в столовой, а вот научным работникам обед подается персонально прямо в каюту. Поэтому они должны сдать Вадиму свои заявки по части меню, и как только по судовой трансляции прозвучит команда "Обедать", немедленно идти в свою каюту и ждать, пока им принесут обед. Когда настало время обеда, и все, как обычно, собрались за столами в кают-кампаний, капитан обратил внимание на отсутствие вновь прибывших и спросил, почему их нет. "Понимаете, Анатолий Иванович, -- тут же ответил Вадим, -- это какие-то странные люди. Они заявили, что отказываются сидеть вместе со всеми в кают-кампаний и требуют, чтобы обед подавали им прямо в каюту". Разгневанный капитан, уже обративший с утра внимание на ненормальное поведение новичков, помчался к ним в каюту и, ворвавшись туда, увидел, что они действительно чинно сидят за столом и ждут обеда... С завершением работ на Белом море связана еще одна забавная история, в которой главным действующим лицом выступил уже упомянутый дипломник-самбист Валера Каминский. Мы тогда проводили измерения электрического поля с борта рыболовного сейнера, который должен был выходить с главной биостанции в шесть утра. Как раз накануне вечером, по случаю окончания студенческой практики, состоялся "прощальный костер" с моим концертом. После концерта, уже неофициально, было организовано грандиозное застолье, длившееся почти до утра. Меня как почетного гостя посадили в самый центр стола и усиленно подливали всевозможные напитки. Как раз напротив оказалась весьма миловидная особа, выразительно на меня смотревшая и улыбавшаяся. Опьяненный успешным выступлением и суровой местной водкой, я был особенно польщен еще и тем, что сидящий рядом с ней мой верный сотрудник Валера, как легко было услышать, все время говорит ей что-то обо мне. В процессе шумной беседы прошло не менее пары часов, когда я вдруг обнаружил, что за столом напротив нет ни ее, ни Валеры. Настроение мое, бывшее прежде благодушным, стало резко падать. Уже около четырех утра в ослепительном сиянии белой ночи ко мне подошел капитан сейнера и предупредил, что пора собираться на судно, стоявшее на рейде. Часа полтора, пока перевозили сотрудников и аппаратуру на шлюпке, Валеры нигде не было. Наконец, когда отходила последняя шлюпка, и я в сердцах, движимый ущемленным мужским самолюбием, передал остающимся, что Каминский увольняется за неявку к судну, из ближайших кустов выскочил Валера. На шее у него висела давешняя девица, стараясь еще раз его поцеловать и, вследствие этого, сильно мешающая ему бежать. Увидев эту душераздирающую сцену, я испытал смертельную обиду и яростно закричал: "Не брать мерзавца". Но тут Валерий, освободившись, наконец, от пылких объятий своей подруги, с неподдельными слезами на глазах выкрикнул отчаянную фразу, во многом определившую его благополучное дипломное будущее: "Александр Михайлович, извините! -- громко заявил он. -- Сам не понимаю, как это получилось -- мы ведь только о вас и разговаривали!" Нет необходимости пояснять, что после этой фразы он был взят не только на судно, но после защиты диплома и на работу в наш институт, а впоследствии, став моим аспирантом, успешно защитил кандидатскую диссертацию. Следующий за этим семидесятый год сыграл поворотную роль в моей дальнейшей судьбе. Именно в это время я попал в экспедицию на научно-исследовательское судно Института океанологии им. П. П. Ширшова АН СССР "Дмитрий Менделеев", выполнявшее свой третий рейс в Северной Атлантике, и познакомился с Игорем Михайловичем Белоусовым, руководившим там геофизическим отрядом. Попал я в этот рейс случайно, в состав магнитной группы, с подачи моего приятеля -- магнитчика из института океанологии Толи Шрейдера, вместе с ним и другим геофизиком, Жорой Ва-ляшко, мы довольно дружно проплавали все четыре месяца. Наш начальник, Игорь Михайлович, своей опекой нам особенно не досаждал и в магнитные дела не вникал, предоставляя полную свободу действий. Не по годам грузный, любитель вкусно поесть и выпить, бывший, как выяснилось, морской офицер, переквалифицировавшийся в геоморфолога и защитивший кандидатскую диссертацию, Белоусов обладал совершенно уникальной доброжелательностью, сочетавшейся с не менее редким оптимизмом. Память у него была удивительная, особенно на диковинные экзотические географические названия, которых он знал множество. "Это что, -- заявил он, когда я как-то раз выразил ему свое восхищение диапазоном его географических и литературных познаний. -- Я тебя познакомлю с моей московской бандой, особенно с Эйдельма-ном и Смилгой -- вот это люди!" Именно от него я услышал впервые историю о нестандартной "лицейской" дружбе, связывающей уже долгие годы выпускников их класса сто десятой арбатской школы, и восторженные рассказы о его друзьях, из которых выделял он троих -- историка Натана Эйдельмана, физика-теоретика Валентина Смилгу и хирурга и писателя Юлия Крейндлина... После долгих лет плаваний на "Крузенштерне" и других судах военной гидрографии с их суровой мужской обстановкой и системой постоянных запретов, попав на комфортабельное академическое судно, которым командовал весьма колоритный и интеллигентный капитан Михаил Васильевич Соболевский, где официально выдавалось в тропиках сухое вино и регулярно устраивались разного рода вечера -- от вечеров филармонической музыки в салоне начальника рейса, академика Бреховских, до еженедельных танцев на верхней палубе с участием многочисленных женщин, я несколько растерялся..Мой трусливый, хорошо отлаженный стереотип поведения забитого и запуганного советского гражданина за рубежом, начал терпеть острый кризис. Этому немало способствовал Игорь Белоусов, бывший, кстати сказать, в ту пору секретарем парткома Института океанологии. Именно он выступал инициатором многочисленных культурно-массовых мероприятий самого разного рода--от шахматного турнира (он был страстным шахматистом) до конкурса на лучшую песню об Атлантиде. В шахматном турнире Игорь, претендовавший на первое место, потерпел сокрушительное поражение от второго механика. Тогда он придумал неожиданный розыгрыш. Центром возникшего "заговора" стала синоптик Клара Войтова, самая красивая женщина на судне, похожая на таитянку, за которой весь рейс весьма активно и элегантно и, кажется, совершенно безуспешно ухаживал наш блестящий капитан. Помню, во всяком случае, что в день Восьмого марта я, по заданию все того же Белоусова, придумывал персональные стихотворные поздравления всем женщинам экспедиции--для стенгазеты. Красавице Кларе были посвящены такие вирши: Ах, у Клары, ну и чары, Кто от них не умирал? Говорят, что Карл у Клары От любви украл коралл. Не успели вывесить стенгазету, как в конце второй строки, после вопроса "кто от них не умирал", кто-то написал карандашом -- "капитан". Одно из главных украшений Клары составляли ее густые и длинные черные волосы, которым было суждено сыграть не последнюю роль в описываемой истории. Дело в том, что Клара немного играла в шахматы. Коварный план Белоусова состоял в том, чтобы заставить проиграть своего удачливого противника не кому-нибудь, а именно женщине, что особенно обидно для мужчины, да еще и моряка. С этой целью против второго механика выставили Клару, неожиданно пожелавшую принять участие в турнире. Клара явилась на игру в открытом ярком платье, глубоко обнажавшем полные обольстительные плечи и шоколадного цвета спину. Кажется, одного этого было достаточно для любого мужчины, чтобы сдаться немедленно. Ее роскошные волосы были собраны в большой тугой узел сзади. Никто из окружающих не мог и подозревать, что под этой пышной прической скрывается портативное корабельное переговорное устройство, которое обычно используется при швартовке или для связи со шлюпкой у борта. В соседней каюте, за такой же шахматной доской, точно дублирующей положение фигур, сидел целый шахматный совет во главе с Белоусовым, обсуждавший каждый ход и дававший команду Кларе. Поначалу все шло блестяще. Второй механик, высокий и серьезный мужчина, признанный лидер шахматного чемпионата, первокатегорник по шахматам, после нескольких же ходов вдруг начал понемногу проигрывать. И кому, какой-то смазливой девчонке. Чемпион начал нервничать и "зевнул" ладью. Огромное число болельщиков набилось в кают-кампанию на этот неслыханный поединок. Это-то и погубило весь замысел. Увидев такое большое количество мужчин, Клара по инстинктивной женской привычке стала поправлять прическу и нечаянно нажала на кнопку приемника. Связь прервалась и покрасневший от напряжения второй механик сумел свести партию к ничьей. Меня Игорь уговорил провести серию вечеров-концертов, посвященных авторской песне. После военных судов, на которых песни Окуджавы, Галича, Высоцкого и Кима были намертво запрещены, это казалось удивительным. Помогали мне в этих вечерах второй штурман Володя Черкас -- прекрасный гитарист и химик Галина Сычкова -- исполнительница авторских песен. Накануне женского дня -- самого торжественного праздника на Судне, Игорь Белоусов предложил провести конкурс песен на тему об Атлантиде. Почему вдруг об Атлантиде? Помимо всего прочего еще потому, что полигон наших работ в Атлантике тогда располагался между Азорскими и Канарскими островами, примерно там, где легендарный мистификатор древности Платон поместил свою мифическую Атлантиду. Мог ли я предполагать тогда, что именно здесь, в районе подводной горы Ампер, через десять с небольшим лет, я буду спускаться под воду в поисках этой сказочной страны? На объявленный конкурс с неожиданной активностью откликнулись все -- и экипаж, и наука. Сам капитан Соболевский участвовал в конкурсе и написал песню об Атлантиде. Было создано авторитетное жюри во главе со мной как единственным "профессионалом". Первое место не было присуждено никому. Второе разделили капитан и Игорь Белоусов. Я, естественно, как председатель жюри, участия в конкурсе не принимал, тем не менее песню написал. Справедливости ради следует сказать, что я предлагал эту песню (абсолютно безвозмездно) красавице Кларе, которая, помимо шахматных талантов, пописывала еще и стихи. Она, таким образом, могла принять участие в конкурсе и претендовать на призовое место. Однако, разочарованная своей неудачей в шахматном турнире, |>на мое предложение с негодованием отвергла. По итогам конкурса был устроен большой праздничный вечер на вертолетной палубе, {расцвеченной разноцветными фонариками. После концерта претендентов и вручения призов начались танцы. Судно в это время, судя по навигационной карте, лежало в дрейфе где-то неподалеку от подводной горы Ампер. Мыс Игорем Белоусовым отошли на корму. Прямо перед нами, под кормовыми подзорами, дробилась на воде желтая лунная дорожка. "А что ты думаешь? -- вдруг спросил Игорь, махнув рукой в сторону лунной ряби за кормой. -- Может быть, она где-нибудь здесь?.." Песни мои, которые он прежде не слышал, ему понравились, и он стал постоянно интересоваться, не написал ли я чего-нибудь нового. Мы в это время, отработав в центральной части Атлантики, шли па заход на Малые Антилы, на остров Гваделупа... Помню, в холодной и голодной мужской послевоенной школе--в пятом и шестом классах мы все поголовно занимались собиранием марок. Теперь мальчишки марками так не увлекаются. Почему мы с такой страстью их тогда собирали? Не потому ли, что рас подсознательно манили, притягивали к себе сказочные, недоступные для нас края, изображенные на этих маленьких бумажных Квадратиках? Ниагарский водопад, дирижабль, летящий над полюсом. Стройные и величественные африканские жирафы, антарктические пингвины и розовые фламинго. Наши неискушенные мальчишеские сердца переполнялись многокрасочным разнообразием и полнотой недоступного для нас мира. Помню, что по наиболее высокой таксе обмена среди опытных филателистов в то время шли марки серии "Французские доминионы", из которых самыми ценными были марки "страны Гваделупа" (я тогда еще и не подозревал, что это остров в Западной Атлантике). В рейсе в мои обязанности, помимо прочего, входило нести вахту на магнитометре, работавшем круглосуточно. Вахта моя ночью была с нуля до четырех часов утра. Примерно минут за пятнадцать до конца вахты мне в кормовую лабораторию, где стояла наша аппаратура (а оттуда ничего не видно -- даже иллюминаторы задраены наглухо, поскольку работает аппаратура, охлаждаемая от перегрева кондиционерами), позвонили с мостика и голос вахтенного штурмана Володи Черкаса произнес: "Саня, хочешь на Гваделупу взглянуть? Выходи на палубу -- остров на горизонте". Я поднялся на мокрую от утренней росы кормовую палубу и заглянул вперед за надстройку. Плотные утренние сумерки одевали все пространство вокруг серым сырым фоном, не позволяя отличить воду от неба. И только далеко впереди с левого борта, на скорее угадываемой, чем различимой глазом границе двух этих необъятных стихий, едва заметно мерцала цепочка зыбких огней -- остров на горизонте. Мне вспомнились нетопленная послевоенная школа на Мойке, крики балтийских чаек, кружащихся за высокими пыльными окнами нашего класса, над старыми кирпичными воротами "Новой Голландии", и бережно заложенные в тетрадку марки с трудно различимыми французскими названиями. Смешанное чувство радости и грусти охватило меня -- радости от реального осуществления наивной школьной мечты и грусти от невозвратной утраты того головокружительного мальчишеского ожидания непременного чуда наутро. На следующий день я показал Игорю новую песню "Остров Гваделупа", а поскольку песня эта ему понравилась, то ему же и посвятил. К вечеру следующего дня мы уже разгуливали по крутым улочкам городка Пуаната-Питр. Шли мы вчетвером, впереди более подвижные и шустрые мы с Валяшко и Шрейдером, а сзади, тяжело отдуваясь, Игорь Белоусов в парусиновом костюме и широкополой шляпе. Путь наш в городок пролегал через "веселые кварталы". У гостеприимно открытых дверей своих домиков стояли или сидели в соблазнительных позах живописно раздетые мулатки и креолки всех мастей -- от черного кофе до молока. Надо сказать, что на нас троих, глянув в нашу сторону опытным оценивающим глазом, они никакого внимания не обратили. Зато появление Игоря произвело на них самое внушительное впечатление. "Эй, босс, -- оживились они, -- кам хиа". "Потом, потом", -- смущенно промямлил Игорь и бросился догонять нас. К середине второго дня неожиданно выяснилось, что на остров Гваделупа мы зашли незаконно, поскольку на нем находится французская военно-морская база. Местные власти прибыли на борт с требованием в течение двух часов покинуть порт. В противном случае судну грозил арест. Что было делать? Весь экипаж и научный состав, кроме вахтенных, был уволен в город до семи часов вечера, а на часах была половина первого дня. Вот ; тут кто-то подсказал капитану Соболевскому, что в городке Пуанта-Питр -- всего один кинотеатр, и в кинотеатре этом идет один-единственный фильм "Я -- лесбиянка", смотреть который замполит категорически запретил. Посыльный с судна, с трудом договорившись с контролерами, проник в зал. Примерно через полчаса все уволенные в город были уже на борту, и судно покинуло негостеприимную гавань. Закончив второй этап работ, уже в апреле, наше судно зашло в порт Дакар, столицу республики Сенегал. В первый же день захода мы вдвоем со Шрейдером отправились бродить по шумному африканскому городу, где за нами немедленно увязался черный мальчишка -- чистильщик сапог. Сколько мы от него ни отбивались, он упрямо продолжал нас преследовать. Пока мы лакомились мороженым в кафе, он, незаметно подкравшись под столом, ухитрился начистить одну белую кремовую туфлю Анатолия черной ваксой и тут же стал требовать плату, угрожая позвать полицейского. С большим трудом мы от него отвязались. К концу дня мы купили по дешевке у какого-то подозрительного черного старика два там-тама, а вернувшись на борт, узнали, что купили мы его в районе, где живут прокаженные. Выбросить купленные там-тамы нам было жалко, поэтому мы ограничились, тем, что помыли их горячей водой с раствором марганцовки. Судовой врач окончательно успокоил нас, заявив, что инкубационный период у проказы -- около двадцати лет. На следующий день на судно прибыл советский посол в Сенегале, от которого мы узнали, что на третий день нашей стоянки в Дакаре приходится национальный праздник республики -- День Независимости, в честь которого должны состояться военно-морской парад и спортивные празднества, включающие гонку пирог и другие соревнования. В день праздника капитан приказал спустить судовой катер, на который в число избранных, как друг Белоусова, попал и я. Подняв красный государственный флаг, катер смело двинулся в самый центр гавани, где проходил парад военного флота республики Сенегал, состоявшего из нескольких списанных во Франции старых тральщиков и одного эсминца. В честь праздника состоялась показательная высадка десанта на воду. Черные парашютисты бодро выпрыгивали из двух больших транспортных самолетов, неспешно пролетавших вдоль берега. Упав на воду, они ловко раскрывали свои надувные плотики и ожидали подбирающий их катер. Пара парашютистов, видно плохо рассчитав, вместо моря засквозила всторону суши, и главный распорядитель махнул рукой -- этих можно не подбирать. Вот как раз в этот момент я и увидел жену французского посла. Она стояла на центральной трибуне, неподалеку от президента Сенегала Леопольда Седара Сенгорра, рядом со своим мужем -- Чрезвычайным и Полномочным Послом Франции в Сенегале. Увидел я ее в подзорную трубу, данную мне капитаном. Все, что я успел разглядеть -- это белое длинное платье и широкую белую шляпу, за которой развевался тонкий газовый шарф. Что касается нашего посла, стоявшего на той же трибуне, то он, увидев, что мы затесались почти в строй сенегальских военных кораблей, довольно выразительно погрозил нам кулаком. Лежа на животе, я с трудом выбрал руками маленький катерный якорь, и мы отправились восвояси. Настроение, однако, было праздничным, и вечером того же дня, прикончив вместе с Игорем Белоусовым и другими коллегами бутылку терпкого непрозрачно-красного сенегальского вина, я придумал на свою голову озорную песню о жене французского посла, чей светлый образ некоторое время витал в моем нетрезвом воображении. Неприятности из-за этой песни начались не сразу, а примерно через год, но продолжались много лет. Из их длинного ряда вспомню только два эпизода. Один из них датируется концом восемьдесят второго года, когда я уже жил в Москве и выступал накануне Нового года на вечере московских студентов в Концертном зале Библиотеки имени Ленина напротив Кремля. В числе многочисленных заявок на песни больше всего было просьб спеть песню "про жену французского посла". "Все равно мы ее знаем наизусть" -- писали авторы записок. Обычно я эту песню на концертах не пел, но тут, под влиянием многократных просьб, притупив обычную бдительность и расслабившись, я ее спел под бурные овации всего зала, и как немедленно выяснилось, -- совершенно напрасно. Поскольку, как известно, в нашей стране скорость стука значительно превышает скорость звука, то уже третьего января мне домой последовал звонок из Бюро пропаганды художественной литературы при МО СП СССР со строгой просьбой немедленно явиться к ним. Оказалось, что туда уже пришел донос на меня, составленный "группой сотрудников библиотеки". В доносе отмечалось, что я в "правительственном зале" (почему он правительственный? Потому что напротив Кремля?) разлагал студенческую молодежь тем, что пел "откровенно сексуальную" песню, в которой "высмеивались и представлялись в неправильном свете жены советских дипломатических работников за рубежом". Услышав это обвинение, я не на шутку загрустил. "Так что вы там пели? -- спросила меня строгим голосом старой девы самая пожилая дама старший референт, -- про жену советского посла?" "Не советского, а французского", -- робко возразил я. "Ах, французского? Ну это уже полегче. Ну-ка, спойте нам, пожалуйста". И я без всякого аккомпанемента и без особого удовольствия, осипшим от новогодних застолий голосом, спел им эту песню. Народ за столами заметно оживился. "Ну ладно, -- сказала пожилая дама, и в ее металлическом голосе зазвучали смягчающие нотки. -- Идите. Только больше этого, пожалуйста, не пойте". Вторая, вернее первая история, связанная с этой песней, произошла в родном моем Ленинграде на следующий год после ее написания, когда мне понадобилось оформлять визу за рубеж для следующего плавания. Дело в том, что для оформления визы представляется характеристика, подписанная дирекцией института, парткомом и месткомом, и составленная по строго установленной норме. Там, в частности, предусмотрена такая каноническая формула: "Морально устойчив, политически грамотен, в быту скромен. Семья дружная". Если хоть что-нибудь из вышеперечисленного не указано, или указано не строго в соответствии с упомянутыми выражениями, то характеристику можно не подавать -- все равно не пропустят. Документы на каждого проходили четыре строжайшие (инстанции -- сначала институт, потом характеристику утверждают на выездной комиссии райкома партии. Мне неоднократно приходилось бывать на этих комиссиях и робко отвечать на дурацкие вопросы тупых "теток в исполкомовской одежде", упоенных своей неограниченной властью. Помню как-то в нашем Октябрьском районе, во время очередного оформления в загранрейс, меня представлял комиссии секретарь нашего парткома, мой приятель Володя Мельницкий. Когда я уже ответил довольно успешно на все вопросы о текущей политике тому подобных вещах (знание которых было мне совершенно необходимо для магнитных измерений в море), Володя на вопрос, увлекается ли чем-нибудь его подзащитный кроме науки, видимо, решив мне польстить, заявил, что Городницкий пишет стихи и песни. Лица членов высокой комиссии, явно склонявшейся к положительному решению, омрачились. Мне предложено было выйти за дверь, а секретарю парткома остаться. Как он рассказал мне потом, его начали подробно расспрашивать, что именно я пишу, нет ли у меня помимо "общеизвестных" песен каких-нибудь песен "для себя", которые я пою в кругу близких друзей и которые "не соответствуют". "Да зачем он вообще эти самые песни пишет? -- с сожалением спросил доброжелательный старичок с двумя колодками орденов, -- ведь вроде положительный человек, научный работник, и ясе вроде бы в порядке". Остальные также сокрушенно закрутили головами. Характеристику мне все-таки утвердили. "Они меня Испросили, какие я твои песни знаю, -- улыбнулся Мельницкий, -- а , как назло, только одну и помню -- "от злой тоски не матерись" -- так что я уж ничего им цитировать не стал". После райкомовского утверждения, изрядно отлежавшись, характеристики и все документы шли на тщательную проверку в КГБ и только после этого передавались в специальную выездную комиссию обкома партии. Вся эта процедура обычно занимала минимум четыре месяца. Интересно, что все многочисленные и как правило высокооплачиваемые чиновники, явные и тайные, стоявшие (вернее сидевшие) у этого длинного конвейера, обычно были более склонны не пропустить, чем пропустить. Дело в том, что ответственность они несли только в том случае, если вдруг ненароком пропускали не того, кого надо, и возникали какие-нибудь чп. За срыв же важных научных командировок, чрезвычайно дорогостоящих океанографических экспедиций и других работ за рубежом все эти инстанции никакой решительно ответственности не несли. Я прекрасно помню, например, как в 1974 году наше судно "Дмитрий Менделеев", уже полностью снаряженное для выхода в экспедицию, около месяца простояло в порту, ожидая из Москвы "шифровку" с фамилиями участников экспедиции, "допущенных к рейсу". Сведения эти, видимо, были настолько секретными, что о том, чтобы передать их по телефону или телеграфу, не могло быть и речи. Убытки, понесенные в результате этого простоя, исчислялись сотнями тысяч рублей, не считая валюты, но это решительно никого не волновало: карман ведь не свой -- государственный. Так вот, на следующий год после появления злополучной песни "Про жену французского посла" меня вызвал к себе тогдашний секретарь партбюро, весьма кстати известный и заслуженный ученый в области изучения твердых полезных ископаемых океана, профессор и доктор наук, седой и красивый невысокий кавказец с орлиным носом и густыми бровями, обликом своим напоминавший графа Калиостро. Когда я прибыл к нему в комнату партбюро, где он был в одиночестве, он запер дверь на ключ, предварительно почему-то выглянув в коридор. "У нас с тобой будет мужской разговор, -- объявил он мне. -- У меня тут на подписи лежит твоя характеристика в рейс, так вот, ты мне прямо скажи, что у тебя с ней было". Удивленный и встревоженный этим неожиданным вопросом, я старался понять, о ком именно идет речь. "Да нет, ты не о том думаешь, -- облегчил мои мучительные экскурсы в недавнее прошлое секретарь, -- я тебя конкретно спрашиваю". "О ком?" -- с опаской спросил я. "Как о ком? О жене французского посла". Я облегченно вздохнул, хотя, как оказалось, радоваться было рано. "Что вы, Борис Христофорович, -- улыбнувшись, возразил я, -- ну что может быть у простого советского человека с женой буржуазного посла?" "Ты мне лапшу на уши не вешай, -- строго обрезал меня секретарь, -- и политграмоту мне не читай -- я ее сам кому хочешь прочитаю. Ты мне прямо говори -- да или нет!" "Да с чего вы взяли, что у меня с ней что-то было? -- возмутился я. "Как это с чего? Если ничего не было, то почему ты такую песню написал?" "Да просто так, в шутку", -- наивно пытался объяснить я. "Ну, уж нет. В шутку такое не пишут. Там такие есть слова, что явно с натуры написано. Так что не крути мне голову и признавайся. И имей в виду: если ты честно обо всем расскажешь, дальше меня это не пойдет, и характеристику я тебе подпишу, даю тебе честное слово. Потому что, раз ты сознался, значит ты перед нами полностью разоружился и тебе опять можно доверять". "Перед кем это -- перед вами?" -- не понял я. "Как это перед кем? Перед партией, конечно!" Тут я понял, что это говорится на полном серьезе, и не на шутку обеспокоился. Последующие полчаса, не жалея сил, он пытался не мытьем, так катаньем вынуть из меня признание в любострастных действиях с женой французского посла. Я держался с мужеством обреченного. Собеседник мой измучил меня и изрядно измучился сам. Лоб у него взмок. Он снял пиджак и повесил его на спинку своего секретарского стула. "Ну, хорошо, -- сказал он, -- в конце концов есть и другая сторона вопроса. Я ведь не только партийный секретарь, но еще и мужчина. Мне просто интересно знать -- правда ли, что у французских женщин все не так как у наших, а на порядок лучше? Да ты не сомневайся, я никому ничего не скажу!" Я уныло стоял на своем. "Послушай, --потеряв терпение, закричал он,-- мало того, что я просто мужчина, -- я еще и кавказец. А кавказец -- это мужчина со знаком качества, понял? Да мне просто профессионально необходимо знать, правда ли, что во Франции женщины не такие как наши табуретки, ну?" Я упорно молчал. "Ах так, -- разъярился он, -- убирайся отсюда. Ничего я тебе не подпишу!" Расстроенный, вышел я из партбюро и побрел по коридору. В конце коридора он неожиданно догнал меня, нагнулся к моему уху и прошептал: "Молодец, я бы тоже не сознался!" И подписал характеристику. Что же касается Игоря Белоусова, то, несмотря на внешнюю мягкость характера и доброжелательность, порой он бывал непреклонен. Помню, в самом конце рейса, уже по пути домой, мы зашли в Гибралтар, бывший в то время портом беспошлинной торговли, где все участники рейса обычно "отоваривали" свою убогую валюту, выдаваемую формально для "культурного отдыха на берегу". Надо сказать, что нигде мне не было так стыдно за свою великую державу, как в жалких третьесортных лавчонках Гибралтара и Лас-Пальмаса, Сингапура и Токио, где пронырливые торговцы, по большей части индусы или поляки, ловко ориентируясь на советский спрос, держат специальные "русские" магазины, в которых по более дешевым ценам продают самую разнообразную третьесортицу -- от джинсов из подгнившей ткани, зонтиков и презервативов до магнитофонов и видеосистем, через месяц или раньше выходящих из строя. Моряков и рыбаков наших это, однако, нисколько не волнует, так как все барахло приобретается здесь для немедленной перепродажи дома. До сих пор помню чувство жгучего стыда, испытанного мною в Париже в каком-то "польском" магазине, куда нас привел гид, и где "золотые чемпионки" Олимпийских игр, на глазах у откровенно потешавшихся над ними продавцов, жадно вырывали друг у друга из рук какие-то нейлоновые шубы и более интимные предметы женского туалета. А похмельные оравы матерящихся рыбаков с продубленными соленым ветром лицами и алчными глазами, торопливо волокущие к причалу огромные узлы и свертки с коврами и пальто-болоньями! Игорь в такие лавочки, как правило, не ходил, несмотря на откровенное неудовольствие его жены, и приобретал в основном памятные раритеты -- маски, раковины и другую местную экзотику. На этот раз мы собрались пойти с ним на экскурсию в знаменитую карстовую пещеру Святого Михаила в Гибралтарской скале, где во время Второй мировой войны размещался британский госпиталь, а в последние годы, ввиду уникальной внутренней акустики, устроен всемирно известный филармонический зал. Игорь зашел за мной, и мы совсем уже было собрались идти, как вдруг ему на глаза попался листочек с двумя строфами песни "Донской монастырь". Я начал набрасывать ее накануне, но конец все никак не получался. "А где продолжение?" -- спросил Игорь. "Да вот, вечером попробую что-нибудь придумать", -- ответил я. "Зачем же вечером, лучше прямо сейчас", -- с улыбкой заявил Игорь и с неожиданной для своего грузного тела быстротой выскочил из каюты. Не успел я опомниться, как в замочной скважине щелкнул ключ, запирающий дверь снаружи. "Ты что, с ума сошел? -- возмутился я. -- Время увольнения пропадает!" "А ты его зря и не трать! Садись и быстренько пиши. Как докончишь, сразу звонишь мне, и мы немедленно идем на берег". Ни брань, ни увещевания мои на него никакого действия не оказали. В увольнение, однако, хотелось, и я, скрепя сердце, сел за стол. Не знаю уж как по части художественного уровня, но во всяком случае формально, примерно через полчаса, песня была дописана, и Игорь, ознакомившись с текстом, милостиво взял меня на берег. Во время этого захода в Гибралтар руководитель наших гравиметристов Владимир Александрович Тулин, в те поры еще изрядно выпивавший, за довольно немалые деньги купил в какой-то лавке древностей большой старинный и тяжелый двуручный рыцарский меч (как его уверил продавец -- меч Дон-Кихота). Довольный и раскрасневшийся, он приволок его на судно, но Игорь тут же сильно охладил его восторги по поводу этой замечательной покупки, напомнив счастливому владельцу "меча Дон-Кихота", что ввоз холодного оружия в нашу страну таможенными властями категорически запрещен. "Да ты что, это же музейная вещь", -- слабо сопротивлялся Тулин. "Ничего себе музейная, -- смеялся Белоусов, -- по башке стукнешь -- и все. Холодное оружие это, вот что". На бедного Тулина было жалко смотреть. Вернуть меч обратно он, конечно, не мог. Поэтому, когда "Дмитрий Менделеев" подходил к родному Калининграду, он попытался спрятать его под диван в своей каюте. "Ну уж это последнее дело, -- донимал его Игорь. -- Первое, что делает любой таможенник, войдя в каюту, -- он немедленно заглядывает под диван". Затравленный Тулин, цепляясь огромным мечом за комингсы и узкие ступеньки крутых трапов, потащил его прятать в свою гравиметрическую лабораторию, в один из длинных аппаратурных ящиков. "Молодец, это ты талантливо придумал, -- похвалил его Игорь. -- Это же намеренное укрытие Контрабанды. Минимум пять лет без взаимности!" Убитый Тулин, гремя ржавым куском железа на все судно, обреченно поволок его обратно в каюту. Нет необходимости упоминать, что таможенники, озабоченные "товарными вещами", порнографией и "антисоветской" литературой, на злосчастный меч даже и не взглянули. Третий рейс "Дмитрия Менделеева" и дружба с Игорем Белоусовым определили перемену в моей дальнейшей жизни. Именно ,он подкинул мне идею перебраться на работу в Москву, в Институт океанологии, тем более, что для переезда в Москву к тому времени у меня были и весьма серьезные личные причины. Игорь в ту пору был секретарем парткома института, фигурой в административной иерархии весьма значительной, и без особого труда договорился с директором института Андреем Сергеевичем Мониным. Справедливости ради, следует отметить, что согласие Монина на мой перевод в Институт океанологии было связано вовсе не с моими научными заслугами, а прежде всего с песенной популярностью, так как сам Монин любил и прекрасно знал поэзию, очень неплохо рисовал. После "менделеевского" рейса были, однако, события и менее .радостные. Осенью семьдесят первого года у меня на работе в Ленинграде раздался телефонный звонок. "С вами говорит сотрудник Комитета государственной безопасности Сергеев, -- сказал голос в трубке. -- Прошу вас зайти в удобное для вас время в районный отдел, в комнату номер пять, для беседы". Радости от этого звонка, будучи '.достойным сыном своей страны, я не испытал никакой и в назначенное время явился в пыльную комнату в бесконечных коридорах Октябрьского райисполкома на углу Садовой и Измайловского, где |двое неприметной наружности людей в штатском со скучающим видом играли в шахматы. Один из них, по-видимому, Сергеев, уединился со мной в одной из комнат и, явно получая удовлетворение от моего трудно скрытого волнения, начал длинную серию многочисленных вопросов, обнаруживая довольно большие познания в моей скромной биографии. Понять, что ему нужно, было совершенно невозможно. Потом он, как бы вскользь, спросил меня, что я думаю о своем коллеге по институту Никите Стожарове, с которым в предыдущем рейсе мы жили в одной каюте, и у которого были какие-то трудности при оформлении визы из-за тетки в Финляндии. Минут через тридцать он очень вежливо попрощался и отпустил меня. Я наивно обрадовался, что на этом все и кончилось. Однако примерно через неделю тот же Сергеев (если это была его действительная фамилия) позвонил и снова предложил встретиться. "У нас в помещении неудобно, -- сказал он, -- давайте встретимся неподалеку, на Садовой, у ворот Юсуповского сада". В условленное время у ворот вместе с Сергеевым меня ждал еще один человек, назвавшийся Владимиром Николаевичем. Вопросы, заданные мне на этот раз, касались уже моих литературных дел: где я печатаюсь, не жалуюсь ли, что меня притесняют и не принимают в Союз писателей. "Имейте в виду, мы можем вам оказать весьма эффективную помощь, -- сказал Владимир Николаевич, -- нам нужны талантливые литераторы". "Вы ведь, небось, считаете, что мы люди неначитанные. Так вот, смею вас уверить, что у нас в Комитете такая библиотека современной литературы, которой может позавидовать даже Публичка. И все ваши книги, современных поэтов и прозаиков, у нас тоже есть, и читаем мы их довольно внимательно". После этого он неожиданно спросил, знаком ли я с поэтом Николаем Брауном. Я не сразу понял вопрос и вспомнил, что года два назад звонил Николаю Леопольдовичу Брауну по его домашнему телефону. Он взялся рецензировать для издательства "Советский писатель" рукопись моей книжки стихов и, действительно, дал весьма положительную рецензию, хотя знакомы мы с ним почти не были. Моих собеседников, как выяснилось, интересовал не сам Николай Браун, а его сын, входивший, судя по их словам, в какой-то "антисоветский кружок". Закончив разговор о Брауне, Владимир Николаевич, который, очевидно, был главным чином, сказал, мельком глянув на меня: "Вы должны помочь нашим органам узнать как можно больше о той среде литераторов и научных работников, в которой вы живете и работаете. Поэтому в условленное время и в условленных местах вы будете впредь рассказывать мне и другим нашим сотрудникам обо всех разговорах, свидетелем которых вы окажетесь. Нас интересует конкретно -- кто и что сказал, понятно?" Ужас охватил меня. Я понял, наконец, что меня попросту вербуют в стукачи. "Но почему же именно я? У меня много своей работы, я не могу", -- робко промямлил я "Партия учит нас опираться в получении информации только на достойных, заслуживающих доверия людей, -- сурово отрезал Владимир Николаевич. -- Вы что же, себя таковым не считаете? Значит, у вас есть что скрывать? И потом, что значит "не могу"? Вы что же, отказываетесь помогать нашим славным органам в борьбе против шпионажа и идеологических диверсий?" "Да нет, что вы! -- испугался я. -- Если бы я узнал о каком-то шпионском замысле или диверсии, я сам бы немедленно пришел к вам, я счел бы своим гражданским долгом..." "Вот и считайте своим гражданским долгом и приходите к нам, -- усмехнулся моим детским трепыханиям Владимир Николаевич. -- И потом, почему обязательно надо сообщать о- людях только плохое? Можно ведь и хорошее -- нас интересует все!" "Нет, нет, я не могу, я не справлюсь", -- трясущимися губами лепетал я. "Превосходно справитесь, -- подхватил "Сергеев", -- значит так, вот вам мой телефон, через пару дней позвоните. Если сами не позвоните, я вам позвоню". И не слушая больше моего трусливого отнекивания, они покинули меня. Я остался сидеть на садовой скамейке. Вокруг меня с веселыми криками бегали дети. Неподалеку раздавались звуки оркестра. На солнечных вечерних дорожках ярко вспыхивали первые осенние кленовые листья. Я же сидел убитый. Жизнь кончилась. Не ранее, чем минут через двадцать я справился с внезапным сердцебиением и уныло поплелся домой. Несколько ночей подряд я не мог уснуть, а забывшись беспокойной дремотой, просыпался от страшных видений. То мне снилось, что я стал осведомителем, а все вокруг смотрят на меня с презрением и показывают пальцем. То, наоборот, за мной приезжал "воронок", и три дюжих охранника волокли меня по каменному полу, ударяя лицом о ступеньки. Сергееву я звонить не стал. Примерно через неделю он позвонил сам и елейным голосом передал привет от Владимира Николаевича. Еще через два дня он позвонил снова и осведомился, не пора ли нам встретиться. "Нет, -- дрожащим голосом сказал я ему, -- если вы в чем-то обвиняете меня, то арестуйте, а так мы больше встречаться не будем". "Ну что вы, Александр Моисеевич, -- рассмеялся он в трубку. -- За что же вас арестовывать? А вот если вы все-таки не хотите с нами встречаться больше, то пеняйте потом на себя". Через неделю он звонил еще и спрашивал, что передать Владимиру Николаевичу. Я снова отказался встретиться. "Дело ваше, -- спокойно сказал Сергеев, -- но мы с вами еще встретимся". На этом звонки прекратились, но я еще примерно полгода шарахался от телефонной трубки. Самое удивительное, что спустя несколько дней после нашей последней встречи из моей головы начисто выветрилась память о внешнем облике и Сергеева, и Владимира Николаевича: как они ^выглядели, во что были одеты. Хотя во время самой этой встречи Мне казалось, что я их запомню навсегда. Обтекаемость их внешности, полное отсутствие каких-то особых примет, за что бы зацепиться глазу, по прошествии времени стали внушать мысль как бы о некоей нереальности этого события или принадлежности их к потустороннему миру