торчат всюду?" Капитан, улыбаясь, ответил: "Да это все мачты затопленных судов, эти вот три -- в прошлый заход их не было, значит совсем недавно затонули". - "Но как это? Кто же топит? Что же, и люди гибнут?" Он помолчал, прибавил: "Да тут все время дерутся, ну и мины, особенно по ночам. Тут причалить, и то становится трудно!" Было часов около пяти дня, навстречу нам вышел лоцман, и "Россия" осторожно, будто мелкими шажками, стала подруливать к пристани. Мы все столпились на палубе, что же это тут делается? Прелестный город как на ладони, за ним невысокие холмы, и там, за холмами, идет сильная перестрелка, ухают пушки, вовсю стрекочет пулемет. А по набережной четко видно, как бегут целые семьи, несут детей, старухи воют, да и молодые тоже, рвут на себе волосы. Мужчины погоняют ослика или мула, но больше так, пешком, груженные кулями, таганами, матрацами. Другие прыгают с пристани в лодки и гребут вдоль берега с напряженными, перекошенными лицами; мужчины потрясают кулаками, кричат проклятия израильтянам и плачут. Их становится все больше -- этих арабских беглецов, покидающих родной город. А мы стоим неподвижно, оцепенев -- случайные зрители... Но вот с палубы спускают на берег сходни, два офицера становятся по обе стороны сходен, а на земле также занимают позицию двое: израильский офицер (или служащий в гавани?) и с другой стороны - английский офицер в хаки. За нами какое-то движение -это юные пассажиры, подобранные на "Россию" в Неаполе. Направляясь к сходням, некоторые нам слегка кивают головой -- у них совсем особые лица - сосредоточенные, серьезные до предела - вот пришла их судьба. В руках у них личные бумаги, они, проходя, показывают их дежурным офицерам на палубе, некоторые слегка кивают, быстро произносят: "Спасибо, спасибо", - это слово они может быть раньше знали, или уж на "России" выучили?.. -Внизу сходен опять проверка, сперва документы смотрит израильский офицер, потом английский, жест рукой -- "проходите". В нескольких шагах стоит грузовичок, каждый подходит к нему, девушки тоже. Солдатик выдает им оружие, винтовку, патроны, пакет с рационом, еще что-то. Они строятся, и постепенно все удаляются бодрым, военным шагом и довольно слаженно, туда, вверх в гору и дальше за нее, откуда все еще слышны выстрелы, но уже теперь потише и удаляясь. Так вот куда они ехали и куда их везли!.. Ночь в Хайфе проходит напряженно: весь экипаж на месте, никто не смеет ложиться, спать, все одеты и, кому полагается, при оружии. С берега нас освещают четыре ярчайших прожектора. С "России" тоже, не переставая, своими прожекторами освещают и нащупывают берег, город, рейд. Где тут спать -- видно, боятся, что нас могут ночью взорвать. Да кто? Ну, арабы, конечно, да и англичане тоже могут -- им не доверяй! Наконец наступает утро. "Россия" опять с лоцманом отчаливает от пристани, медленно, медленно выходит в море. Стою на палубе с Надеждой Владимировной. Утреннее солнце освещает палестинский берег, виден желтовато-серый песок, уходящий в даль дюнами, поросшими пучками сухой травы. Надежда Владимировна говорит мне: "Смотрите на этот берег, на песок, вот тут, возможно, проходил Спаситель. Что ни говори, для нас это священный берег". А на мысе, далеко уходящем в море, стоят фантастического размера резервуары с горючим, таких я никогда в жизни еще не видела, да и какое их невероятное количество! Понятно, что из-за этой земли будут вечно драться. Но вот и Дарданеллы, бесконечные ряды белых крестов английских военных кладбищ. Медленно, тихо-тихо проходим Константинополь: весна, мечети сияют, видны мраморные дворцы вдоль Босфора, и вот уж вода меняет цвет, темнеет -- мы в Черном море! "Ну, говорит нам завхоз, потирая руки, -- теперь все, будем к 1-му мая в Одессе, наш капитан дал телеграмму, поставим рекорд и красное знамя получим". На два часа заходим в Констанцу, принимаем груз, и дальше; "Россия" набирает скорость, кажется, что мы буквально несемся. А как же мины? Говорили ведь, что их еще немало осталось, что следовало бы осторожно. Но нет, нам судьба доехать до цели, волноваться не стоит. Последние два дня провожу много времени с одной женщиной, с которой чуть ли не подружилась на "России"; она работает уборщицей внизу и выходит ко мне почти украдкой -- на палубе ей бывать не полагается. Она первая ко мне подошла и заговорила, произнесла какую-то банальную фразу вроде: "Вы что же, все на родину едете?" Видно, ей очень хотелось что-то узнать и, главное, понять про нас -- может быть нам очень плохо жилось за границей ? Или же советское правительство велело нам вернуться? Но эта тема сама уходит быстро как бы по взаимному сговору -- она понимает, что все равно ей всего никак не понять, а я? -- Мне трудно объяснить, я и сама запуталась -- а вот, что соскучилась по родной земле, это она отлично понимает. А дальше, где-то в уголке, то там, то здесь, где она меня поджидает, я ее расспрашиваю о том, как она прожила войну, как попала на "Россию", как ей живется. Она одета так, как почти все женщины в СССР после войны. Сапоги какие-то грубые, юбчонка неизвестного цвета и... ватник! Такой ватник я вижу впервые, а ведь кажется, уже и тепло, не жарко ли в нем? На голове у нее шерстяной платок вроде бы коричневого цвета. Говорит "Да нет, не жарко, ночью-то холодно еще, да я так привыкла". Лицо молодое, и хоть некрасивое, но ужасно милое, элегантности в ней -никакой, она и не знает, что это значит. Зато есть какое-то особое в ней достоинство, она вызывает уважение, симпатию к себе, словом, сразу к себе располагает. Невольную мысль, что ее "подослали", сразу же отметаю, ерунда -- быть не может. Но я уже поняла, что на "России" никому нельзя некоторых вещей говорить, особенно про dolce vita, а потому беседы наши идут незатейливо, но "по душам", и она несколько раз мне повторяет: "Как хорошо, с кем поговорить есть, а то ведь там, внизу, больше помалкиваю, кто я для них? Я ведь не спекулянтка, не торгую парфюмерией, они на меня как на дуру смотрят!" Она в войну была мобилизована, попала на военный траулер в Черном море, три раза тонула... Муж когда-то был, да будто и не было его, детей нет -- она одинокая. Прощаемся, жму ей руку. "Ну, счастливого вам!" -- говорит она. *** Мы уж пришвартовались в одесском порту, завтра Первое Мая. красное знамя за нами, ура! Совсем темнеет, верно уже около десяти вечера; сидим по каютам и ждем. Горничные и подавальщицы появляются в дверях каюты, суют мне в руки пакетики -- нейлоновые чулки, губная помада, пудра "Рашель" -- шепчут: "Потом зайду, возьму, уж помогите, а?" Вдруг дверь в кабину с грохотом растворяется, влетает к нам тот мальчик, дипломатский сынок, с выпученными глазами и кричит: "НКВД на борту!" - и, как петрушка, исчезает в свой отсек к папе-маме -- дипломатам. Проходит минут десять, может больше, и в каюту входит военный в форме НКВД, на голове фуражка, сам среднего роста, лицо серое, похожее на пятно. Я волнуюсь и от этого злюсь на себя. "Ну что ж, говорит он, посмотрим ваши вещички, вот откройте сумочку свою, что в ней?" Открываю сумку, он берет ее, начинает по одной вынимать вещи. Попадается тюбик губной помады, второй. "Это ваше?" -- "Да, конечно". -- "А зачем вам два тюбика?" -- "Один везу в подарок знакомой". -- "Ну, а может отдадите его мне?" Как быть: отдать, сказать: "Да ради Бога, берите, это же ерунда". Но ведь так начав, можно и все дальше делить "на двоих". -- "Да нет, отвечаю, зачем вам, у меня другого подарка с собой нет". Он молча кладет тюбик назад. -- "А это что?" -- "Это самопишущая ручка". -- "А зачем вам две?" Начинаю злиться, слышу, что голос у меня звенит: "Одна -- мне, одна -- подарок мужу. Я знаю, у него нет". -- "А не отдадите мне?" Что же это он так просто и так уж нагло; да верно надо было просто самой ему сразу предложить : "А может хотите одну, пожалуйста, вот, мне ничуть не жалко". -- Ну, а вдруг он скажет: "Это что -- взятка? Нет, гражданка, у нас этого не бывает, это вам не Запад, а ну-ка составим протокольчик!" Беру перо из его рук, кладу назад в сумку, повторяю: "Нет, нет, это подарок мужу. Я ему уж даже написала, что везу". Он перебирает дальше вещи, у меня с собой в кабине очень мало чего, все в багаже, в трюме. Он отбирает три модных журнала. -- "Да почему же? Это ведь только моды!" -- "Нельзя, нет, это запрещено". Никита оказался хитрее: свой рюкзак он спрятал в шкафчик в умывалке. Вскоре наш "смотритель" нас покидает, видно, что он недоволен. У остальных в нашей группе по-разному: у кого много поотбирали, у кого -- ничего. Нам говорят: завтра с утра едете в Люстдорф, это недалеко, километров в 15-ти от города. Утром совсем не жарко, даже прохладно. На пристани нас ждут не то два, не то три грузовичка, за рулем солдаты. Стоят какие-то офицеры, но будто и не НКВД. С трудом лезем в эти открытые грузовички, где вдоль борта шатко расположена узкая доска для сиденья. "Ну, поехали!" -- звучит классическая фраза, но для нашего уха она звучит чуждо -- это вечное советское "ну!": вот оно впервые. Сколько длится кошмарный путь до Люстдорфа, трудно сказать. Дороги просто нет, едем не то по ухабам, не то по овражкам -- или, может быть, это бывшее поле битвы и под нами - воронки от бомб? Грузовичок кренит, кренит до отказа. Вот сейчас перевернется, вот уж вылетаем с доски, ноги покинули дно грузовика, цепляемся в последнем отчаянии за невысокий борт... но нет, наш юный водитель, боец лет восемнадцати, каким-то чудом выпрямляет наш "экипаж", и несколько секунд мы едем без всякой качки. Он, наконец, попал на дорогу, но опять крен, еще ужаснее, в другую сторону, сейчас уж вылетим все туда направо. Однако после легкого момента сомнения грузовичок снова вскакивает на лапы. Рядом со мной сидит Ирина Сергеевна Сирина, человек удивительно спокойный, владеющая своими нервами в совершенстве. Она внезапно наклоняется ко мне и кричит мне в ухо: "Господи! Скорее бы уж покрушились, просто уж выдержать невозможно". Никита вцепился в меня, весь зеленый, его укачало, да и к тому же ему просто страшно. Проехав улочку с желтыми домишками, подъежаем к большим воротам, где стоят часовые. Нас встречает высокий, очень приятной наружности лейтенант, говорит что-то приветливое. Наши шоферы помогают нам спрыгнуть на землю -- шлагбаум поднимается, и мы все входим в "репатриационный лагерь Люстдорф". Лагерь "Люстдорф" и его обитатели Для нас отведен просторный каменный дом, куда солдаты еще вносят кровати, стулья и столы. Кто здесь раньше жил, не вполне понятно. Мы жмемся друг к другу, как испуганное стадо. Маленькая Алена Булацель что-то шепчет на ухо матери, та смущенно обращается к лейтенанту - его фамилия Владимиров - тот также смущенно указывает ей на какой-то странный амбар или склад. Она открывает дверку -- о ужас! Там жуткая дыра, не меньше трех метров глубины, покрытая грубой деревянной решеткой. Ольга Булацель вскрикивает, хватает назад Алену, которая уж туда почти вошла. "Не ходи туда, не ходи! - кричит она почти истерически, - провалишься, провалишься!" Да и верно, маленькая Алена легко может провалиться... или оступиться и уж не вернуться из-за этой зловещей решетки. Нас душит смрад лагерной уборной. Владимиров крайне смущен этой тяжелой сценой. "Ну, а в доме?" --"В доме водопровод не работает", -отвечает он. "Но как же тогда? Нас тут тридцать два человека..." Утром -- чай с черным хлебом. С непривычки кажется очень голодно, но я от этого не страдаю, у меня снова началось нервное сжатие глотки, и я не могу глотать -- отдаю все Никите и Тане. Но нас ожидает сюрприз : за ночь неподалеку от нашего дома выросла будка обычной "дачной уборной", все как у людей, все чистенько -и страшные вчерашние клети нам больше не угрожают. "Кто же это подумал? Кто о нас позаботился?" За обедом, разливая щи (в которых появились кусочки мяса), наш юный повар Гриша игриво подмигивает, хохочет и даже пританцовывает... Оказывается, это он. услыхав про все это дело, тихонько ночью перенес "домик", украв его у какого-то другого дома; ну, а рыли утром рано - кто? верно, пленные? Ай да Гриша! Он и сам в восторге от своей шутки. Пленных здесь много, сколько -- сказать трудно. Нам строжайше запрещено с ними не только разговаривать, но и отвечать на их вопросы; особенно это касается французских "милиционеров", приспешников страшного Дарлана, палачей и мучителей участников Сопротивления. Рядом с нашим навесом стоит род большого амбара, а перед ним, на небольшой площадке, стулья - для оркестра. И вот начинается зрелище, которое мы вчера не видали, а сегодня, гуляя по двору до обеда, наблюдаем впервые, но так будет каждый день -и... оно станет для нас обычным, каждодневным, да и ничего тут особенного нет. В половине первого в большой амбар стекаются немецкие пленные, все солдатня в нормальной немецкой форме. Они рассаживаются за длинными столами и ждут обеда, а на помост перед открытым амбаром сходятся музыканты со скрипками, флейтами и литаврами - их человек, может быть, тридцать. Вот выходит и дирижер, но он в штатском (или так мне это сейчас видится в памяти?), у него палочка, все чин чином. Внимание! Он стучит по пюпитру и... оркестр начинает играть. Что за марево? Солнце припекает, с моря несется соленый бриз. Немцы -- те, которых в течение четырех лет мы видели гордыми завоевателями на улицах Парижа, - сидят в этом лагере, едят щи и слушают музыку - вальсы Штрауса, Мендельсона, облетевшую весь мир песенку "Лили Марлен", а наша группа смотрит и слушает, как в сюрреалистическом фильме... Оркестр заканчивает концерт веселой песенкой -- говорят, это сочинение дирижера -- он чех, да и музыканты тоже все чехи. Какие же это чехи, кто они? Верно из немецкой армии... Но мы никогда ничего про этих всех людей не узнаем, спросить некого, кроме самих этих людей, а нам с ними говорить нельзя и так и не придется. Веселая песня, которую оркестр играет каждый обед в заключение, навсегда, навеки запечатлена в моей памяти, а припев ее подхватывают все обедающие: Jetzt sind wir noch im Osten, Dock wollen wir nach Westen ......................................... Начальничек, давай, давай!" Третью строку не помню, а казалось, забыть невозможно будет. С Надеждой Владимировной подолгу обсуждаем это удивительное музыкальное событие, восхищаемся веселым, и вместе с тем надрывным напевом лагерной песенки. Молодцы чехи, истинные музыканты, мы им аплодируем, дирижер нам кланяется, расплывается в улыбке. Что они ждут в этом лагере? Обмена? Какого-то приказа? Приказа откуда? Или просто нет транспорта? Французские милиционеры в малиновых беретах пытаются с нами заговорить, но мы от них уходим. Немцы тут живут в каких-то низеньких бараках, вроде будок, их бесконечное количество рядов. Я один раз таки попала туда, в этот немецкий городок. У меня от сапога оторвался каблук, ходить просто невозможно, а все остальное в корзинах, которые стоят на таможне в Одессе. Гриша-повар советует пойти к немцам, там есть отличный сапожник. С опаской иду туда, скоро попадаю в проходы между этими низкими бараками, и вдруг отовсюду как-то сразу вылезают немецкие пленные, их все больше, глазеют на меня. Делается очень страшно, но пускаю в ход немецкий язык, говорю коротко и резко, то, что я называю Kommando Stimme: "Укажите, где здесь сапожник, мне необходимо починить сапоги". Один немец сразу ведет меня, правда еще далеко, и вот выходит сапожник. Я уже совсем спокойна, даю ему туфлю и прошу поскорее мне принести, даю ему также рубль, и он обещает. И правда, завтра обувь у меня, все в исправности, но я понимаю, что сильно наглупила, и что могло получиться и весьма неприятно. Но нас ведь заперли, и жизнь сразу заставила меня "ловчить". Лагерь хоть будто с "человеческим лицом" в Люстдорфе, однако - все же лагерь. Наши дамы в сопровождении лейтенанта Владимирова еду: в Одессу на таможню для осмотра багажа из трюма "России". Я чувствую себя опять совсем плохо. Вместо меня едет в город Таня Гревс с ключами, Никита и Татка тоже едут. Возвращаются довольные : повидали Одессу, развлеклись, и у кого-то даже нашлись подспудные деньги, и они все поели пирожков с лотка. Но начинаются и отъезды из Люстдорфа. Первыми уезжают Игорь Константинович Станиславский (Алексеев) с дочкой Олей. Они и вообще не жили в лагере, а сразу же почти переехали в Одессу, в гостиницу, а вскоре прибыла из Москвы сестра Станиславского, и они все уехали в Москву в мягком вагоне. Уезжают и Угримовы -- у Ирины Николаевны в Москве живет сестра Татьяна Николаевна Волкова -- они тоже уезжают в "мягком" -- какое это магическое слово, его люди смакуют и хвастают: вот как у нас ездят! А мне предстоит ехать в Ульяновск, где с марта живет Игорь Александрович. Но там уже живет и другой высланный из Франции, генерал Владимир Иванович Постовский. Его супруга погрузилась в Марселе на "Россию" с фантастического размера контейнером, где вся их мебель, утварь -- все, все. Нам из Парижа консульство не позволило везти мебель, ну а Постовская никого и не спрашивала - из Ментоны, где она жила, привезла контейнер к погрузке в Марсель, не бросать же его на пристани? Вот он и ждет ее в таможне в Одессе. Для меня это очень важное обстоятельство: из-за этого контейнера-мамонта нам -- то есть мне с Никитой, Постовской, да и Литвиновым, чья дочка тоже была выслана и тоже уже в Ульяновске, и жене Н.С. Качвы - придется ехать до Ульяновска далеко уж не в мягком, а просто в товарном вагоне, прицепленном к товарному поезду! Помаленьку картина предстоящего нам путешествия -тысяча километров по разбитым войной путям -- начинает кристаллизоваться в моем воображении, и меня одолевает несказанный страх... Как же это мы поедем -- без расписания, без воды, без питания? А кто будет знать на станциях, что в этом вагоне не шины, не кули с мукой, а люди, и такие люди, которые уж двадцать пять лет не жили в этой стране? С кем из моих попутчиков посоветоваться? Ведь я их почти не знаю, все они -- чужие мне, не только чужие, но многие и чуждые. Не сплю, не ем от волнения. Один человек меня поддерживает, утешает, успокаивает -- это милейшая Вера Михайловна Толли. Ее я тоже раньше не знала, но она уже с отъезда из Парижа за мной "присматривает", с тех пор, как я ночью в поезде убежала к ней в другой вагон. Сколько хороших людей мне жизнь послала в эти страдные годы! Таня Гревс будет жить в Саратове. Из Москвы в Люстдорф приезжал уполномоченный от Переселенческого Управления и всем назначал, где кто будет жить, в каком городе. Почему? Ответ один: потому. Вот и она уезжает тоже в "человеческом" поезде, а почему же нас, определенных в Ульяновск, пришили к контейнеру Пестовской? Я пытаюсь просить кого-то, чтобы и мне с Никитой ехать в обычном поезде, -- нет, на Ульяновск все поедут вместе в теплушке. Наконец, по совету Веры Михайловны, иду в дом, где Управление, а, вот оно, наконец, великое всеобъемлющее учреждение - знакомьтесь! Там по утрам сидит в конторе некто, человек на вид будто и мало заметный. Вера Михайловна говорит мне: "Попробуйте к нему". Вхожу, молча кланяюсь, жду. "Что вам угодно?" -- Отвечаю : "Я к вам по поводу нашего отъезда в Ульяновск". -- "Что ж? Тут все в порядке, вагон будет через четыре дня, а то и раньше". Смотрит на меня холодными гляделками, рожа препротивная. -- "Вот я пришла вам сказать... я не поеду так". Молчание. "То есть, как -- не поедете?" И вдруг на меня находит наитие, я твердо знаю, что надо говорить. "Да вот, без бойца не поеду, дайте нам сопровождающего из ваших солдат, пусть он нам поможет в пути". Начальник молчит. Видно, такая просьба не входит в установленные рамки. "Какого бойца? Как же это я его откомандирую? Нет, это невозможно". Повторяю спокойно и ясно: "Нет, нет, учтите, прошу вас, мое заявление, а я иначе не поеду!" Он совсем озабочен, наконец произносит: "Ну, зайдите завтра". Иду к двери, но опять возвращаюсь, становлюсь перед столом и начинаю снова: "Вы, товарищ (фамилию забыла, тогда знала), поймите меня, у меня сын, ему тринадцать лет, сами знаете, какой это трудный возраст. Отца уж полгода нет, он у меня от рук отбился, просто не справляюсь с ним. А что мне муж скажет, если он у меня по дороге убежит, да исчезнет? С кого он тогда будет спрашивать? Нет, нет, я просто настаиваю, вы и сами подумайте, и поймете меня". С легким кивком головой ухожу. Вера Михайловна в восторге от моей находки. Ну, теперь нужно только настаивать и настаивать... Объясняю всей нашей группе, едущей в Ульяновск, что я предприняла. Постовская скорее довольна, ее несколько тревожит везти такую ценность, как ее "супер-контейнер" без охраны. Жена Качвы презрительно пожимает плечами: "А по мне, советская женщина ничего не должна бояться. Чего там? Другие ездят в теплушках, и мы отлично проедем". Оказывается, кстати, что будет не один вагон, а целых два. В другом поедут Рыгаловы (Николай Михайлович, его жена и дочь Марианна, а их сын уже в Куйбышеве, и они едут туда же). "Вот, Нина Алексеевна, товарищ Рыгалов вам и поможет в пути..." Но за день до отъезда приходит к нам в дом лейтенант Владимиров и сообщает, что боец нас сопровождать до Ульяновска назначен, это Гриша, но другой, не повар. Он завтра будет на вокзале в Одессе". Спасибо, спасибо, благодарю и кланяюсь. Назавтра нас везут на товарную станцию в Одессу, где ожидает багаж, там и мои три корзины. Платформа завалена чемоданами, кулями. Все садятся на свои пожитки, получается вид цыганского табора. Кто-то подходит ко мне и спрашивает: "Вы что это, артист будете?" - "Да, да, как же, наша труппа едет на гастроли на Волгу". Вопрошающий смотрит на меня с удивлением, что это? Говорит по-русски чисто, будто и не евреечка, а чего-то картавит. Читаю в его глазах упрек, чего врешь-то так плохо? А нам накрепко запрещено говорить, куда мы едем... Наконец, начинается погрузка. Все идет медленно, мучительно, но вот знаменитый контейнер встал на место и занял почти половит теплушки, и наши три корзины там же, теперь и мы влезаем. Там есть какие-то деревянные нары, где одиноко стоит новое металлическое ведро. Моя первая просьба юному бойцу Грише: "А где же еще одно ведро?" Он удивлен: а для чего же? Однако вскоре исчезает и приносит второе, эмалированное. "Вот спасибо, Гриша, это у нас будет для чистой воды. Кстати, может быть сразу и наполните А когда тронемся в путь?" - "Ну, когда - как паровоз дадут и прицепят. А пока, ну что ж, ложитесь, да и поспите, уже вечер..." Перед отъездом из Люстдорфа каждому взрослому было выдано каким-то важным генералом сто рублей, мешок черных сухарей, килограмм копченой колбасы и, кажется, килограмм сахара. Таким образом, например, Качва или Мария Василиевна Постовская получили это для одного человека, а я -- для двух, для себя и Никиты -- столько же! Шестеро в теплушке Утром 15-го оказалось, что мы уж катим. Поезд идет не спеша, медленно плывут сады, белые домики с крытыми балкончиками, во дворе -- кирпичная летняя плита... И бесконечные фруктовые сады, где все деревья под корень срублены немцами - удивительно даже что им хватило и упорства, и времени извести столько садов! Скоро уж десять часов, пить хочется безумно, да и поесть бы не плохо. У меня с собой походная спиртовка и сухой спирт, и чашечка, где можно заварить чай или кофе. Расставляю все на своих нарах, наливаю воды из белого ведра, скоро вода кипит, кладу щепотку чая и достаю черные сухари. Зову Никиту, ищу колбасу, чтобы отрезать ему кусочек. Но колбасы нет, в чем дело ? Наконец, Никита говорит: "Мама, я ночью проснулся и был такой голодный, что достал и съел кусочек". -- Молчит минутку, все нас слушают, Гриша тоже... -- "Ну и что?" -- "Да вот, я не заметил, оказалось, что все съел". Это был момент настоящего отчаяния, и я вдруг почувствовала, что сейчас разревусь. Ведь больше, кроме мешка сухарей, у нас ничего нет на все время вплоть до Ульяновска... Взяв себя в руки, спрашиваю Гришу: "А когда же первая станция?" Он отвечает не сразу, видит, что я еще не все поняла, "не допоняла". -- "Да остановка будет, когда понадобится машинисту, да не на обычной станции, а на товарной". -- "Ну, а там буфет есть?" -- "Какой там буфет, разве что бабки вынесут продавать, да и продавать-то некому, у машиниста харч с собой". Вот так, теперь все ясно; пью чашку чая, грызу кусочек черного сушеного хлеба -- он вкусный, понемногу тает во рту, как леденец. Колеса стучат, степь плывет, становится очень жарко, время остановилось. Один Гриша спокоен и ясен -- он на посту, исполняет задание, у него вопросов нет. А мы? Мария Вас. Постовская, с которой я здесь впервые поближе познакомлюсь -- и буду ее потом в течение пяти лет встречать в Ульяновске -- надо думать уж сейчас, в этой теплушке, где на стрелках нас встряхивает и чуть не валит с ног -- все "допоняла"... Она молчит, с утра обтирает руки, лицо, шею какими-то притираниями, умело подмазывает лицо, накручивает вокруг головы изящный яркий тюрбан и, хотя она значительно старше всех -- в синих штанах (правда джинсов еще не родилось, но синие брюки уж многие дамы носят) и красном пуловере выглядит моложе нас всех. Да она и просто очень красивая, у нее прекрасные, тонкие черты лица. Она помалкивает, сидит картинно у открытой двери теплушки и изредка, обращаясь к Грише, с глубоким вздохом восхищенно восклицает: "Ах! А красота-то какая!" На Гришу привычный вид родной степи мало действует. Он с нами любезен, услужлив, но... все время на чеку; рассказы о всяких грабежах, о воровских шайках, о банде "Черной кошки", орудовавшей несколько лет в Одессе в конце войны -- все это, видно, его тревожит. Остальные дамы относятся ко мне холодно, почти враждебно; правда, все давно поняли, что Гриша -- это наш якорь, наша единственная надежда доехать до Ульяновска, не застрять на много дней на каком-то запасном пути, не умереть от голода и жажды. Гриша понимает, что мы сами себе ничего съедобного достать не в состоянии. Поезд останавливается лишь на больших сортировочных станциях, стоит он среди других товарных составов. Все неподвижно, никакого прохода никуда нет -- разве что проползти под составом и под следующим тоже и рисковать тем, что один из этих бесконечных поездов внезапно тронется. И тогда, когда он, наконец, медленно двигаясь, освободит свой путь -- возможно, что наш собственный поезд тоже двигается, или же ушел -- куда? Кто его знает! Может быть его просто переформировывают, а может быть он тоже, очень медленно, однако ушел совсем! Гриша исчезает на станциях а мы, спрыгнув ненадолго с вагона и поразмяв ноги, живенько вскакиваем назад в наш деревянный дом на колесах. Страх остаться одному, без копейки, без настоящих документов -- сильнее всего. Когда Гриша возвращается, мы все облегченно вздыхаем, он часто весь красный и взволнованный -- говорит, крепко спорил с начальником товарной станции: "Поймите, у меня груз - люди! Я не могу их сутки на жаре держать -- перецепляйте, живо! Иногда он грозит, что напишет или телеграфирует (!) жалобу какому-то мифическому военному начальству и, видно, этот последний аргумент действует на начальника товарной станции. Гриша машет какими-то документами с печатями, кто его знает, кого это он везет? Уж лучше пропустить. И вот наша теплушка в каком-то приступе подвижности начинает снова стучать по рельсам, катит одна "под горку", чтобы с размаху стукнуться о другой состав ; но и этого мало, неведомый и невидимый нам паровоз - другой, с обратной стороны -- двигает нас теперь назад и с истинным садизмом припаивает к каким-то невидимым нам бесконечным составам товарных вагонов и цистерн. И вот мы опять безнадежно стоим все на той же станции. День идет к концу, и вдруг, свисток, скрип досок и тормозов, хлопанье буферов -- и мы опять в пути. Гриша пытается нам достать что-нибудь съедобное, он бегает за свежей водой. Съедобная добыча у него редко богатая -- или молоко, или ряженка, подчас круглый пшеничный хлеб, кстати, очень вкусный. Как-то достал он нам несколько яиц, другой раз немного охотничьей колбасы. Я ничего молочного не ем с тех пор, как себя помню, и даже в эти голодные дни с ужасом отворачиваюсь от варенца с густой розовой пенкой. Все остальные, однако, едят; хлеб бывает почти каждый день. Интересно, как бы это все было без Гриши? Как питаются в другом вагоне Рыгаловы и Толли? Наверно, молоденькие девицы Таня Толли и Марианна Рыгалова бегут вслед за Гришей... Гриша также занимает нас рассказами про Черную Кошку и других бандитов. Он просит и нас тискать ему романы, кто что помнит. Вот к этому никто из нас не приготовлен, да и что ему может быть интересно из того, что мы могли бы рассказать? Тогда он сам начинает роман -- он длится целых три вечера -- про "Василия, который был племянник Микадо". Мы делаем вид, будто верим, что так все и было. Это -- первое правило игры, и все его сразу поняли. Впрочем, я про этого самого "племянника Микадо" еще не раз услышу в Ульяновске и даже позднее в Москве, уже в середине пятидесятых годов. Эта байка крепкая, и всем она ужасно нравится, а, главное, там вечный русский герой: был сперва вроде бы и совсем никто, а на самом деле оказался царского рода -- это всем слушателям, да и рассказчику, особенно приятно. Но есть и другой роман. этот уж просто переделка из Александра Дюма-отца. Однако дни тянутся в теплушке бесконечно, и кто-то из дам предлагает Никите поиграть в карты, сперва в "подкидного", а потом и в "белот", классическую народную игру во Франции. Никита немного умеет, и тогда начинают и Гришу учить "белоту" -- он в восторге, воспринимает все очень быстро, с азартом шлепает карты с восклицаниями : "А я иду под вальта". -- "А у меня на это есть крести!" Наш коллектив, огороженный досками вагона, совсем сплотился и даже подружился -- тут даже есть что-то очень хорошее, и об этом приятно вспомнить. Всему бывает конец, и горячим майским утром наш состав въезжает на Ульяновскую-Сортировочную. С тем другим вагоном, идущим на Куйбышев, мы расстались на большой товарной станции Рузаевка. Гриша прикреплен к нам, и те две семьи - Толли и Рыгаловы -- дальше следуют одни -- их одиссея до Куйбышева от Рузаевки без Гриши -- сплошной ужас. Она длится чуть ли не две недели; днями они простаивают в жестокую жару среди сотен перегретых вагонов и лишены возможности достать что-либо поесть или хотя бы чистой питьевой воды! Вот он, Гриша-то! Игорь Александрович не без труда находит нас на товарной станции. Тут же и Постовский, и Качва. Знакомлюсь с Постовским. Наш багаж привезут позже на грузовике, а мы едем на машине, которую предоставил по этому случаю завод, где работает Игорь Александрович, прямо в гостиницу "Россия" -- единственную во всем городе, и где Игорю Александровичу дали с утра просторную комнату. Никита плохо себя чувствует -- от пыли, жары и плохого питания у него внизу нога сделался громадный нарыв, который его мучает, и он еле ходит. Наконец, можно помыться, прийти в себя. Игорь Александрович спрашивает: "Что теперь делать?" -- "Обедать", -- отвечаем мы в один голос с Никитой. -- "Ведите нас в ресторан, где повкуснее, есть хочется ужасно". В пути это не чувствовалось. Идем по улицам советского провинциального города, машин почти нет, лошадей, конечно, тоже; зато изредка встречаются быки, запряженные в древние телеги -- везут керосин, кирпичи, песок. Тротуар есть, но весь в выдолбинах, местами асфальт просто исчез -- говорят, его сожгли в войну, когда были ужасные морозы. Входим в военную столовую, там чисто, отдельные столики, покрытые чистенькими накрахмаленными скатертями, за многими столиками сидят молодые офицеры, тоже чистенькие, подтянутые, с довольными, спокойными, вполне сытыми лицами. С прежними дореволюционными офицерами эти лица ничего общего не имеют -- совсем другие. Все другое, хоть форма и напоминает что-то родное. Впрочем, лица их очень русские, они все русые, румяные. В ожидании обеда за соседним столом заказывают водку -- каждому приносят по стакану -- 200 граммов -- и тарелку черного хлеба. Они поднимают стаканы с удовольствием и... пьют сразу, одним длинным глотком -- вот это я вижу первый раз в жизни... Но ничего, все спокойны, кое-кто закусывает корочкой черного хлеба, далеко не все. Наблюдаю за ними с величайшим удивлением. Игорь Александрович говорит мне: "Тут все так пьют, двести граммов -- обычная порция, это ведь офицеры из Первого Танкового училища, ни один из них никогда не появится на улице выпивши". И правда, юные офицеры чуть порозовели и продолжают вести тихими приличными голосами беседу. Мы с Никитой наелись всласть, потом днем немного погуляли по знаменитому Венцу, и довольно рано, после чая, ложимся спать... Да и ровно в 11 вечера электричество выключили; у нас в номере стоят целых три свечи в старинных подсвечниках. Никита на диванчике около окна в одно мгновенье засыпает, а я так устала, что разговаривать просто не способна. Игорю Александровичу надо завтра рано на завод, а это довольно-таки далеко... Все спят, и я, несмотря на вечную бессонницу, задремываю. Рядом со мной на стуле свеча и коробка спичек. Дверь в коридор я заставила стулом. Откуда-то с нашего этажа все еще несутся пьяные крики, суета, женский визг... Сколько времени прошло? Наверно минут двадцать. Просыпаюсь будто кто-то меня сильно толкнул, все еще неясно в голове -ясно только, что в нашей комнате творится что-то ужасное.. .Чиркаю отсыревшие спички, раз, другой, свеча горит -- со стола посередине комнаты на меня злыми красными глазами нагло смотрят громадные крысы... они деловито рвут Никитин рюкзак, который лежит на столе и где осталось немного пшеничного хлеба с пути... Но и на полу идет громкая возня, писк; освещаю угол -- там четыре крысы что-то из наших вещей тащат в угол; там ими прогрызена громадная зияющая дыра! Достаю с соседнего стула свою альпийскую палку, замахиваюсь на крыс, и они на некоторое, весьма короткое время, куда-то исчезают, но скоро снова все тут и грызут и тащат к себе все, что им нравится. Пытаюсь разбудить Игоря Александровича, но что он может сделать? Он отвечает мне сонным голосом, что во всех комнатах гостиницы то же самое, и что приходится с этим мириться... и крепко засыпает... К шести утра, когда уже совсем светает, на моем стуле догорает последняя свеча, крысы сами уходят к себе домой в угол, ну теперь хоть немного заснуть... Но нет, не тут-то было... На громадном плацу, прямо под окнами, стройными рядами появляются курсанты младшего курса Первого Танкового училища и в течение часа проделывают под музыку духового оркестра гимнастику всякого рода -- все тот же напев, надрывно-грустный, безнадежный повторяется и еще, и еще. Кладу думку на ухо, пытаюсь заставить себя хоть подремать, но печальные трубы льют и льют свою музыку. Я, наконец, встаю и смотрю в окно на безупречно слаженную гимнастику юных курсантов. Площадь грязная, пыльная, голос военного мастера спорта однообразно выкрикивает команду, опять, опять, льется тот же полумарш-полуполька -- дико, страшно... Мне и сейчас еще кажется, что все это было только что, вчера, что юнкера эти так и до сих пор маршируют по пыли в горячее майское утро, что также шлепаются и пищат в комнате крысы, что в коридоре визжат и бегают пьяные жильцы... Но площадь давно уж заасфальтирована, Первое Танковое много лет как перестало существовать, гостиница та -- закрыта, а новая, тоже носящая название "Россия", переехала в бьшшее здание НКВД, где чисто, аккуратно и крыс нет. А кто из туристов, приезжающих теперь в Ульяновск посмотреть "Ленинский Мемориал", знает о том, что он живет в тех же стенах, в том же здании, где когда-то давно, в пятидесятые годы, было НКВД? УЛЬЯНОВСК (1948-1954) Мы прожили в СССР двадцать четыре года, из них я провела почти шесть лет в Ульяновске и потом, с 1955 г. -- вплоть до отъезда назад в Париж -- в Москве. Слова: "назад", "отъезд" в данном случае почти теряют смысл - когда тут, собственно, что было? Однако, в данное время (1979 год) вот уж пять лет, как мы снова живем в Париже, и идет последняя, "четвертая треть" нашей жизни. К сожалению, когда я жила там, то никогда ничего не записывала -- оно и понятно, а потому придется писать только по памяти, пытаясь держаться того, что тогда там думалось и говорилось, а не теперь уже здесь, где все, что хочешь, можно и говорить и записывать... И следует ли считать наш путь назад в Париж в 1974 г. -- провалом, а наш отъезд в СССР в 1948 г., в одну из самых жестоких вспышек террора -- идиотским поступком, внушенным "ура-патриотизмом" и абсолютным непониманием того, что нас там ждало? У меня на эти, до сих пор жгучие вопросы бывают (и по нынешний день) разные ответы... В Ульяновске мы сразу попали в ведение Ульяновского Отдела Переселенческого Управления. Возглавляла его Вера Григорьевна Золинова: лет сорок пять, лицо татарского типа, неприятное, жесткое; манеры резкие, голос обычно знал один тон, одну модуляцию приказ... но, изредка, если нужно, и слащавая вежливость, будто участие, будто интерес к вашей судьбе. Однако полного презрение к нам "реэмигрантам", она не могла скрыть, и рассовывать этих ci-devant, этих ненавистных парижан на самые низкие работы в городе доставляло ей ощутимое удовлетворение. Откуда только пошло это, противное всякой словесной логике, название "реэмигранты" (если нас и вообще-то надо было особе отделять от иных обычных советских людей!) -- но никто никого моих объяснений не понял или не хотел понять. Первое время, недели две-три, мы прожили в гостинице, потом получили через Переселенческий Отдел "жактовскую" комнату в деревянном старом доме, в квартире, где жили Николай Васильевич Романов и его жена Александра Федоровна, люди уже немолодые, слащавые до приторности -- он бывший счетовод и... бывший ктитор и регент хора в уже не действовавшей в то время церкви, она -- отличная белошвейка, и повариха, и первоклассная хозяйка. Комната наша была не так мала и не так плоха, а в сравнении с другими жилищами той эпохи могла сойти и за первоклассную. Но очень скоро оказалось, что стена, отделявшая нас от Романовых, не стена, а просто фанерная перегородка, не доходившая до потолка сантиметров на пятнадцать -- таким образом, если мы слышали все, что говорилось у Романовых, то они еще лучше слышали нас. У них была вторая комната, столовая, и оттуда ничего не доходило, а они, притаившись в своей спальне, слышали нас постоянно. От этого позже произошло много горестей, тогда только мы и поняли, почему нам "дали" такую комнату, вызывавшую у остальных "реэмигрантов" нескрываемое чувство зависти. Дом был далеко от центра, автобус ходил когда хотел: иногда ждешь, ждешь, и идешь наконец пешком, и тут, конечно, автобус нагоняет, и часто полупустой... а идти до центра было два километра, и никаких магазинов кроме булочной на всем пути не было. Впрочем, для того, чтобы жить и выжить в Ульяновске в эти годы, надо было быть "при здоровья": концы длинные, и все тащи на себе. Последние два года, что я жила в Ульяновске, там появились такси, в некоторых домах телефоны -- ну, а первые годы были жестокие, что и говорить. Но и тогда все валили на войну, да и сейчас, через тридцать пять лет, тема войны не исчерпана: мол, не будь войны... А самого Ульяновска война и не коснулась, но я не сразу это поняла и думала, что тут, верно, немцы похозяйничали. Когда мы ехали на грузовике на .лицу Рылеева 22, где было наше будущее жилище, я впервые увидела отдаленные от центра улицы, и была уверена, что вижу следы бомбежки... Я ехала в кабине грузовика, водитель был совсем мальчишка, но объезжал феноменальные ямы и провалы в мостовой удивительно ловко; я обернулась к нему и ск