ышли на развилку дороги, произвели разведку. За это время хмель из него выветрился и он успокоился. Под конец он сказал: " Вот что я тебе скажу. Я тебя не знал, первый раз вижу, а доверился тебе, взял тебя в разведку. Хотел посмотреть, как ты будешь себя вести. Можешь забыть наш разговор и никуда не ходи, никому не докладывай. Экзамен ты сдал на отлично". Пребывание наше в Упоре было омрачено одним тяжелым случаем. По приговору военно- полевого суда был расстрелян офицер нашей роты. Ему предъявили обвинение в самовольном оставлении позиции во время боя у Дмитровска. Я забыл его фамилию, поэтому назову его условно А. Про этого штабс-капитана рассказывали, что в бою против красных в сентябре, (за несколько дней до моего переходя границы) он уже несколько раз спасался бегством от красной конницы. Он сбросил шубу, чтобы быстрее бежать и прятался в лесу, пока шел бой. Хотели его уже тогда судить, да ротный командир его простил, так как этот А. обещал, что больше такого не повторится. Но прошло несколько недель и 27 сентября во время боя у реки Нарусы он опять оставил свою позицию и тем самым позволил противнику выскользнуть из угрожавшего ему окружения. Это было уже совсем плохо. " Сейчас заседает военно-полевой суд, и можно думать, что А. будет приговорен к расстрелу", - сказал нам поручик Роденко. Немного спустя мы узнали, что приговор должен быть утвержден ротным командиром, который имеет право помиловать. И несчастный осужденный просил у него свидания, но тот отказался. Понятно, что если бы ротный его принял, то конечно должен был бы его помиловать. Через полчаса мы услышали глухой залп. Поручик Роденко перекрестился: " Он расстрелян! Царствие ему небесное!" После этого поручик Роденко сел писать письмо сестре расстрелянного в Харьков. Он написал в этом письме, что "ее брат по приговору военно-полевого суда, за оставление позиций во время боя, был расстрелян". Меня страшно огорчила эта честность. Неужели, подумал я, нельзя было сообщить родным, что А. погиб в бою. Ведь с кем не бывает слабины. Расстрел этот произвел на меня тягостное впечатление, еще и потому, что я успел лично познакомиться с ним. Помню хорошо, как совсем недавно, он подошел к нам и весело со мной беседовал. Вообще он производил впечатление жизнерадостного, разговорчивого и веселого человека. Расстрел был произведен одним из взводов офицерской роты, назначенной по жребию. "На офицерскую роту, - как-то сказал поручик Роденко, - часто возлагают выполнение карательных мер. Это вызывает к ней ненависть не только красных, но и мирного населения". Для того, чтобы вырыть могилу и зарыть расстрелянного, привлекли местных мужиков. Мне было стыдно перед жителями Упороя: на их глазах расстреливаем друг друга. Постепенно я присмотрелся к личному составу нашей офицерской роты. Насколько сейчас помню, постараюсь передать мои впечатления. Начну с нашего ротного командира, поручика Пореля. Никто не оспаривал его несомненную личную храбрость, но его не любили за резкость, крайнюю строгость, которая частенько переходила в жестокость. Он не обладал даром привлекать людей, не умел подходить к ним, расположить к беседе. В этом он отличался от полковника Туркула, командира Первого Дроздовского полка, пользовавшегося и не только в нашем полку громадной популярностью легендарного героя. После него наиболее любимым и популярным было имя полковника Манштейна, командира Третьего Дроздовского полка. Надо сказать, что в нашем полку командиры часто менялись, так что я с трудом запомнил их имена. Но среди них самым выдающимся был, по-видимому, полковник Руммель. Одно время нашим полковым командиром был полковник Голубятников. Он был грузным и тучным человеком, верхом не ездил. Я видел его один раз, когда он проезжал мимо в экипаже с "классическим" бородатым кучером в поддевке на козлах. Для характеристики нашего ротного командира Пореля расскажу следующий случай, который касался меня. Он обыкновенно ездил на коне, и вот как-то раз, когда наш взвод производил строевое учение, появился наш ротный командир. " Ну, как этот новенький?" - спросил он, у поручика Роденко, имея в виду меня. " В смысле выправки и строевого учения еще очень слаб" - отвечает поручик. " А вы с ним построже. Наказывайте, ставьте под ружье!" Трудно себе представить большую психологическую ошибку и непонимание! Таких как я было много добровольцев. Мы пороха не нюхали и многие из нас держали ружье впервые, но были одержимы желанием нашей победы. Я, как и многие нуждался в поощрении, обучении, а не в угрозах. Я, вчерашний студент попал добровольцем в армию, старался как мог и за две-три недели не смог усвоить строевого искусства. Не получалось сразу всего не от недостатка желания и не наказаниями и криками можно было усилить мое (наше) рвение. Да и какая там "выправка", когда сапоги разорваны и поверх шинели болтается непромокаемый плащ! У многих совсем с амуницией было плохо. Кормили мало и не досыта, а вши заедали. Словом я был огорчен и оскорблен. Мне сказали потом, что поручик Порель, был раньше в Одесском Сергиевском военном училище и, вероятно там научился методу воспитания молодежи. С офицерами других взводов нашей роты мне мало приходилось общаться. Насколько я знаю, большинство из них было в Добровольческой армии недавно, со времени занятия белыми Харькова и Сум. В городе Сумы, после поражения Красной армии белые объявили призыв офицеров, под тем или иным видом скрывавшихся от большевиков. Так, что именно они и составляли нашу роту. Среди наших офицеров помню князя Оболенского, к нему на несколько дней из Киева приезжала его супруга. Мы встретились и много говорили о прошлых днях. Я с ней передал письмо для моего отца, который в это время жил в Ростове. Он был в полном неведении, где я нахожусь, что со мной происходит. Более того, я не знал точного адреса отца. Письмо мое дошло, хоть и с огромным запозданием, но я благодарен княгине Оболенской за ее внимание и ласку в те трудные для меня дни. " Вам, может быть, что-нибудь нужно?" - спросила она меня. " Да все нужно, - ответил я, - вот, хожу в рваных сапогах, нет теплых вещей". Но чем она могла помочь? Ничем. На "мужиков" князь Оболенский производил сильное впечатление. " Он у вас, наверное, на особом положении?" - спросил как-то один из наших добровольцев. " Совсем нет, - был ответ. - Он как все. Становится в очередь за борщом и кашей". Мужик был удивлен: " Вот как! Это удивительно. Выглядит как барин, всегда чисто". Держал себя князь Оболенский просто и скромно, а к солдатам был внимателен и ласков. Конечно, я помню офицеров нашего взвода, среди них поручиков Андреева, Карпова и Роденко. Все они поступили к Добровольцам в Сумах. Им всем было лет под тридцать, они все прошли германскую войну. За все время нашего общения я не слышал от них ни одного грубого слова или резкого замечания. Скромные и старательные люди воинского долга, без всяких притязаний на особый офицерский блеск. Поручик Роденко был семинаристом по образованию. Но он единственный из этой группы, бывал грубым и даже примитивным по своим манерам, но добрый душою и заботливый к товарищам. Мы с ним много говорили и спорили, я с ним частенько соглашался. Он был убежденным демократом, противником "старого режима", много говорил о конституционной монархии. " После войны, - говорил он, - когда мы возьмем Москву, гвардией будут корниловские, дроздовские, марковские полки, а не старая имперская гвардия". Гвардейцев он терпеть не мог, особенно кавалеристов, называл их "Жоржиками". Он мечтал о победе над большевиками, и о другой монархии, с большими демократическими реформами. Роденко говорил о необходимости созыва Учредительного собрания после победы над большевизмом. Собственно это вполне отвечало моим настроениям и особенно совпадало с взглядами моего отца Александра Васильевича Кривошеина. Он был монархист, но думал о другой монархии для России, более свободной и демократичной. Остальные воины нашего взвода были, как я уже говорил, добровольцами. Почти все они были из города Рыльска, а следовательно, в строю и под ружьем не больше месяца. Но и это давало им "моральное" преимущество надо мною. А, кроме того, они как земляки поддерживали друг друга, я был для них чужаком. Собственно говоря "добровольцами" их можно было назвать весьма условно. Дело в том, что когда белые заняли Рыльск эти "добровольцы" были взяты по мобилизации, которая делалась по шаблону и наугад, кто попадет под руку. Молодых людей интеллигентного вида сразу же зачисляли в действующую армию. Поэтому среди них были разные люди и не всегда настроенные правильно. Про наших "добровольцев" могу отметить, что в большинстве своем они были, несомненно, настроены антибольшевицки, боялись и не желали возвращения красных, но в них не было жертвенной активной борьбы с советчиной, подлинного воинского духа. Это были обыватели, пострадавшие, конечно, от большевиков, но предпочитавшие отсиживаться в своих углах, а другие пусть воюют! Настоящие добровольцы из Рыльска, которые не были силком взяты в армию, не попали в наш полк. На призыв Белой армии откликнулось много молодежи, именно добровольно, именно они были настоящими бойцами с Советами. Этот тип "добровольца-героя" отнюдь не миф, я встретил таких в нашем Втором Дроздовском полку. Они были не в нашем взводе, к сожалению, а в той же команде пеших разведчиков, в которой я пробыл мой первый день в Белой армии. Я отчетливо помню одного - высокий юноша-богатырь, с красивым открытым лицом, всегда бодрый, горящий энтузиазмом борьбы с красными, а вместе с тем такой аккуратный, прекрасно одетый и вооруженный. У него была великолепная военная выправка, несмотря на то, что в прошлом он был студентом. Это был тот самый доброволец, который сделал мне замечание, когда я попросил хлеба у жителей Дмитровска. Однажды он сказал мне: " Что-то мне нравится значок на вашей фуражке!" " Да это значок железнодорожника, его носили еще до революции, - ответил я. - Мне не дали другой фуражки, вот я и ношу старую". " Все равно, напоминает серп и молот, неприятно" - произнес он, и лицо его передернулось. " Ну, раз Вам не нравится, я выброшу этот значок", - ответил я и с тех пор стал ходить в фуражке без значка. Я искренне восхищался этим героем-добровольцем и мысленно хотел быть похожим на него. Мне приходили на ум даже дерзкие мысли, что если бы у меня были такие сапоги, такая шинель и ручная граната за поясом, то может быть и я был бы не таким уж беспомощным добровольцем. А пока что у меня не было ни солдатских погон, ни кокарды, ни бравого вида (а близорукость), но только желание нашей победы. Так за все время моего пребывания в армии, я и не получил хорошей амуниции. Конечно, в армии были и другого сорта "добровольцы". Я познакомился с двумя студентами из Харьковского университета, которые были тоже мобилизованы в Рыльске. На вид они были тихие и забитые люди; один из них, однако, большой критикан. По своему интеллектуальному уровню они были выше остальной рыльской группы (провинциальная "интеллигентность" последних была очень слабая). Воинского духа и желания нашей победы в них совсем отсутствовали. В одной из бесед, один из них обратился ко мне со словами: " Получено хорошее известие. Вышло распоряжение студентов освобождать от военной службы, дать им возможность продолжать учиться в университете. Вот мы и решили подать прошение и поехать доучиваться в Харьков". " Странно, не очень верю в такое распоряжение, - ответил я. - Да если оно и есть, оно меня совершенно не интересует. Главное сейчас не учится, а защитить свою родину, закончить войну и разбить большевиков". " Что Вы, что Вы! - отвечают студенты. - Мы все так устали от войны. Довольно крови, хочется мирной жизни и учится. А все остальное нас не касается. Это пусть профессионалы воюют". В последствии стало многое ясно. Все эти "интеллектуалы добровольцы", пока дела на фронте шли успешно, были настроены оптимистически и были за нас, но когда наступил перелом и успехи сменились топтанием на месте, отходом и поражениями, настроение у них упало и изменилось. Именно в их среде появились перебежчики, предатели и началось разложение. Среди рыльских "добровольцев" печально выделялась тогда своеобразная фигура некоего Жеребцова. Это был тринадцатилетний хулиган из бедной городской семьи, отбившийся от рук. Когда в город пришли белые он поступил к ним добровольцем. Для него это был выход из трудностей жизни, и он в силу своего характера, представлял войну как легкую и приятную прогулку. Он верил в то, что скоро окажется с белыми в Москве и "выйдет в люди" (как и почему это было второстепенно). " В Москву мы приедем на подводах или в теплушках, а может быть и на белых конях, - говорил он, - а обратно нас повезут до дома, в вагонах первого класса, на крахмальных простынях". Но прошло совсем мало времени и ему пришлось испытать трудности походной жизни и разочарования. Он озлобился и разложился больше, чем кто-либо другой. У него, как у меня, не было ни белья, ни вещей в обозе, и потому, грязный и неопрятный по природе, он развел вшей больше, чем кто-либо другой, так что рыльские земляки запрещали ему ложиться спать близ других. Он был совершенно "придурковатым", не предсказуемым и жестоким, из того типа людей, которых я встречал в рядах Красной армии и которых думал никогда не встретить среди белых. Меня этот хулиган возненавидел лютой ненавистью, за то, что я по своим убеждениям поступил в Белую армию. Он не мог мне простить, что я не из Рыльска и, что я интеллигент, совершенно чуждый элемент для него, делю все невзгоды рядом с ним и не особенно жалуюсь. Он не мог понять, кто я такой и всячески издевался надо мною, лез в драку на кулачки, чем ставил меня в трудное положение. Драться с ним я считал для себя унизительным, а если не отвечать, он только больше наглел. Конечно, его легко могли остановить другие рыльские добровольцы, но они как земляки, скорее его поддерживали. А тут еще одно обстоятельство обострило положение. Как-то во время учения поручик Андреев спрашивает меня: " Вы не родственник врангелевского премьер- министра Кривошеина?" " Да, я его сын", - отвечаю я. До сих пор меня никто не спрашивал о семье и не сопоставлял мою фамилию с отцом. Но раз уж спрашивают нужно отвечать правду. Поручик был поражен. " Вот как! А я Вас просто так спросил, совсем не думая, что Вы на самом деле ему родственник. Ваш батюшка известнейший человек и политик!" И помолчав, добавил: " Ничего, имейте терпение, все восстановится, все будет по-прежнему!" Я был тронут сочувствием, но не совсем разделял его мнение, чтобы все было "по-прежнему". Мы ведь сражаемся за Россию новую, а не ту что привела большевиков к власти. Другой аналогичный случай с моей фамилией произошел чуть позже, когда я заполнял "вопросник" - имя, возраст, место рождения и прочее. В графе "сословная принадлежность" приходится написать правду - дворянин. В Брянском особом отделе я был "крестьянин", но это спасло мне жизнь. Оказывается, что я из всего взвода единственный из дворян. Кто-то увидев, что я написал, советует: " Не пишите так, а то если попадете к красным, будет плохо!" Да, мне это уже знакомо. Но то, что узналось, что я сын царского и врангелевского министра, никак не отразилось на моем положении. Некоторые офицеры, стали относиться ко мне с большим интересом, задавали вопросы об отце, его политике и работе со Столыпиным, но я, как и прежде, продолжал ходить в моих рваных сапогах. Зато у Жеребцова, эта история с моим "происхождением", вызвала только большую антипатию ко мне и прямо скажем, ненависть. Он по своей примитивной психологии не мог себе представить, что "сын министра" ходит без сапог и вообще служит рядовым на фронте, а не устроился где-нибудь в тылу на теплом месте. А, может быть, его ненависть исходила из непонимания, как дворянин терпит и разделяет все невзгоды фронта с простыми мужиками? Более всего он издевался над моей неспособностью и неуклюжестью в быту, а то, что он был куда проворней, хитрее и ловчее чем я, вызывало в нем страшный протест. Он стал издеваться над моей семьей и мною каждый день. " Ну, давай расскажи нам, каким министром был твой отец? Может быть, над лошадьми? Кучером?", - язвил он и изображал жестами, как кучер правит лошадьми. Более того, он стал говорить между "рыльцами", что я барчук, выскочка и все вру про то, что дворянин. Вскоре последовал случай, который вызвал резкое отчуждение между мною и "рыльцами". В избу, где мы стояли, обыкновенно приносили еду на всю нашу группу, пять-шесть человек. Крестьян среди нас не было, все горожане, но все имели обыкновение есть из одной миски. Я же предпочитал черпать суп из отдельной тарелки. Случалось также, что я по светской привычке забывал перекреститься перед обедом. На это обстоятельство обратили внимание хозяева избы. Мужички и бабы стали подозревать, что я еврей или сектант. А так как разговоры Жеребцова и его травля меня продолжалась постоянно, то они стали говорить: " Ест отдельно! Не крестится! Точно не наш!" Пришлось перекреститься перед ними и показать нательный образок, подарок моей тетушки. Поверили. С тех пор я стал есть со всеми из одной миски. Я был молод и совершенно не опытен в быту, а то что касается межсословных отношений и даже межэтнических меня никогда не занимало. Но тут я столкнулся с тем, что уже наблюдал среди красных, отношения на уровне простых людей. Меня поразила ненависть, дикость и нетерпимость между ними. Что уж тогда говорить о классовой вражде! Дело в том, что между рыльскими добровольцами и местными мужиками возникла некоторая отчужденность. " Рыльские" были полу-украинцы. Между собой они говорили по-русски, но с рядом украинских выражений: " у Рыльск" вместо " в Рыльск", "бачить" вместо "видеть", никогда не слыхали слова "щи", а только "борщ". Они смеялись над великорусским говором орловских мужиков и особенно баб, которые говорили "ен", а не "он", "откроить хлебушка, а не " отрезать", дверь "закутана" вместо "закрыта" и т.д. Вообще для малороссов Великороссия представлялась каким-то краем света, почти Сибирью. Все это отражалось на настроении "рыльских", отчасти даже и наших "сумских" офицеров с тех пор, как мы вступили в Орловскую губернию. Отмечу еще, что в Упорое нам показывали как достопримечательность "курную" избу. Эти избы строились без трубы, дым выходил через дверь, низкий потолок, черный от сажи. Такие дома уже давно не возводились и остались как " экспонаты", они были заброшены и в них никто не жил. Но нашим офицерам - южанам не мешало иронизировать, по поводу местных жителей: " Вот как здесь живут! Дикари! У нас это не мыслимо!" * * * Наш уход из Упороя совпал с началом морозов. В дальнейшем мои вспоминания, вплоть до прибытия в Дмитриев 27 октября, перепутались, я не запомнил дат, ни проходов по деревням. К сожалению, наше отступление было чаще чем продвижение. Для моего читателя я постараюсь отмечать только запомнившиеся эпизоды и по возможности в хронологическом порядке. Итак, мы двигались близ фронта, но самого фронта не видим. Ночь, мороз, луна и наша рота идет по большой дороге. Мы стараемся не разговаривать, чтобы не привлечь внимания. Ротный командир едет на своем коне впереди. Неожиданно нас обгоняют два всадника. "Здорово ребята! Вы какой части?" - обращаются они к нам и не дождавшись ответа быстро скачут вперед. Но тут из наших рядов выбегают два добровольца и кричат ротному: " Слушайте командир, это же два рыльских красных комиссара! Мы их знаем!" Ротный бросается вскачь догонять их, машет пистолетом, кричит, но их и след простыл. Почему они появились на нашем пути? Может это разведка? Ротный возвращается и приказывает: "Ну-ка поставьте этих двух добровольцев в наказание под ружье!" Среди рыльцев ропот: " За что так?! Следующий раз вообще говорить ничего не будем, раз нас за это наказывают". " Так, что же вы во время не сказали. Надо было сразу их арестовывать или стрелять по ним!" - сердито отвечает ротный. Да, он несомненно храбрый человек, но совершенно не умеет подходить к людям! Ночное продвижение по этой дороге сталкивает нас постоянно с разными людьми. Так через несколько часов нам навстречу попадается человек в солдатской шинели. " Проверьте быстро этого товарища!" - приказывает ротный. К нему подходят два дроздовца: " Документы!" Тот вытягивается в струнку, отдает честь, показывает документы. Потом объясняет, почему пробирается ночью. У него все в порядке, он не красный и его отпускают. Уже под утро пять человек нашего взвода с офицером во главе посылают занять сторожевую позицию. Идем полями, рассвет нас нагоняет и вдруг над нами начинает довольно низко кружить самолет. Он делает несколько облетов, а потом берет направление на юг. По всему видно, что самолет совершает разведку. Но кто он? Наш или вражеский? Офицер нам говорит, что это самолет Красной армии, у нас на фронте их нет. Всем досадно и горько, почему у красных есть самолеты, а у нас нет! Почему англичане их нам не дали? Продолжаем идти весь следующий день, событий никаких, встреч и неожиданностей тоже. Уже вечером мы останавливаемся на большой опушке молодого леса. Располагаемся на ночлег, разводим огонь. Собирая ветки для костра мы натыкаемся на труп. Широко раскинув руки, на спине лежит красный латыш. Стоит мороз и потому от трупа никакого запаха не исходит. Латыша видно убили пулей в живот, шинель и куртка в крови. Сапоги его уже кто-то украл. В кармане у него дроздовцы находят деревянную ложку. А я как раз потерял мою. После некоторых колебаний беру ложку красного латыша и с этих пор ем из нее. Из темноты, на наш костер неожиданно появляется человек средних лет. Его рыжая борода, хитреца в глазах, тулуп - все карикатурно говорит о том, что это типично русский мужичок. " Да здравствует Учредительное собрание, господа офицеры!" - визгливо выкрикивает он, да так неожиданно, что я даже вздрогнул. " Вот нас пугали, - ораторствует мужичок, - что придут белые, будут мучить людей, ломать ребра, руки, пытать... Но я не верил и говорил, что это неправда. Не может быть, чтобы ученый народ, образованные офицеры, допустят это безобразие!" В эту ночь мне не пришлось заснуть, а пролежал я вместе с нашим взводом и офицерами, в кустах близ дороги, откуда можно было ожидать нападения красных. Мерзну, но не это главное. Я не спал почти сутки. Меня одолевает сон. Глаза слипаются, каждую минуту я засыпаю. Борюсь изо всех сил, но ничего не помогает. Офицер все время толкает меня в бок, будит и сердится: " Как Вам не стыдно. Вы ведь на посту!" В какой то момент я уже не понимаю, сплю я или нет. Так странно проходит почти вся ночь. На рассвете со стороны, где могут быть красные, показывается всадник. Едет шагом в нашу сторону. Трудно на расстоянии понять, кто он, красный или белый? От нашего отряда отделяется юнкер, адъютант ротного, и с револьвером в руках подскакивает к всаднику. Тот вздрагивает: оказывается, и он задремал на коне и его вынесло на нашу засаду. Выясняется, что он наш. За время нашего странного перехода, в нашем взводе случилось пополнение. Это два унтер-офицера царской армии, перебежавшие от красных. Один из них лет сорока, русский с бородкой, другой татарин. То что касается знания военного дела, они куда выше наших добровольцев. Оба положительные, серьезные, но насколько надежные? Русский, как выясняется, уже пять раз переходил от красных к белым и обратно. По всему военному воспитанию это "старорежимные" солдаты, и к порядкам в Добровольческой армии они относятся довольно критично. Кстати хочу отметить здесь одну особенность выражения - " старый режим". Оно не только для этих офицеров (и для меня), но и для многих пожилых крестьян отнюдь не носило порицательного значения. Как ни странно, даже для противного Жеребцова, это выражение являлось синонимом порядка и совершенства. " При старом режиме было не так!" - мы слышали постоянно. К сожалению, это относилось и к порядкам в Белой армии. За эти недели мне пришлось столкнуться с перебежчиком из Красной армии. Он был начальник штаба 41-ой советской дивизии, а в прошлом полковник царской армии. Его держали под арестом при офицерской роте вплоть до расследования его дела. Подозревали, что он только потому и бежал от красных, что его дивизия потерпела поражение и ему грозил расстрел. Меня вызвал ротный командир и приказал вместе с другим добровольцем конвоировать перебежчика. Полковник был страшно удручен своим арестом, беспокоился за будущее. Он был малоразговорчив, но мне все же удалось разговориться с ним и в результате нашей беседы у меня создалось впечатление, что он искренне перешел к белым. Для него это было не простое решение, он колебался и, конечно понимал, что его прошлое будет вызывать подозрение у белых. Но тогда, может по неопытности, мне было грустно и досадно, что у нас так плохо принимают переходящих к нам ответственных чинов Красной армии. Другая неожиданная встреча произошла у меня на стоянке в одной из деревень. Ко мне подбежал офицер в черном, улыбается, протягивает мне руку, радостно здоровается: " Вы не узнаете меня? Как Вы сюда попали?" Оказывается, это тот красный офицер, с которым я вместе сидел в Военно-контрольном пункте и который так ловко изображал красного и умело подлаживался к красноармейцам. " Как, Вы здесь оказались? Вас освободил Военный трибунал?" Он засмеялся и сказал: " Нет, меня трибуналу не успели отдать. Повезли обратно для расследования, а я по дороге от них сбежал". Насколько у меня была почти уверенность с перебежавшим полковником, что он был искренен в своих чувствах, так с этим человеком у меня закрались подозрения. Я вспоминал его и был поражен, насколько ловко тогда он изображал красного! А может быть он действительно большевик и хороший актер, и потому сумел всех обмануть. Нет, этого не может быть, он не подбежал бы тогда так радостно ко мне, да и за что его арестовали красные. Скажу, что в те странные недели, наступления и отката войск, на моих глазах происходили самые невероятные истории перехода военных как на сторону красных, так и на сторону белых. Трудно было понять настоящие мотивы, а порой и убеждения этих людей. Несколькими днями позже мы пришли на станцию Комачи. Наш взвод действовал пока отдельно от остальной офицерской роты. Именно здесь я впервые за время пребывания в Добровольческой армии встретил "пропагандный" пункт Белой армии. У станции стоит вагон с газетами, воззваниями, плакатами и прочим. Бросаюсь на "белогвардейские" газеты. Вижу впервые "Великую Россию". Грустно, что в газете всего один листок и что напечатана она на коричневой бумаге. В "Правде" и "Известиях" по четыре страницы, и печатаются они на белой бумаге (51). Статьи в нашем листке написаны неплохо, но все сводится к описанию отдельных героических подвигов добровольцев, что не дает никакой общей картины положения на сибирском и других фронтах. Невольно сравниваю с советскими сводками. Они правда, написаны "условно-деревянным" языком и понять его может не всякий человек. Выражение как " развиваются бои" нужно понимать как " белые наступают" и многое в таком духе. Но кто этот язык научился понимать, может составить себе довольно ясное и точное представление о линии фронта и о военных действиях, и притом на всех театрах войны (52). Беру в руки коричневую листовку нашего "Обращения к братьям крестьянам". После слащавого введения говорится, что вся земля, захваченная во время революции, должна быть возвращена ее законным владельцам, но так как ее уже вспахали и засеяли, то из урожая одна треть должна быть дана государству, вторая законным владельцам, а третья останется у крестьян за их труд. Я не верю своим глазам: мы еще не взяли Москвы, нам нужна помощь крестьян, а мы провозглашаем, что землю нужно вернуть помещикам, и в виде подачки, предлагаем крестьянам треть урожая, да и то лишь на первый год. Какая глупость! Кто же составляет и рассылает такие " Обращения"? Ко мне подходит поручик Роденко: " Охота Вам читать эту гадость, - говорит он. - эти листки следует сжечь, чтобы их никто не видел. Вы не можете себе представить, сколько зла они нам причиняют. Во многих местах крестьяне встречают нас по-братски, с полным сочувствием, а прочитав эти листки, стали относиться к нам враждебно" (53) Для нас было утешением встретиться на станции Комаричи с первым Дроздовским полком во главе с полковником Туркулом. Помню, как сначала на станцию прибыл дроздовский бронепоезд. Только часть вагонов этого состава и паровоз были бронированы, а остальные товарные вагоны были укреплены толстыми бревнами и мешками с песком. Сквозь них в отверстиях торчали пулеметы и орудия. Вскоре станция наполнилась несколькими сотнями военных Первого полка. Бодрые, мужественные, шумные, веселые, к тому же хорошо одетые, с блестящей выправкой, они резко отличались о нас. Со всех сторон только и слышно было: " Ну, эти разобьют красных!" Вдруг толпа зашумела, задвигалась и все закричали: " Туркул! Туркул" Вот он!" Все бросились смотреть прославленного военачальника, я вслед за ними. Вижу, стоит на платформе мужчина с военной выправкой, высокий, красивый, с гордо поднятой головой. Дни проходят и мы все же постепенно откатываемся к югу. Почему, понять мне было трудно, так как боев мы не видали. Побывали снова в Упорое. Там случился ночной пожар. Сгорели три крестьянских дома, причины не выяснены. Одни говорили, что красные подожгли, другие, что по неосторожности пьяных хозяев. В течение недели наш взвод оставался на полустанке южнее Комаричей. Стояли морозы, шел снег. Мы целыми днями грелись у большой печки станционного здания но, сколько ни бросали в печку поленьев, она только чуть-чуть нагревалась, весь жар вылетал в трубу. Ночью мы все спали на каменном полу, как можно ближе к печке. Эти недели проходили в каком-то оцепенении, в нелепых вылазках и ситуациях. Красная конница наводила страх на наших "добровольцев". Поручик Роденко нас всячески поучал: " Пехота никогда не должна бояться кавалерии, против пехоты она бессильна, если только пехота не поддается панике. Испугаться и начать бежать - гибель. Конница всегда настигнет и зарубит. Нужно твердо стоять на месте и стрелять по атакующей коннице. Она не выдержит. Лошадь так устроена, что не может идти против огня. Шарахнется в сторону и побежит обратно". В связи с этим, я запомнил случай, как за одним из наших, долго гнался красный конный, а наш убегал от него на санях. Тогда везде установился санный путь. Красный уже совсем его настигал, махал шашкой, чтобы зарубить, но, слава Богу, у крестьянина - возницы была хорошая лошадь. Красный долго гнался, но под конец отстал. При установившихся холодах в нашем взводе возник большой недостаток в продуктах, особенно в мясе. И вот однажды меня послали в соседнюю деревню, верстах в двенадцати, от места нашей стоянки, реквизировать барана. Я поехал один, с винтовкой, на крестьянских санях вместе с возницей. Приехали на место и вызвали старосту. Он как-то странно и недружелюбно посмотрел на меня, вздохнул, кликнул бабу и приказал ей привезти барана. Она это исполнила, но стала причитать и укорять старосту: " Уж это я тебе припомню, никогда не забуду, что ты у меня забираешь последнее. У богатых побоялся, а у меня отбираешь". Мне было страшно неловко, но я исполнял приказание. Дал бабе расписку, что у нее был реквизирован баран и что она может получить за него деньги в соответствующих инстанциях. Конечно, такая бумажка, была "филькина грамота" и за нее баба ничего не получит. Из разговоров со старостой я понял, что Красная армия очень близко, чуть ли не на другом конце деревни. Спешу уехать, начинает темнеть. Только мы выехали из деревни, как совсем рядом услышали залпы батареи! Неужели красные? Вспоминаю случай о красном всаднике гнавшемся за белым в санях и невольно представляю себя на его месте. Убегу ли я? По благополучному возвращению рассказываю нашим о бабе выражавшей свое недовольство. Офицер говорит мне: " Не надо было отбирать в таком случае барана". Ох, как трудно найти в этих обстоятельствах грань справедливости! Где она? На какой середине... Хотя проходит несколько часов и офицер, и я, с удовольствием, вместе со всеми вкусно ужинаем жареным бараном. Помню, что прошло несколько дней. Поздно вечером нас вызывают на соседний полустанок. Там стоит вагон со снарядами, а разведкой получены сведения, что поблизости бродит отряд красных. Есть реальная опасность, что они могут захватить или даже уничтожить снаряды. Нужно срочно оттащить боеприпасы на другой полустанок, ближе к югу. Но паровоза нет, а потому приходится самим впрягаться в вагон. Трудность в том, что железная дорога вначале слегка идет в гору, а потом - крутой подъем. Мы впрягаем пару лошадей в вагон, а сами, всем взводом и с офицерами толкаем его сбоку, упершись плечами. Сначала толкать не особенно трудно, но когда начинается крутой подъем, приходится напрягаться изо всех сил. Вагон движется с трудом. У лошадей подгибаются ноги, двое мужиков хлещут их почем зря. Мне страшно на это изуверство смотреть. Несмотря на мороз, пот с меня течет градом, я весь мокрый, изнемогаю, кажется, никогда в жизни так не уставал, а конца не видно. Поручик Роденко нас подбадривает: " Ну, ребятки, еще немного! А ну-ка навались! Не забывайте, что вы добровольцы! Сами в армию пошли, а потому держитесь!" Его слова дают нам силы, наконец мы достигаем вершины подъема, начинается спуск. Быстро распрягаем лошадей, вскакиваем в вагон и он катиться уже сам. Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Так мы и доезжаем до безопасного полустанка. Наше бесконечное топтание на месте и даже пячение армии назад отражается на настроении бойцов. Помню как студент-критикан иронизирует: " Теперь уже не "Москва нас ждет", а скорее " Харьков поджидает". Я, конечно, возмущен его словами, ведь я всецело верю в победу, а сама мысль об отступлении к Харькову мне кажется нелепостью! " Да, безусловно, вы можете издеваться как угодно. Да, есть трудности. Но Вы не должны так говорить. Этого не произойдет!" - резко отвечаю я студенту. От холодов, дырявых сапог, у меня на ногах открываются раны на ногах. Иду в санитарный околоток. Фельдшер смотрит на мои ноги и молча мажет их мазью, потом перевязывает раны. " А нельзя ли мне эвакуироваться в тыл, подлечить ноги?" - спрашиваю я. Мне необходимо скорее привезти в порядок сапоги и одежду, чтобы воевать зимою, чем залечивать раны. " Вот еще чего захотел, - грубо отвечает фельдшер, - из-за каких-то ранок эвакуироваться! Воевать надоело?" Нет, не надоело! Но в такой амуниции, я плохой вояка. Оглядываю медчасть и вижу, что рядом лежит раненный в живот кавалерийский гвардейский офицер. Тихо стонет в полусознании. Рядом с ним солдат, подает ему воды. " К утру умрет!" - говорит фельдшер. Это и вправду не то, что мои раны на ногах. Мне становится стыдно. Среди местного населения тоже начался перелом в настроениях. Мужики мрачно молчат, но зато бабы высказываются. " Долго ли вы солдатики, будете ярмо носить?" - говорит одна в присутствии нескольких добровольцев. Мы не реагируем. Да и что с ней делать? Задержать, чтобы выпороть. Так от этого еще больший вред будет, а спорить с дурой бесполезно. Надо сказать, я устал уже со всеми спорить. Характерный разговор для тех недель был у меня с мужем и женой железнодорожных будочников. Я был с ними наедине, пришел погреться в их сторожку, а баба мне и говорит: " Раз мы уже выбрали начальниками в России Ленина и Троцкого, так нужно этого и держаться, а не менять опять власть. От этого одно разорение всем да смерть". Тут я не выдерживаю: "Что ты тетка, такое говоришь?! Кто их выбирал, они сами власть захватили. Да и какие они русские начальники? Ты знаешь кто Троцкий? Он совсем не русский, его фамилия Бронштейн, он жид! И Россия ему не нужна, тем более русские мужики и бабы!" Мужик смотрит на меня испуганно, а баба видно первый раз такое слышит. Поручик Роденко, когда у нас возникали споры и разговоры, (а они были неизбежно) объясняет неудачи на фронте и в настроениях так: " Вот видели, что происходит. Опять "жоржики" плохо сражаются. Опять "жоржики" драпнули! Оставили Севск! А кто там сражается? Так это же Пятый Кавалерийский корпус, под командой генерала Юзефовича!" К вечеру 27 октября, постоянно отступая, мы докатываемся до Дерюгина, а потом и Дмитриева. Здесь мы соединяемся с остальной частью нашего взвода и со всей офицерской ротой. Узнаем новость. Она нас ввергает в печаль. Оказывается, что пять рыльских добровольцев, во главе с Жеребцовым дезертировали на сторону красных! Убежали ночью, бросив винтовки. Последнее время он агитировал многих, говорил при всех, что пора бежать, а то все пропадем. При этом, он странным образом, предупреждал, что именно меня нельзя оповещать о намерениях побега. " Только ему ни слова, иначе каюк. Он помешает", - говорил Жеребцов. Но почему же другие, которые все знали, не помешали ему? Глава 3 МЕТЕЛЬ " Ну, барин, - закричал ямшик, - беда, буран!" А.С. Пушкин В Дмитриево, как только мы устроились, я улучил минуту и пошел к моему старому знакомому М., у которого оставались мои вещи. Увидев меня, они испугались. Вся семья была в большой тревоге: "Беда, что делается! - жалуются они. - По домам ходят военные, обыски всюду, отбирают вещи. Вот и из Ваших вещей они забрали большую часть. Говорят, что это военные вещи и они принадлежат армии, мы не имеем права их держать. Мы им объясняли, что это Вы, "дроздовец", показывали записку Вашу, но они и слышать не хотели". Правда ли все это? Подумал я. "Да кто же их забрал?" - спрашиваю. - "Поручик из комендантского управления". - " Ну, так дайте мне хотя бы то, что осталось". - " Сейчас трудно, они спрятаны. Приходите завтра, мы их к тому времени вынем". Что поделаешь, приходиться подчиниться столь странной просьбе. Не везет мне, видно, с моими вещами. На следующее утро, 28 октября, новое распоряжение: офицерская рота уходит в северном направлении. То есть ближе к фронту, а второе отделение нашего взвода остается в Дмитриеве. Значит я и еще четыре добровольца, во главе с офицером, поручиком Карповым будем проводить мобилизацию в Дмитриеве. Как нам и было предписано, являемся сначала в "Комендантское управление". Небольшой двухэтажный каменный домик на главной улице. У входа с надписью "Комендантское управление гор. Дмитриева", стоит часовой с ружьем. Входим. За столами сидят военные и что-то усердно пишут. Словом, все в порядке и спокойная обстановка. Двое мальчишек оборванцев, лет десяти-двенадцати, в дырявых сапогах, снявши шапки, просят у коменданта поступить добровольцами на фронт. Тот смотрит на них пристально и говорит: А одежда у вас есть? Сапоги есть?" " Нет, - отвечают те, - да ведь выдадут!" - " Ах, так! Вы значит, только ради сапог поступаете. Это не годится, нам такие не нужны. Убирайтесь вон!" Юные "добровольцы" поспешно смываются. Обращаясь к нам комендант говорит: " Прими их, получат одежду, сапоги и завтра же убегут! У нас уже были такие вояки". Мы стараемся из разговора с комендантом, выяснить обстановку и настроения в городе. В результате, поручик Карпов договаривается с ним относительно обеда для нашей группы, и мы уходим. Как только мы начинаем прово