ршения этого акта вандализма 12 < >. Вернувшись в Берлин, я положил перед Гитлером бессчетное число фотографий, запечатлевших лишения беженцев, которые я велел сделать во время моей поездки. Я питал слабую надежду, что вид спасающихся бегством -- женщин, детей, стариков, в сильный мороз устремляющихся навстречу своей несчастной судьбе, сможет тронуть Гитлера. Я думал, что, может быть, удастся уговорить его замедлить свободное продвижение русских, по крайней мере уменьшив контингент на западе. Однако, когда я положил перед Гитлером эти фотографии, он энергично отодвинул их в сторону. Нельзя было понять, то ли они его больше не интересуют, то ли слишком сильно взволновали. 24 января 1945 г. Гудериан посетил министра иностранных дел фон Риббентропа. Он разъяснил ему военное положение и затем коротко заявил, что война проиграна. Фон Риббентроп боязливо уклонялся от всякого проявления своей позиции и попытался выкрутиться из этой истории, немедленно с выражением удивления проинформировав Гитлера о том, что начальник Генерального штаба имеет собственное мнение о ходе войны. Гитлер возбужденно объявил через два часа на совещании по текущему моменту, что впредь он будет со всей строгостью карать за пораженческие высказывания такого рода. Каждому из своих сотрудников он предоставляет лишь право обращаться непосредственно к нему: "Я самым решительным образом запрещаю делать обобщения и выводы! Это мое дело! С тем, кто в будущем будет утверждать в разговорах с другими, что война проиграна, будут обращаться как с изменником Родины, со всеми последствиями для него самого и его семьи. Я буду действовать решительно, не взирая на чины и положение!" Никто не осмелился произнести ни слова. Мы выслушали молча, так же молча покинули помещение. С этих пор на совещаниях часто стал появляться еще один гость. Он держался совсем в тени, но само его присутствие производило эффект: это был шеф гестапо Эрнст Кальтенбруннер. В связи с угрозами Гитлера и его все большей непредсказуемостью я через три дня, 27 января 1945 г., разослал тремстам важнейшим промышленникам, входившим в мою организацию, отчет по итогам нашей деятельности за прошедшие три года. Я также пригласил к себе тех, с кем я начинал свою работу в качестве архитектора и попросил их собрать и поместить в надежное место фотографии наших первых проектов. У меня было мало времени, а также не было намерений посвящать их в свои заботы и переживания. Но они поняли: я прощался с прошлым. 30 января 1945 г. я через своего офицера связи фон Белова передал Гитлеру памятную записку. Так случилось, что на ней стояла дата 12-летней годовщины прихода к власти. Я доложил ему по существу вопроса, что в области экономики и вооружений война закончена и при таком положении вопросы питания, отопления жилых домов и энергоснабжения обладают приоритетом по отношению к танкам, самолетным двигателям и боеприпасам. Чтобы опровергнуть далекие от реальности представления Гитлера о возможностях оборонной промышленности в 1945 г., я приложил к памятной записке прогноз производства танков, оружия и боеприпасов на ближайшие три месяца. Из памятной записки можно было сделать вывод: "После потери Верхней Силезии немецкая оборонная промышленность более не будет в состоянии хотя бы в какой-то степени ... покрыть потребности фронта в боеприпасах, оружии и танках. В этом случае станет также невозможным компенсировать превосходство противника в технике за счет личной храбрости наших солдат". В прошлом Гитлер вновь и вновь утверждал, что с того момента, как немецкий солдат начнет сражаться на немецкой земле, защищать свою Родину, его чудеса героизма уравновесят нашу слабость. На это я хотел дать ответ в своей памятной записке. После того, как Гитлер получил мою памятную записку, он стал игнорировать меня и не замечать моего присутствия на совещаниях по текущему моменту. Только 5 февраля он вызвал меня к себе. Он распорядился, чтобы вместе со мной явился и Заур. После всего, что этому предшествовало, я настроился на ндружественный прием и коллизии. Но уже то, что он принял нас в интимной обстановке своего домашнего кабинета, означало, что он не собирается принимать меры, которыми он угрожал. Он не заставил нас с Зауром стоять, как обычно делал, когда хотел дать почувствовать свое неудовольствие, а очень приветливо предложил нам обитые плюшем кресла. Затем он обратился к Зауру, его голос звучал сдавленно. Казалось, он стеснялся, я чувствовал, что он смущен и пытается просто не замечать мою строптивость и вести разговор о повседневных проблемах производства вооружений. Подчеркнуто спокойно он обсуждал возможности ближайших месяцев, при этом Заур постарался представить дело в выигрышном ракурсе и смягчить удручающее впечатление от памятной записки. Его оптимизм казался не совсем безосновательным. Во всяком случае, в последние годы мои прогнозы нередко оказывались ошибочными, потому что противник упускал шансы, которые я клал в основу своих расчетов. Я сидел унылый, не принимая участия в этом диалоге. Лишь под конец Гитлер обернулся ко мне: "Хотя Вы и можете письменно выражать мне Ваше суждение о положении в оборонной промышленности, но я запрещаю Вам делиться этим с кем бы то ни было еще. Я также не разрешаю Вам давать кому-либо копию этой памятной записки. Что же касается Вашего последнего абзаца, -- здесь его голос стал пронзительным и холодным, -- такие вещи не смейте писать даже мне. Вы могли бы не трудиться делать такие заключения. Предоставьте мне делать выводы из положения в производстве вооружений". Все это он произнес без малейших признаков волнения, совсем тихо, слегка присвистывая сквозь зубы. Это выглядело не только значительно определеннее, но и намного опаснее, чем взрыв гнева, после которого он легко мог отойти на следующий день. Но это было, как я совершенно ясно почувствовал, последнее слово Гитлера. Он простился с нами. Он был суше со мной, сердечнее с Зауром. 30 января я уже разослал через Позера шесть экземпляров памятной записки в шесть отделов Генерального штаба сухопутных войск. Для того, чтобы формально выполнить приказ Гитлера, я затребовал их назад. Гудериану и другим Гитлер заявил, что он, не читая, положил записку в сейф. Я немедленно начал готовить новую записку. Для того, чтобы заставить Заура, в принципе разделявшего мои взгляды на положение в оборонной промышленности, принять на себя определенные обязательства, я договорился с руководителями важнейших главков, что на этот раз памятную записку должен будет составить и подписать Заур. Характерным для моего тогдашнего положения было то, что я тайно перенес встречу в Бернау, где Шталю, возглавлявшему наше производство боеприпасов, принадлежал завод. Каждый из участников этого заседания пообещал уговорить Заура в письменной форме повторить мое объявление банкротства. Заур изворачивался, как угорь. Он не позволил вырвать у себя письменное заявление, но под конец согласился на следующем совещании с Гитлером подтвердить мои пессимистические прогнозы. Но следующее совещание у Гитлера прошло как обычно. Едва я сделал доклад, как Заур уже попытьался сгладить тяжкое впечатление. Он рассказал о недавнем обсуждении с Мессершмиттом и тут же вынул из своей папки первые эскизы проекта четырехмоторного реактивного бомбардировщика. Хотя для производства самолета с радиусом действия до Нью-Йорка и в нормальных условиях потребовались бы годы, Гитлер и Заур упивались тем, какое сильное психологическое воздействие произведет бомбардировка улиц-каньонов, рассекающих скалы-небоскребы. В феврале и марте 1945 г. Гитлер, правда, иногда намекал, что он по различным каналам устанавливает контакты с противником, но не вдавался в детали. В действительности же у меня складывалось впечатление, что он скорее стремился создать обстановку крайней и не оставляющей надежду непримиримости. Во время Ялтинской конференции я слышал, как он давал указания референту по печати Лоренцу. Недовольный реакцией немецких газет, он трбовал более жесткого, агрессивного тона. "Этих поджигателей войны, находящихся в Ялте, следует оскорбить, подвергнуть таким оскорблениям и нападкам, чтобы у них вообще не осталось возможности обратиться к немецкому народу. Обращения нельзя допустить ни в коем случае. Этой банде только бы отделить немецкий народ от его руководства. Я всегда говорил: о капитуляции не может быть и речи!" Он помедлил: "История не повторяется!" В своем последнем обращении по радио Гитлер подхватил этот тезис и "раз и навсегда заверил этих иных государственных деятелей, что любая попытка воздействия насоциалистическую Германию при помощи фраз из лексикона Вильсона рассчитана на наивность, незнакомую сегодняшней Германии". От обязанности бескомпромиссной защиты интересов своего народа, продолжал он, его может освободить только тот, кто ниспослал ему это предназначение. Он имел в виду Всевышнего, которого он снова и снова упоминал в этой речи 13 < >. По мере приближения конца своего владычества Гитлер, проведший годы побед среди генералитета, снова стал отдавать заметное предпочтение узкому кружку тех товарищей по партии, с которыми он когда-то начал свою карьеру. Вечер за вечером он по нескольку часов просиживал с Геббельсом, Леем и Борманом. Никто не смел входить, было неизвестно, о чем они говорили, вспоминали ли начало или говорили о конце и что за ним последует. Напрасно я тогда ожидал услышать от кого-нибудь из них хотя бы одно слово сострадания о судьбе побежденного народа. Сами они хватались за любую соломинку, жадно старались уловить самые слабые признаки поворота и при этом совершенно не были готовы позаботиться о судьбе целого народа в той же мере, как позаботились о собственной судьбе. "Мы оставим американцам, англичанам и русским пустыню", -- так нередко кончалось их обсуждение положения. Гитлер был согласен с этим, хотя он и не высказывался так радикально, как Геббельс, Борман и Лей. И действительно, несколько недель спустя выяснилось, что Гитлер был настроен радикальнее, чем все они. Пока другие говорили, он скрывал свои настроения, делая вид, что озабочен судьбой своего государства, а затем отдавал приказы об уничтожении основ существования народа. Когда на совещании по текущему моменту в начале февраля мы увидели на картах катастрофическую картину бесчисленных прорывов и котлов, я отвел Деница в сторону: "Что-то все же должно случиться". Он ответил с заметной поспешностью: "Я уполномочен представлять здесь только ВМС. Все остальное -- не мое дело. Фюрер, вероятно, знает, что делает". Характерно, что люди, каждый день собиравшиеся у стола с оперативными картами, за которым сидел обессиленный, но упрямый Гитлер, никогда не решались на совместный шаг. Конечно, Геринг уже давно морально деградировал и у него все сильнее сдавали нервы. Но одновременно он со дня начала войны был одним из немногих, не строивших иллюзий и реально представлявших себе, куда ведет эта война, развязанная Гитлером. Если бы Геринг, бывший вторым человеком в государстве, вместе с Кейтелем, Йодлем, Деницем, Гудерианом и мной в ультимативной форме потребовал, чтобы Гитлер посвятил нас в свои планы завершения войны, Гитлеру пришлось бы объясниться. Не только потому, что Гитлер всегда боялся конфликтов такого рода. Теперь он менее чем когда-либо мог позволить себе отказаться от фиктивного единодушия в руководстве. Примерно в середине февраля я как-то вечером посетил Геринга в Каринхалле. Взглянув на оперативную карту, я обнаружил, что он стянул к своей охотничьей резиденции воздушно-десантную дивизию. Он давно уже стал козлом отпущения за все неудачи люфтваффе, на оперативных совещаниях Гитлер в присутствии всех офицеров обрушивал на него особенно резкие и оскорбительные нападки. Еще худшие сцены, вероятно, разыгрывались, когда он оставался с Герингом с глазу на глаз. Часто, ожидая в приемной, я слышал, как Гитлер громко осыпал его упреками. В этот вечер в Каринхалле я в первый и последний раз ощутил душевную близость с Герингом. Геринг велел подать к камину старый лафит из подвалов Ротшильда и приказал слуге больше не беспокоить нас. Я открыто выражал свое разочарование Гитлером, Геринг столь же открыто отвечал, что понимает меня и что с ним часто все же легче, чем ему, потому что я примкнул к Гитлеру значительно позже и поэтому мне легче покинуть его. Его связывают с Гитлером гораздо более тесные узы,долгие годы общих перещиваний и забот, по его словам, прочно связали их друг с другом -- ему больше не вырваться. Через несколько дней Гитлер перебросил располагавшуюся вокруг Каринхалле воздушно-десантную дивизию на фронт далеко к югу от Берлина. В это время один из руководителей СС намекнул мне, что Гиммлер готовит решающие шаги. В феврале 1945 г. рейхсфюрер СС принял командование группой армий Висла, но он так же как и его предшественники мало мог сделать, чтобы сдержать наступление русских. Гитлер осыпал резкими упреками и его. Так, несколько недель командования действующей армией уничтожили остатки его престижа. Тем не менее Гиммлера по-прежнему все боялись, и я почувствовал себя неуютно, когда омй адъютант однажды сообщил мне, что Гиммлер записался на вечер на прием, это был, кстати, единственный раз, когда он пришел ко мне. Мое беспокойство еще более возросло, когда новый начальник нашего центрального управления Хупфауэр, с которым я несколько раз был откровенен, сообщил мне, что к нему в тот же час прибудет шеф гестапо Кальтенбруннер. Прежде чем Гиммлер вошел, мой адъютант прошептал мне: "Он один". В моем кабинете не было стекол; мы их больше не вставляли, потому что они все равно вылетали при бомбардировках через несколько дней. На столе стояла жалкая свеча, потому что подача электричества прекратилась. Закутавшись в пальто, мы сидели друг против друга. Гиммлер говорил о сторостепенных вещах, справлялся о ничего не значащих деталях, перешел к положению на фронте и под конец пустился в размышления: "Когда спускаешься с горы, всегда достигаешь ее подножья, и когда его достигнешь, тогда, господин Шпеер, путь опять ведет в гору". Поскольку я не поддержал, но и не возразил против этой примитивной философии и вообще отвечал односложно, он вскоре откланялся. Пока он не покинул мой кабинет, оставался приветливым, но непроницаемым. Мне так и не удалось узнать, что он хотел от меня и почему Кальтенбруннер одновременно появился у Хупфауэра. Может быть, они были наслышаны о моем критическом настроении и искали контакт со мной, а может быть, они хотели только прощупать нас. 14 февраля я направил письмо министру финансов, в котором предложил изъять в пользу Рейха прирост собственности в руках физических лиц с 1933 г., что составляло значительную величину. Эта мера должна была способствовать стабилизации марки, покупательная способность которой с трудом поддерживалась при помощи принудительных мер. С их отменой она неизбежно должна была нарушиться. Когда министр финансов, граф Шверин-Кродичк, стал обсуждать с Геббельсом мою инициативу, он столкнулся с говорящим о многом сопротивлением. Министр, по интересам которого эта мера била особенно ощутимо, привел массу аргументов против. Еще более бесперспективной была другая идея, показывающая мне сегодня, какими романтическими и одновременнно фантастическими иллюзиями был полон мой тогдашний внутренний мир. В конце января я очень осторожно прозондировал мнение Вернера Наумана, госсекретаря в министерстве пропаганды, касающееся бесперспективности положения. Случай свел нас в бомбоубежище министерства. Предполагая, что по крайней мере Геббельс в состоянии понять все и сделать выводы, я в расплывчатых выражениях обрисовал ему идею великого подведения итога: я представлял себе, что правительство, партия и высшее военное руководство совершат совместный шаг. Все они во главе с Гитлером должны были торжественно объявить, что готовы добровольно сдаться неприятелю, если в ответ на это будут гарантированы приемлемые условия дальнейшего существования немецкого народа. Исторические реминисценции, воспоминания о Наполеоне, который после поражения под Ватерлоо сдался англичанам, сыграли свою роль в возникновении этой идеи с сюжетом, как будто взятым из какой-то оперы. Вагнеровщина с самопожертвованием и избавлением -- хорошо, что до этого не дошло дело. Среди моих сотрудников, работавших в промышленности, в человеческом плане мне особенно близок был д-р Люшен, руководитель немецкой электропромышленности, член правления и руководитель отдела разработок концерна Сименса. Ему было семьдесят лет, я охотно прислушивался к его мнению, и он, хотя и считал, что для немецкого народа наступают тяжелые времена, несомневался в его возрождении. В начале февраля Люшен посетил меня в моей квартирке в доме, расположенном за моим министерством на Паризерплац. Он вынул из кармана листок и подал его мне со словами: "Знаете, какую фразу из "Майн Кампф" Гитлера сейчас чаще всего цитируют на улице?" "Дипломатия должна заботиться о том, чтобы народ не героически погибал, а сохранял свою дееспособность. Любой ведущий к этому путь в таком случае целесообразен, не пойти им означает преступное пренебрежение своими обязанностями". Он нашел еще одну подходящую цитату, продолжал Люшен, и передал ее мне: "Государственный авторитет не может быть самоцелью, потому что в этом случае любая тирания на земле была бы неприкосновенной и священной. Если правительство использует свою власть на то, чтобы вести народ к гибели, в таком случае бунт каждого представителя такого народа не только правомерен, но и является его долгом". 14 < > Люшен молча простился, оставив меня одного с листом бумаги. Я в смятении ходил по комнате. Гитлер сам высказал то, к чему я стремился в последние месяцы. Оставалось только сделать вывод: Гитлер, даже в соизмерении с его политической программой, сознательно предавал свой народ, который принес себя в жертву его целям и которому он был обязан всем; во всяком случае большим, чем я был обязан Гитлеру. Этой ночью я принял решение устранить Гитлера. Конечно, я недалеко продвинулся в осуществлении этого замысла и вся моя подготовка имела налет какой-то балаганности. Но одновременно она служит доказательством тому, каков был характер режима и как менялся характер его действующих лиц. Меня до сих пор пробирает дрожь при мысли, куда он меня завел, меня, предел мечтаний которого был -- стать архитектором Гитлера. Мы по-прежнему сидели временами друг против друга, иногда просматривали старые строительные планы, и в то же время я соображал, как раздобыть токсичный газ, чтобы убрать человека, вопреки всем распрям все еще любившего меня и прощавшего мне больше, чем любому другому. Я годами жил в среде, где человеческая жизнь не значила ничего; казалось, что меня ничто не касается. Теперь я заметил, что эти уроки не прошли бесследно. Я не только увяз в дебрях обмана, интриг, подлости и готовности убивать, но сам стал частью этого противоестественного мира. Двенадцать лет я, в принципе, бездумно прожил среди убийц и вот теперь, когда режим агонизировал, я собирался получить именно у Гитлера благословение на убийство. Геринг издевался надо мной на Нюрнбергском процессе, называл меня вторым Брутом. Некоторые из подсудимых также упрекали меня: "Вы нарушили присягу, данную фюреру". Но эти ссылки на присягу не имели никакого веса и были ничем иным, как попыткой уйти от обязанности мыслить самостоятельно. А ведь никто и ничто иное, как сам Гитлер лишил их этого псевдоаргумента, как это он проделал со мной в феврале 1945 г. Во время прогулок в парке Рейхсканцелярии я заметил вентиляционную шахту бункера Гитлера. В небольшом кустарнике заподлицо с грунтом помещалось ее входное отверстие, слегка покрытое ржавчиной. Всасываемый воздух проходил через фильтр. Но, как и все фильтры, он был неэффективен против нашего токсического газа Табун. Так получилось, что я близко сошелся с руководителем нашего производства боеприпасов, Дитером Шталем. Ему пришлось давать объяснения в гестапо по поводу своих пораженческих высказываний и предстоящем конце войны. Он попросил моего содействия, чтобы избежать суда. Поскольку я хорошо знал бранденбургского гауляйтера Штюрца, дело удалось уладить. Примерно в середине февраля, через несколько дней после визита Люшена, я во время массированного авианалета оказался вместе со Шталем в одной кабине нашего берлинского бомбоубежища. Ситуация располагала к откровенности. Мы разговаривали в помещении с голыми бетонными стенами, стальной дверью и простыми стульями о положении дел в Рейхсканцелярии и о катастрофичности вырабатываемой там политики. Шталь внезапно вцепился мне в руку: "Все кончится ужасно, ужасно". Я осторожно спросил его о новом токсичном газе и может ли он достать его. Хотя вопрос был крайне необычным, Шталь с готовностью стал его обсуждать. Внезапно стала возникать пауза и я сказал: "Это единственное средство покончить с войной. Я попытаюсь пустить газ в бункер Рейхсканцелярии". Несмотря на доверительность наших отношений, я в первый момент сам испугался своей дерзости. Но он не был ни ошеломлен, ни взволнован, а спокойно и деловито пообещал в ближайшие дни поискать каналы, по которым можно было бы подобраться к газу. Через несколько дней Шталь сообщил мне, что он связался с начальником отдела боеприпасов в отделе артиллерийско-технического снабжения сухопутных войск, майором Сойкой. Может быть, удастся переделать для экспериментов с отравляющими веществами ружейные гранаты, производившиеся на заводе Шталя. Фактически, любому сотруднику среднего ранга, работавшему на заводе, где производились ОВ, токсичный газ "табун" был доступнее, чем министру вооружений или руководителю главного комитета по производству боеприпасов. Кроме того, в ходе наших бесед выяснилось, что "табун" приобретает свои свойства только в результате взрыва. Из-за этого его использование становилось невозможным, потому что взрыв разрушил бы тонкостенные воздухоотводы. Тем временем уже, кажется, наступил март. Я продолжал работать над осуществлением своего намерения, потому что оно казалось мне единственным средством, позволявшим убрать не только Гитлера, но и одновременно собравшихся ночью на беседу Бормана, Геббельса и Лея. Шталь считал, что он сможет раздобыть мне один з обычных газов. Со времен строительства Рейхсканцелярии я был знаком с главным техником Рейхсканцелярии Хеншелем. Я внушил ему, что воздушные фильтры слишком долго были в эксплуатации и нуждаются в замене, потому что Гитлер уже как-то даловался в моем присутствии на плохой воздух в бункере. Слишком быстро, быстрее, чем я мог действовать, Хеншель разобрал воздухоочистительную систему, так что помещения бункера остались без защиты. Но даже если бы мы уже достали газ, эти дни все равно ничего не принесли бы нам. Потому что когда я в это время под благовидным предлогом стал осматривать вентиляционную шахту, я обнаружил, что картина изменилась. На крышах всего комплекса находились вооруженные часовые-эсэсовцы, были установлены прожектора, а там, где только что на уровне земли располагалось отверстие шахты, было выстроено что-то вроде 3 -- 4-метрового камина, закрывающего доступ к вентиляционному отверстию. В этот момент у меня возникло подозрение, что мой план раскрыт. Но на самом деле вмешался случай. Гитлер, который во время первой мировой войны на какое-то время ослеп, отравившись газом, распорядился построить этот камин, потому что токсичный газ тяжелее воздуха. В принципе, я почувствовал облегчение оттого, что мой план провалился. Еще три -- четыре недели меня преследовал страх, что кто-нибудь раскроет наш заговор, при этом я вбил себе в голову, что по мне видно, что я затевал. Все же после 20 июля 1944 г. нужно было считаться с риском, что поплатится и семья,моя жена и прежде всего наши шестеро детей. Таким образом стал невозможен не только этот план сама идея покушения исчезла из моей головы так же быстро, как и появилась. С этого времени я видел свою задачу уже не в том, чтобы устранить Гитлера, а в том, чтобы срывать его разрушительные приказы. Это тоже принесло мне облегчение, потому что тут присутствовало все: привязанность, бунт, лояльность, возмущение. Независимо от всякого страха, я никогда бы не смог выступить против Гитлера с пистолетом в руке. Когда мы оставались наедине, его суггестивное воздействие на меня было до самого последнего дня слишком сильным. Полное смешение моих представлений выразилось в том, что я, несмотря на все понимание аморальности своего поведения, не мог подавить чувства сожаления по поводу неотвратимого конца и краха его существования, выстроенного на его мессианском сознании. По отношению к нему я теперь испытывал смесь отвращения, сочувствия и восхищения. Кроме того, я боялся. Когда в середине марта я снова решил предстать перед Гитлером с памятной запиской, вновь касавшейся запретной темы проигранной войны, я собирался передать ее вместе с сопроводительным письмом личного характера. Нервным почерком, зеленым карандашом, которым делал пометки только министр, начал я сочинять его. Случаю было угодно, чтобы я писал его на обороте листа бумаги, на котором моя секретарша выписала цитату из "Майн Кампф" для предназначенной для Гитлера большой записки. Я все еще хотел напомнить ему его собственный призыв к бунту в проигранной войне. "Я должен был написать прилагаемую записку, -- начал я, -- это мой долг рейхсминистра вооружений и военной промышленности по отношению к Вам и немецкому народу". Здесь я помедлил и перставил слова. При помощи этой поправки я поставил немецкий народ перед Гитлером и продолжал: "Я знаю, что это письмо не может не иметь тяжелых последствий для меня лично". На этом сохранившийся черновик обрывается. И в это предложение я внес изменения. Я все возложил на Гитлера. Изменение было незначительным: "... может повлечь тяжелые последствия для меня для лично". Глава 29 Проклятие Работа на этой последней стадии войны отвлекала и успокаивала меня. Моему сотруднику Зауру я предоставил позаботиться о том, чтобы военное производство продолжалось до конца. 1 < > Я сам, напротив, как можно теснее сошелся с представителями промышленности, чтобы обсудить с ними самые неотложные проблемы снабжения и переход к послевоенной экономике. План Моргентау давал Гитлеру и партии желанную возможность продемонстрировать населению, что в случае поражения окончательно и бесповоротно будет решена его собственная судьба. Широкие круги действительно поверили этой угрозе. У нас же, напротив, давно уже были иные представления о дальнейшем развитии. Потому что цели, аналогичные тем, что преследовал план Моргентау, только в более резкой и решительной форме, ставили Гитлер и близкие ему политики, когда речь шла об оккупированных областях. Опыт, однако, показал, что в Чехословакии и Польше, в Норвегии и Франции промышленность продолжала развиваться и вопреки намерениям Германии, потому что в конце концов заинтересованность в ее активизации для своих нужд была сильнее, чем бредовые идеи оголтелых идеологов. Но если начинать оживлять промышленность, становится необходимым поддерживать основные условия функционирования экономики, кормить людей, одевать их, платить зарплату. Во всяком случае, таким путем шло развитие на оккупированных территориях. Единственным необходимым условием было, по нашему мнению, сохранить в относительной целости и невредимости производственный механизм. Моя деятельность в конце войны, особенно после того, как я отказался от плана покушения, была направлена исключительно на то, чтобы, отказавшись от идеологических и националистических предубеждений, вопреки всем трудностям, спасти основы промышленности. Нельзя сказать, что я не встречал на этом пути сопротивления, и это заводило меня все дальше по пути лжи, обмана и шизофрении, на который я ступил. В январе 1945 г. Гитлер протянул мне на оперативном совещании обзор зарубежной печати: "Я же приказал уничтожить во Франции все! Как же получается, что французская промышленность уже через несколько месяцев приближается к довоенному уровню производства?" Он возмущенно посмотрел на меня. "Может быть, это пропаганда", -- спокойно ответил я. Гитлер с пониманием относился к лживым пропагандистским сообщениям и вопрос был закрыт. В феврале 1945 г. я еще раз слетал в венгерский нефтяной район, пока еще находившийся в наших руках силезский угольный бассейн, в Чехословакию и в Данциг. Мне повсюду удалось убедить местных сотрудников министерства поддержать наш курс и найти понимание у генералов. При этом в Венгрии на Балатоне я стал свидетелем сосредоточения и развертывания нескольких дивизий СС, силами которых Гитлер собирался начать широкомасштабное наступление. План этой операции держался в строжайшем секрете. Тем большим гротеском выглядело то, что знаки отличия на формах солдат и офицеров этих соединений выдавали их принадлежность к военной элите. Однако еще большим гротеском, чем это открытое развертывание перед внезапным наступлением, была идея Гитлера, что он силами нескольких танковых дивизий сможет свергнуть только что установленную Советскую власть на Балканах. По его мнению, народам юго-восточной Европы уже через несколько месяцев надоест советское господство. Всего несколько успехов в начале операции, говорил он в атмосфере отчаяния, характерной для этих недель, все перевернут. Обязательно начнется народное восстание против Советского Союза, и население станет поддерживать нас против общего врага, пока не будет достигнута победа. Это было что-то фантастическое. Прибыв затем в Данциг, я оказался в ставке Гиммлера, главнокомандующего группой армий Висла. Он устроил ее в оборудованном со всеми удобствами спецпоезде. Я случайно стал свидетелем того, как он, разговаривая по телефону с генералом Вайсом, давал стереотипный ответ на все его доводы о необходимости оставить позицию, на которой сражение уже было проиграно: "Я дал Вам приказ. Вы отвечаете за это головой. Я привлеку Вас к персональной ответственности, есл позиция будет потеряна". Но когда я на следующий день посетил генерала Вайса в Прейсиги-Штаргарде, оказалось, что позиция была ночью сдана. На Вайса угрозы Гиммлера явно не произвели никакого впечатления: "Я не буду бросать свои войска на реализацию неосуществимых требований, приносящих большие потери. Я делаю только то, что возможно". Угрозы Гитлера и Гиммлера начали терять свое действие. Во время этой поездки я также велел министерсткому фотографу сделать фотографии бесконечного потока беженцев, в немой панике двигавшихся на запад. Гитлер вновь отказался посмотреть снимки. Не раздраженно, скорее -- в отчаянии -- он сдвинул их, лежащих на большом столе для карт, в сторону. Во время моей поездки в Верхнюю Силезию я познакомился с генерал-полковником Хайнричи, оказавшимся разумным человеком. Мне суждено было еще раз встретить его и сотрудничать с ним на доверительной основе в последние недели войны. Тогда, в середине февраля, мы решили, что путевое хозяйство, которое вскоре должно было понадобиться для переброски угля на юго-восток, не должно быть разрушено. Мы вместе посетили шахту под Рыбником. Советские войска, несмотря на непосредственную длизость фронта, не мешали работе предприятия. Казалось, противник тоже уважает нашу политику непричинения разрушений. Польские рабочие приспособились к изменившемуся положению, они не снижали производительность труда, в известном смысле в благодарность за наше обязательство сохранить им их завод, если они не прибегнут к саботажу. В начале марта я выехал в Рурскую область для обсуждения мер, которые необходимо было принять, поскольку близился конец, а затем все нужно было начинать сначала. Промышленников беспокоили прежде всего транспортные коммуникации: если шахты и сталелитейные заводы уцелеют, но все мосты будут разрушены, то цикл уголь-сталь-прокат будет нарушен. В этой связи я в тот же день поехал к фельдмаршалу Моделю. 2 < > Он раздраженно рассказал мне, что Гитлер только что приказал ему, силами конкретно названных дивизий атаковать противника на его фланге под Ремагеном и отбить у него мост. В бессильном отчаянии он сказал: "Эти дивизии из-за потерь в технике утратили всякую боеспособность, их степень боеспособности ниже, чем у роты! Они там в ставке опять ни о чем не имеют представления!.. А ответственность за неудачу, конечно, потом возложат на меня!" Недовольство приказами Гитлера сделало Моделя готовым выслушать мои предложения. Он заверил меня, что во время боев в Рурской области будет избегать наносить разрушения жизненно важным мостам и особенно сооружениям Имперской железной дороги. Чтобы в будущем ограничить роковые разрушения мостов, я договорился с генерла-полковником Гудерианом 3 < >, что он издаст принципиальное распоряжение о "Мероприятиях по разрушениям в собственной стране", которое должно было запретить уничтожение всех объектов, без которых невозможно снабжение немецкого населения. Абсолютно необходимые разрушения следовало свести к минимуму, при этом масштабы взрывных работ по возможности должны сводиться к минимуму. Гудериан уже хотел под свою ответственность издать такое распоряжение для восточного театра военных действий; когда он попытался получить подпись генерал-полковника Йодля, которому подчинялся западный театр военных действий, тот направил его к Кейтелю. Однако Кейтель забрал у него проект и заявил, что обсудит его с Гитлером. Результат можно было предвидеть: на следующем оперативном совещании Гитлер подтвердил уже существующие, строгие меры по уничтожению объектов и одновременно выразил свое возмущение предложением Гудериана. В середине марта я в памятной записке вновь открыто высказал свое мнение о необходимых на данной стадии мерах. Эта бумага, как я понимал, нарушала все введенные им в последние месяцы табу. Тем не менее, за несколько дней до этого я созвал в Бернау моих сотрудников из промышленности и объявил им, что готов пожертвовать собой и своей головой для того, чтобы в случае дальнейшего ухудшения положения на фронтах ни в коем случае не допустить разрушения заводов. Одновременно я циркулярным письмом еще раз обязал своих сотрудников в принципе не допускать уничтожения объектов. 4 < > Чтобы побудить Гитлера вообще прочитать памятную записку, первые страницы как обычно начинались с отчета о добыче угля. Однако уже на второй странице военное производство стало последним в списке после отраслей, удовлетворяющих гражданские потребности: производство продуктов питания, снабжение населения, газ, электричество 5 < >. Непосредственно за этим в записке говорилось, что "со всей уверенностью можно ожидать окончательный крах немецкой экономики" через два -- четыре месяца, после этого "войну будет уже невозможно продолжать и военными средствами". Обращаясь лично к Гитлеру, я далее писал: "Никто не имеет права на позицию, согласно которой судьба немецкого народа зависела бы от его собственной судьбы". Благороднейшей обязанностью руководства в эти последние недели войны должна стать помощь народу там, где это только возможно". Я заключал записку словами: "У нас нет права производить разрушения, могущие затронуть основы жизни народа". До сих пор я противодействовал разрушительным планам Гитлера при помощи неискреннего оптимизма в духе официальной линии, говоря, что нельзя разрушать заводы, чтобы иметь возможность быстро восстановить производство после того, как будет отбит неприятель. Против такого аргумента Гитлер едва мог находить возражения. Теперь же, напроттив, я впервые объявил, что нужно сохранить основы народного хозяйства, даже "если вернуть его не представляется возможным... Никак не может быть смыслом военных действий на своей территории разрушение стольких мостов, что при ограниченных средствах послевоенного периода понадобились бы годы для восстановления этой транспортной сети... Ее разрушение означает лишение немецкого народа всех условий дальнейшего существования". 6 < > На этот раз я опасался передать Гитлеру записку без предварительной подготовки. Он был непредсказуем и вполне можно было ожидать какого-нибудь срыва. Поэтому я дал разработку, содержащую 24 страницы, полковнику фон Белову, моему офицеру связи в ставке фюрера, поручив ему доложить в подходящий момент. Затем я обратился к Юлиусу Шаубу, личному адъютанту Гитлера, с просьбой испросить для меня у Гитлера по случаю моего предстоящего 40-летия его фотографию с дарственной надписью. Я был единственным из близких сотрудников Гитлера, за 12 лет ни разу не просившим об этом. Теперь, когда близилось к концу его господство и наше личное знакомство, я хотел дать ему понять, что, хотя я и оказываю ему сопротивление и в докладной записке совершенно открыто констатирую его крах, я тем не менее по-прежнему являюсь его поклонником и хотел бы получить в награду его фото с посвящением. Тем не менее я чувствовал себя неуверенно и принял меры, чтобы непосредственно после вручения записки стать недосягаемым для него. Той же самой ночью я намеревался вылететь в Кенигсберг, которому угрожала Советская Армия. Поводом служило обычное совещание с моими сотрудниками о предотвращении ненужных разрушений. Одновременно мне хотелось проститься с ним. Так я направился вечером 18 марта на оперативное совещание, чтобы сбыть с рук свою бумагу. С некоторых пор совещания проходили не в роскошном рабочем зале Гитлера, проект которого я сделал семь лет тому назад. Гитлер окончательно перенес оперативные совещания в маленький кабинет в подземный бункер. С меланхолической горечью он заметил мне: "Ах, видите, господин Шпеер, Ваша прекрасная архитектура не подходит больше даже для оперативных совещаний". Темой оперативного совещания 18 марта была оборона Саарской области, плотно окруженной армией Паттона. Как уже один раз, когда речь шла о русских марганцевых рудниках, Гитлер внезапно обратился ко мне, ища поддержки: "Скажите сами этим господам, что означает для Вас потеря саарского угля!" У меня спонтанно вырвалось: "Это бы только еще ускорило крах". Ошарашенно и смущенно мы уставились друг на друга. Для меня это было такой же неожиданностью, как и для Гитлера. После тягостного молчания Гитлер сменил тему. В тот же самый день главнокомандующий вооруженными силами запада фельдмаршал Кессельринг сообщил, что население крайне мешает отражению наступления американских войск. Учащаются случаи, когда оно не пускает собственные войска в деревни. Офицеров умоляют не разрушать поселки в ходе боевых действий. Во многих случаях войска уступали отчаянным требованиям. Ни минуты не подумав о последствиях, Гитлер обратился к Кейтелю с приказом составить приказ главнокомандующему вооруженными силами запада и гауляйтерам о принудительной эвакуации всего населения. Кейтель тут же старательно уселся за стол в углу, чтобы сформулировать приказ. Один из присутствовавших генералов стал убеждать Гитлера, что невозможно осуществить эвакуацию сотен тысяч. Ведь не было уже больше поездов, давно уже не работал транспорт. Гитлера это не тронуло. "Тогда пусть маршируют пешком!" -- возразил он. Это тоже невозможно ор