аши воины отстаивали, как говорится, каждую пядь земли. Противник оплачивал свое дальнейшее продвижение большой кровью. У нас напрямую действовали лозунги: "Ни шагу назад!", "За Волгой территории для нас нет", "Стоять насмерть, но Сталинград не сдать!". Мы получали систематически небольшое пополнение в виде маршевых частей. Получали и вооружение. Когда нас замкнули в полукольцо, на артзаводе осталось много стволов полевой артиллерии. Ее невозможно было отправить по назначению. Тогда мы с командующим решили вывести эти орудия на огневые позиции. У нас не было тяги для орудий, но мы решили их просто вытянуть на передний край, поставить там и стрелять, пока возможно. А если придется отходить, то обязательно их взорвать. И мы их неплохо использовали, организовали много артиллерийских расчетов, а боеприпасы у нас имелись. Эти орудия сыграли полезную роль. Другого же выхода у нас не было: ни отправить по назначению, ни оставить на заводе, куда мог ворваться противник и захватить их как трофеи. Как раз в это время к нам прибыла дивизия под командованием Родимцева, очень хорошая по составу и сплоченная{16}. Но она была крайне плохо вооружена: артиллерии и даже пулеметов у нее не имелось. В составе этой дивизии воевал наряду с другими \402\ сын Долорес Ибаррури. Дивизия, вступив в бой, понесла тяжелые потери. Она могла бы сыграть большую роль, если бы была лучше вооружена. Мне доложили, что погиб Рубен Ибаррури. О нем у меня сохранились в памяти такие эпизоды. Он был ранен еще в первые дни войны. Мой сын Леня тоже был ранен. Они лежали вместе в одной палате в Куйбышевском госпитале. Второй эпизод - здесь, когда сообщили, что он убит. Потом меня известили, что погиб и сын Анастаса Ивановича Микояна, летчик. Он был подбит в одном из воздушных боев. Да, это мне было знакомо. Шла война. Как и на любой войне, гибли люди, очень многие люди, особенно в том отчаянном положении, в каком оказалась наша Красная Армия, не подготовленная как следует к войне и при недостаточном количестве вооружения. Помню такую тяжелую картину. Мы с Гордовым выехали в район боев возле одной балки у селения Нариман, юго-западнее Сталинграда{17}. Туда же отправились командарм Шумилов{18} и его член Военного совета Сердюк{19}. Там-то я и наблюдал картину, которая для меня была весьма неприятна. Налетели на позиции врага наши бомбардировщики ПЕ-2. Они были похожи на немецкие МЕ-110. Наши самолеты подлетели к линии фронта, как вдруг появились "мессершмитты" и буквально на наших глазах стали поджигать одного за другим "петляковых". Их пилоты выбрасывались с парашютами. Больно было наблюдать, как, когда они спускались, советская пехота вела огонь по нашим летчикам: пехотинцы считали, что это вражеские бомбардировщики и что спускаются на парашютах немцы. До сих пор помню, как один летчик, уже находясь близко от земли, кричал: "Я свой, свой!". И вдруг протарахтела автоматная очередь - и ему конец... Что касается самолетов ПЕ-2, то наши летчики, как мне докладывали, были о них невысокого мнения. Эти самолеты обладали хорошими летными качествами, но у них так были расположены баки с горючим, что, буквально куда ни попадет пуля, возникал пожар. Итак, повторюсь, все представители Ставки покинули нас, и мы с Еременко остались одни. Единственное, что у нас сохранилось, как шутили мы с Андреем Ивановичем, - шикарный туалет. Правда, в туалетную, которая была до того в образцовом состоянии, после того, как уехали представители, стало невозможно зайти. Не помню, когда это случилось (а ведь полезно было бы записать тогда и время), позвонил мне Сталин (я даже удивился, как спокойно, что было редкостью для той поры, он говорил): "Как там? Сможете еще продержаться дня три?". Это произошло вскоре после отлета Василевского, Маленкова и других представителей \403\ Ставки. Отвечаю: "Товарищ Сталин, не знаю, почему вы берете такой срок для нас. Мы считаем, что продержимся не только три дня, но значительно больше. Точно не могу сказать, потому что на войне нельзя ручаться, но мы теперь, во всяком случае, ощущаем, что наши войска уже получили боевое крещение, которое дает уверенность, что они и дальше будут упорно защищать свои позиции". "Вот и хорошо! - продолжает. - Вы продержитесь три дня. Мы сейчас организуем удар с северной стороны, чтобы освободить вас, а левое крыло противника, которое с севера вышло к Волге, либо отсечь, либо отбросить от Волги. Когда начнутся бои севернее вас, вы организуйте теми силами, какие у вас есть, удар из Сталинграда, с тем чтобы немцы не могли перебросить подкрепления против тех войск, которые будут наносить удар с севера". Отвечаю: "Хорошо, мы все это сделаем". Ударили с северной стороны. Но наши усилия не завершились разгромом той группировки немцев, и вообще никакого отбрасывания их от Волги не получилось. То есть основная задача, которая ставилась перед войсками, не была выполнена. Мне неизвестно, какими силами располагало тогда наше северное направление, но желанного результата не было. После этого на северный участок были подброшены Ставкой новые войска, с тем чтобы противник не мог развить свой успех вверх по Волге. Эти войска в принципе входили в состав Сталинградского фронта: туда были подтянуты армии под командованием Москаленко и Малиновского{20}. Опять готовился удар с целью отсечь северное крыло немецкой группировки, которое вышло на Волгу, и восстановить предшествующее положение. Когда там был сосредоточен такой, довольно солидный кулак, мы с Еременко поехали на командный пункт руководить операцией. Для проведения этой операции приехали из Ставки Жуков, Новиков, Маленков, командующий авиацией дальнего действия Голованов{21}, начальник артиллерии Красной Армии Воронов и другие лица. Мы надеялись на успех. В назначенный час началась артиллерийская подготовка, и мы предприняли наступление. К сожалению, и это наступление было неудачным, несмотря на очень хорошие сконцентрированные там войска. Говорили, что эти войска взяли с Дальнего Востока. Это были свежие, молодые, хорошо обученные люди. Но наше наступление захлебнулось, противник даже не попятился. Чем можно это объяснить? Все мы знаем, не раз повторяем, и правильно повторяем, что нет таких крепостей, которые нельзя было бы взять. Но если иметь соответствующие средства! Правда, полевые укрепления, которые возвели немцы, не были такими уж могучими \404\ крепостями. Видимо, не все было нами учтено и недостаточно было подтянуто войск, главным образом артиллерии. Не сказал бы, что артиллерия недооценивалась нами. Нет, артиллерию еще до войны мы называли "богом войны"{22}. Не знаю, кто первым высказал эту мысль и откуда она к нам пришла. Кажется, дошла из старых. Наполеоновских времен. Наполеон ведь особенно ценил артиллерию. Во всяком случае, и Сталиным, и нашими военными ее значение оценивалось по достоинству. Если же ее недостаточно сосредоточили, значит, артиллерии просто не было в нужном количестве. Поэтому-то наступление, которое не поддержали хорошими артиллерийскими усилиями, не имело успеха. К чему я это говорю? Я очень высоко ценил, да и сейчас ценю (повторяю не единожды) Георгия Константиновича Жукова. Уважаю его за трезвость ума, смелость, простоту и напористость. Считаю, что он обладает высокими командирскими качествами. Ценил его и как боевого товарища. Тогда у меня с ним были наилучшие отношения. И вот все же, несмотря, казалось бы, на все благоприятные условия, наличие там Жукова и представителей всех родов войск, других сильных командиров, мы не решили задачи. Дело заключается в том, что одних личных качеств недостаточно. Нужны, и война это показала, средства истребления вражеской боевой техники, средства уничтожения живой силы противника, средства разрушения его укреплений. А это - артиллерия, это танки, это пулеметы, это зенитные орудия и зенитные пулеметы для прикрытия с воздуха наших войск, чтобы противник не мог безнаказанно дезорганизовывать ведущих наступление. Всего этого мы еще не имели. Жуков рассказал мне тогда (мы по-товарищески делились впечатлениями; он поехал на какой-то участок фронта, возвратился оттуда и делился увиденным): "Ты знаешь, ехал я к линии фронта, а раненые шли оттуда. Двигалась в тыл группа раненых, и я выругался: "А, леворучники!" (тогда гуляло такое слово: подставляли левую руку под пули, чтобы получить ранение и уйти в тыл. К сожалению, довольно широко гуляло это, порой незаслуженное, оскорбительное выражение в адрес наших бойцов). Один из них глянул на меня да говорит: "Товарищ генерал, леворучники идут потому, что они еще могут ходить, а вот те, которые получили пули в голову, они все там лежат. Я-то видел, сколько их там лежит". И так глянул на меня выразительно. А ведь правду он сказал. Не могу забыть, как он на меня посмотрел пронзительно. Сильное произвел этот боец впечатление на Жукова. \405\ Захлебнулось наступление, а в скором времени забрали у нас этот участок фронта. И это было правильно, потому что мы находились в Сталинграде, а сей участок лежал к северу за Сталинградом, и с ним была очень плохая связь. Кроме того, перед теми войсками ставилась обособленная задача - не дать возможности противнику развивать успех вверх по Волге. Создали там новый фронт. Донской. Командующим назначили Рокоссовского{23}. Непосредственная связь у нас с ним прервалась, и мы имели с ним контакт лишь как с соседом. Членом Военного совета Донского фронта стал Кириченко, который до того был членом Военного совета Сталинградского, а потом Южного фронтов. Не помню, кто был у них первым членом Военного совета, а Кириченко являлся вторым. Второй занимался вопросами тыла и обеспечения войск, оперативные же вопросы решал первый член Военного совета. В это время я опять был вызван в Москву. То, что я услышал там, было сочинено безусловно Маленковым. Мол, командующий и командный состав войск Юго-Западного и Южного фронтов, которые отходили от Дона на Сталинград и тут заняли оборону, с 1941 г. привыкли только к отступлению. Поэтому, мол, они организуют оборону недостаточно стойко, поддаются панике и отступают. Надо заменить весь этот командный состав. Стали заменять. Заменили многих. Но это была совершенно ни на чем не основанная, просто обывательская точка зрения. Она была пущена в ход Маленковым для того, чтобы оправдать его поездку в Сталинград, чтобы снять с себя ответственность и взвалить ее на других. Он изобрел столь никчемную теорию, а потом она гуляла повсюду. Среди военных возникли и другие нехорошие настроения. Вот мы отступаем. Почему отступаем? Потому, что солдат не чувствует, за что он должен воевать, за что же должен умирать. Возьмем Первую мировую войну. Тогда у солдата была земля, было свое хозяйство. Он воевал за всю Россию, но воевал и за свой дом. А сейчас - все общее, все колхозное. Нет конкретного стимула. Это уже, на мой взгляд, была теория антисоветская, антисоциалистическая. Она взваливала ответственность за наши неудачи на советский строй, на социалистические начала, которые были заложены в СССР. Конечно, это подмоченная теория, теория людей, которые начали страдать упадничеством и выдумывать неправильные объяснения нашим поражениям. Потом жизнь опровергла эти утверждения. Если кое-кому, кто сейчас носит довольно высокие воинские звания, напомнить, что им были присущи в свое время такие рассуждения, то они, наверное, возмутятся и скажут, что это \406\ клевета. К сожалению, такое было! Было, и ничего тут не сделаешь. Но мы это пережили. А конец подобным "объяснениям" был положен разгромом войск Паулюса под Сталинградом. Пока же продолжались упорные бои, противник шаг за шагом теснил наши войска, которые с запада отходили глубже в город. Враг стал вползать за городскую черту. Наша оборона уже строилась непосредственно в городе, используя его строения - и дома и иные сооружения. В командном пункте, который располагался на р. Царице, теперь стало небезопасно. Мы искали возможность перейти несколько глубже в тыл. Но в городе ничего подходящего не нашли, кроме места, которое находилось на самом берегу Волги (там теперь устроена набережная, и не осталось никаких следов нашего командного пункта). В береговом откосе были вырыты две траншеи. Это убежище строили для себя сталинградские чекисты, но не успели закончить, а только сделали углубления. Под землей эти два тоннеля должны были соединиться и образовать подкову. Но этого сделано не было, просто пробили две дыры, раскрепили их деревом. Как ямы были брошены в процессе их строительства, такими мы их и заняли. Одну дыру тоннеля взяли мы с Еременко, во второй расположили небольшой обслуживающий штабной персонал. Там были очень плохие условия для работы. Стоял элементарный столик, за ним сидели мы с командующим, а рядом с нами находился с рацией связной, молодой парнишка в летней грязной гимнастерке. Сидел он и монотонно повторял: "Я ландыш, я ландыш. Перехожу на прием". Так, не останавливаясь ни на минуту, повторял он все время эти слова, чтобы непрерывно поддерживать связь на случай, если потребуется отдать какое-то распоряжение. С нами тогда же был заместитель командующего авиацией дальнего действия генерал Скрипко{24}. Он получал задания, какие бомбить районы, и сейчас же передавал задания в авиачасти, которые и посылали к нам свои бомбардировщики. Раскладывались сигнальные костры, указывавшие, в каком месте наносить удары. Это очень помогало нашей пехоте. Мы широко использовали там 85-мм зенитные пушки. Они хороши были и как зенитные, и как противотанковые орудия. Часть артиллерии находилась у нас на левом берегу, укрытая в лесу. Так как немцы подступили уже близко, она оказывала существенную помощь нашей пехоте, которая вела бои непосредственно в Сталинграде. У нас имелись кое-какие фронтовые средства в Волжской военной флотилии. Ею на нашем участке командовал контр-адмирал Рогачев{25}. Потом мы нашли два дальнобойных орудия, \407\ которые были изготовлены артиллерийским заводом, но не вывезены в результате подхода немцев к Волге. Мы решили дать задание Рогачеву, чтобы он нашел обслуживающий персонал к этим двум пушкам и подвез снаряды из Камышина, с тем чтобы можно было вести огонь по противнику прямо с местонахождения пушек - на территории завода. Пушки были неподвижными и стреляли прямо с завода, пока не были выведены из строя авиацией противника. Помню и такой эпизод. Потом мы часто шутили по этому поводу. Днем Скрипко приходил отдыхать. У нас стояла там железная кровать. Он располагался на этой кровати и спал, потому что он "ночной человек", связанный с дальней бомбардировочной авиацией: ночью работал, а днем отсыпался. Как-то мы с Еременко вызвали Рогачева и поставили задачу, куда открыть огонь из тех двух пушек. Он привел к нам командиров этих орудий. Когда все указания были даны, контр-адмирал, не знаю зачем, скомандовал матросам: "Кру-гом!". Там в тоннеле лежала доска, они стояли на ней и "дали шаг". Загудел тоннель. Тут Скрипко вскочил, сразу надел планшет на шею, смотрит на нас, что же мы сидим спокойно? Я его успокоил: не разрыв бомбы, дескать, а так звучат в тоннеле матросские сапоги. Скрипко молча снял планшет, повалился на кровать и мгновенно заснул. Он был крайне утомлен. Дальнейшее наше с командующим пребывание в Сталинграде мы считали нецелесообразным. Мы были отрезаны от "большой" связи, а связь с левым берегом Волги была очень слабой, настоящего кабеля у нас не имелось. Лежал там какой-то легкий, который мы проложили подручными средствами через Волгу. Он обеспечивал крайне неустойчивую связь. А самим уехать на левый берег нам было просто невозможно, потому что для участия в работе штаба требовалось бы всякий раз преодолевать Волгу. Да и приезд к нам с докладами командующих и посыльных был бы сопряжен с такими же трудностями. Поэтому мы решили перенести весь свой командный пункт на левый берег. И когда составляли очередное боевое донесение, то приписали, что просим разрешить перенести командный пункт на левый берег. Там у нас был оборудован настоящий командный пункт и имелся пункт связи со всеми армиями фронта. Послали донесение. Прошел день, ни слуху ни духу. Мы повторили, и уж не знаю, сколько раз еще повторяли, но ответа все не поступало: ни запрета, ни разрешения. Вот типичная тактика Сталина. Он был, наверное, против, но прямо о том не говорил. А ведь мы сами без его разрешения не могли оставить прежний командный пункт и перейти на левый \408\ берег. Потом Сталин позвонил по иному вопросу. Я в разговоре с ним сказал: "Товарищ Сталин, мы уже не раз просили вас разрешить нам перейти на левый берег. Генштаб ответа не дает. Я прошу разрешить нам это, потому что интересы командования требуют, чтобы мы перешли туда". Он отвечает: "Нет, это невозможно: если войска узнают, что командующий со штабом уехали из Сталинграда, то Сталинград падет" - "Нет, товарищ Сталин, я смотрю на это не так, потому что сражаются ведь войска, а не штаб фронта. Тут же рядом с нами находится штаб 62-й армии, которой командует Чуйков. 62-я армия обороняет Сталинград. Мы назначили члена Военного совета фронта Гурова членом Военного совета этой армии, с тем чтобы усилить руководство ею. Мы абсолютно уверены, что Чуйков и Гуров вполне справятся со своей задачей и все сделают для того, чтобы не допустить противника занять Сталинград". Сталин: "Ну, хорошо. Если вы так уверены, что фронт будет держаться и оборона не будет нарушена, то разрешаю вам перейти на левый берег. Только оставьте в Сталинграде представителя штаба фронта, который докладывал бы вам, чтобы вы знали о положении дел через своего человека, а не только через командующего армией Чуйкова". Отвечаю: "Хорошо. Мы оставим первого заместителя командующего войсками фронта генерала Голикова". Сталин хорошо знал Голикова и согласился. Стали мы готовиться к переезду. Подготовились за сутки и на рассвете переправились на лодках на левый берег. С нами было очень мало людей. Начальник штаба фронта уже давно находился на левом берегу. Начальником штаба тогда был Захаров{26}. Он приехал к нам вместе с Еременко. Еременко относился к нему с уважением. Я его тоже уважал. Он заслуживал уважения за исключением одного своего порока: дрался, бил подчиненных ему офицеров. Этот порок поощрялся и со стороны Сталина, и со стороны Еременко, который знал настроения Сталина. Сталин, беседуя с Еременко, часто говорил, что надо "бить по морде". Когда такие указания выполняли недалекие люди, то это одно дело; но Захаров был образованный человек, имел хорошее военное образование{27} и толково разбирался в военных вопросах. Если поговорить с ним, то он производил впечатление дельного человека, верно рассуждающего. Однако имелся за ним такой вот порок. Воздушной армией{28} командовал на фронте у нас Хрюкин. Молодой, высокий такой, очень приятный человек. Герой Советского Союза. Я считал, что он находится на своем месте, уважал его и поддерживал. Звание Героя он получил за участие в освободительной \409\ войне Китая против Японии. Он сражался в небе Китая на стороне Чан Кайши (мы тогда поддерживали Чан Кайши). Человек он был опытный, прежде служил летчиком-истребителем. Но воздушные силы у него в армии были ограниченные, самолетов имелось малое количество. Однако он самоотверженно дрался с врагом. Заместителем у него был тоже очень хороший летчик, Нанейшвили, грузин{29}. Сам прежде тоже истребитель, но уже в летах, полный человек, летать он, конечно, был уже не способен. Как организатор он был очень хорош, к тому же порядочный и добросовестный человек и толковый генерал. Мы с Еременко, вызвав Голикова, сказали ему, что получили разрешение перенести командный пункт фронта на левый берег Волги и хотим, чтобы вы остались здесь, на прежнем командном пункте, сохранили связь с командующим 62-й армией и докладывали нам отсюда о положении дел. Сказали также, что он тут останется ненадолго. Мы полагали, что длительное пребывание его на правом берегу ничем не будет оправдано. Кроме того, это могло быть плохо расценено Чуйковым как командармом-62: он мог подумать, что оставлен человек, который был бы ему пилой от штаба фронта. Командующие не любят таких. Они производят впечатление надоедливых соглядатаев. Чаще же всего о них говорят, что они попросту мешают работать. Тем более я уже увидел, что характер у Чуйкова крутой, и можно было ожидать всяческих эксцессов. Наше предложение вывело Голикова из себя. Он страшно изменился в лице, однако сдержался и вышел из помещения, а потом улучил момент, когда я остался один, и обратился ко мне, буквально умоляя не оставлять его здесь. Я никогда еще никого не видел в таком состоянии за всю войну, ни одного человека - ни военного, ни гражданского. Он просил не оставлять его тут, мотивируя просьбу тем, что все погибло, все обречено: "Не бросайте меня, не оставляйте, не губите, разрешите мне тоже выехать", - умолял он, просто в недопустимом тоне. Я ему: "Послушайте, что вы говорите? Поймите, товарищ Голиков, здесь стоит целая армия, которая ведет упорные бои. Вы видите, как стойко она держится. Как же вы смеете говорить, что все обречено, что все погибло? Это не вытекает из обстановки, которую мы сейчас имеем на фронте. Вы видите твердость, с которой ведут бои наши войска. Это ведь не то прежнее положение, когда мы за день оставляли врагу добрый десяток километров территории. Здесь этого нет, да и не предвидится. Что же вы?". А он опять повторял одно и то же. Тогда я сказал: "Как вы себя держите?" Но на него ничто не действовало. Тогда я добавил, \410\ что есть решение Ставки, товарищ Голиков, которое должно выполнить. "Делайте, что приказано!" На этом разговор окончился. Разговор произвел на меня ужасное впечатление. А потом Голиков то же самое повторил при Еременко. Одним словом, мы его оставили, а с ним - офицеров связи, сами же переехали на левый берег реки. Не помню, сколько дней прошло, как получили мы записку от офицера, который находился при Голикове и сообщал, что Голиков совершенно потерял голову и не владеет собой, ведет себя, как человек, утративший рассудок, лезет на стенку, поэтому его пребывание в армии не только не приносит пользы, а даже вредно: он заражает таким своим состоянием других. Этот офицер просил нас принять соответствующие меры. Получив такое сообщение, мы приказали Голикову, чтобы он покинул прежний командный пункт и переправился к нам. После этого у нас с Еременко отношение к Голикову резко изменилось: его состояние и такое его поведение наложили на это свой отпечаток. Вскоре произошел еще один случай, не благоприятный для Голикова. Сложились тяжелые условия с переправой в войска боеприпасов и пополнения. Связь со Сталинградом через Волгу была очень трудной. Переправа обстреливалась вражеской артиллерией и подвергалась авиабомбежке на всех участках. Нами принимались особые меры, чтобы обеспечить нормальный подвоз боеприпасов, продовольствия и пополнения. Однажды мы приказали Голикову, чтобы он поехал туда и сам обеспечил переправу. Да, условия были тяжелые, это я понимал. Однако он, поехав, не выполнил задания, вообще ничего не сделал, потом приехал и доложил, что противник очень сильно бомбил или обстреливал переправу, так что ничего не получилось. Раньше мы посылали туда с тем же заданием офицеров, и те хотя и с трудом, но что-то делали. И мы вынесли Голикову выговор за невыполнение указания о перевозке боеприпасов. Голиков, видимо, пожаловался на нас Сталину, но тогда ни я с ним, ни он со мной не вели бесед на эту тему и не объяснялись. Однажды случилось еще и так. Мы с Еременко выехали на берег Волги, к речной флотилии. Прибыли в район Рынок и наблюдали, как используется артиллерия флотилии. Она там особой роли не играла из-за своей малочисленности. Но, как говорится, на безрыбье и рак рыба. Мы считали, что это одна из наших опор - артиллерия речной флотилии. Когда возвращались обратно, смотрим - едет Голиков навстречу. Мы остановились, и он вышел из машины. "Куда едете?". "Еду на аэродром, улетаю в Москву. Хорошо, \411\ что встретились, я хочу с вами попрощаться". "Как это вы вдруг уезжаете?". "А вот, я получил предписание товарища Сталина прибыть в Москву". "Да ведь мы случайно с вами встретились. А то бы вы уехали, а мы и не знали бы, где искать вас, где вы находитесь". "Я получил приказ и уезжаю!". И уехал. Конечно, мы посудачили потом отнюдь не в пользу Голикова. Ведь если бы он был на месте командующего войсками, то тоже остро реагировал бы на человека, который так поступил. Ну, что ж теперь, уехал, так уехал, и нечего больше разговаривать. Мы ведь беседовали с ним только о форме поведения, а по существу ничего не имели против его отъезда. Спустя какое-то время нам прислали нового заместителя командующего, генерала Попова Маркиана Михайловича{30}. Раньше Попов командовал армией; какой номер этой армии, сейчас не помню. О Попове у меня остались наилучшие воспоминания. Я с ним вместе много работал, когда было принято решение подготовить наши войска для окружения группировки Паулюса. Сосредоточение войск, поездки в эти войска - все это мы делали вместе с Поповым. Еременко никак не мог оправиться от давнего ранения, у него постоянно болела нога, ездить и ходить ему было трудно, поэтому он на дальние расстояния не выезжал. А когда выезжал, то я видел, что это для него затруднительно, и не хотел побуждать его ездить туда, где можно было обойтись без его поездки. А Попов - здоровый, еще молодой человек. Ему, как говорится, и карты в руки. Человеком он был знающим военное дело. Позвонили из Москвы, чтобы я приехал. Прибыл в Москву, встретился со Сталиным. Сталин начал меня упрекать, что я допускаю неправильное отношение к генералам, что не защищаю их и т. п. Говорю: "О чем и о ком идет речь? О каком именно генерале? Что Вы имеете в виду? Я, собственно, таких случаев не знаю". - "Вот, например. Голиков. Мы вам послали Голикова, а к Голикову вдруг такое отношение". Главным образом Сталин напирал при этом на Еременко: такой он сякой, и прочее. Я был поражен. Прежде Сталин буквально боготворил Еременко, носился с ним, выставлял его как самого хорошего боевого генерала, сам мне об этом говорил, когда мы искали, кого назначить командующим войсками Сталинградского фронта. И вдруг - такое! Правда, прошло уже немало времени после того разговора, противник вполз в Сталинград, бои велись в самом городе. Но это были упорные бои: мы несли потери, и противник тоже нес потери, Сталинград не взял и не возьмет, если нам, конечно, будут оказывать помощь. \412\ Отвечаю: "Товарищ Сталин, я не знаю, что вам рассказывал Голиков, я же должен вам сказать, что если Голиков говорил, что к нему сложилось такое отношение, тогда и я обязан рассказать о причинах нашего плохого отношения к Голикову". И я рассказал о событиях в связи с оставлением фронтового командного пункта в Сталинграде: как мы с ним беседовали, как Голиков держал себя, как выражал абсолютную неуверенность в нашей победе, выказывал даже обреченность и буквально со слезами умолял не оставлять его там. Сталин посмотрел на меня с удивлением. Я понял, что он не допускал такой мысли, не знал этого. Я продолжал: "Поэтому наказание, которое мы наложили на Голикова, было обосновано. Я, собственно, и не понимаю, почему вы так обрушились на Еременко и на меня. Я защищаю, кого следует; но не могу защищать тех, кто заслуживает осуждения". - "Ну, вот, а мы решили снять Еременко". - "Если, товарищ Сталин, Вы решили отменить наше решение, вы, конечно, сделаете это, но это будет неправильно". - "Почему?". "О Еременко существуют разные мнения. Как почти у каждого человека, у него много противников, которые не уважают его. Я же, будучи членом Военного совета, прошел с ним через ответственный момент и считаю, что он как командующий войсками (не буду говорить о других качествах, потому что на войне главное - военные качества) вполне отвечает своему назначению и положению. Он оперативен, со знанием дела руководит войсками. Вы посмотрите, как организована оборона Сталинграда, и осуществляется она сейчас тоже хорошо. Это ведь заслуга командующего". Привел я и другие доводы. Сталин сначала наседал, но потом стал сдавать, отступать и в конце концов прекратил нападать на меня. Пора мне уезжать, и он сказал: "Можете лететь". Когда мы прощались, он пожал мне руку: "Хорошо, что мы вас вызвали. Если бы мы вас не вызвали, то сняли бы Еременко. Я уже решил снять его. Ваши доводы, ваши возражения убедили меня. Надо его оставить". Отвечаю: "Очень правильно делаете, товарищ Сталин, очень правильно". Я сейчас не стану рассказывать, как я противопоставлял военные качества Еременко тем другим, которые как плохие называл Сталин. "Ладно, оставим его". И я улетел. Таким образом, оказалось, что все это было навеяно рассказами Голикова. Я был просто удивлен. Я высоко ценил партийные качества Голикова, и у меня не было оснований сомневаться в них. Но, когда он допустил такую вещь, доложил о своей деятельности очень субъективно, я изменил свое мнение и о его партийных качествах. Если бы он рассказал Сталину хотя бы десятую часть того, что говорил мне и Еременко, \413\ когда мы его оставляли на правом берегу, то Сталин и разговаривать с ним не стал бы. А Голиков, вместо того чтобы правильно оценить свою слабость, все свалил на командующего войсками и на меня. Думаю, что Сталин спросил его: "Ну, ладно, Еременко, а как Хрущев?" - "А Хрущев тоже не защищал меня. Он с Еременко заодно". Если он так ответил, то это было верно, в этом вопросе мы были заодно с Еременко. Тут каждый честный человек мог занять только такую позицию. Я вернулся на Сталинградский фронт. У нас продолжалась подготовка к окружению группировки немцев. Как возникла мысль об окружении там противника? Не говорю, что она возникла только у нас, то есть у меня и Еременко, нет, она, возможно, возникала и у других. Но в целом этот вопрос назрел. Чем это было вызвано? А вот чем. Бои на Сталинградском фронте затянулись. Противник сосредоточил усилия на довольно узком направлении. Это говорило о его слабости: на широком фронте он наступательных операций вести не мог и бросал живую силу в город, как в мясорубку. Самые тяжелые бои велись в самом городе. А там обороняющимся было легче, чем тем войскам, которые наступали. От наших войск мы получали донесения, что у противника на флангах его группировки - очень жиденькая оборона. Мы посылали туда разведку. Наша разведка переправлялась через Дон и довольно глубоко забиралась в тыл к немцам. Не всегда она докладывала правильно. Мы ловили их на слове, когда разведчики просто врали и не были в тех пунктах, о которых докладывали. Но это являлось исключением. Как правило, разведка работала добросовестно и докладывала правильно. Она сообщала, что за Доном войск противника нет. На левом фланге фронта у нас стояла 51-я армия. Там тоже была слабая оборона у противника. Главным образом, там находились румыны - очень неустойчивое войско. Командующий 51-й армией докладывал, что там у врага слабые силы, и он мог бы разделаться с ними. Мы решили проверить боем, насколько устойчиво это направление у противника, и приказали командующему 51-й армией провести такое испытание, а кроме того, специально вызвали командира одной из дивизий, перед которым поставили задачу - на каком направлении нанести удар и какими силами. Строго приказали ему, если удар окажется успешным, чтобы он не продвигался вглубь больше, чем на такую-то глубину. Если появятся пленные, то вести себя с пленными корректно, чтобы не оставить "следов", которые мог бы использовать затем противник. Командир дивизии, хороший такой человек лет 45, коренастый и полный, \414\ основательно поседевший, но бодрый и крепкий, отвечает: "Хорошо, я все выполню". Он быстро организовал удар и легко смял противника, углубился в его оборону более даже намеченного, "перевыполнил" план, хотя мы его предупреждали, чтобы он этого не делал. Он захватил много пленных и расстрелял их. Потом противник это использовал в целях агитации против нас. Когда мы это узнали, то раскритиковали его. А он отвечает: "А куда я их дену?". Это, конечно, были неправильные действия. Противник позднее взял представителей солдат из разных своих дивизий, приводил их на это место и показывал: вот, мол, русские, не берут в плен, а расстреливают пленных. Немцы утрировали этот случай, усиливали его значение, пугая свои войска, чтобы те не сдавались в плен. В целом наши войска прочно держали линию обороны, она была уже подоборудована. Это вновь нас подбодрило. Мы видели, что имеем возможность нанести удар на флангах противника и изменить положение дел под Сталинградом. Тогда мы с Еременко написали Сталину докладную, где высказали свое мнение. Это мнение сводилось примерно к следующему: по нашим данным, включая данные той разведки, которую мы забрасывали в тыл противника, и разведки боем, которой мы прощупывали устойчивость обороны противника, - у немцев за Доном пусто; сил, на которые они могли бы опереться, там нет. Мы не знаем, чем располагает Ставка, но если найти войска, которые можно было бы сосредоточить восточное Дона и ударить отсюда к Калачу, а нам с юга ударить по южному крылу противника, то можно было бы окружить врага, который ворвался в город и ведет бои в самом Сталинграде. Чем располагала Ставка и были ли у нее такие возможности к тому времени, мы просто не знали. Знали только, что нам очень тяжело и что нам дают подкреплений очень мало. А если нам дают мало, значит, давать нечего. Так мы думали. И у нас даже возникла мысль - не запрашиваем ли мы лишку, потому что не знаем реального положения, которое сейчас сложилось в стране? Спустя какое-то время к нам приехал Жуков. Он рассказал, что в Ставке имеется замысел, аналогичный тому, который мы с Еременко изложили в своей докладной, и предупредил нас, что об этой операции не должен никто знать и что он прилетел специально предупредить нас об этом. В данном случае подозрительность Сталина была полезна: чем меньше знает людей о готовящейся операции, тем лучше для самой операции. Жуков показал по карте, на каком участке должен будет нанести удар Сталинградский фронт. Это было как раз направление действий 51-й армии. Мы тоже считали, \415\ что нам ударить надо оттуда, где мы уже провели успешную разведку боем. Там лежит озеро Цаца. Южнее него вдоль линии обороны, которую занимала 51-я армия, есть возвышенность. Ее занимали румыны, у восточного же подножия располагалась наша оборона. Это нас не смущало: возвышенность была небольшой, там протянулись прикалмыцкие степи, равнина. Кто бывал в тех местах, знает, что там простым глазом можно видеть вдаль на 20 километров, все просматривается насквозь. И я спрашиваю Жукова: "А что нам дадут для выполнения задачи?". Жуков: "Вы получите механизированный корпус в составе 100 с лишним танков, пехоты на автомашинах и артиллерии по штату, что положено. Потом получите кавалерийский корпус, он сейчас на подходе, им командует генерал Шапкин{31}. Еще есть боеприпасы. И что-то дадут из пехотных частей, но очень мало". Все это он рассказывал нам с Еременко. Потом мы с ним поехали в район намечаемого наступления, ознакомиться с условиями рельефа. Там все проглядывается, все видно, и нигде ни дерева, ни кустика. Я говорю: "Если будут войска, которые вы нам даете, плюс то, что мы имеем у себя, то у меня складывается полная уверенность, что мы прорвем оборону, сомнем противника и выполним свою задачу". Мы должны были сначала занять хутор Советский, неподалеку от Калача-на-Дону. Советский я хорошо знал, мы еще не так давно сами были в Советском. С севера Ватутин{32} должен был спуститься со своими войсками по Дону и занять Калач. Мы же ударом на Советский облегчали выполнение задачи Юго-Западного фронта. Вот такой сложился план. Успех операции не вызывал сомнений. Мы были уверены, что немцы в Сталинграде будут окружены. С Жуковым у меня были, повторяю в который раз, очень хорошие отношения, и я ему сказал: "Товарищ Жуков, мы-то сделаем свое дело и окружим немцев. Надо полагать, что войска противника, когда окажутся в окружении, захотят вырваться. Куда им идти? Они не пойдут прорываться из окружения на север, они пойдут на юг. Чем мы их будем держать? У нас удержать их нечем. Они нас раздавят, вырвутся и уйдут". Жуков улыбнулся, посмотрев на меня, и отреагировал русской словесностью довольно крепкого концентрата и резкого содержания, добавив: "Пусть уходят, нам-то нужно, лишь бы они ушли, нам бы только Сталинград и Волгу высвободить". Я ему: "Это верно, это наша первая задача, но если бы нам дали больше средств, то можно было бы и перемолоть силу, которая навалится на нас и будет прорываться". - "Больше, - отвечает, - дать мы вам ничего не сможем", "Ну, хорошо". Жуков уехал. \416\ Об операции знало очень ограниченное число людей, буквально считанное количество. Мы продолжали готовиться и ожидали механизированный корпус генерала Вольского{33}. Корпус был на подходе. Я познакомился с Вольским. На меня он произвел очень хорошее впечатление: знающий человек. Мне хорошо отрекомендовали его и другие лица. О нем говорили, что это большой сторонник использования танковых войск и разбирается в методах применения танков в современной войне; что на него можно положиться; что он покажет себя здесь с должной стороны. Вот подошел корпус. Мы назначили ему место переправы у большого села с высоким берегом, там были приготовлены съезд и паромная переправа. Переправившись, корпус мог оттуда двигаться к месту сосредоточения у Сарпинских озер. Потом к нам прибыл Тимофей Тимофеевич Шапкин, старый русский воин, человек уже в летах, среднего роста, с окладистой бородой. У него сыновья уже были не то генералы, не то полковники. Сам он служил в царской армии, воевал в Первую мировую войну. Еременко говорил мне, что он имел четыре Георгиевских креста. Одним словом, боевой человек. Когда он нам представлялся, на его груди Георгиев не было, но три или четыре ордена Красного Знамени украшали его грудь. Я встретил его с большим уважением и почтением, умиленно смотрел на него и слушал рассказы старого воина. С ним пришел и его заместитель, молодой, красивый и очень подготовленный человек, туркмен по национальности. Это был уже современный человек, он был душой кавкорпуса, но не успел повоевать, был убит. Когда начались главные бои, он был уже мертв: при подготовке операции разъезжал по своим частям, и на одном переезде его с воздуха расстрелял в автомашине "мессершмитт". Я очень жалел этого генерала. Однако не он был первым, не он и последним. Многих поубивал противник таким образом. Как же готовилась эта операция? Прилетел к нам Василевский. К тому времени прибыл уже и Вольский, прибыл Шапкин с кавалерийским корпусом. Накапливались боеприпасы, артиллерия. Одним словом, то, что должны были получить, мы уже в основном получили. Мы с Василевским и Поповым поехали втроем к Вольскому. То была наша главная сила. Поехали мы проинформироваться и посмотреть, как обстоят у него дела. Наступила осень. На юге, под Сталинградом, осень, оказывается, бывает очень холодной и дождливой, с пронизывающим ветром. Части Вольского уже переправились через Волгу и разместились в указанном селе. Противник бомбил их, но не сильно. Видимо, не заметил, \417\ когда Вольский переправлялся со своими танками. Иначе враг мог бы нанести при переправе довольно существенный урон. Волга там широкая, берега крутые, не так-то легко перебраться на правый, высокий берег. Докла