имательный молодой кореец не понимает. - Если она хочет ухаживать за ребенком, почему бы ей не завести своего? А если мать не может сидеть со своим, зачем она рожала? Тут уж не слова - целый жизненный уклад. - А как по-русски "беби-ситтер"? - Так же - "беби-ситтер"... Пример на будущее время - Futurum - из учебника: "Через десять лет начнется третья мировая война". Мгновение ужаса, но именно мгновение - и продолжаю учить немецкие глаголы. - Какие представления вызывает у вас слово "лето"? - вопрос преподавательницы к нам ко всем. - У нас в Малайзии нет ни зимы, ни лета. - Я ненавижу лето, мне шум мешает работать, - другой студент. Ответ озадачивает, и я пытаюсь его перевести так: - Летом жизнь перебирается на улицу, комната перестает быть защитой, не отгораживает, как зимой... - Что вы, - возражает мне мексиканка, - именно летом у нас на улице быть невозможно, только комната и защищает... Учебное задание (несколько фраз, больше мы еще не можем) на тему "Национальный герой". Первое сочинение слушателя курда:
    "Кемаль Ататюрк считается национальным героем.  Но  когда  он  пришел  к
  власти,  он обещал моему народу независимость. И обманул - у курдов нет ни
  своего государства, ни свободы..."
Чтение прерывается громкими криками: - Ложь! Ложь! Ложь! Немолодой турок яростно обличает курда, немецких слов не хватает, оба переходят на турецкий. Преподавательница очень тактично пытается призвать к порядку, убеждает вернуться к немецкому, да и перестать так неистово кричать. Она хочет продолжать урок. Но тщетно. Пишет на доске крупными буквами "TOLERANZ" - "ТЕРПИМОСТЬ". Многое я увидела и услышала в мире иностранцев, которые изучают немецкий язык. Опыт этот был незаменимым. Менее всего встретила я терпимости. Остродефицитное качество на всех континентах, у всех народов. Столкновение по поводу Ататюрка едва не закончилось дракой на улице. К чести курда надо сказать, что он тихо повторял: - Не могу же я на тебя поднять руку, ты мне в отцы годишься... Турок потом с наших занятий исчез. Читаем на курсах немецкого писателя Цверенца. Начало несколько напоминает зощенковских "Нервных людей": соседка, одолжив сковородку, не отдала ее и после напоминания. Хозяйка сковородки назвала ее "халдой". Далее в конфликт включаются все члены обеих семей от мала до велика, и - рассказ полуфантастической - некие супер-ракеты.
    "Мы, конечно,  все погибли;  нет нашей улицы,  на том месте, где был наш
  город, только серо-коричневое пятно. Ну, что же: мы все сделали, что могли
  и должны были сделать,  потому что нельзя же все позволять.  Не то  соседи
  совсем уже сядут тебе на голову", - заключительные строки рассказа.
Начинаем с нашими малыми языковыми возможностями обсуждать прочитанное. - Эта "война" больше всего напоминает ту, что сейчас ведется Между Аргентиной и Англией (*). (* Война из-за Фолклендских островов в 1982 году. *) Вскакивает араб из Ирака: - Все только Англия да Аргентина, да еще и Польша! Никого не интересует война между Ираном и Ираком! Сотни людей гибнут от пуль и голода... Его перебивает курд: - О другой хунте, о турецкой, молчат, не то что Польша, потому что Турция в НАТО... Другой араб из Египта: - Когда пишут об Иране, то клевещут на исламскую революцию... Мне хотелось его спросить, что он думает о казнях в Иране, о том, что уже два года все университеты Ирана просто закрыты, да я не решилась. А еще больше хотела я заметить, что происходящее на нашем уроке, в мирной (пока!) Германии так напоминает только что прочитанную фантастическую историю. Атмосфера нагнетается, никто никого не слушает, каждый спешит выкрикнуть свою боль. Да, мир может погибнуть не только от ракет, но и от ненависти. Я пишу о переводе слов, понятий, опыта. Есть еще и перевод книг - романов, пьес, стихов; профессия - переводчик; вид литературы - перевод. Ефим Эткинд написал книгу "Кризис одного искусства" - о том, как во Франции переводят иноязычную поэзию. Он рассматривает, главным образом, стихи русских поэтов, но также и немецких и английских. Сравнивает переводы Пушкина, Тютчева, Пастернака на французский и немецкий языки. В книге собран огромный, интереснейший материал. Эткинд уже несколько лет (он в эмиграции с 1974 года) ведет семинар молодых французских поэтов-переводчиков. Плод работы этого семинара - двухтомник переводов Пушкина. В книге "Кризис одного искусства" на множестве примеров показано, как искажается до неузнаваемости иноязычная поэзия по-французски. Многим французским литераторам представляется, что можно либо вовсе обойтись без переводов (культурная автаркия), либо оставить это занятие ремесленникам. Между тем, искусство действительно не знает границ. Понятие "всемирная литература", рожденное в Германии великим Гете, полтораста лет назад, - реальность. Среди распространенных клише есть и такое: общительность французов ложная, к себе в дом иностранцев они не зовут (да и соотечественников зовут неохотно). За последние десятилетия французские литераторы редко звали в дом своей поэзии поэтов сопредельных и дальних стран, чем обеднили свою собственную литературу. Перевод поэзии необычайно труден. Хороший перевод стихотворения - чудо. В другой стране, на другом языке должен найтись истинный Nachdichter, со-поэт. Ужасно, что был длительный период, когда в Советском Союзе почти не публиковали стихов Бориса Пастернака и он вынужден был заниматься переводами гораздо больше, чем хотел. (Ахматова и Мандельштам занимались переводами только вынужденно). Но "проиграв" в главном - в поэзии Пастернака, - читатели выиграли в пастернаковском раскрытии иных миров: гетевского, шекспировского. Так тоже открываются двери от народа к народу, от души к душе. И сейчас пастернаковские переводы - неотъемлемая часть мировой культуры. А французские антипереводы эти двери закрывали (перевод Пушкина показывает, что происходит медленное возрождение этого искусства). Слушаю лекцию профессора-американиста из Лиона. Он говорит, что во Франции после Хемингуэя и Фолкнера перестали читать современных американских писателей. Между тем, в Париже сразу, по мере появления в США, издавали книги Мейлера и Апдайка, Стайрона и Капоте, Болдуина и Джойс Кэрол Оутс. Результаты: разрыв связей, разобщение людей... Смотрю на мирные тома Энциклопедии Дидро - той единственной, где есть карты, схемы, сведения, уровень тогдашней науки, но и еще и глубокая вера: вот только грамотные люди прочитают, поймут, и мир станет пригодным для нормальной жизни, прекратится угнетение, прекратятся войны... С тех далеких пор издано множество энциклопедий, сведения в них наиновейшие, но вера в прогресс как в залог мира давно потускнела, едва ли не исчезла. Крах просветительских иллюзий сказался с особой силой в России и в Германии XX века отчасти и потому, что безмерность злодейств, совершенных обычными людьми, невозможно воспринять лишь на уровне ratio. К сожалению, и я уже не могу разделять наивные верования просветителей, что стоит только ввести всеобщее образование, и не останется больше темных пятен, придет конец всякому насилию и в личных отношениях, и в отношениях между странами. Но мне чужд и всемирный, всеохватывающий скепсис, подозрительность, даже ненависть к разуму как к орудию Сатаны. Я все еще верю в то, что слово могущественно, что познание мира плодотворно и бесконечно, верю, что можно передать хотя бы часть опыта. Биография Андрея Сахарова, и вообще необыкновенно поучительная, особенно важна, как мне кажется, сегодня для пацифистов Запада. "Отец водородной бомбы", как его позже назвали в западной прессе, молодой тогда еще академик, великий ученый, погруженный в теоретическую физику, ощутил ответственность за судьбы человечества. И изложил летом 1968 года свои мысли, наивно простые, доступные каждому. Меморандум Сахарова "О мирном сосуществовании, прогрессе и интеллектуальной свободе" был издан на десятках языков во многих странах, кроме нашей родины. Автора немедленно сняли с тех постов, которые он тогда занимал. Галилей в драме Брехта просил ученых коллег посмотреть в недавно изобретенный телескоп, чтобы они могли убедиться в верности открытой им теории. Они отказались, ибо не хотели видеть никаких доказательств, противоречащих их догмам. Сахаров предложил правительствам, и своему и чужим, предложил народам, своему и чужим, - осмотреться, взглянуть на окружающий мир даже не в телескоп, просто взглянуть глазами, не замутненными корыстными политическими расчетами и предрассудками. "Мир накануне гибели" - это заявил и доказал ученый. "Но мир может и должен быть спасен", - надеялся просветитель. Единомышленников у Сахарова в России много. Сколько? Не знаю. У нас нет опросов общественного мнения. С тех пор прошло пятнадцать лет и целая эпоха. Многое из сахаровского меморандума - прежде всего слово "конвергенция" - стало повседневностью международной политики и торговли. А правозащитников в СССР преследуют гораздо более жестоко, чем тогда. Правозащитником стал и сам Сахаров. К этому привела логика размышлений о стране и мире. Он и из горьковской ссылки обращается к народам и правительству. Надежда быть услышанным уменьшается со временем, с новыми арестами, с каждым новым неотвеченным письмом. Но эта надежда все еще не исчезла совсем.
* * *
- Привет! - говорит мне по-русски афганец единственное знакомое ему слово. И спрашивает: - Вот вы из России, а вы не боитесь сидеть рядом с моим соотечественником? Нет, я нисколько не боюсь этого милого, очень способного юноши. Оба, перебивая друг друга, говорят: - В этой войне Россия не победит. Война станет десятилетней, тридцатилетней. Наш народ уйдет в горы... (Впрочем, здесь же, в Германии, встретилась я и с иной точкой зрения. "Надо было ввести советские войска, чтобы прекратить беспорядки, - говорит афганец, который живет на Западе восемь лет и вовсе не собирается возвращаться). А я думаю: "Боже мой, зачем моей родине победа в Афганистане?". В самом начале, весной восьмидесятого года, я видела, как в небольшой советский город привезли запаянные оцинкованные гробы с телами юношей, убитых в Афганистане. Во имя чего? Видела рыдающих матерей. Потом услышала: на Украине умерла старая женщина. Семья жила в Ленинграде, хотела там хоронить, надо было перевезти тело. Сын пошел в магазин похоронных принадлежностей, чтобы купить специальный гроб. - Вы что, газет не читаете? Все такие гробы отосланы в Афганистан! - с неподдельным возмущением ответил заведующий. А теперь, говорят, даже перестали отсылать гробы на родину. Вижу, слышу, как здесь на Западе трудно отделить правительство, пославшее войска в Афганистан, от народа. Ведь приказ был отдан от имени народа и на том самом языке, на котором говорит народ. Людям другого мира отделить державу от народа в далекой и непонятной России не легче, наверное, чем было советским солдатам сороковых годов отделить немцев от нацистов. Как легко, как тянет большинство жить в черно-белом мире: "друг - враг", "свой - чужой", "русский - немец", "коммунист - антикоммунист", "израильтянин - палестинец"... Но на самом деле все сложнее. И как ни трудно - эти оттенки необходимо стараться различить. Пишу эти строки тогда, когда в Бонне проходит встреча руководителей НАТО (1982), на улицах триста пятьдесят тысяч демонстрантов. В Нью-Йорке - полмиллиона. Все клянутся миром, требуют мира, ведут переговоры о мире. А мостов между правительственными зданиями и улицей не видно. Вглядываюсь в лица демонстрантов. Красивые, молодые; юноша целуется с девушкой; загорелые, полуголые; жара; это еще и увеселительная прогулка, приключение, пикник. Плакаты. Есть и "Против вооружения Запада и Востока". Карикатуры на Рейгана, на Шмидта, на Брежнева. Громко говорят, плохо слушают. На человека обрушивается слишком много звуков, речей, шумов; не отличишь, что необходимо, а что можно и пропустить. И хочется крикнуть: "милые, остановитесь, задержитесь на мгновение, спросите хотя бы - почему писателю-пацифисту, живущему в ГДР, не разрешили приехать на эту демонстрацию, а никто из вас не должен был просить разрешение у своего правительства, ни у норвежского, ни у итальянского..." Всех нас может спасти только связь, общение, совместные поиски общей меры. Защищаясь от наступившей стандартизации, люди замыкаются в свою церковь, в свою партию, в свою нацию, - хотят сбиться в стаю, отличающуюся от других. Поиски корней, возрождение национальных диалектов, старых ремесел, просто погружение в прошлое, чтобы понять, кто ты; ощутить настоящее - все это нормальное развитие, Если оно не сопровождается претензиями на превосходство: "мы лучше", "мы старше", "мы раньше вас приняли христианство", "мы одни имеем право на эти территории"... Людям, замкнувшимся в своей скорлупе, легче воспринять других как иностранцев, как инородцев, как врагов. В чужого легче стрелять. Когда просветители уверенно глядели в будущее без войн, без несправедливостей, страны были отделены бесконечными, трудно преодолимыми расстояниями. О том, что происходило во Франции, даже в соседней Германии, узнавали не сразу. Сегодня же о землетрясении, о государственных переворотах, об убийствах узнают одновременно сотни миллионов людей в ту же секунду, когда совершается событие. Но я не убеждена в том, что из-за этого люди стали лучше, глубже, легче понимать друг друга. А от того, услышим ли, поймем ли, зависит и судьба ныне живущих, и судьба тех, кто будет жить завтра. Не раз на занятиях, слушая моих коллег из Третьего мира (нас, европейцев или полуевропейцев, и было-то всего четверо), я вспоминала книгу Франца Фэннона "Проклятьем заклейменные". В классной комнате со мной сидели даже не дети - внуки тех, кто был заклеймен проклятьем колонизации. Все страны, откуда приехали сюда студенты, - страны освободившиеся. Во всяком случае, формально освободившиеся. А горе, бедность, сопутствующая зависть, а то и ненависть не уменьшились. Скорее возросли. Война между Ираном и Ираком: "из-за нефти", "не правда, из-за пограничных территорий", "нет, нет, потому, что иракцы..." Следуют многочисленные обвинения. И в ответ - подобные же от иракца. А когда начался непредставимый ужас в Ливане, то наша классная комната и впрямь превратилась в малое побоище. Модель мира, объятого ненавистью. Уже никто никого не слушал, каждый, владея истиной, ему (ей) представляющейся абсолютной, выкрикивал свою и только свою боль...
* * *
Всюду нас сопровождает колокольный звон. В первой квартире в Германии мы жили между двумя церквами. Жизнь невольно подчиняется определенному ритму. Основной тон - печальный, под стать моему душевному. Колокола разные, я научилась различать их "голоса". Мой мир стал более анонимно "озвученным" - несравненно меньше разговоров со своими. Много, гораздо чаще, чем дома, слушаю музыку. Мне выпало редкое счастье - концерт Менухина, - чудо доброго могущества, позволяющего еще и верить, и надеяться. В замечательной речи Менухин сказал:
    "Нужна бы  Декларация  наподобие  американской,  где  провозглашались бы
  права человека на жизнь, на свободу и на стремление к недостижимому!"
Он играл Баха, а во мне начали подниматься стихи, сначала ахматовская строка:
        Полно мне леденеть от страха
        Лучше кликну Чакону Баха, -
и вовсе не как иллюстрация, просто в тон дивной музыке... Он и не родился в России, бывал с концертами. Его дом везде, его школа в Англии; мы услышали его в Бонне. Великое искусство, музыка, в переводе не нуждается, а людей объединяет. Слушаю Мстислава Ростроповича: в Вашингтоне, в Дюссельдорфе, в Бонне. Дважды как дирижера, в Бонне - виолончель. С Москвы не слышала. Бах и Ростропович. Шквал аплодисментов, как везде и всегда. "Консерваторские лица" - особая порода людей. По дороге в московскую консерваторию по улице Герцена я безошибочно узнавала людей, которые идут на концерт. У нас дома однажды встретились два незнакомых между собою человека, долго вглядывались - и оба вспомнили: - Да ведь мы же постоянно встречались на концертах! Особый орден. Международный. Так же, как неизменен тип музейного работника, влюбленного в свое дело (например Гюнтер Махал, директор "фаустовского" музея в городке Книтлинген); неизменны и влюбленные в книги библиотекарши. Бетховенский зал в Бонне. "Консерваторские лица". Какое счастье, что они могут слушать Ростроповича! Какое несчастье, что ни в московской, ни в ленинградской консерваториях его уже не могут услышать. Раздавая автографы, маэстро особенно, щедро нежен к землякам. ...Начало семидесятых годов. Ростропович едет с гастролями по Волге. Оркестр на пароходе. Концерты - те же аплодисменты, те же дивные "консерваторские" лица. На борт поступает телеграмма: "Концерт в Саратове запрещен обкомом партии". Ростропович мгновенно находит решение, просит капитана: "мимо Саратова - самый тихий ход". На палубе начинается концерт. Набережная Волги. Высокий берег. Как они узнали? По тому же "беспроволочному" телеграфу, что и о похоронах Пастернака. Высыпали к реке. Летний вечер, свет и сумерки; великая, проплывающая медленно музыка, и тысячи людей. Их несравненно больше, чем мог бы вместить любой концертный зал. С каким восторгом рассказывали нам саратовские друзья об этом поистине необыкновенном концерте. Сейчас они могут слушать Ростроповича разве лишь по радио, в записях, но это не то же самое. Цирка не люблю, уже и с внуками не ходила. Зверей было жаль, а за клоунов, глупо и пошло острящих - стыдно. Так осталось с далекого детства. И вот нечто совсем иное. Цирк "Ронкалли". Музыка, цвет, звук, движения, некое струение. Огромный голубой шар раскрывается, печальный клоун выдувает мыльные пузыри, разноцветные; они лопаются, не долетают до публики... И мы думаем каждый о своем, это и проходящее мгновение (не останавливается!), и любовь, и творчество, и сама жизнь. Каждый о своем, но и чувствуется магическая объединяющая сила подлинного искусства. Именно таким представляю я себе Ганса Шнира, героя романа Белля "Глазами клоуна", печального, раненого, влюбленного, отвергнутого и обществом, и любимой женщиной...
* * *
Двери пусть открываются сами собой. Так легче. Смешно сейчас призывать человечество назад, к тому времени, когда все делалось руками. Хотя не случайно множатся выступления за охрану природной среды, разрушающейся едва ли не с космической скоростью. Люди стремятся отбросить издержки прогресса, а если нельзя одни издержки, то и сам научно-технический прогресс тоже. Эти стремления рождают мощные общественные движения, такие как движение "зеленых" в Германии, ставшее не только политической силой, но и фактом частной жизни. Многие люди едят только ту пищу, которая выращена без химических удобрений, продается в особых магазинах; употребляют лишь естественные, не химические лекарства, исключительно биологическую косметику. Я не за возвращение к "доавтоматному" столетию, и не только потому, что это просто невозможно, но и потому, что все эти кнопки облегчают жизнь. Их надо продолжать нажимать (разумеется, мирные). Но не в человеческой душе. Однозначного решения тут нет. Есть необходимость это осознать, воспитывая человека с младенчества как единственного. Это дано без всяких теорий чутким матерям. Так же, как на самом деле единственна и неповторима душа у каждого, так и неповторим процесс восприятия и познания мира, чужого тем более. Двери открываются сами собой в аэропортах, в больницах, в магазинах. В духовном пространстве по-иному. Ни одна дверь от души к душе, от страны к стране не открывается сама собой. Только усилием. Болевым. И двусторонним. И я должна стремиться, напрягая волю, душу, ум, войти в другой мир. А другой мир - предоставит ли он мне возможность дотронуться, увидеть, понять? Долговечным оказывается только то, что выращено в естественном ритме. Старательно учить знаки чужой жизни, как учишь слова чужого языка. Некоторые двери могут приоткрыться. А другие так и останутся закрытыми. III. Двери, которые остаются закрытыми Учусь различать в этом мире двери, которые открываются сами собой, двери, открывающиеся после долгих усилий, и двери, которые для меня остаются и, вероятно, останутся закрытыми. Во всех квартирах и домах, где я побывала, на одну из комнат лишь указывают: "Здесь спальня". Если дом двухэтажный - спальня на втором этаже, подальше от входа. Много лет наша спальня была и моим рабочим кабинетом. В последней нашей московской квартире гости садились на ту же тахту, на которой мы спали. И кормили их там же или на кухне. С годами я все острее ощущала, как необходимо, как не хватает мне помещения, пусть совсем маленького, но принадлежащего только мне. Причудливы судьбы слов. Здесь в спальне действительно только спят. У нас - часто и живут. В комнате же под названием Wohnzimmer, т. е. буквально "та, где живут", обычно никто не живет, она служит для приема гостей. У нас, в редких квартирах, она называется гостиной... При многих домах здесь бывают огороженные садики, куда посторонний не вправе ни зайти, ни заглянуть. Порядочно устав после долгой прогулки по Гамбургу, мы так и не нашли скамейки на улице, где можно было бы просто отдохнуть. У нас в городах почти у каждого дома при парадных - скамейки. На них сидят пожилые женщины и мужчины, судачат: - ...Откуда это у Ани новое платье?. - ...Кто это направился к Нине именно тогда, когда мужа нет дома?. - ...Почему же Петровы до сих пор не уймут своего сынка; опять напился и скандалит? Тут же обсуждаются цены на продукты, международные новости, результаты футбольных матчей. Московская скамейка - закрытый садик в Кельне. Мне кажется, что и так возникают (разумеется, не прямо) различия в поведении людей, в нравах, вероятно, и во внутренней жизни. Здесь чаще встретишь сдержанность, здесь люди меньше делятся с другими своими несчастьями, горестями, служебными и семейными разладами. Наш знакомый приехал из другого города навестить своего отца, у которого инфаркт. О его состоянии ничего еще толком не знает. - Как же так? - А отец вообще не велел никому говорить об инфаркте. Это вредит бизнесу. На вопрос "Как поживаете?" неизменно отвечают: "Превосходно!" Наш друг шутливо объясняет: - Когда отвечают "хорошо", то начинаешь тревожиться, что произошло что-то дурное. Такие ответы могут диктоваться практическими соображениями: если ты говоришь о том, как тебе худо, у тебя меньше шансов получить повышение по работе, найти лучшую квартиру, завербовать больше голосов на выборах. Но этот "оптимизм" не только расчетлив. Закрепленная многократными повторениями бодрость становится привычкой. Смотрю на ловкие руки продавщицы в цветочном магазине. Все букеты словно на одно лицо. Здесь прекрасный культ цветов и почти всегда в дом приносят цветы. Но как мне подчас не хватает других цветов, не купленных, не красиво обернутых, а полевых; не искусного букета, а охапки. Так же, как порою не хватает непредвиденного, не запланированного, не укладывающегося в этикет проявления чувства. Побывав в гостях, принято наутро позвонить, поблагодарить: - Как у вас было прекрасно! Случайные встречные говорят друг другу: - Приятного вам воскресенья! - Спасибо, и вам также! - Желаю хорошо провести отпуск! - Спасибо, и вам также! Продавцы обращаются к покупателям, проводники в поездах - к пассажирам. В Австрии, в Баварии, в некоторых южнонемецких городах, здороваясь, говорят: - "Грюс Готт!" - "Да приветствует Бог!". Так говорят и атеисты, говорят и друзьям, и противникам. Впрочем, и в нашем "спасибо" живет имя Божье ("спаси тебя Бог"), уже не осознаваемое говорящими. Что стоит за этими общепринятыми речениями? Значит ли, что люди действительно желают собеседнику того, что произносят? Противоречие между внутренним состоянием и словами может быть и лицемерием, холодной светскостью. Однако постепенно и с немалым внутренним сопротивлением обнаруживаю я в условностях, которыми не только опутана, но и скреплена здешняя повседневность, тот жесткий остов, который облегчает людям сосуществование. Облегчает по-разному, в том числе и этим, столь раздражающим поначалу повторяющимся автоматизмом, облегчает и самим фактом доброжелательного отстранения. Воспитанное с юности желание, чтобы люди разных стран (да и одной страны) соединились, желание самой быть с ними - не исчезло, соблазняет, продолжает, когда сталкиваюсь с таким соединением, радовать и теперь. Но чтобы это соединение не превратилось в насильственную совместность казармы, общежития, коммунальной квартиры (не говорю уже о концентрационном лагере!), необходим и трудно осваиваемый мною опыт отъединения. Некое пространство, куда не должна ступать нога другого человека, нужно едва ли не всем (особенно остро это чувствуют люди по натуре одинокие). Ощутить свои и чужие границы. Не тут ли одна из разгадок долголетних счастливых браков и дружб? Уважение к духовной территории партнера. Сюда еще можно, а дальше хода нет! В книге воспоминаний о советском писателе Михаиле Зощенко есть такой эпизод: Зощенко и ленинградский профессор-германист Владимир Адмони оказались попутчиками в купе. Они промолчали всю дорогу. Прощаясь, Зощенко сказал: - Спасибо за то, что мы с вами так хорошо провели время. Он не шутил, он настолько устал от своей известности, от того, что на него наседали, в него "вторгались", как в сегодняшних кинозвезд, - он благодарил за деликатность. Умение молчать вдвоем - один из редких даров дружбы и любви, да и просто общения людей между собой. ...Студент спрашивает меня: - Какую из западных свобод вы цените больше всего? - Свободу искать и находить себя в себе и пытаться следовать "знакам" своей судьбы. На что может уйти целая жизнь. Эта свобода, это право и порождаемые ими обязанности ни в каких декларациях и законах не записаны, но они представляются мне главным из того, что необходимо человеку. В чужих странах, как и в своей, в чужих душах, как и в своей, есть двери, в которые стучаться не надо.
* * *
Но есть множество дверей, которые необходимо было бы открыть, однако они остаются закрытыми и потому, что люди в них войти не пытаются, не зная, что за ними. В октябре 1962 года Анна Ахматова получила письмо из-за границы с просьбой прислать последнее издание "Поэмы без героя". Между тем, тогда эта поэма еще не была издана на родине поэта, а только за границей. Лидия Чуковская записала в дневник: "... Доживем ли мы до такого времени, когда на Западе будут иметь хоть малое, хоть приблизительное представление о нашей стране, о судьбе наших людей и нашей литературы? Быть может, и мы так же мало знаем о них, как они о нас?" За двадцать лет изменений не столь уж много. В Германии и в Швейцарии, во Франции и в США - везде есть блистательные знатоки русской истории, русской литературы. Это труднее, чем быть, скажем, выдающимся специалистом по литературе французской. Ведь у немецкого профессора, занимающегося французской литературой, и возникнуть не может та проблема, которая сплошь да рядом возникает у "слависта": "Если я так напишу, мне в следующий раз могут и не дать визы...". Лучшие из славистов принимают близкое участие в наших редких радостях, разделяют наши многочисленные беды. Познакомилась в Москве с английским славистом. Джеффри Хоскинг приезжал часто, в первый раз еще студентом. В Кельне он год преподавал в университете. Прочитала его работы о "деревенской прозе", о книгах Александра Зиновьева, Юрия Трифонова, о выступлениях великорусских националистов. Подивилась глубине, тонкости, истинному пониманию. Джеффри говорил: - Вот уже пять лет, как погиб мой русский друг Константин Богатырев, а я думаю о нем, советуюсь, спрашиваю, делюсь, подчас спорю. И я подчас спорю с Хоскингом. Вовсе не все его характеристики разделяю. Но убеждена, что любая его оценка продиктована только тем, что он сейчас думает, и никакие посторонние соображения тут не примешиваются. Он любит Россию, и это прекрасно сочетается с любовью к Англии, с гордостью за все лучшее, что там есть. Французский славист Жорж Нива заведует кафедрой в университете Женевы. Он создал там атмосферу истинно научного сотрудничества, доброжелательства, которая далеко не всегда бывает в академических учреждениях. Книги же его о русской литературе - из самых глубоких и талантливых; особено поразителен анализ языка. Как ни отлично владеет он русским, все же это для него иностранный, тем не менее об особенностях языка Александра Солженицына ему удалось написать так тонко и проникновенно, как, по моему мнению, не написал еще ни один русский исследователь. Нива живет нормальной жизнью западного интеллигента, часто путешествует, не знает лишений, ценит свободу, любит и умеет напряженно работать и весело отдыхать. Очень много читает. Для него нет "туманной" России. Он знает русских людей и русские книги, неотделимые от европейской и мировой культуры. Он знает и пороки системы, знает человеческие слабости, и подлость, и святость. Моя родина для него - не ад и не рай. Да, он - профессионал высокого класса. Но он Россию еще и любит. Хорошо, важно, что в разных странах открывают и публикуют все новые и новые документы по русской истории. Спасибо тем, кто издал собрания сочинений опальных писателей. На полках нашей московской квартиры стояли изданные на Западе сочинения Ахматовой, Гумилева, Мандельштама, Клюева. Начаты собрания сочинений Вяч. Иванова, Цветаевой, Хлебникова, Булгакова, Замятина, Ходасевича. К качеству этих изданий есть претензии, но само их появление - необыкновенно важно. Важно, в частности, и тем, что "подталкивает" издания советские. Спасибо тем издателям, которые публикуют книги моих современников, - прежде всего Карлу и Эллендее Проффер, создавшим в Энн Арборе издательство "Ардис", без которого уже и нельзя представить себе новейшую историю русской литературы. Воскрешены тысячи забытых страниц нашего прошлого. "Камень" Мандельштама, "Четки" Ахматовой - с каким трепетом, с какой тревожной нежностью мы сами и наши друзья брали в руки эти первые маленькие, тоненькие "репринты", осторожно листали страницы. Сами стихи мы к тому времени уже читали либо в самиздате - тонкие страницы, папиросная бумага, чтобы машинка "взяла" больше экземпляров (неужели все они исчезли при многочисленных обысках или просто истерлись, зачитанные, и будущий историк их не обнаружит?!), либо в позднее появившихся, добротно прокомментированных томах "Библиотеки поэта". Я не принадлежу к племени библиофилов, но прелесть первого издания ощущаю. Хорошо, что есть биобиблиографический словарь русских писателей. Его составил и опубликовал профессор Вольфганг Казак в Кельне. Интересен план Энциклопедии всемирной литературы (в Геттингене) с большим русским разделом, начатый издателем "Текст унд критик" Хайнцем-Людвигом Арнольдом. Серьезно начинание профессора Витторио Страды "История русской литературы" в четырех томах. Богаты альманахи славистики в Вене. В Германии издан однотомник стихотворений Анны Ахматовой, издан большой сборник "Современная русская поэзия" в издательстве "Пипер"; дед нынешнего владельца издавал книги Чехова. Сделано много. Но необходимо, чтобы было сделано гораздо больше. За пределами России все еще не знают многих замечательных русских писателей. Необходимо и гораздо более глубокое понимание тех сложных процессов, которые идут в советской литературе. Это нужно не только для "академической полноты", но и потому, что сегодня от верного понимания России во многом зависят судьбы людей на Западе. Для многих русских писателей неоценимо важна еще и возможность издаваться. Между тем лишь по-французски (кроме русского) изданы "Записки об Анне Ахматовой" Лидии Чуковской. Все еще только по-французски опубликован великий роман Василия Гроссмана "Жизнь и судьба". Еще лежат, бродят в разных издательствах и недостаточно оценены книги Юрия Домбровского, Фазиля Искандера, Владимира Корнилова. Да, я забочусь о тех, с кем так еще недавно была рядом. Но право же, забочусь и о западных читателях: ведь эти книги расскажут о России - и прошлой и современной - не меньше, чем работы самых замечательных западных специалистов. Названные книги еще и обогатят здешний опыт, как неизменно обогащает опыт истинная литература. Ведь в человеческих душах есть такие тайники, куда добраться, "достучаться" можно только искусством.
* * *
В аудитории одного американского университета слушаю доклад. Докладчик прочитал множество книг, знает множество фактов, несоизмеримо больше, чем я в данной области, - речь идет о гражданской войне в России. Слушаю со все возрастающим раздражением. Позже узнала, что не я одна так воспринимала доклад, и некоторые американские коллеги тоже. Почему же? Докладчик добросовестен и действительно знает предмет. Вероятно, дело в том, что наша боль, беда, грязь, трагедия - все это для ученого лишь возня неких странных существ, которых он и рассматривает с равнодушным вниманием в свой микроскоп, как естествоиспытатель, наблюдающий бактерий. Ясен и подтекст: "Мы, нормальные западные люди, такого снести не могли бы, так жить не могли бы, а русские сами заслужили все то, что им на долю выпало..." Знаю, что настоящие русские патриоты смотрели на родину трезво. Любя ее, обличали сурово ее грехи, ее пороки. И Чаадаев, и западник Герцен, и славянофил Киреевский. Но нелегко слушать внешне словно и похожее, и, разумеется, с соответствующими ссылками на сочинения русских, но высказанное свысока, категорически. И тут же возражаю себе: почему я (внутренне) требую от других непременно разделять наш опыт? Хорошо, что есть в мире относительно нормальные страны, где люди могут спокойно жить и радоваться, заниматься своей профессией, играть на скрипке, возделывать свои сады, - сколько я их видела, милых, ухоженных домиков с садиками! Подчас вспоминала слова Стефана Цвейга: "У Диккенса романы кончаются свадьбами и герои поселяются в домике с садиком. Кому из героев Достоевского нужно все это?" Да, различия между мирами возникли давно и долго, страшно углублялись. Но ведь и моим соотечественникам очень нужны дома с садами - суждение Цвейга вовсе не универсально.
* * *
Смотрим по телевизору бурные дебаты в Бундестаге. Нет, это вовсе не "говорильня", как нас учили школы, университеты, газеты много лет подряд. В большинстве домов в Германии люди смотрят, слушают, взвешивают. Коль, Штраус, Фогель, Келли. Разные люди, разные программы. Сегодняшние зрители, завтрашние избиратели, раздумывают, сопоставляют со своим опытом. Да, нельзя не знать про закулисные интриги, про подкуп, просто про то, что все крупные политики - отнюдь не ангелы. В большой политике, кажется, нигде и никогда ангелов не было. И все же человеку здесь предоставлена некая возможность выбора, свидетельствующая об уважении к нему. Пусть не единственная, пусть не главная, но возможность принимать участие в решении: как жить дальше твоей стране и, стало быть, твоим детям. Слышала дома, много раз читала в эмигрантской литературе: "России это не нужно", "В России это невозможно". Уверена, что нужно. Надеюсь, что возможно. ...Умер народный поэт. Во время похорон Владимира Высоцкого в августе 1980 года произошло чудо: в олимпиадной, очищенной Москве, откуда выслали не только всех подозрительных по принадлежности к диссидентству, но и школьников, и студентов, безо всяких официальных известий собралось пятьдесят тысяч человек. Их собрал все тот же беспроволочный телеграф, что работал в Москве в дни похорон Пастернака; тот же, что в Саратове, когда отменили концерт Ростроповича. Это была не толпа, это был народ. Когда гроб вынесли из здания театра на Таганке, по Садовому кольцу над головами поплыли цветы. Тот, кто сам не успел положить букет на гроб, передавал цветы впереди стоящим. Не было ни пьяных, ни хулиганских выходок, не было никаких столкновений. Милиция лишь наблюдала за этим стихийно организованным порядком. Да, есть множество иных, прямо противоположных обличий московских улиц. Порою печальных, порою и страшных. Но и этот облик - есть.
        Спасение в том, что сумели собраться на площадь,
        Не сборищем сброда, бегущим глазеть на Нерона,
        А стройным собором собратьев, отринувших пошлость.
        Народ невредим, если скорбь о певце всенародна.
                                        Белла Ахмадулина
Собратья избрали Высоцкого своим поэтом. Им оказалось необходимым выразить любовь и горе. И они это сделали. Это тоже были своеобразные выборы - высоко духовные. Моим землякам нужны нормальные условия жизни, как и французам, и немцам, и англичанам. В том числе и возможности выбора, выборов. Разумеется, в России в соответствии с ее историей, с ее характером эти условия будут по-иному воплощаться в действительность. Что тоже естественно. Не знаю - когда, не знаю - как, но и в России это возможно.
* * *
Не могу не признать право каждого научного работника заниматься русской историей, русской литературой просто как специальностью - обычный "филд" с восьми утра до пяти вечера. И все же, как тянет меня к тем иностранцам, кого моя подруга называла "почетными русскими", к тем, кто, побывав у нас, испытал глубокое потрясение. Для которых пребывание в СССР означало переворот в их собственных жизнях, изменение привычной системы ценностей. Им бывало стыдно потом смотреть на свое изобилие. Им бывало скучно на приемах в чинных гостиных. Им недоставало некоего "москвовина", - они испытывали и ностальгию. Радостно общаюсь с ними здесь и снова убеждаюсь в том, как значителен был для них наш опыт. Бывает еще и страсть - у молодых особенно - к приключениям, к опасности. К жизни на краю, исполненной подчас риска и для иностранцев. Но есть и нечто гораздо более глубинное. Ведь если погрузишься даже только мыслью в русские беды, тогда прощайся с душевным комфортом. А это на Западе - одна из главных ценностей, в США особенно. Недаром Декларация Независимости - единственный в мире государственный документ, где два неотъемлемо данных человеку права - жизнь и свобода - дополнены и третьим: стремлением к счастью. Но и в Европе - тоже. Есть и такая возможность: в СССР разделять и горе, а вернувшись, "выключать" опыт. Так, забывая, зачеркивая прежнюю жизнь, поступают и некоторые эмигранты. Что знает о Советском Союзе то большинство людей на Западе, которое никак с нами не связано? Что они знают, что хотят и чего не хотят знать? Ведь для большинства населения Германии время войны - это время даже уже не отцов, а дедов. Радиопередача для школьников старших классов. Комментатор возмущен тем лживым образом России, который создается немецкими масс-медиа ("коммунист с ножом в зубах", готовый напасть на Германию, сменился "коммунистом с атомной бомбой"). Комментатор говорит простодушно:
    "Я не знаю ни одной книги,  написанной их писателями,  у меня нет о  них
  никаких представлений; не знаю, что смотрят они по своему телевидению, как
  относятся к внутренней политике своего правительства...  Ничего я о них не
  знаю..."
Честное признание. Однако, прежде чем приступить к работе, можно было бы и узнать кое-что. Хотя бы прочитать несколько переводов современных русских книг. И среди советских журналистов, пишущих о Германии, можно найти таких, кто не прочел ни одной книги немецких писателей. Впрочем, мне не довелось встретить русского интеллигента, который