леденящему ветру! Все познается в сравнении, и нет большего счастья, чем просто жить! А сейчас вот мучаюсь сама, изматываю других... Где Збышек? Ах да, он попрощался, поцеловал Анну в лоб, сказал, что утром заедет на работу и тотчас обратно к ней (ему и так дали отпуск за свой счет на два с лишним месяца). Утром, когда Анна открыла глаза, в комнате никого не было, только за дверью слышался чей-то приглушенный разговор. Потом дверь приоткрылась, мать заглянула в комнату и исчезла снова. Через несколько секунд она вернулась в обществе какого-то незнакомого, полного, улыбающегося человека. - Это министр, - неловко представила Ирма. - К тебе, Анюта. - Ну, зачем же так официально? - Министр снова улыбнулся. - Я пришел к вам совсем не как министр, а как большой поклонник вашего таланта. - Он откашлялся и продолжал: - Мы сделаем все возможное, чтобы к вам как можно быстрее вернулось здоровье. Лучшие медицинские силы Народной Польши привлечены для вашего лечения. Мы надеемся, что совсем скоро будет положительно решен и вопрос о вашей жилплощади. "Чтобы вопрос был решен "положительно", мне необходимо было попасть в автомобильную катастрофу", - с невольным сарказмом подумала Анна. - Одним словом, дорогая пани Герман, - продолжал министр, - ни о чем не беспокойтесь и постарайтесь быстрее поправиться. Почему-то в эти дни ей часто вспоминалось детство. Стоило ей закрыть глаза, как в глубине сознания возникали раскаленные улочки Ургенча, по которым она торопится вместе с мамой на базар, бежит на урок к учительнице музыки или играет в прятки с соседскими ребятишками. Вот отчим качает ее на руках и рассказывает о Польше с ее зелеными лесами и голубыми озерами... А за окнами льет дождь, и кажется, что ничто никогда не изменится, что так оно всегда и будет: безжалостный гипсовый плен, ноющие боли во всем теле, сжатая обручем голова. А может быть, это навсегда? Она в расцвете молодости обречена на неподвижность! А врачи, и мама, и Збышек, и министр стараются скрыть от нее страшную тайну... Несколько дней назад она попыталась "поговорить" со Збышеком. - Видишь, - сказала ему Анна, - все против нас. Сначала мы не могли быть вместе из-за моей профессии, теперь вот я инвалид... А там... - она показала взглядом куда-то вдаль, - там, на улицах, столько здоровых и веселых женщин... - Анна улыбнулась, - пахнущих духами, а не лекарствами. Я уверена, ты будешь счастлив. Ты достоин счастья, потому что ты хороший, очень хороший. И я благодарна тебе за все. А теперь - я прошу тебя, я умоляю тебя - уходи! Мне будет легче. Я страдаю вдвойне оттого, что мучаю тебя. Збышек посмотрел на нее укоризненно. - Ах, Анна, Анна, что же будет с нами, если нам придется делить друг с другом только праздники? Самое дорогое, что у меня есть в жизни, - это ты! И надежда на то, что у нас когда-нибудь будет продолжение... - Он запнулся, потом решительно добавил: - И давай забудем этот разговор! Каждое утро он уезжал на работу (Збышек спал в соседней комнате), а вечером возвращался оживленный, обстоятельно рассказывал о делах на заводе, давал колоритные характеристики своим товарищам. Анна слушала с увлечением. Вспоминала свою практику на шахте "Анна". "Вот судьба! Пойди я работать на шахту - может, все было бы по-другому и я не узнала бы этих мучений, не узнала бы этой проклятой неподвижности... Конечно, что греха таить, хочется жить долго. Но хочется жить и счастливо! А заниматься любимым делом, горсть им - одно из самых главных слагаемых счастья...". Две недели спустя Анну перевезли в столичную ортопедическую клинику Медицинской академии. Профессор Гарлицкий, крупнейший специалист в этой области, после тщательного осмотра и многочисленных рентгеновских снимков на вопрос Анны: "Можно ли в скором времени избавиться от итальянского гипса?" - ответил коротко: - Мы постараемся в некотором смысле облегчить ваше положение. Постараемся. Но не торопите нас, и сами не спешите. Сейчас главное - время и терпение. Говорят, что человек приспосабливается ко всему. В какой-то степени эти слова справедливы и по отношению к Анне. Она "приспособилась" к гипсовому панцирю, научилась стойко переносить все страдания, связанные с положением "узницы медицины", осознала, что другого выхода нет и что, пожалуй, наступил момент, когда надо отвлечься от своей болезни, перенестись мысленно в мир искусства, в котором она жила и в котором была счастлива. Многое теперь казалось ей второстепенным, трудности актерской жизни представлялись чуть ли не раем, а былые внутренние терзания - нелепыми переживаниями. Ах, если бы судьба оказалась столь благосклонной! Если бы снова можно было бы окунуться в этот пестрый и удивительный мир! Уехать бы, пусть даже и с плохим оркестром, в захолустье! Просто так, бесплатно... И снова выйти на сцену! Пусть в зале сидит лишь несколько человек - не важно! Но будет сцена, и будут зрители, и она снова увидит их лица и выражение их глаз. Ей принесли газеты и разрешили по нескольку минут в день читать самой. Она прочла несколько восторженных рецензий о своих гастролях в Италии, потом сообщения ПАП о катастрофе, о состоянии своего здоровья, интервью с бабушкой (почему-то о ее детских годах). Дни шли за днями. Физические страдания стали уступать место нравственным. Если совсем недавно воспоминания казались ей целительно счастливыми, то теперь они становились нестерпимой болью, острой, режущей, почти разрывающей. Ее охватила жгучая, мучительная тоска. Та жизнь, конечно, продолжается. Но уже без нее. И вряд ли теперь уже возможно возвращение к той, главной для нее жизни. Внешне эти переживания были незаметны. Анна всегда держалась стойко и достойно в самых трудных, кризисных ситуациях, когда к горлу подступал ком, когда хотелось не кричать, а выть от боли, от обиды, что все могло сложиться иначе... К ней стали пускать посетителей. Приходили старые друзья: и университетские, полузабытые, и артисты Вроцлавской эстрады, и Юлиан Кшивка, и Анеля... Анна радовалась всем посетителям - и Анеле в том числе. Ирма и Збышек читали ей письма и телеграммы, которые сотнями приходили в Министерство культуры: от коллективов больших предприятий и отдельных граждан, написанные скупыми канцелярскими словами и очень искренние, человечные. Ей рассказали, что по радио и телевидению передают много песен в ее исполнении и всякий раз люди спешат к теле- и радиоприемникам и слушают, как никогда. Незримая поддержка изменила к лучшему настроение Анны. Она жадно читала и перечитывала письма и телеграммы с улыбкой растроганной, счастливой благодарности. Каждое утро она получала письма, в общем очень похожие одно на другое: неизвестные корреспонденты пылко признавались ей в своей любви и клялись в верности, желали скорейшего возвращения к полноценной жизни. И обязательно - новых встреч на сцене. Однажды Анна получила письмо, очевидно, написанное пожилым человеком. "Дочка, - говорилось в письме, - была б только ты здорова, остальное не важно. Ты свое уже спела". Это могло показаться обидным. Но, судя по ласковому, сердечному тону письма, автор хотел сказать другое: самое главное вновь стать здоровым человеком, а все остальное не важно, как говорится, "наплевать". Анна попыталась правой, здоровой рукой ответить на несколько писем, но почувствовала, что быстро устает. Надо пересилить усталость, надо приучить себя работать. Обязательно отвечать на письма. Надо попросить маму привезти клавиры, которые остались дома во Вроцлаве. Необходимо занять себя полезным делом. Пора возвращаться из страшного мира боли и отчаяния на землю. В реальном, осмысленном труде найти выход из безысходности. Каждое утро по три-четыре часа она отвечала своим корреспондентам, всякий раз отыскивая новые слова, стараясь писать с юмором. Иногда даже подписывалась: "сломанная кукла". "Я очень тронута Вашим письмом, - писала Анна одному из своих почитателей. - Чувствую я себя отлично, настроение солнечное, правда, пока чуть-чуть мешает гипс. Он жесткий, прямо как железный, и неумолимый. Но я считаю денечки, чтобы поскорее избавиться от этого фирменного итальянского наряда. А когда избавлюсь, то снова запою. И постараюсь петь лучше, чем прежде. Потому что за это время я сильно истосковалась по пению. А пока слушайте меня по радио, если я Вам не очень надоела. И еще раз сердечно благодарю за Ваши добрые слова, они куда полезнее и "вкуснее", чем лекарства". Как-то она обнаружила среди груды конвертов письмо, которое сразу же привлекло ее внимание. На нем по-русски было написано: "Польша. Анне Герман". Обратный адрес: Новосибирск. "Новосибирск?! - удивилась она. - Да я же в Новосибирске никогда не была!" "Дорогая Анечка! - начиналось письмо. - Не знаю, дойдет ли до Вас эта моя весточка, но если дойдет, буду очень рада. С болью в сердце узнала я, да и не только я, все мы - советские люди - о случившемся с Вами несчастье. Вы наша самая любимая и дорогая певица. Я хоть и не понимаю по-польски, могу слушать Ваши песни все время, потому что в них чувствуются Ваша светлая душа и Ваше сердце. Хотела попасть на Ваш концерт в Москве, но не достала билета. Надеялась на Ваш приезд к нам, в Новосибирск, да вот беда... Родная Анечка, желаем Вам скорейшего выздоровления, много-много счастья. И чтоб детишек побольше нарожали. И чтобы обязательно приехали к нам в Новосибирск. Тут у нас есть один врач, вернее, не врач, а знахарь, но лечит лучше, чем любой врач. Он тоже знает про Вашу беду. Так вот, очень Вас приглашает к нему полечиться. Говорит, что сделает как новую. А я думаю: зачем как новую? Надо, чтоб такую, какая Вы есть, Анечка. Приезжайте обязательно. Ольга Петровна Иванова, пенсионер". Анна читала и перечитывала это письмо и не могла сдержать слез. Писала женщина, которая, судя по всему, ни разу не видела ее, а лишь слышала ее записи. И вот эти строчки, написанные от всего сердца! Анна немедленно решила ответить Ольге Петровне, но письмо не получалось. То оно казалось Анне слишком формальным, то чересчур многословным. Она решила немного передохнуть и потом вновь взяться за письмо. Но и отдых не получался - такой вихрь мыслей и чувств закружил ее... Всего несколько лет назад никто и не знал ее имени и, случись с ней тогда это несчастье, никто бы не обратил на нее никакого внимания. Мало ли! Ежедневно, ежечасно, ежеминутно в автокатастрофах гибнут, получают тяжелые увечья столько людей! А вот о ней думают, за нее переживают. Конечно, не стоит преувеличивать, но и не надо преуменьшать: может, действительно есть в ее голосе, в ее песнях что-то очень близкое и дорогое сердцам многих? И это, наверное, самое важное, чего ей удалось добиться в жизни. А письма из Советского Союза шли и шли... Теперь Анна была просто не в состоянии отвечать всем своим корреспондентам. Она отвечала некоторым, тем, кто действительно нуждался в ее ответе. Например, одной тяжело больной женщине из Волгограда. Та лежала парализованная много лет, и Анна нашла для нее добрые, ободряющие слова. Пришло письмо из Ургенча; человек, не знавший, что она его землячка (да и откуда он мог знать?), приглашал ее после выздоровления в Ургенч. И уверял, что, если она попробует знаменитой среднеазиатской дыни, все ее болячки как рукой снимет. Анна ответила земляку очень весело, написала, что ловит его на слове, обязательно приедет и съест дыню. Ургенч, Ургенч - город детства, родина. "Все могло быть иначе". Как часто эта фраза сверлила ее сознание, заставляя возвращаться в прошлое, менять все местами, как расставляют дети на полу кубики... Как помнила Анна свою родину! Как тосковала по ней! Как мысленно сотни раз возвращалась, чтобы поклониться родной земле... И вот сейчас она прямо-таки физически ощущает, как ее соотечественники, ее земляки наполняют ее душу уверенностью. Как там, под жестким гипсом, происходит невидимый процесс выздоровления, источник которого здесь, в коротких строчках человеческой любви и сострадания. И вот пришел день, которого она ждала многие месяцы, - день частичного снятия гипса. Была освобождена грудная клетка, и она, впервые за долгое время, вольно вздохнула. Каким же это было блаженством! Она стеснялась Збышека, не разрешала ему присутствовать при перевязках, стеснялась санитаров, даже лечащего врача. От гипса остались кровоточащие ссадины. И хотя врач бодро уверял, что все идет нормально, Анна знала, что он беспокоится по поводу появившейся маленькой опухоли на левой руке около плеча. Клавиры, когда-то забракованные ею, теперь доставляли Анне истинное наслаждение. Она их "проигрывала" в своем сознании. За нотными строчками видела большие оркестры, управляемые превосходными дирижерами, слышала музыку этих оркестров и вновь видела себя на сцене. Она написала письмо в Москву Качалиной - обычное письмо, где ничего не надо было придумывать, заботиться о стиле, а просто и чистосердечно рассказать о том, что произошло, и попросить поддержки. Качалина, как и ожидала Анна, ответила немедленно. Ее письмо было очень трогательным и вместе с тем деловым. Она не сомневалась, что работа над пластинкой будет продолжена, сообщала, что ищет для Анны клавиры новых песен, что у нее имеются клавиры новых песен Пахмутовой и Фельцмана. Скоро она подыщет еще что-нибудь и тогда пришлет все вместе... Анне казалось, что сердце от радости вот-вот выпрыгнет из груди, она радовалась песням, которых еще не знала, но предчувствовала, что, независимо от того, придутся они ей по душе или нет, она их все равно обязательно споет и запишет. Уж слишком деловым и не оставляющим никаких сомнений был тон писем Качалиной. И именно в этом деловом, лишенном сентиментальности тоне больше всего нуждалась Анна. С ней говорили не как с жертвой, не как с человеком, требующим сострадания, а как с деловым партнером, как с артистом, в графике которого практически нет пауз... Анна не предполагала, что день окончательного снятия гипса принесет ей не только радость, но и печаль. И хотя прекрасный специалист, мягкий, сердечный человек Рышард Павляк аккуратно и мастерски при помощи ножниц освобождал Анну из гипсового плена, она чувствовала, что у нее нет сил управлять успевшими привыкнуть к долгой неподвижности конечностями. А может быть, не удалось "починить" позвоночник и теперь она обречена на неподвижность, которая станет ее спутником до самой смерти? Врачи убеждали ее, что после такой тяжелой катастрофы все идет нормально. Только надо запастись терпением и ждать. Но сколько ждать? Год, два, пять лет? На этот вопрос ответа не существовало. Но что значит для певицы ждать, что значит вообще для человека ждать? Заболевший инженер хоть и отстанет от стремительно развивающейся науки и техники, потом (в зависимости от своего прилежания) в состоянии догнать время и наверстать упущенное. Это относится к людям многих профессий. Даже драматический артист может найти себе другие роли. А вот певица... Век певицы так короток! Моды быстро меняются. И вчерашние любимцы публики сегодня становятся никому не нужными... Писем, которые раньше приходили в огромном количестве, полгода спустя заметно поубавилось. Исключение составляли письма из СССР. Все такие же сердечные и доброжелательные. Один из санитаров, руководствуясь добрыми чувствами, как-то сказал Анне: - Что-то вы залежались! Вас теперь совсем не передают. Старые песни всем надоели. Пора, пани Анна, новые учить. Вот вы, как Марыля Родович, сможете? - Это как же? - заинтересовалась Анна. - Колоссально! - восторженно ответил санитар и поднял вверх указательный палец. - Сейчас все в Польше от нее стонут, такие шлягеры Марыля выдает! Все остальные - вчерашний день. - И я, значит, тоже... вчерашний день? - потерянно улыбнулась Анна. - Я не хотел вас обидеть, - осторожно сказал санитар. - Просто, понимаете, сейчас молодежь совсем другая и песни сейчас другие. После этого разговора Анна долго плакала. Пришла Ирма. Теперь Анна лежала в другой больнице, в Константине. Здесь матери не разрешали оставаться на ночь, здесь Анну должны были учить заново садиться, двигать руками и ногами, ложиться, вставать, держаться во весь рост, делать первые шаги... Больница была оборудована превосходным, сложным инвентарем. Анна с интересом и нетерпением ждала, когда наконец специалисты приступят к первым занятиям. Как пришла мысль написать книжку? Тогда ли, когда, посмотрев на листки бумаги, приготовленные для ответа на письма, она вдруг подумала: "А что если заготовить один-единственный ответ для всех, попробовать рассказать о себе, о том, как нелегко давались мне уроки музыки, о своих первых и о своих последних шагах?" А может быть, после одного разговора? Давний знакомый, журналист Яцек, побывав у нее в больнице, посоветовал: "Ты бы, вместо того чтобы здесь вылеживаться, взяла бы да написала о себе! О том, что ты видела, особенно в Италии. Интерес к тебе по-прежнему велик. Тебе, я думаю, найдется о чем рассказать. А если что, я подправлю..." Написать книгу о себе. Это было заманчиво. И в то же время страшно. Писать Анна любила. Ей нравилось поздно ночью, после концерта, завернувшись в плед, писать родным, Збышеку, друзьям или Анечке Качалиной. К письмам она относилась, как к литературному труду - писала не наспех, что в голову придет, а вдумчиво, подыскивая слова, стараясь придать письму литературную форму, напоминающую короткий рассказ... Итак, писать книгу! А, собственно говоря, какое у нее право рассказывать миллионам людей о себе? Кому это интересно? А главное, нет ли в этой затее привкуса саморекламы: вот, дескать, попала певица в катастрофу, лежит, закованная в гипс, и выжимает слезы у сентиментального читателя. От одной этой мысли ее передернуло. Меньше всего Анна хотела, чтобы ее жалели! Больше, чем когда-либо, она нуждалась в поддержке! Она взялась за перо с противоречивым чувством. Писать, чтобы отвлечься от страданий? Чтобы быть "при деле"? Писать, чтобы твой рассказ был интересен для всех, даже для тех, кого мало волнуют проблемы искусства и мир эстрадных звезд? Наконец, писать, не будучи уверенной, что твоя рукопись когда-нибудь увидит свет?.. Она вдруг отчетливо представила себе лица скептиков в варшавском литературном кафе на Краковском предместье. Вот один, за чашкой кофе, ворчит себе под нос: "Мало у нас графоманов, так еще одна решила заработать на собственном увечье..." Конечно, не случись с ней всего этого, вряд ли у нее появилась бы мысль об автобиографической книге. Но сейчас ей хотелось, чтобы эту книгу поняли правильно: она станет ответом на многие письма, которые приходили и приходят к ней отовсюду. И если уж ей больше не придется петь, если она не сможет больше появиться на сцене - пусть книга станет ее исповедью... Первые страницы шли тяжело: ощущалась какая-то внутренняя скованность. Каждое слово давалось с трудом. Первые страницы показались ей слишком женскими, жалобно-плаксивыми. Она разорвала их и начала писать все сначала. Впервые она на самом деле забыла, что большая часть ее тела еще находится в гипсе. Анна снова погрузилась в мир юности, когда энергичная рыжеволосая Янечка силой потащила ее во Вроцлавскую эстраду... Первым литературным ее критиком был журналист Яцек. - В принципе неплохо, - констатировал он, - словом ты владеешь. Но композиционно как-то не очень. Попробуй придумать завязку, разбей все на главы. Тогда будет интереснее, а главное - "читабельнее". Анна опять начала все сначала. Теперь она уже писала по тщательно продуманному плану. Правда, она постоянно сбивалась на детали. Для нее-то эти детали много значили. Но вот будут ли они что-то значить для читателя? Лечащий врач - высокий брюнет с милым, застенчивым взглядом, по имени Войтек Хаджинский, - начал готовить Анну к занятиям физкультурой. Впрочем, "занятиями", а уж тем более - "физкультурой", их можно было назвать только условно. Надо было учиться понемножку двигать руками и ногами и при помощи специального ремня пытаться хоть чуточку оторваться от подушки. Занятия были рассчитаны на несколько месяцев и требовали от врача исключительного мастерства, а от больной - мужества. Малейшее движение причиняло ей сильную боль. Иногда Анне казалось, что все усилия напрасны, что теперь не удастся восстановить двигательные функции и невозможно избежать неподвижности. Она начинала беспомощно плакать, и тогда добродушное лицо врача делалось строгим, даже злым. Он быстро уходил со словами: - Завтра начнем все сначала. И не хныкать! Не выношу женских слез! Назавтра все начиналось сначала. Каждое движение требовало не только выдержки, но и огромного напряжения. Она обливалась потом, а глаза сами закрывались от усталости. - Хотите петь? - допрашивал врач. - Хотите любить? - Хочу! - срывалась на крик больная. - Тогда работайте! Вы же мужественный человек... После таких занятий, пусть поначалу и продолжавшихся считанные минуты, Анне страшно было думать о том, чтобы писать дальше свою "исповедь". Она упрямо гнала от себя сон. Но усталость сковывала ее, и она надолго засыпала. Просыпалась с ощущением страха: все напрасно - левая рука и нога не слушаются. Они как будто мертвые, как будто чужие. Так продолжалось месяцами. Но с каждым днем Анна, превозмогая боль, едва заметными, крохотными шажками шла к выздоровлению. Она не обратила внимания на незнакомого доктора, который однажды пришел к ней в палату и принялся внимательно рассматривать то место на предплечье, где появилась опухоль. Главным было ощущение (она чувствовала это всем сердцем), что у нее внутри что-то происходит. Будто наполняются живой кровью мускулы, будто они вот-вот начнут действовать. Кажется невероятным - сегодня без помощи врача она подняла руки над головой и даже попыталась похлопать в ладоши. На следующий день еще раз. Теперь даже можно потянуться, будто зевая после сладкого сна. И перейти к следующим упражнениям, будучи уверенной, что все делается не напрасно, что в конце концов достижения медицины, помноженные на волю к жизни, способны дать результат... А за окнами снег. Мама и Збышек рассказывают о том, какая она, заснеженная Варшава - веселая, нарядная, новогодняя. Всюду звучит музыка, люди поздравляют друг друга с рождеством, желают счастья. У Ани тоже немало посетителей - поздравлений и пожеланий хватает. Им бы осуществиться хоть наполовину, хоть на четверть, хоть на самую малость! Почти полтора года в больнице. Полтора года страданий. Только страданий? Нет! Это были и месяцы трудной, жестокой борьбы, увенчавшейся, правда, только частичным успехом. Анна еще не знала, что врач, приходивший к ней и осматривавший опухоль, по профессии - онколог и что он подозревает у нее начальную форму рака кожи. Требовалось немедленное хирургическое вмешательство. Анне еще одна операция показалась пустяковой по сравнению с теми, которые ей пришлось перенести. Руки ее держались на "гвоздях", мастерски вбитых туда искусными хирургами. По частям собранный позвоночник, вместе с левой половиной тела - тоже результат изумительного искусства хирургов. Теперь была удалена опухоль. И тут, накануне рождества, Анна неожиданно для себя задала доктору Войцеху Хидзинскому вопрос (который ей самой показался странным и нелепым): - Пан Войцех, а скоро я смогу поехать домой? - Домой, домой, - задумчиво повторил доктор. - А где, собственно говоря, у вас дом? - Во Вроцлаве. Правда, мама пока снимает комнату в Варшаве, но министр сказал, что мы вот-вот должны получить квартиру... - Понимаете, если бы у вас были хорошие домашние условия, я бы счел даже полезным для вас как можно скорее покинуть больницу. Ваш жених - инженер? Тогда он сможет установить и в комнате снаряды, необходимые для лечебной физкультуры. xxx И наступил долгожданный день, когда можно было распрощаться с больницей! Надолго ли? Этого Анна не знала, но была уверена в одном: она сделает все возможное, все, что только сможет выдержать, чтобы никогда больше не возвращаться в больницу. Ее на носилках внесли в машину "скорой помощи". Машина понеслась по Маршалковской, потом по аллеям Уездовским к площади Победы. Это был еще не "ее" дом. Это была лишь отданная им на временное пользование чужая квартира. Но Анна испытывала блаженство: наконец-то она оказалась в человеческом жилище, без запаха лекарств, без строгих лиц медсестер. В квартире был телевизор, и теперь Анна могла смотреть интересующие ее телевизионные программы. Естественно, ее волновала эстрада, и она с нетерпением ждала так называемые развлекательные передачи. Она увидела на экране Поломского и Куницкую и обнаружила, что они нисколько не изменились за полтора года, будто она рассталась с ними вчера. Понравилась Марыля Родович, о которой она впервые услышала от санитара в больнице, действительно очень яркая, темпераментная, необычная, со "своим лицом". Втайне Анна надеялась, что, может быть, в одну из передач включат ее старую запись. Но Анны в эфире не было, и с этим предстояло смириться... Зато работа над книгой здесь, "дома", шла лучше, чем в больнице. Она писала по два-три часа в день: дольше не разрешали врачи. А мама очень следила за тем, чтобы Збышек строго выполнял функции главного специалиста по лечебной физкультуре. "Збышек, Збышек! Как отблагодарить тебя за твою доброту, за твое преданное сердце, за те невзгоды и неудобства, которые ты добровольно принял на себя. Ты разделил со мной мои страдания". И хотя к Анне ежедневно приходили специалисты и долго, обстоятельно занимались с ней, - со Збышеком все получалось как-то легче. Она научилась сидеть на постели и несколько минут держаться в таком положении, хотя кружилась голова и она судорожно хваталась за специальные поручни, чтобы не упасть. Радостное возбуждение новизны стало угасать. Боли в спине усилились (неужели ничего не удастся сделать и она приговорена к неподвижности?). В один из мартовских дней, когда солнце весело заглянуло в окно, ей принесли письмо, судя по штемпелю, отправленное несколько месяцев назад из Гонконга. Его автором был выдающийся мореплаватель Леонид Телига - смелый и мужественный человек, совершивший в одиночку кругосветное плавание на яхте. Из письма следовало, что он лишь недавно узнал о несчастье Анны и очень огорчился. И просто как человек, и как большой поклонник ее таланта. Оказывается, он взял с собой в плавание записи ее песен и часто слушает их. "Это, - писал он, - придает мне силы в борьбе со стихией". Телига очень бы хотел, чтобы его письмо хоть чуточку помогло Анне в борьбе за возвращение на сцену. "Я не сомневаюсь, - он подчеркнул эти слова, - в том, что это Ваша главная и единственная цель. Вы рождены для искусства так же, как искусство рождено для Вас. Я верю, я надеюсь, я не сомневаюсь, что Вы вернетесь". В письме были его стихи "Ночь над Меконгом", посвященные Анне. Очень лирические, мужественные, полные твердой веры в торжество человека над разбушевавшейся стихией. Это письмо очень взволновало Анну, она испытывала горячее чувство благодарности к этому сильному человеку, где-то в океанской дали задумавшемуся о ее судьбе. Она читала снова и снова его стихи и вдруг с удивлением обнаружила, что уже не читает их, а просто шепотом напевает. Что это?! Музыка, ее собственная музыка?! Или просто тоска по пению? Наверное, однажды где-то услышанная мелодия сама собой легла на стихи... День ото дня ей становилось все лучше. Правда, по утрам все так же невыносимо болела голова, но мускулы становились все более податливыми и послушными. Однажды мама вошла в ее комнату и чуть не уронила от неожиданности поднос: Анна сама, без посторонней помощи, полусидела на кровати и радостно улыбалась ей. В конце июля она уже спускала ноги с кровати. После затянувшегося перерыва она опять увлеченно работала над книгой, дойдя до самого трудного, как ей казалось, места - фестиваля в Сан-Ремо, в общем-то, для нее и почетного и загадочного. Однажды она проснулась от шума в передней. Дверь была распахнута настежь, и какие-то люди под командованием Збышека пытались затащить в квартиру громоздкий предмет. - Что происходит? - спросила Анна у вошедшей в комнату мамы. - Твоему Збышеку просто цены нет! Представляешь, он взял напрокат для тебя пианино! "Збышек, Збышек! - в который раз с нежностью повторяла она его имя. - Сколько же в тебе доброты! Как ты умеешь понять меня, угадать, что мне всего нужнее..." Теперь пианино в соседней комнате притягивало ее, как магнит. Инструмент властно звал к себе. Анна еще не видела его, но уже мечтала о нем, как путник в пустыне, изнуренный жаждой, мечтает о глотке ледяной воды. Ноги не слушались, казалось, они вот-вот подломятся. Анна опиралась на коляску, палки, костыли, случайные предметы - и шла. Шла крохотными шажками, почти ползла - и в изнуряющие жаркие дни, и в ветреные осенние - в соседнюю комнату, где под закрытой крышкой ждали ее прикосновения черные и белые клавиши. Желанный день настал! Заботливые руки Збышека приподняли крышку, и на клавиши легли длинные худые пальцы Аниных рук. Она начала подбирать мелодию "Эвридик", виновато улыбаясь, если сбивалась и фальшивила. Потом заиграла более уверенно. Потом молча просидела у пианино несколько часов, как сидят с дорогим и близким человеком после долгой мучительной разлуки. Потрясение от встречи с музыкой оказалось слишком велико. Она пролежала потом несколько месяцев, не в силах шевельнуться. А потом снова пошла... И хотя по настояниям врачей занятия музыкой должны были продолжаться недолго, Анна старалась продлить удовольствие и вырвать у тщательно оберегавшей ее покой матери хотя бы лишнюю минуту. Однажды она положила на пюпитр стихи Леонида Телиги и начала тихонько, одним пальцем подбирать к ним мелодию. "Ну вот, - с юмором отметила она про себя. - Сколько талантов открыла автомобильная катастрофа! Мало того, что стала писателем. Теперь я еще и композитор!" Давняя знакомая мамы - Алиция Новак, преподавательница литературы в школе, прислала Анне несколько своих стихотворений, объединенных названием "Человеческая судьба". Стихи были неровные, вряд ли их кто-нибудь напечатал бы, но как тексты песен они показались Анне приемлемыми. Они были лиричны, музыкальны. В них была заключена внутренняя мелодика, столь ценная для песенных текстов. А кроме того, они совпадали с нынешним настроением Анны. Долгие месяцы, а теперь уже и годы скованная, изувеченная болезнью, она особенно высоко ценила мгновения будничной жизни. "Улыбнись, - говорилось в одном стихотворении, - улыбнись каждому мгновению, ведь жизнь прекрасна, и радуйся ей, радуйся счастью жизни". Сначала Анна решила показать эти стихи знакомым композиторам, даже позвонила Катажине Гертнер, но той не оказалось дома. Анна попросила мужа Гертнер, чтобы, как только Катажина вернется, она обязательно позвонила ей. Но тот или забыл передать ее просьбу, или Катажина просто не смогла позвонить, во всяком случае, Анна звонка так и не дождалась, а обращаться вторично ей не хотелось. Между тем стихи Алиции Новак рождали в ее душе музыку. Она уже не могла избавиться от мотива, словно "прилепившегося" к ней. На него удачно ложился текст "Человеческой судьбы". Через несколько недель Анна написала мелодии и к другим текстам, присланным ей Алицией. "Что это - просто увлечение? - смятенно думала Анна. - Или действительно во мне родился композитор да вдобавок еще и писатель?! И то и другое я ведь буду делать одинаково плохо. А добрые друзья из сострадания ко мне, отпевшей свое, будут стараться "пробивать" это дилетантское "творчество", над которым бы просто посмеялись, будь я здорова..." Пожалуй, не было критика беспощаднее ее самой, будь то книга, работа над которой приближалась к концу, или песни, над которыми она только начинала работать. Она спела их маме и Збышеку и услышала от них восторженные слова (иного, впрочем, она и не ожидала). Мать растроганно гладила ее по голове, Збышек нежно целовал руки... Тут все было ясно: родные, любящие люди... А в искусстве "родственников" не бывает. Там судят по суровым профессиональным законам. И, если не считать всевозможных художественных советов, жюри и комиссий, сама жизнь властно и беспощадно сортирует, отбрасывая дилетантски беспомощное и оставляя значительное и талантливое... Через несколько месяцев Анна отдала Яцеку рукопись книги, которую она назвала "Вернись в Сорренто", взяв с него обещание, что он честно, без дипломатических прикрас, передаст ей отзывы редакторов и рецензента издательства "Искры". Яцек сдержал слово и скоро явился к Анне. В его глазах прыгали веселые бесенята. - Поздравляю! Я и не сомневался в успехе. Конечно (да ты и сама знаешь), с точки зрения литературы это... В общем, не в этом дело. Но как исповедь певицы - не профессионального литератора - прекрасно! Литературному редактору тут делать нечего. Ты уж меня прости за прямоту, - Яцек невольно засмеялся, - как выяснилось, ты просто талантливый человек. И потому, за что бы ты ни взялась, все получается талантливо! Анна просто воспрянула духом. Раньше она не решалась показывать свои опусы профессионалам. А теперь, ободренная, успокоившаяся, решила в ближайшее время обязательно пригласить к себе домой музыкантов и поэтов и показать песни на стихи Алиции Новак. Она уже позвонила некоторым своим знаменитым знакомым. Но в последний момент все пришлось отложить. Ночью начались сильные боли в позвоночнике, голову снова стянул железный обруч, и она провела несколько мучительных дней в постели. Друзья собрались у нее спустя три месяца. Почти три года Анна не выходила на улицу. В лице не осталось ни кровинки, огромные глаза, наполненные страданием, в этот вечер светились радостью. Правда, она тяжело опиралась на палку. Но в ее облике ничто не вызывало чувства жалости и сострадания. Через полчаса гости и думать забыли, что пришли к тяжело больному человеку, с которым судьба обошлась так жестоко. На пианино Анна играла неважно (уроки музыки ей довелось урывками брать лишь в детстве), поэтому аккомпанировал ей ее старый товарищ, знакомый по Вроцлавской эстраде, который жил теперь в Варшаве. Анна пела! Ее истосковавшаяся по музыке душа, казалось, в этот вечер брала реванш за упущенное. Она пела свободно, легко, словно снова обрела крылья, словно не было всех этих страшных лет, наполненных болью, операциями, запахами лекарств, душевным смятением. Она мечтала услышать резкие критические слова, строгий профессиональный разбор. Но гости не скупились на похвалу, говорили о том, что подлинный талант и настоящее мастерство нельзя сломать, а душу и сердце - разбить, что музыка ее песен нежна и сердечна, хорошо передает настроение, их необходимо как можно скорее записать, их ожидает несомненный успех... Настала осень. Но, в отличие от прошлогодней, она уже не казалась Анне такой унылой и горькой. Ей разрешили выходить на улицу, и она с палкой в руке в сопровождении мамы или Збышека ковыляла около дома, иногда нагибалась, чтобы поднять красивые желтые листья. Потом садилась на скамейку и долго наблюдала, как школьники после уроков весело гоняют футбольный мяч... Дела с записями песен хоть и несколько затянулись, но шли довольно успешно. Художественный совет принял их единогласно, оркестровки были закончены в срок. Теперь ждали оркестр Варшавского радио, с которым должны были быть записаны фонограммы. Обрадовала и Качалина: она прислала из Москвы клавиры нескольких песен советских композиторов, просила побыстрее сообщить о них мнение, сообщить желаемую тональность и даже возможность приезда в СССР для записи пластинки. Ох уж эта Анюта! Трудно было предположить, что в зрелом возрасте можно найти себе такого верного и бескорыстного друга. Друзей обычно находят в детстве, потом, бывает, теряют. А уж когда тебе за тридцать да ты еще живешь в другой стране... Друг, незримое присутствие которого помогает жить, нет, точнее, помогает выжить, - этому же нет цены! Как они там, Анна и ее мама, Людмила Ивановна, - такие добрые, сердечные, интеллигентные люди, такие естественные и открытые? Вряд ли в их доме что-нибудь изменилось. В таких семьях все постоянно: и мебель, и книги, и привязанности, и друзья. Неужели ей снова удастся побывать в гостеприимной квартире на улице Герцена, отведать приготовленную Людмилой Ивановной "фирменную" селедочку и пирожки с капустой? Анна долго изучала клавиры, присланные Качалиной, восхищаясь ее высочайшим профессионализмом, схожестью, вернее, совпадением их вкусов. Надежда - мой компас земной, А удача - награда за смелость, А песни довольно одной, Чтоб только о доме в ней пелось.... "Надежда"! Как это слово удивительно соответствует ее собственному состоянию души, ее мировосприятию! Надежда - она была ее спутником все ' это время. Время, практически вычеркнутое из ее жизни - и чисто человеческой, бытовой, и творческой. Время, отнявшее столько здоровья и сил. Давшее толчок к рождению новых сил, неизвестно как появившихся в ее искалеченном организме. Надежда - несмотря ни на что! Несмотря на приговор врачей. Несмотря на нечеловеческие страдания и потерю уже завоеванного... Теперь она ехала в студию, где ее ждал оркестр. чтобы приступить к записи. Музыканты встретили ее аплодисментами, и она радостно поздоровалась, будто рассталась с ними только вчера. Звукорежиссер предложил записать отдельно оркестровую фонограмму, а потом отдельно наложить голос. Анна запротестовала: ее принцип - записывать вместе с оркестром, чтобы чувствовать его дыхание, видеть дирижера, слышать каждый инструмент. Она работала над записью несколько часов легко, вдохновенно и радостно. Музыканты невольно забыли, что рядом с ними находится человек, практически "собранный заново", спрятавший в своем теле множество инородных предметов, - настолько они были увлечены... Записи продолжались всю неделю. В комнате звукорежиссера, отделенной от студии стеклянной стеной, собирались почти все находившиеся на студии: композиторы, певцы, оркестранты, уборщицы, курьеры... И после каждой песни они неистово аплодировали. Анне было очень сложно передвигаться без палки, но она заставляла себя это делать, потому что хотела, чтобы все, кому с ней предстоит работать, прежде всего видели в ней полноценного человека, физически равного себе, без всяких комплексов, не вызывающего ни жалости, ни повышенного интереса. На сочувственные расспросы о здоровье она отвечала, как правило, с юмором, но почти тотчас же меняла тему разговора. ...Ей позвонили с телевидения и предложили снять ее концерт. Анна поблагодарила за предложение, сказала, что пока это несколько преждевременно, но она надеется, что скоро можно будет серьезно поговорить и о телевидении. "Ох, пани Анна! - проворчал редактор телевидения. - Лучше с этим не тянуть, сейчас рано, а потом может стать поздно. Неактуально, понимаете?" - И она услышала в трубке короткие гудки... Накануне Нового года позвонили из канцелярии министра и сказали, что наконец-то решен вопрос о ее жилплощади. Ей предоставляется небольшая двухкомнатная квартира на окраине Варшавы, зато поближе к природе, к чистому воздуху, вдали от гари и копоти центральных улиц... Когда она приехала в свою новую квартиру, там уже стояла мебель Збышека - письменный стол, четыре стула, диван и только что купленная новая тахта. Не все умеют по-настоящему радоваться жизни. Кое-кто брюзжит и жалуется, даже когда есть все основания быть довольным. Анна