меня это не очаровывает, и говорю: "Если ненадолго, может быть". Нарком Брюханов поддерживает это предложение. Он согласует это с ЦК. Судя по тому, что это не имеет никаких последствий, я заключаю, что он пробовал говорить с Молотовым (едва ли со Сталиным) и получил тот же Ответ: "Пусть посидит дома". Теперь возможности нормальной поездки за границу для меня совершенно отпадают. Но я чувствую себя полностью внутренним эмигрантом и решаю бежать каким угодно способом. Прежде всего надо, чтобы обо мне немного забыли, не мозолить глаза Сталину и Молотову. Из ЦК я ушел постепенно и незаметно, увиливая от всякой работы там, теперь нужно некоторое время поработать в Наркомфине, чтобы все привыкли, что я там тихо и мирно работаю, этак с годик. А тем временем организовать свой побег. Моя Аленка постепенно утешилась и вернулась к своему Смородину. По возрасту Смородин уже не в комсомоле и пытается учиться. Несмотря на все его старания, это ему не удается, голова у него не устроена для наук, и он переходит на партийную работу. Тут, очевидно, голова не так нужна, и он доходит до чина секретаря Ленинградского Комитета партии и кандидата в члены ЦК. Но в сталинскую мясорубку 1937 года его расстреливают. Бедная Аленка попадает в мясорубку вместе с ним и заканчивает свою молодую жизнь в подвале ГПУ. Дочка их Мая - еще девчонка, расстреливать ее рано, но когда она подрастает после войны (кажется, в 1949 году), и ее ссылают в концлагерь (оттуда она выйдет все же живой). ГЛАВА 15. ПОДГОТОВКА БЕГСТВА ФИНАНСОВОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО. ФИНАНСОВЫЙ ФАКУЛЬТЕТ НА ДОМУ. ЛАРИОНОВ. В СРЕДНЮЮ АЗИЮ. МОСКВА - ПРОЩАНИЕ. БЛЮМКИН И МАКСИМОВ. АШХАБАД. СЕКРЕТНЫЙ ОТДЕЛ ЦК ТУРКМЕНИИ Уйдя из ЦК, я имею гораздо больше времени. В Наркомфине я беру еще на себя редактирование "Финансовой газеты". Это ежедневная газета финансового ведомства, специально занимающаяся финансово-экономическими вопросами. Меня очень интересует газетная техника, а кстати и типографская. Здесь можно многому научиться. Само руководство газетой для меня затруднений не представляет - финансовую политику власти я знаю превосходно; кстати, замена Сокольникова Брюхановым в ней ничего не меняет. Кроме того, я беру на себя руководство Финансовым издательством. Оно издает финансово-экономическую литературу. В нем работает 184 человека. На первом же заседании коллегии издательства, где присутствуют все руководящие работники - и заведующий оперативным отделом, и бюджетным, и издательским, и редакторским, и еще Бог знает каким, и секретарь ячейки, и председатель месткома и т. д. и т. д., я пытаюсь разобраться, что делает Издательство и как. Все ответственные работники на мои деловые вопросы несут утомительную чушь насчет бдительности, партийной линии, а когда я настаиваю насчет фактов и цифр, никто ничего не знает, и в конце концов спрашиваемый обращается к очень пожилому человеку, скромно сидящему в самом конце стола за углом: "Товарищ Матвеев, дайте, пожалуйста, цифры". Товарищ Матвеев сейчас же нужные цифры дает. Через час я убеждаюсь, что это сборище паразитов, которые ничего не делают, ничего не знают и главное занятие которых - доносы, интриги и подсиживание "по партийной линии". Я их разгоняю и закрываю заседание. Прошу остаться только товарища Матвеева, у которого хочу получить некоторые цифры. Товарищ Матвеев - беспартийный, спец. Держится ниже травы. Единственный человек в издательстве, который все прекрасно знает и во всей работе прекрасно разбирается. Он в чине технического консультанта. Через полчаса я имею ясную и точную картину всего положения дел в издательстве. Я удивляюсь поразительной осведомленности товарища Матвеева и его глубокому пониманию дела. "А что вы делали до революции?" Ежась и стесняясь, товарищ Матвеев сознается, что он был буржуем и издателем и издавал как раз ту же финансово-экономическую литературу, будучи практически в России в этом деле монополистом. Выясняется, что его издательский объем был примерно тот же, что сейчас у нашего Финансового издательства. Я интересуюсь, как велики были штаты его издательства. Так же стесняясь, он объясняет, что штатов никаких не было. Кто же был? Да он - издатель, и одна сотрудница, она же и секретарша и машинистка. И это все. А какое помещение вы занимали? Опять же, никакого помещения не было. Была комнатка, в которой за конторкой работал издатель и за столиком машинистка. И выполняли они ту же работу, что сейчас 184 паразита, занимающие огромный дом. Для меня это - символ, картина всей советской системы. Я заканчиваю свою работу по теории экономической конъюнктуры. Я пытаюсь установить основные базы теории. Бронский уговаривает меня напечатать эту работу в его толстом журнале "Социалистическое хозяйство". Народный комиссариат Просвещения извещает меня, что засчитывает эту работу за докторскую диссертацию, и Московский институт народного хозяйства имени Плеханова, который открывает кафедру теории экономической конъюнктуры, приглашает меня в качестве профессора по этой кафедре. Увы, я недолго занимаю эту кафедру - весну 1927 года; вслед за тем я из Москвы уеду по дороге в свободный мир через Среднюю Азию. Я оставляю Финансово-Экономическое бюро, потому что я боюсь, что Наркомат может меня задержать из-за этой работы, когда я захочу уехать. Но я изобретаю себе работу, где я сам себе буду хозяином и которую смогу оставить, когда захочу. Происходит это так. Народный комиссариат финансов нуждается в десятках тысяч работников с высшим специальным образованием на должности финансовых инспекторов, контролеров, банковских специалистов и т. д. Кадры, бывшие на этих должностях до революции, обычно люди с высшим образованием, разбежались, разогнаны, расстреляны, ушли в эмиграцию. В этих работниках огромный недостаток. Между тем новая политика ("классовая"), проводимая в высшем образовании, допускает в высшие учебные заведения только лиц пролетарского происхождения, в огромном большинстве малокультурных и к высшему образованию не подготовленных, так как не имеющих и среднего. Наоборот, молодежь более культурная и имеющая среднее образование - происхождения непролетарского, и в высшую школу не допускается. Как быть? Наркомфин пытается организовать в Ленинграде курсы по переподготовке (повышению культурного уровня и квалификации) тех слабых финансовых работников, которые эти места занимают. Курсы функционировали год, съели огромное количество денег (надо кормить и содержать курсантов, преподавателей, обслуживающий персонал, а все это в советских условиях дает все нарастающую гору с месткомами, клубами, ячейками, политпросвещением, хозяйственным обслуживанием, домом, содержанием, ремонтом и т. д.) и выпустили сотню сомнительных "переподготовленных". Нарком Брюханов просит меня поехать в Ленинград, посмотреть выпуск и дать заключение, что это дало. Я это проделываю и убеждаюсь, что огромные средства затрачены впустую. Кроме того, это капля в море по сравнению с потребностями ведомства в специалистах. Но я вижу решение. Я говорю Брюханову: "Николай Павлович, дайте из средств Наркомата мне взаймы десять тысяч рублей. Я устрою Финансовый факультет на дому - заочное образование. Это будет работать на хозяйственном расчете; через три-четыре месяца я вам ваши десять тысяч верну. Я вам подготовлю тысячи нужных вам финансовых работников, и это вам не будет ни копейки стоить. Но только тут не будет никакого пролетарского происхождения. Я как раз дам возможность при помощи заочного образования получить квалификацию той молодежи, которой закрыты все дороги из-за ее социального происхождения. А вам не все ли равно, какого происхождения будут ваши финансовые специалисты - вам важно их иметь". Брюханов человек умный и сейчас же соглашается; мне выдаются взаймы нужные десять тысяч. Я сейчас же организую Центральные заочные финансово-экономические курсы (Финансовый факультет на дому). Но в России заочное образование, в отличие от заграницы, почти неизвестно. В 1912-1913 годах были какие-то заочные курсы общего образования в Ростове-на-Дону, но прекратились во время войны. И больше ничего. Я начинаю с того, что пишу небольшую книгу о заочном образовании страниц на сто. Сейчас же издаю ее в Финансовом издательстве. Она стоит 80 копеек. Она имеет удивительный успех. В три месяца расходится в количестве 100 тысяч экземпляров. Она подготовляет и успех моего Финансового факультета. У меня крохотный штат - мой заместитель профессор Синдеев и управляющий делами - бывший штабс-капитан Будавей. Оба беспартийные и деловые. Но я приглашаю всех лучших специалистов финансового дела в стране - 49 лучших профессоров - благо я их хорошо знаю по работе в моем Финансово-экономическом бюро в Наркомфине. Курсы делятся на четыре отделения, которые я поручаю лучшим специалистам для разработки учебной программы. Приглашенные профессора будут писать свои курсы, которые будут печататься и рассылаться Ученикам. От учеников будут получаться их письменные работы. Профессора будут их исправлять и возвращать ученикам со своими замечаниями. Время учения - два-три года (в зависимости от отделения). Учение закончится экзаменационной сессией. Выдержавшие экзамены получат дипломы, дающие право на работу в органах Наркомфина на должностях финансовых и банковских инспекторов, контролеров и т. д. Учащиеся платят три рубля в месяц (за все - и лекции, и профессорскую работу). Как только курсы открываются и объявляют набор, в первый же месяц поступает семь тысяч учеников. Я принимаю всех. Из полученных двадцати одной тысячи рублей я немедленно возвращаю Брюханову его десять тысяч. Я очень широко плачу профессорам - они чрезвычайно довольны и с удовольствием берутся за работу; кстати, все это люди знающие - среди них нет ни одного коммуниста. Чрезвычайно доволен и Нарком: его проблема кадров будет наконец разрешена. В этот момент ГПУ арестовывает моего заведующего кредитным отделением курсов Чалхушьяна. Это крупнейший специалист по кредиту, консультант Государственного банка. Нуждаясь в деньгах, он имел неосторожность продать какую-то свою старую картину японскому дипломату, не понимая, какую смертельную опасность это представляет в советских условиях. Ко мне приходит бедная маленькая заплаканная женщина, вся в черном, - его жена. Она просит меня сделать что можно. Что я могу сделать? Принимая во внимания мои отношения с ГПУ и то, что я уже не в ЦК, мое заступничество ему может только повредить. Я иду на большой риск, говоря ей откровенно; она не понимает; она слышала, что я очень большой партийный вельможа. Я ей говорю, что объяснить я ей ничего не могу, но через несколько месяцев она сама все поймет (через несколько месяцев я сбегу за границу). Я беру телефонную трубку, даю ей слуховую, чтобы она слышала разговор, и звоню начальнику Экономического отдела ГПУ Прокофьеву. Я разговариваю так, чтобы это не было заступничеством - это лишь повредило бы бедному Чалхушьяну. "Товарищ Прокофьев, вы арестовали моего заведующего кредитным отделением курсов Чалхушьяна. В чем дело?" - "В чем дело, товарищ Бажанов, я не могу вам сказать - это секрет следствия ГПУ". - "Но Чалхушьян выполняет сейчас для курсов срочную работу - разрабатывает учебную программу кредитного отделения. Во всяком случае, я должен знать, что это - серьезное дело или нет. Арестовали ли вы его по какому-либо пустяку просто для острастки, и тогда я могу немного подождать, если вы его скоро выпустите. Или это дело серьезное, и я вынужден его заменить кем-нибудь другим". Прокофьев советует мне его заменить - дело очень серьезное. Из тюрьмы Чалхушьян не вышел: ГПУ "пришило" ему связь с японцами и экономический шпионаж в их пользу. Его расстреляли. Курсы идут очень хорошо. Я ими занимаюсь до лета 1927 года. Так как здесь у меня своя рука владыка, я, собираясь уезжать из Москвы, ставлю на них вместо себя директором моего Германа Свердлова. Уже в Париже через два года я имею удовольствие читать в "Известиях" объявление о новом годовом наборе на мои курсы и подпись: директор Герман Свердлов. Значит, они продолжаются. Летом 1927 года я отдыхаю в Крыму. Перед моим отъездом я получаю из ЦК предостережение ГПУ всем ответственным работникам - быть осторожным: по Москве бродит опасный террорист. Я уезжаю в Крым и узнаю, что террорист бросил бомбу на собрании в Ленинградском партийном Клубе; десятки убитых и раненых. С этим террористом я потом познакомлюсь в Париже и Берлине. Это очаровательный и чистейший юноша, Ларионов. В это время (1927 год) начальник Общевоинского Союза Кутепов ведет борьбу против большевиков. Ряд жертвенных мальчиков и девушек отправляются в Россию бросать бомбы по примеру старых русских революционеров. Но они не знают силы нового гигантского полицейского аппарата в России. Им будто бы помогает большая и сильная антибольшевистская организация - "Трест". На самом деле "Трест" этот организован самим ГПУ. Все его явки, квартиры, сотрудники - все чекисты. Террористы переходят советскую границу, прямо попадают в лапы ГПУ, и их расстреливают. Больше того. Помещение Общевоинского Союза в Париже, в котором ведет свою антибольшевистскую работу генерал Кутепов, находится в доме, принадлежащем русскому капиталисту, председателю Русского Торгово-Промышленного Союза (объединение крупных торговцев и фабрикантов) Третьякову. И никто не знает, что Третьяков - агент ГПУ, что в стене кабинета Кутепова он установил микрофон и все, что делается у Кутепова, сейчас же точно известно ГПУ. Все детали о террористах, которые поедут в Россию, ГПУ знает задолго до их поездки. (Третьяков будет продолжать работать на ГПУ до 1941 года; он предаст Кутепова, которого похитили большевики, при его помощи чекистский агент генерал Скоблин организует похищение генерала Миллера, преемника Кутепова. Случайно в 1941 году немецкие войска захватили Минск с такой быстротой, что ГПУ не успело ни уничтожить, ни вывезти свои архивы; разбирая эти архивы, русский переводчик нашел ссылку Москвы "как сообщил нам наш агент Третьяков из Парижа...". Немцы его расстреляли. Мотивы, по которым он работал почти двадцать лет на ГПУ, остались неясными). По возвращении из Крыма начинается последняя стадия подготовки моего побега. Теперь выехать мирно, по командировке, я за границу не могу. Я могу только бежать через какую-нибудь границу. Через какую? Их изучение приводит к довольно безотрадным выводам. Польская граница совершенно закрыта. Ряды колючих проволок, всюду пограничники с собаками, здесь ГПУ постаралось, чтобы сделать границу непроницаемой. Так же невозможно бежать в Румынию: границей является Днестр, под пристальным наблюдением круглые сутки. Гораздо труднее охранять финскую границу, она тянется по лесам и тундрам. Но к ней невозможно приблизиться - какой у меня может быть предлог, чтоб приехать к этой границе? Уже мое присутствие в приграничной зоне будет являться достаточным доказательством, что я хочу покинуть социалистический рай. Но, изучая карту, я останавливаюсь на Туркмении. Ее населенная полоса тянется узкой лентой между песчаной пустыней и Персией. И столица - Ашхабад - находится всего километрах в двадцати от границы. Не может быть, чтоб там не нашлось возможности легально приблизиться к границе (я еще не подозреваю, что трудности бегства в Персию заключаются совсем в другом, о чем дальше речь). Я решаю бежать в Персию из Туркмении. Но сначала надо попасть в Туркмению, которая подчинена Среднеазиатскому бюро ЦК партии. От Финансового факультета я отделываюсь легко - здесь я хозяин - и передаю его в руки Германа Свердлова. Затем я делаю экскурсию в Орграспред ЦК, предлагая послать меня в распоряжение Среднеазиатского бюро ЦК. Хотя я знаю в ЦК всех и вся, все входы и выходы, я наталкиваюсь на крупное затруднение: по номенклатуре ответственных работников я принадлежу к столь высокой категории, что Орграспред мною не имеет права распоряжаться: для этого нужно решение по крайней мере Оргбюро. Мне любезно предлагают внести постановление о моей посылке на утверждение Оргбюро. Это меня не устраивает. Я объясняю, что совсем не хочу подвергаться риску, что меня схватит кто-либо из членов Оргбюро, чтобы назначить на какую-то ответственную работу, в чем как раз нужда и куда по мнению Оргбюро я вполне подойду. Я советую сделать так: позвони Молотову и спроси, нет ли у него возражений против моей работы в Средней Азии. Если нет, Орграспред может меня послать таким образом с согласия секретаря ЦК и председателя Оргбюро, а если есть, я пойду сам к Молотову, чтобы это уладить. Так и делается. К счастью, Молотову уже надоело, что я упираюсь и не хочу работать в ЦК, и он отвечает: "Ну что ж, если он так уж очень хочет, пусть едет". И я получаю путевку "в распоряжение Среднеазиатского бюро ЦК на ответственную работу". С этой путевкой я приезжаю в Ташкент и являюсь к Секретарю Среднеазиатского бюро ЦК Зеленскому. Это тот самый Зеленский, который был первым секретарем Московского Комитета и проморгал оппозицию осенью 1923 года. Тогда тройка решила, что он слишком слаб для Московской организации, самой важной в стране, и отправила его хозяйничать в Среднюю Азию. Зеленский удивлен моему приезду (и несколько озабочен: что это? глаз Сталина?) Я ему объясняю, что бросил центральную работу, потому что чувствовал себя совершенно оторванным от жизни, и решил поехать на низовую работу. "Вот и прекрасно, - говорит Зеленский. - Мы вас назначим моим помощником и заведующим Секретным отделом СредАзБюро ЦК; вы нам это организуете - я слышал о вашей организации аппарата Политбюро" (то есть он хочет, чтоб я ему наладил его канцелярию и был его секретарем). Я ему говорю: "Товарищ Зеленский, будем говорить откровенно: я не для того оставил работу помощника Сталина и секретаря Политбюро, чтобы быть вашим секретарем. Я хочу на совсем низовую работу, подальше в глухие места. Вот в Туркмении секретарем ЦК Ибрагимов; я его знаю по аппарату ЦК - пошлите меня в его распоряжение". Зеленский быстро соглашается, и я получаю новую путевку - "в распоряжение ЦК Туркмении". Из Ташкента я не еду в Ашхабад, а возвращаюсь в Москву проститься с друзьями и с Москвой - вернусь ли я когда-нибудь на родину? Мне нужно не только проститься с друзьями. Надо обдумать, как сделать так, чтобы для них риск от моего побега был наименьший. После моего бегства ГПУ бросится искать, принадлежал ли я к какой-либо антикоммунистической организации и кто со мной связан. Риск для друзей очень велик. Но у меня два сорта друзей: одни, с которыми я часто вижусь, и совершенно открыто, и афишируя хорошие отношения. Это Герман Свердлов, Мунька Зоркий, еще двое-трое. Они не имеют ни малейшего понятия, что я - враг коммунизма, и ГПУ прекрасно поймет, что если бы я с ними был как-то иначе политически связан, имел бы общие идеи, никогда бы не был с ними дружен открыто. Они ничем не рискуют. Но есть другие, которые пережили ту же эволюцию, что и я. Здесь я был все последнее время осторожен, встречался с ними в служебных кабинетах будто бы только по служебным делам. Здесь ГПУ будет рыться. Друзья мне подают такую идею: когда ты будешь за границей и будешь писать о Москве и коммунизме, сделай вид, что ты стал антикоммунистом не в Политбюро, а за два года раньше - прежде, чем пришел работать в ЦК. Это ничего не изменит в ценности твоего свидетельства - не все ли равно, стал ли ты антибольшевиком на два года раньше или позже, важна правильность того, что ты будешь писать. А ГПУ и Ягода сейчас же за твое признание ухватятся: "Ага, вот наш чекистский нюх, мы сразу же определили, что он - контрреволюционер". Но тогда в поисках какой-то твоей организации они пойдут по ложному следу. Если ты был антикоммунист раньше, то, очевидно, приехав в Москву и поступив в ЦК, ты от всех должен был чрезвычайно тщательно скрывать свои взгляды, и каждый из нас мог быть так же введен в заблуждение о тебе, как и Политбюро; а искать твои связи и твою организацию надо раньше, до Москвы, то есть в твоем родном городе. Конечно, идея не плоха. В Могилеве ГПУ ничего не найдет, сколько бы ни искало: там никакой организации не было. Но оно может принять за нее моих друзей по последним классам гимназии: Митька Аничков ушел в Белую Армию; Юлий Сырбул, молдаванин с той стороны Днестра, сейчас в Бессарабии, то есть в Румынии, и известен как ярый антикоммунист. Они ничем не рискуют, и поиски ГПУ пойдут по ложному следу. Я соглашаюсь и даю такое обещание (я его должен буду выполнить, но потом буду очень жалеть, что я его дал - об этом я расскажу дальше). Здесь я должен сделать отступление и познакомить читателей с товарищем Блюмкиным, тем самым Блюмкиным, который во время восстания левых эсеров в 1918 году убил германского посла в Москве графа Мирбаха, чтобы сорвать Брест-Литовский, мир. Еще в 1925 году я часто в