ый уже Станислав, Стас). Мирное это существование было прервано только однажды, когда как-то вечером Михаил спросил меня перед сном: "Саня, ты не помнишь, у Стендаля есть такой рассказ про знатную даму и карбонария. Как он называется? Там, кажется, у нее имя и фамилия -- с одной и той же буквы!". Последующие два дня мы мучительно и безуспешно вспоминали. А в ночь на третий он разбудил меня под утро и радостно заорал: "Ванина Ванини!". В конце мая к нам закинули вертолетом рабочих и техников, и началась работа. Не обошлось и без экзотики. Заместитель начальника экспедиции Петухов с первым же вертолетом прислал к нам нанятую им в Игарке на сезон повариху, шуструю чернявую девку с золотыми зубами и блатной татуировкой. Свою программу она объявила тут же у трапа вертолета, откуда выгрузилась, держа в руках гитару, перевязанную огромным розовым бантом: "Буду со всеми, а начну с начальства". Вечером того же дня начались первые неприятности. Мы с Мишей и Стасом мирно выпивали в своей палатке, как вдруг раздался истошный женский крик: "Помогите, -- насилуют!". Мы выскочили из палатки. Крик продолжался. Ориентируясь на него, в уже полной темноте, прибежали на площадку, где днем приземлился вертолет. Посреди нее лежала Шурка (так звали нашу новую повариху) одна, совершенно одетая, и орала благим матом. "Насилуют", -- снова крикнула она, увидев нас, и захохотала. Выяснилось, что она пьяна в стельку и встать на ноги не может. "Значит, померещилось, -- заявила она нам в ответ на наши негодующие замечания. -- Уж и помечтать девушке нельзя!" Первым объектом ее устремлений стал Миша Иванов, бывший тогда начальником нашей партии. У нас в палатке стоял старый ламповый приемник, на стенке которого были наклеены какие-то цветные женские головки (с обертки немецкого туалетного мыла). Каждый вечер она повадилась приходить к нам, невыносимо надушенная. "Михаил Иванович, скажите, это ваша жена? -- кивала она на наклейки. -- Какая красивая! А я, однако, вам больше подойду. Вы не смотрите, что я на вид такая худая -- просто кость у меня тонкая..." Потом она принималась закидывать ногу на ногу, и шелковая юбка, сползая, обнажала ее смуглое бедро с синей вытатуированной надписью "добро пожаловать" и стрелкой в соответствующем направлении. Несколько дней подряд мы ее успешно выставляли, но потом Иванов не вынес натиска и сбежал вместе со Стасом в недельный маршрут, оставив меня за старшего. Настала тяжелая жизнь. По ночам я наглухо законопачивался в палатке, хотя и переселил туда своего приятеля геофизика Володю Юрина, чтобы не оставаться одному. Шурка обозлилась. По утрам, направляясь к большой армейской палатке, где располагался наш камбуз, на завтрак, я слышал, как она, разливая кашу, держит речь перед проходчиками под их одобрительный смех: "Он что же думает, -- что если он образованный, то он могет от меня свой жидовский нос воротить? Не выйдет. Все равно я его уделаю!". Я разворачивался и шел обратно в палатку завтракать лежалым сухарем. На мое счастье, через пару дней нашлись добровольцы, закрывшие собой эту амбразуру... Я же все последующие годы, пока работал начальником партии, женщин больше в повара не брал. Контингент наших техников и рабочих, набранных только на сезон еще в Питере, как уже я упоминал, состоял из людей случайных, и хотя, принимая на работу, требовали показать паспорт и с судимостями старались не брать, люди попадались всякие. На этом фоне выделялся неизлечимый алкоголик, которого все звали Федя, невысокого роста, плотный, с седыми кавалерийскими усами и цепким неприятным взглядом пустых и неотвязных глаз. Пил он при каждом удобном случае. Выпив, становился агрессивен и назойлив. Я как-то, понадеявшись на его фронтовое прошлое, назначил было Федю завхозом, но он при первой же поездке в Игарку пропил все казенные деньги, да еще и продал нашим эвенкам-каюрам закупленный им для экспедиции фталазол, выдав его за противозачаточное средство. Ходил он в неизменном донельзя вытертом и лоснящемся пиджаке с орденом Красной Звезды. Всю войну, если верить ему, прошел "от звонка до звонка". О карьере своей военной рассказывал так: "Был я сержантиком, был я лейтенантиком, был я и капитанишкой... Потом опять сержантиком". Служил поначалу в танковых частях, потом в штрафбате. Говорить с интересом мог только о двух предметах, которые знал досконально, -- о системах немецких танков и женских статях. Уважения ко мне он не испытывал решительно никакого, особенно после того как, вспоминая каких-то своих фронтовых друзей, сказал: "Да какие они мне друзья -- суки они, все меня продали потом. Я таких друзей полетанью мажу". Когда я спросил у него, что такое полетань, он заорал мне в лицо, что не может быть в тайге начальником человек, который не знает элементарных вещей, -- такой начальник всех погубит, и это впрямь вызвало довольно долгое скептическое отношение ко мне со стороны наших работяг. Был и еще один, Семен Иванович, убивший в разное время пять человек и отсидевший "по мокрому делу" в разных лагерях лет пятнадцать, а потом досрочно освободившийся по сложной зачетной системе. По вечерам он подсаживался ко мне и вздыхал: "Эх, Александр, тут же скука смертная! Тут же только мы с вами двое -- интеллигентные люди, не с кем слова сказать!". К вопросам жизни и смерти, впрочем, относились довольно просто. Летом того же пятьдесят девятого года к нам на Колю прислали огромного черного азербайджанца Ахмеда с его подругой Фаридой для промывки шлихов. Однажды вечером Фарида у костра поулыбалась мне несколько больше, чем, по мнению Ахмеда, это полагалось. На следующий день я вместе с его бригадой пошел с утра на шлихи вдоль берега Колю. Время было утреннее, прохладное, поэтому одет я был, как и все прочие, в ватник, а на спине болтался сзади полупустой рюкзак. Ахмед шел след в след по тропе за мной. Вдруг я почувствовал какое-то горячее прикосновение к левой лопатке. Ощущение было не больным, но неожиданным. Я обернулся и увидел Ахмеда, молча заносящего окровавленный нож для второго удара. Поскольку в правой руке я нес лоток, то инстинктивно закрылся от удара свободной левой, поэтому нож пробил мне кисть левой руки между большим и указательным пальцами. Набежавшие сзади схватили Ахмеда за руки и отняли нож. Меня пришлось перевязывать, разорвав для этого мою же безнадежно испачканную кровью рубаху. Первый удар был нацелен точно под левую лопатку. Спасло меня только то, что ватник и свободно висевший полупустой рюкзак не позволили ножу пройти в глубину, да еще случившаяся пряжка на лямке рюкзака повела втыкающееся лезвие чуть выше. Так у меня и остались два шрама -- в память о тех годах. В целом же длинный полевой сезон пятьдесят девятого года на реке Колю остался в памяти как самый интересный. Жили мы втроем в одной палатке и по вечерам за чаем коротали время в долгих разговорах, заводилой которых неизменно был Стас Погребицкий, отличавшийся резким и острым умом, оригинальностью суждений и довольно сложным характером. Он тогда ходил в молодых геологических гениях и держал в страхе весь наш ученый совет, включая Урванцева, которые мало понимали, о чем он докладывает. Понимал его тогда, пожалуй, только Коржинский* в Москве. * Коржинский Дмитрий Сергеевич -- выдающийся геолог и геохимик, академик, лауреат Золотой медали им. В. И. Вернадского. У Стаса была довольно неприятная привычка в полемике или споре долго и пристально смотреть своему противнику в глаза неподвижным и немигающим взглядом. Говорил он так же прямо, как смотрел. Он мог, например, заявить на ученом совете Института геологии Арктики: "Вы тут все -- малообразованные люди, и мне с вами нечего обсуждать". Иные от него шарахались. Послушав однажды мои стихи, он заявил в своей обычной манере: "Бросай немедленно геологию, все равно как геолог ты останешься говном". "Почему это?" -- спросил я обиженно. "Да потому что стихи у тебя получаются лучше, а две такие разные вещи человек хорошо делать не может". Несмотря на молодость (всего двадцать четыре), он уже был автором нескольких нашумевших статей. Традиционной теории генезиса медно-никелевых руд норильского типа противопоставлял гипотезу, которая выдвигала совсем другие поисковые критерии. В долгие темные вечера в палатке на Колю велись длинные научные и ненаучные споры, в которых последнее слово всегда было за Стасом. Вместе с тем работоспособности он был нечеловеческой. Мог сутками пропадать на обнажении* или сидеть за микроскопом. Жадно поглощал всю научную литературу, неизвестно где доставая оттиски статей, у нас не издававшихся. Неукротимый характер Стаса, широкий научный кругозор и безусловный талант исследователя предвещали ему блестящее будущее. Случилось, однако, иначе. В июле следующего, шестидесятого года он погиб на реке Северной, неподалеку от того места, где стояли наши палатки на Колю. * Так полевые геологи называют выходы коренных пород из-под рыхлых отложений. -- Ред. В тот год мы с Ивановым остались в Ленинграде защищать отчет предыдущей экспедиции, а Станислав поехал вперед на весновку с отрядом, чтобы осмотреть новые рудопроявления и наметить фронт разведочных работ. Помню, мы провожали его в мае в ресторанчике-поплавке на Петроградской, где немало было выпито шампанского и сказано заздравных тостов. Станислав улетел в Игарку, откуда еще по снегу высадился с отрядом в район среднего течения притока Нижней Тунгуски реки Северная (старое эвенкийское название этой реки -- "Тымера", что по-русски значит "Опасная"). Здесь, примерно на сто пятнадцатом километре выше устья реки, они встали лагерем, чтобы, как только сойдет снег, начать осматривать близкие медноникелевые рудопроявления и вскрывать их канавами и шурфами. Начальником партии был Стас -- самый молодой в ней по возрасту. А дальше произошло следующее. Когда сошел снег, надо было кому-то отправиться вниз по реке, чтобы просмотреть выходы коренных пород вдоль берега реки. Погребицкий вызвал для этого из Туруханска вертолет, но тот не пришел. Его ждали день, другой, третий. А время уходило. Наконец Стас психанул, приказал всем продолжать разведочные выработки на старом месте, а сам, погрузившись в резиновый "клиппербот" и взяв палатку и продукты на два-три дня, стал сплавляться по реке один, чем нарушил одно из главных правил работы в тайге -- никогда не ходить в одиночку. Приказать ему, однако, было некому -- он был самый главный. Река Северная в том месте, где стоял отряд Стаса, спокойно течет в пологих песчаных берегах и шириной -- метров около трехсот. А вот ниже, на сто первом километре, где песчаники сменяются базальтами, она резко сужается и входит в глубокий базальтовый каньон с отвесными и окатанными не зацепиться -- стенами. Вода здесь катит, пенясь и бурля, набирая скорость, как лыжник на трамплине. И кончается все огромным порогом в нижней части ущелья с водопадом около десяти метров. Напротив водопада -- отвесная скала, а под ним кипит, бешено крутясь, стремительный поток. Еще за год до беды нам пришлось наблюдать, как входят в это проклятое место деревья, смытые половодьем. Из водоворота они выскакивают на поверхность -- как из лесопилки с обломанными ветвями и ободранной корой. Станислав прекрасно знал, что место это на плаву непроходимо, и, конечно, не собирался этого делать. Что стряслось, так и осталось навсегда загадкой. Может быть, он, слишком близко подойдя на лодке к каньону, не успел выгрести к берегу? Одет он был в меховую куртку и сапоги с длинными голенищами. Рюкзак и геологический молоток были привязаны к борту лодки, которую с одним пробитым отсеком выкинуло на мелководье тремя километрами ниже. Станислав же бесследно исчез. Судя по всему, он остался в том каменном мешке под водоворотом. В день, когда все это случилось, я прилетел в Туруханск. И уже на другой день, поскольку поиски с самолетов и вертолетов ничего не дали, я в группе из трех человек на двух резиновых лодках отправился на поиски его тела вдоль всей реки вплоть до самого устья. Не дай Бог никому искать тело своего товарища... Медленно двигаясь вдоль берегов и обыскивая кусты, отмели, заросли речной травы и островки, мы перемещались к устью Северной. На пути и сами попали пару раз в тяжелые пороги; пропоров свои надувные лодки и утопив рацию, надолго застряли на берегу без связи с базой. Только на шестые сутки доплыли наконец до Нижней Тунгуски и, встретив там катер новосибирской экспедиции, вышли с помощью их радиостанции в эфир на нужной частоте. И я услышал радиопереговоры между начальником нашей экспедиции, находившимся в Курейке, и его заместителем, находившимся в Туруханске. Из разговора было ясно, что каждый из собеседников винит другого в том, что "пропала без вести группа Городницкого", и снимает с себя ответственность... Погребицкого так и не нашли. За долгие годы экспедиций на Крайнем Севере и в океане мне неоднократно приходилось терять товарищей, но эта ранняя гибель запомнилась особенно. Несчастный тот сезон 1960 г. выдался самым, пожалуй, тяжелым и драматичным. Больше месяца потратив на безуспешные поиски Погребицкого, мы не успели выполнить до наступления осенней непогоды все запланированные поисково-разведочные работы. В конце сентября, завершив их, наконец перевезли на оленях два десятка ящиков с образцами руды в центральный лагерь на Колю и, отпустив каюров с оленями, вызвали самолет. Шел мелкий, по-зимнему сухой снежок. Прилетевший на второй день пилот сказал: "У меня строгий приказ -- брать только людей. Все имущество бросайте до следующего года. Циклон идет" Непросто бросить имущество, которое за тобой числится. И совсем уж невозможно -- ящики с бесценными образцами, в которых, как нам казалось, промышленное содержание никеля. Это значило бы похоронить только что открытое месторождение, возможно, -- новый Норильск. Жажда подвига и -- безответственность руководили незрелыми нашими умами, и мы с Ивановым заявили коллегам: "Ящик с образцами -- семьдесят килограммов, и человек столько же. Мы двое ставим вместо себя ящики и остаемся ждать следующего рейса. Кто с нами?". Охотников до таких авантюр набралось вместе с нами семь человек, тем более, что лету до Туруханска было всего не более получаса, и пилот сказал, что постарается вернуться. Вернулся он, однако, только через месяц. Этот месяц, проведенный в напрасном ожидании самолета, без продуктов, с вышедшей на второй день из строя рацией, в непроходимой замерзающей тайге, стал нам хорошей школой на всю последующую жизнь. Первое, что я окончательно усвоил тогда, -- это пустоту и лживость наших детских иллюзий времен историй про челюскинцев, нашей бездумной уверенности в том, что "в нашей стране человеку не дадут погибнуть". Еще как дадут! Оказывается, авиаотряд в Туруханске связался с базой нашей экспедиции, где летчиков уверили, что продуктов у нас -- минимум на два месяца, так что можно особенно не беспокоиться. А было их -- на неделю. Но виновато было не начальство, а мы с Мишей, забывшие о том, что никогда, ни при каких обстоятельствах, нельзя ставить под угрозу жизни людей, за которых отвечаешь, во имя сомнительных открытий и легкомысленных амбиций. Больше всего мучились наши курильщики. Сначала они разбирали полы палаток и искали под ними старые окурки, потом стали жарить на костре березовые листья и пытались их курить. Их нечеловеческие муки навсегда отбили у меня охоту к курению. Лично у меня самые неприятные ощущения начались тогда, когда кончилась соль. А потом вообще все кончилось, и самое трудное было заставить себя и других каждый день расчищать площадку от снега в бесплодной надежде на прилет самолета. А снег все валил и валил. Когда самолет все-таки сел, площадку уже давно никто не расчищал, а нас тащили волоком и долго потом откачивали в Туруханске. Примерно через месяц после этого, уже в Ленинграде, мой товарищ застал меня дома за обедом накануне планируемого у него на следующий день дружеского застолья. "Еды готовь побольше, еды", -- заявил он жене, вернувшись домой. Самое же главное, что в образцах, таких богатых с виду, на которые мы с Михаилом возлагали радужные надежды и из-за которых не задумываясь поставили на карту не только свои, но и чужие жизни, промышленных содержаний никеля не оказалось. Так невесело кончилась для меня детская романтика быстрых и героических открытий. Итогом же месячного голодания в осенней тайге стала песня "Черный хлеб". В последующие два года мне довелось руководить большой геофизической партией, которая работала на реке Сухарихе, неподалеку от Игарки. Работы эти проводились по договору с Красноярским геологическим управлением и были хотя и тяжелыми, но привязанными к одному месту, так что прежней "съемочной" экспедиционной экзотики в них уже не чувствовалось, а был жесткий производственный план... Экзотические события тем не менее все-таки случались. С намагниченных лент Строки из тех экспедиций В эту подборку вошли песни "Перекаты", "За белым металлом", "Черный хлеб", история которых рассказана в прозаических отрывках. Две первых посвящены памяти геолога Станислава Евгеньевича Погребицкого, погибшего на реке Северной в 1960 году. Я тогда написал цикл стихотворений и песен, связанных с печальным этим событием. О песне "Перекаты" нелестно отозвался в начале шестидесятых уважаемый мною Марк Наумович Бернес (не зная предыстории, он увидел в этой песне свидетельство распущенности современной молодежи). Одно из стихотворений этого цикла -- о памяти мужчин -- песней стало независимо от меня. Узнал я про это, как ни странно, в редакции "Химии и жизни", когда один из сотрудников редакции спел песню на мои старые стихи. В песне не было двух предпоследних четверостиший, зато неизвестный мне автор, блюдя форму -- три куплета по восемь строк, -- дописал концовку: Пусть помнят, считают своими, Довольно на это причин, Пускай хранит наше имя Серьезная память мужчин, Тяжелая память мужчин, Надежная память мужчин. Самое интересное, что мотив почти полностью совпал с мотивом другой моей экспедиционной песни, написанной позже... ПЕРЕКАТЫ Все перекаты да перекаты. Послать бы их по адресу! На это место уж нету карты -- Плыву вперед по абрису. А где-то бабы живут на свете, Друзья сидят за водкою. Владеют камни, владеет ветер Моей дырявой лодкою. К большой реке я наутро выйду. Наутро лето кончится. И подавать я не должен виду, Что умирать не хочется. И если есть там с тобою кто-то, Не стоит долго мучиться: Люблю тебя я до поворота, А дальше -- как получится. x x x Когда мы уйдем от комнат, От солнцем нагретых листьев, О нас не доверьте помнить Женщинам нашим близким. Пусть нас не считают своими, Печальных не ждут годовщин, -- Пускай сохранит наше имя Надежная память мужчин. Когда упадем мы навзничь, Когда не откроем глаз, Пускай они будут праздничны И выпьют они за нас. Пусть женщин не будет с ними, От разных на то причин, -- Пускай сохранит наше имя Тяжелая память мужчин. А женщины, что там женщины, -- Вопрос до предела прост: До гроба любовь обещана, А дальше -- какой с них спрос? Прижмутся губами ночными К чужому рисунку морщин... Пускай сохранит наше имя Упрямая память мужчин. Пусть наши сердца хранит она И песни поет спьяна, Болотом и ветром испытана И спиртом обожжена. ЗА БЕЛЫМ МЕТАЛЛОМ В промозглой мгле -- ледоход, ледолом, По мерзлой земле мы идем за теплом, За белым металлом, за синим углем, За синим углем -- да за длинным рублем. И карт не мусолить, и ночи без сна, По нашей буссоли приходит весна, И каша без соли пуста и постна, И наша совесть -- чиста и честна. Ровесник плывет рыбакам в невода, Ровесника гонит под камни вода, А письма идут неизвестно куда, А в доме, где ждут, неуместна беда. И если тебе не пишу я с пути, Не слишком, родная, об этом грусти: На кой тебе черт получать от меня Обманные вести вчерашнего дня? В промозглой мгле -- ледоход, ледолом, По мерзлой земле мы идем за теплом, За белым металлом, за синим углем, За синим углем -- не за длинным рублем. ЧЕРНЫЙ ХЛЕБ Я, таежной глушью заверченный, От метелей совсем ослеп. Недоверчиво, недоверчиво Я смотрю на черный хлеб. От его от высохшей корочки Нескупая дрожит ладонь. Разжигает огонь костерчики, Поджигает пожар огонь. Ты кусок в роток не тяни, браток, Ты сперва оглянись вокруг. Может, тот кусок для тебя сберег И не съел голодный друг. Ты на части хлеб аккуратно режь, Человек -- что в ночи овраг. Может, тот кусок, что ты сам не съешь, Съест и станет сильным враг. Снова путь неясен нам с вечера, Снова утром буран свиреп. Недоверчиво, недоверчиво Я смотрю на черный хлеб. ...Так невесело кончилась для меня детская романтика быстрых и героических открытий. Итогом же месячного голодания в осенней тайге стала песня "Черный хлеб". В последующие два года мне довелось руководить большой геофизической партией, которая работала на реке Сухарихе, неподалеку от Игарки, где были обнаружены халькозин-борнитовые руды с редкометалльными включениями, и надо было проследить рудные тела с помощью электроразведки для последующего разведочного бурения. Работы эти проводили по договору с Красноярским геологическим управлением и были хотя и тяжелыми, но привязанными к одному месту, так что прежней "съемочной" экспедиционной экзотики в них уже не было, а был жестокий производственный план. Экзотические события тем не менее все-таки случались. Неподалеку от нас, ниже по течению реки Сухарихи, стояла большая производственная разведочная партия Красноярского геологоуправления, в которой было около десятка геологов и шесть десятков буровиков, большей частью из бывших "зеков", людей пьющих и отчаянных. Женщин у них в партии не было совсем, и поэтому, бывая у нас по-соседски в гостях, они, и прежде всего бригадир буровиков -- огромного роста рыжий детина, которого все звали просто Федя, положили глаз на нашу лаборантку Нину Орлову, отличавшуюся высокой грудью, кокетливой улыбкой и пышными светлыми кудрями. (Здесь и ниже, по понятным причинам, имена и фамилии женщин изменены.) В конце августа во всех геологических партиях в те поры шумно и пьяно отмечали Всесоюзный день шахтера -- собственного дня тогда у геологов еще не было. Как раз накануне основной отряд геофизиков из нашей партии отбыл на соседнюю речку Гравийку, чтобы готовить там новый полигон. В старом лагере, кроме меня, остались только старик повар, один молоденький практикант и Нина, занимавшаяся вычерчиванием какой-то отчетной карты. Мы не знали, что к нашим соседям по случаю праздника завезли самолетом из Игарки десять ящиков спирта. Вечером того же дня до нас донеслась беспорядочная ружейная пальба, рев тракторов, и в небо над лесом одна за другой взлетели несколько ракет. "Гуляют ребята", -- равнодушно, хотя и не без зависти, произнес старик повар и, постукивая деревянной ногой, приобретенной на каком-то лагерном лесоповале, отправился спать. Посреди ночи я неожиданно проснулся в своей маленькой холодной палатке от явственного рокота приближавшегося трактора. Выйдя из палатки и поеживаясь от предутреннего холода, я заметил в рассветных сумерках приближающийся трактор, к которому были прицеплены большие сани. На них размахивала руками и орала что-то бессвязное пьяная орава. Увидев меня, все обрадовались и радостно засвистели. "Саня, -- заорал появившийся из кабины трактора Федя, -- ты не бойся нас, мы тебя не тронем. Только Нинку нам выдай, и все. А то мужички мои без баб сильно оголодали". И тут как назло из-за моего плеча вынырнула неизвестно откуда возникшая Нинка. До нее явно дошел смысл сказанного. Она побледнела и затряслась. "Беги в лес куда-нибудь", -- с досадой шепнул я ей, хотя, сказать по правде, и не уверен был, что от этой оравы удастся убежать. Трактор тем временем опять неторопливо двинулся к нам. Что было делать? Выдать ее, а потом повеситься? Я кинулся в свою палатку, где у меня валялся около спальника старый трехлинейный карабин, и, схватив его, судорожно запихнул в пустой магазин случившуюся неполную обойму с четырьмя патронами. Другой обоймы нигде обнаружить не удалось. Махнув рукой, я выскочил из палатки навстречу приближающемуся тракторному гулу. Трактор и сани были уже метрах в ста пятидесяти. Увидев меня с карабином, Федя снова остановил трактор и крикнул: "Ты смотри не балуй, а то мы тебя самого, жидяра, враз пришьем. А Нинка все одно наша будет". Трактор опять затарахтел и двинулся в мою сторону. Тогда, ошалев от страха, но вспомнив неожиданно давние уроки военного дела, я залег прямо перед палаткой и дрожащими пальцами поставил планку прицела на 150 метров, наведя ходившую ходуном мушку на лобовое стекло тракторной кабины. Что теперь делать, неужели стрелять? И тут опять некстати появилась проклятая Нинка. Ее зареванный вид с растекшейся от ресниц тушью был ужасен. Обезумев от страха, она кинулась ко мне и, обхватив руками, громко стала кричать от страха, мешая целиться. Бабахнул выстрел, и пуля пошла куда-то вверх. Трактор тем не менее остановился. "Ах, ты так, гад? -- крикнул снова вылезший Федя. -- Ну, погоди. Пошли, ребя!" И вся ватага, человек пятнадцать, покинув сани, уверенно направилась в нашу сторону. "Беги", -- яростно зашипел я на Нинку, и она, увидев мое перекошенное от страха лицо, ойкнув, скрылась где-то сзади. Я залег снова. "Стой -- стрелять буду", -- каким-то чужим казенным голосом неуверенно крикнул я идущим. "Только попробуй, сука", -- широко осклабясь, ухмыльнулся Федя. И тут, когда до идущих, а шли они плотной кучей, нисколько меня не боясь, оставалось уже метров пятьдесят, не больше, я, вдруг успокоившись, старательно прицелился прямо в широкую Федину голову чуть пониже его неизменной, несмотря на лето, ушанки и, задержав дыхание, как учили, плавно нажал на спуск. Федя упал. Я даже поначалу думал, что убил его, но, как оказалось потом, пуля только чуть оцарапала кожу на голове и сбила ушанку, а упал он от испуга. Тут же залегли и все остальные и, громко матерясь, начали отползать к саням. Они-то ведь не знали, что у меня осталось только два патрона! "Ну, погоди! -- заорал снова оправившийся Федя. -- Мы сейчас к себе в лагерь за ружьями смотаемся и тебя, падла, изрешетим. А Нинка все одно наша будет!" В редеющих уже утренних сумерках затарахтел отъезжающий трактор, волоча за собой сани с матерящимися хмельными пассажирами. Через полчаса, отыскав в кустах спрятавшуюся там Нинку, я немедленно отправил ее на Гравийку в другой отряд вместе с практикантом, напуганным не меньше меня, а мы с одноногим поваром остались в лагере. Уже под вечер снова раздалось знакомое пыхтение трактора. Никакой вооруженной ружьями команды он, однако, не привез. "Саня, -- заорал радостно "подстреленный" Федя, заблаговременно притормозив перед лагерем и выскочив из кабины, -- не стреляй, мириться едем!" На тех же тракторных санях позвякивал ящик со спиртом, рядом стоял еще один с китайской свиной тушенкой "Великая стена". Вокруг ящиков сидели присмиревшие гуляки. По-видимому, бояться было нечего. "Прости, друг, -- заявил, похмелившись, Федя, -- черт попутал. Ты, главное, в голову не бери и шума из-за того не поднимай. Здесь у нас закон -- тайга, медведь -- хозяин, так что сами разберемся, понял?" Главной нашей утехой и отдыхом при работах на Сухарихе, впрочем, как и всегда при полевых работах на севере, была, конечно, баня. Не зря существуют старые геологические поговорки: "В Арктике плоть -- стерильна" или "Хорошо себя чувствуешь после бани -- особенно первые четыре месяца". Готовились к ней тщательнейшим образом. На берегу реки опытные умельцы складывали каменку из базальтовых валунов. При этом придирчиво разглядывали каждый камень -- трещиноватых, "сырых", не брали. Камнями этими обкладывалась буржуйка, сверху заранее устанавливали деревянный каркас для палатки. Топили буржуйку преимущественно березовыми дровами до такого состояния, чтобы каменная кладка раскалилась. После этого на каркас быстро натягивали самую плотную брезентовую палатку, сверху еще и тент, чтобы тепло держалось, на раскаленную каменку плескали первую шайку воды (чтобы дурной пар сошел) -- и баня была готова. Ставили палатку у самой реки выходом к воде, так что можно было, распарившись до отказа и вытравив из своего измученного тела всю многодневную грязь и усталость вместе с волдырями от комаров и кровавыми расчесами от мошки, плюхнуться с первобытным радостным криком в ледяную речную воду, холод которой начинаешь ощущать только через минуту-другую, да и то как слабое и приятное покалывание, бодрящее и освежающее твое такое непривычно белое новорожденное тело. Веники готовили заранее из молодого березняка. Их ошпаривали и вымачивали в душистом квасе, приготовленном из сухарных крошек. От этого над баней стоял свежий хлебный дух, вызывавший здоровый аппетит. Спирт по случаю бани также разводили и настаивали заранее, обычно на клюкве или на поспевающей уже бруснике, а запивали его ледяной брусничной водой. Парились основательно, в два или три захода. Сначала березовым веником, не стегая им по телу, а медленно нагоняя жгучее облачко пара и проходя им с мазохистскими стонами от пяток вдоль всей спины до самой макушки. Потом, отдохнув в спасительной прохладе воды, возвращались назад и ожесточенно хлестались вениками до той поры, пока тела из белых не становились медно-красными с бронзовым отливом. Профессионалы часто использовали наряду с березовыми пихтовые веники, утверждая, что только пихтовые иголки дают необходимый эффект, а старый полярник и поэтому профессиональный радикулитчик Коля Тимофеев, перед тем как париться "начисто", обмазывал себя специально для этого привезенным медом, уверяя, что если париться с медом, то "все поры вывернутся наружу, как перчатка". Бане, устраивавшейся перед выходным днем, предшествовали обычно специальные ловля рыбы и варка ухи, сначала из мелкой второстепенной рыбы, а по второму разу в том же бульоне -- из благородного хариуса, северной форели. Поскольку партия наша на Сухарихе состояла практически из одних мужиков, то единственную нашу даму, упомянутую уже Нинку, которая сильного пара не выносила и мылась поэтому значительно позже, отправляли на другой край лагеря, а сами вольготно разгуливали нагишом, справедливо полагая, что в дикой тайге женщинам взяться неоткуда. Именно так однажды, в конце августа 1962 года, мы и блаженствовали, остужаясь после пара в мелководной Сухарихе, когда из-за близкого речного поворота, не более пятидесяти метров от нас, неожиданно выскочили две резиновые лодки, на которых явственно пестрели женские косынки. Встать из воды мы уже не могли, поэтому пришлось лежа объяснять столь внезапно возникшим гостям сложность ситуации, которая усугублялась тем, что лодки их могли плыть только вниз по течению, а обратно за поворот -- нет, так что пришлось нам, замерзая, ждать до тех пор, пока они не пристанут к берегу и не удалятся из зоны видимости. Так появился в нашем лагере "тематический отряд" Татьяны Стриженовой из Ленинградского нефтяного института в составе трех женщин и двух рабочих -- контингент для севера нетипичный. О самой Стриженовой к тому времени, впрочем, в Туруханском крае ходили самые фантастические легенды. Говорили, например, что она на пари с геологами-мужчинами высосала без закуски через соску две поллитры, и ни один мужчина (как ни старались) не то что превзойти, но даже повторить этот подвиг не смог. Легенда утверждала также, что в прошлом году она прыгала, опять же на пари, на резиновой лодке с Большого Кулюмбинского порога и выиграла два ящика водки, которые подарила своим работягам. Рассказывали также всякие небылицы о ее полном бесстрашии по отношению к любому начальству и разного рода сексуальных подвигах. Сама героиня мифов оказалась худощавой и черноволосой цыганистого типа женщиной с постоянной папиросой в углу сильно накрашенного рта и большой пиратской золотой серьгой в левом ухе. Затянута она была в редкие еще в то время американские джинсы, заправленные в резиновые сапоги, и тельняшку с глубоким вырезом. На шее болтался свободно повязанный красный прозрачный платокк "андалузка". На голове красовалась широкополая шляпа-сомбреро, а на правом бедре, на настоящем американском поясе-патронташе, отсвечивал черной вороненой сталью шестизарядный кольт. Сопровождавшие девицы, явно подражая ей, обряжены были в аналогичные тельняшки с "андалузками" и широкополые шляпы. Только вот на бедрах у них вместо кольта висели простые охотничьи ножи. Три розовые палатки пришельцев, к бурной радости нашего немногочисленного, но гостеприимного мужского коллектива, спустя полчаса были установлены внутри лагеря между нашими зелеными. Гостям была обеспечена баня, и развернулся могучий праздник, тем более, что недостатка в спиртном не испытывали ни мы, ни гости... На следующий день они двинулись вниз к устью Сухарихи, где их должен был забрать катер, а вместе с ними отправился в Игарку и я, так как обещанный мне вертолет, как всегда, отменили. К вечеру пришли на берег Енисея, где катера не оказалось. Поэтому поставили там палатки, выбрав место потише, -- был сильный ветер -- и устроились на ночлег. Пытались развести костер, но его задувало порывами ветра. Поэтому, согрев кое-как чайник, расположились по спальникам в ожидании утра. Утро встретило нас настоящим ураганом. Палатки, хотя и стоявшие в укрытии за кустами на второй грядовой террасе, вздувались, как паруса, на ослабевших веревках, угрожая их оборвать. Кокетливые розовые польские палатки Татьяниного отряда выгодно отличались от обычных наших грязно-зеленых тем, что утром мы всегда просыпались в пасмурно-зеленых сумерках, а в розовой палатке каждый новый день начинался солнечно -- независимо от погоды. Вместе с тем эти изящные психологически продуманные туристские сооружения не были рассчитаны на ветры полярной осени и бились на привязи, подобно птицам, не успевшим улететь на юг и застигнутым внезапной сибирской осенью. Выбравшись из палатки, чтобы закрепить ее, мы увидели, что на Енисее гуляет настоящий шторм. Огромные серые волны, набегая из мутного снежного тумана, разбивались о прибрежные камни. В последующие годы мне много пришлось увидеть штормов и даже ураганов в океане, в том числе -- осенних тайфунов вблизи Курильских островов и ураганов в юго-восточной части Тихого океана близ полюса относительной недоступности. Никогда, однако, даже когда мы терпели бедствие на паруснике "Крузенштерн" в Северной Атлантике в шестьдесят втором году у берегов Канады, а крен достиг критической величины, шторм не казался таким грозным, как тогда на Енисее. Может быть, дело в том, что на судне ты не предоставлен самому себе и разделяешь общую, пусть неминуемую судьбу, борешься вместе со всеми, действуешь по команде и никогда не чувствуешь себя одиноким? Здесь же ты оказываешься с грозной стихией один на один и можешь полагаться только на собственную твердость духа (если она у тебя есть) и незначительные, увы, физические силы." К середине дня сквозь вой ветра и глухие удары набегающих волн мы неожиданно услышали негромкое, но явное тарахтение движка. Шторм тем не менее не утихал. "Неужели катер?" -- обрадовались Татьянины девицы. Это был, однако, не катер. Подлетая и снова пропадая среди свинцовых волн, с трудом борясь с волной и ветром, со стороны Игарки к нашему берегу медленно перемещалась открытая дюралевая моторка, на которой съежились под зелеными насквозь промокшими плащами два человека. Отважиться в такую погоду плыть по Енисею на плоскодонной дюральке, которая моментально переворачивается при первом же отказе ненадежного подвесного мотора, могли только сумасшедшие. Примерно так оно и было, поскольку ими оказались Татьянин встревоженный муж, невысокого роста курчавый человек с нервным и измученным лицом, и его приятель-моторист. Прибывших переодели, отогрели и накормили. К вечеру шторм начал стихать, но катера все не было, поэтому деваться все равно до следующего утра было некуда... В шестьдесят втором году, начав регулярно плавать в океане, я расстался с Крайним Севером, возвратившись туда лишь ненадолго в шестьдесят четвертом году, когда участвовал в работах на дрейфующей станции "Северный полюс", где проводились геофизические наблюдения. Самолет должен был сесть на дрейфующую льдину. Пригодность льдины для посадки можно было оценить только с воздуха, то есть на глазок. Иногда случалось, однако, что льдина для посадки была непригодна. Выяснялось это, как правило, уже после того, как севший самолет вдруг начинал проваливаться под лед. Поскольку сначала проваливались только лыжи, а самолет еще какое-то время держался на поверхности льда на широких плоскостях, весь экипаж обычно успевал выгрузиться на лед и вытащить необходимое снаряжение и рацию. У меня до сих пор лежит в столе впечатляющий фотоснимок, на котором успели заснять хвост самолета, уходящего под лед. Я как-то спросил у своего приятеля-геофизика, который первым ухитрился открыть дверцу проваливающейся под лед "Аннушки", трудно ли было открыть дверь. "Открыть было нетрудно, -- ответил он, -- труднее было оторвать от двери руки, которые за нее схватились". Быт на станции "Северный полюс" был довольно своеобразный. Жили но трое или четверо в так называемых "КАПШах" -- специальных утепленных палатках, обогреваемых обычными газовыми плитками на баллонах. Поскольку газ экономили, то зажигать его полагалось только вечером, когда ложились, и утром, когда поднимались на работу. Без газовой плитки температура в палатке менялась от нуля до минус двух (на дворе было около тридцати градусов мороза, да хорошо еще, если безветрие). Минут через десять-пятнадцать после того, как зажигались горелки, она поднималась до десяти-пятнадцати выше нуля. Этого было вполне достаточно, чтобы, раздевшись, забраться в спальный мешок из тяжелого и плотного собачьего меха, надежно предохранявший от холода. Кто ложи