рабочей молодежи, и что придется ему стать на заводе учеником-токарем. Как приняли такой поворот в никитиной судьбе его одноклассники? Не знаю, но обе его классные руководительницы -- Халида Германовна по 7-му классу, и Мария Федоровна -- женщина пожилая, не менее шестидесяти лет, заслуженная, по 8-му классу -- обе очаровательные, искренно полюбившие Никиту, -они обе просто плакали, умоляли меня переменить решение... А что было делать? Несчастные 250 рублей в месяц, которые Никита мог принести домой, должны были стать нашей базой, весьма, конечно, сомнительной и зыбкой... Пошла я и в вечернюю школу рабочей молодежи -- тут был иной мир, иные люди; им не надо было объяснять, "как это мать принимает такое решение". Они не умоляли меня его переменить. Директор вечерней школы Филиппов был приветлив, умен и прост - обычный человек, без всяких фанаберии и марксистских фразочек. Был он неказистый и лысоватый, одет если не неряшливо, то, скажем, бедно и... был у него -- увы, увы -- красный нос... Нос покраснел у него законно: он выпивал, как многие. В этой школе Никита был самым молодым, следующим за ним по возрасту шел высокий красавец 28-ми лет -- но был и майор сорока лет, сидел рядом с Никитой -- этому надо было "доучиться"; он ушел на войну в небольшом чине, имея за собой пять классов, а теперь уже был майором, и дальше, не окончив среднюю школу, никуда по чинам продвинуться не мог. Сперва Никита ходил на завод еще в парижском пальто и костюмчике, потом у него появился ватник, и зимой он стал носить те высокие немецкие сапоги, которые Игорь Александрович привез из немецкого плена; ушанка была, конечно, с первой зимы. Он стал другим; теперь, когда он шел по улицам Ульяновска, с закопченным лицом и совершенно отчаянным, злым выражением лица, то мало чем отличался от других таких же "злых мальчиков" -- а их было в Ульяновске немало. Надежда Яковлевна, которая его как-то встретила на улице (и он прошел мимо нее, не заметив), назвала его тогда -- "трагический мальчик". В середине зимы к Романовым приехал на неделю их сын Сергей Николаевич, сотрудник московского МВД в порядочном чине; он носил мундир, как полагается, был мужчина видный, с прекрасными манерами... Его мамаша нам его представила на кухне, и мы прилично побеседовали... Из Москвы он привез апельсины и виноград и вежливо преподнес Никите кулек фруктов, а Александра Федоровна попросила, чтобы я проверила, как он говорит на языках -- что ж, оказалось, что отлично говорит. Я уже раньше от Романовых про него слыхала рассказы -- вот, мол, как их сын благодаря революции преуспел: живет в Москве на Можайском шоссе, в том же доме и на той же лестнице, что сын Сталина Василий, и, как они говорили, вечно ездит в командировки за границу по личным поручениям Сталина... "На работе в Москве он очень устает, -- вздыхая, говорила Александра Федоровна, -- ведь на работу-то едет только к полуночи, потом утром поспит, а там и дела всякие, ужинает около 11-ти вечера, по-настоящему только один раз в день и поест!!" В эту же зиму завелось у меня в Ульяновске новое знакомство -- с одним заводским инженером; я его мельком видела еще до ареста: он сам подошел к Никите в цеху, спросил его про меня и не зайду ли я к нему посидеть? Он был бы рад -- и дал свой домашний адрес; в той растерянности, в какой я пребывала, такое приглашение было приятно -- значит, есть кто-то, кто сам меня приглашает... Вскоре я пошла по этому адресу, собственно, даже плохо зная, к кому иду. А это был Иван Федорович Сарычев, изобретатель, талантливый инженер, член партии с 1917 г., близкий друг Луначарского, и, как оказалось, пробывший четыре года на колымской каторге - с 1938 по 1942 г. Он работал на том же заводе, что прежде Игорь Александрович, а теперь Никита, но это, собственно, была синекура: этот заводишка мало мог его интересовать; он жил в небольшом деревянном доме, очень стареньком, принадлежавшем его второй жене, чувашского происхождения и местной уроженке -- у них была дочка Лена лет 12-ти, а от первой жены, жившей в Казани и сильно партийной дамы, был сын, и, как много позднее узналось, работавший в казанском МВД. Был Сарычев охотник и собачник, по-своему весьма образованный, почитатель Маяковского, любил читать вслух его стихи; он был всегда в курсе всех мировых событий. Из трех комнат на втором этаже, где жили Сарычевы, одна была его мастерской: там были всякие станки, аппаратуры, инструменты. Он раза два меня туда водил, но мельком. Всегда был чай и угощение -- "а вот попробуйте" -- и мне подавалась тарелка с мясом, рыбой или дикой птичкой, но очень деликатно. Никто не подавал виду, что знает, как сильно хромает у меня питание . Не банальный человек был Иван Федорович: язвительность, резкость его суждений, его всепоглощающая ненависть к Сталину, которую он, по крайней мере при мне, не скрывал; да меня он тоже никогда не щадил, не стеснялся укорять за то, что мы уехали из Франции, издевался... Над чем? Да надо всем буквально... Словом, человек озлобленный, считавший, что дело его жизни предано -- и уже непоправимо. Он считал, что кто-то на заводе (и даже называл - кто) приложил руку к аресту Игоря Александровича. А вот как-то весной 1951 г. пошла я в колбасную лавку на Гончаровке - никого не было, кроме продавщицы, а все, что продавалось, было мне не по карману; в тот год все дешевые продукты сразу исчезли; я стояла в нерешимости, вдруг в магазин влетел какой-то мистер с портфелем под мышкой, очень делового вида, торопливый - спросил девушку: "Заведующий здесь?" - "Нет. ответила она, - а вот Иван Иванович есть" - "А ну, позовите-ка его". Вышел сам Иван Иванович, в белоснежном халате, высокий, тучный -- поздоровались. Человек с портфелем спрашивает: "А начальничек где же сегодня?" -- "Начальничек -- фюить...", -- и Иван Васильевич свистнул громко. "Как, как это -- фюить?" Маленькая пауза. "Как фюить? Да так -- пятьдесят восьмая!" Все помолчали, и даже долго... "Ой, Господи!" -- вскричал посетитель и, круто повернувшись на каблуке, опрометью бросился вон из колбасной... Тут и я быстренько убежала, а придя домой, совершенно потрясенная тем, что "старший колбасник" и тот исчез по пятьдесят восьмой, решила, что чего-то я не поняла до конца, что надо это теперь выяснить, и занялась на несколько дней чрезвычайно для меня трудной математической задачей -- я ведь до комического плохо считаю и научиться никогда не смогла. Но тут я взяла лист бумаги и стала ставить палочки -- по палочке на каждого, про кого я знаю, или просто слыхала, вроде как про колбасника, что он арестован. Вспоминала, подсчитывала про громкие суды, которые были, например, в Ульяновске, -- словом, всех, всех, кто только пришел в голову... Потом прикинула. сколько во всем Советском Союзе жителей, сколько надо тут вычесть детей и глубоких стариков, и потом сравнила оба получившиеся числа, и вышло у меня, что в лагерях находится в данную минуту... одиннадцать миллионов!! Пересчитывала много раз и. наконец, пошла вечером к Ивану Федоровичу. Я ему сказала, чем была занята, и какой у меня результат -скажите, это я ошиблась? Может ли быть -- одиннадцать миллионов? Иван Федорович долго не отвечал, потом сказал: "Ну, что ж, вы хоть и дама, а считаете не так уж плохо, однако ошибка тут есть -- не одиннадцать, а пятнадцать. Правда, американцы считают, что больше двадцати... но будем считать мою цифру правильной..." Я была поражена, убита - что же это за ужас? "Эх, Нина Алексеевна, -говорил не раз Иван Федорович, -- вы все говорите -- немцы, Бухенвальд, Гестапо! Ведь это же враги! Вот облили генерала советского водой и выставили на мороз, он за ночь и замерз..., а ведь на Колыме это было обычное дело - украл мальчишка хлеб ночью с голодухи - ну, и облить его -- не то что за ночь, а за несколько часов станет ледяной статуей... А летом выставить голого на "гнус", чтобы гнус закусал насмерть!... И привязывали крепко, а кто поможет, пожалеет -- того рядом, то лень кого - тоже -- пусть всем станет ясно, как с врагами надо расправляться... " Рассказывал Иван Федорович и про свое детство. -- Его мать была перчаточница, годами работала в Москве у французской хозяйки, зарабатывала хорошо, кое-что умела по-французски, хозяйку француженку и любила, и уважала. Отец его был старшим мастером на каком-то небольшом московском заводе, каких тогда в Москве было много. Жили хорошо, квартира была в две комнаты, по воскресеньям мать пекла пироги и ставила большой котел щей с мясом, так, чтобы и на понедельник хватило... Были у них и два кота -- ежедневно разносчик приносил котам обед -- печенку и легкое, что-то около полуфунта: коты только это и кушали. В 1917 г. Иван Федорович вступил в партию. Иногда, очень редко, я решалась спрашивать Ивана Федоровича, что же он теперь думает? Но как-то случилось, что он на мое очень скромное замечание раскричался, стал бегать из угла в угол, чуть ли не рычал и наконец даже... расплакался . Я была в отчаянии, и никогда больше... А рассказы про Луначарского, про процесс обкомовцев в Ульяновске, когда любимого в городе инженера Народный Суд оправдал, и рабочие на руках его вынесли из зала суда; рассказы про золотые прииски на Колыме, про самородки, которые редко, но попадались -- все это было так живо и интересно. Сам Иван Федорович на Колыме потерял два пальца правой руки, но как это случилось, я никогда его не спрашивала. Надо вспомнить и другого инженера -- он работал на большом станкостроительном заводе недалеко от Ульяновска; завод получил из Германии какой-то электрический прибор, и он, узнав про Игоря Александровича, пришел к нему на работу с просьбой перевести инструкцию. Так он попал к нам, и в течение лета и осени 1949 г. несколько раз заходил, сидел, пил чай, словом, бывал и по делу, и дружески. Его биография была не вполне обычная: долгие годы он был циркачом, проделывал вольтижи на велосипеде над сеткой... Как-то рабочие забыли натянуть сетку, он бросился с потолка вниз и... упал на арену; калекой не стал, но цирк пришлось покинуть. Потом он кончил какой-то институт и, так как он был человек незаурядный, то вскоре попал на этот крупный концерн под Ульяновском. Но... Романов не дремал, он, видно, всех аккуратно записывал, кто к нам приходил; и когда Игоря Александровича "задержали" -- ("ваш муж задержан"...), его недели через две начали таскать, и все по ночам, чтобы на заводе никто не знал, да и чтобы на работу аккуратно являлся... Вот так он, бедняга, провел полгода: ночь на допросе ("ну, расскажите еще раз поподробнее, как это вы познакомились с Кривошеиным"), а весь день на заводе; только ляжет, задремлет -- а уж за ним машина. Всю эту историю я узнала много позже, случайно, после смерти Сталина, когда начались первые освобождения и реабилитации. Полгода без сна!! *** В июне 1950 г. нежданно на Рылеевой появился некий шофер, служивший у генерала МВД в Берлине чуть ли не три года. Генерал вернулся в Ульяновск, и он вместе с ним, а жил он и его семья до отъезда в Германию в нашей комнате, которая вполне законно числилась за ним -- у него даже был на нее ордер... Началась борьба не на жизнь, а на смерть - потерять жактовскую комнату, потерять крышу над головой! Ну нет! Я вышла из оцепенения и бросилась в схватку "за площадь" с отчаянной решимостью. Романовы сразу стали на сторону шофера, да и председательница жилотдела нашего района тоже -- да и кто тогда посмел бы пойти против служащего МВД, хотя бы и простого шофера?... Я купила замок, тщательно закрыла дверь и окно, ведь если бы, не дай Бог. шофер сумел проникнуть в мою комнату и поставить там чемодан -- был бы конец, его ордер выдан раньше моего, и выдворить его было бы невозможно. Жилотдел предлагал мне другую комнату; мы пошли с Никитой смотреть -- это было на берегу Свияги, самый отдаленный и даже жуткий район, туда и милиция-то избегала заглядывать... Никита говорил: "Ни за что, ни за что сюда, да я часто из школы ночью возвращаюсь после двенадцати, а тут меня или изобьют, или убьют сразу же, я знаю, какие здесь живут, да и вам будет страшно!" Я заявила служащей жилотдела -- "Нет, ни за что сюда не согласна, а вот если шофер не боится, почему вы ему сюда не предлагаете ?" Шофер говорил со мной чрезвычайно грубо, служащая жилотдела пыталась запугать- "зачем отказываетесь, хорошо, что и это предлагаем..." -- "Но ведь это вы, ваш отдел выдал Игорю Александрович) ордер на комнату, где я живу, чем я тут виновата?" Такие доводы выводили ее из себя: "Мало ли что! Тогда думали, шофер не вернется, а теперь обстановка изменилась"... Через неделю такой перепалки шофер и служащая жилотдела мне как бы официально заявили, что завтра с утра взломают дверь, вещи мои вынесут и... делу конец, тогда и на улицу Шевченко, на берег Свияги, с радостью побежите ! Что делать, что, что? И вот часов в десять вечера я внезапно приняла решение и сказала Никите: "Одевайся, идем". Когда мы уже были на улице и отошли от дома, я добавила: "Идем в проходную МВД, я вызову Гаврилова, расскажу ему все; если через два часа не выйду -- беги, значит и меня схватили; беги в шпану, на Рылееву -- ни за что". Идти было очень далеко, темно, страшно -- а проходную... я ее хорошо знала, не раз там зимой побывала... Это была деревянная пристройка у дома МВД на улице Карла Маркса; внутри было две скамьи вдоль стены, висел телефон на другой стене, и перегородка с оконцем, где сидел дежурный... Я туда вошла в пол-одиннадцатого, сняла телефонную трубку и сказала: "Прошу Юрия Дмитриевича Гаврилова вниз." -- "Кто просит?" - "Кривошеина, Нина Алексеевна, по важному делу, очень прошу его спуститься ко мне". Мне кажется, я жду очень долго, и вдруг Гаврилов уж передо мной -- всегда поражалась, как это они умеют так внезапно и неслышно входить? Подходит ко мне вплотную, лицо, как всегда, без всякого выражения... "Вы хотели меня видеть?" -- "Да, и по важному делу, я вот пришла задать вам один вопрос" -- "Да, пожалуйста?" - "Вот, я пришла, чтобы вас спросить: на что вы собственно поставлены? На то, чтобы арестовывать наших мужей и пускать нас по миру? Или еще для того, чтобы нас потом и защищать?" Что теперь? Схватит, вызовет, чтобы меня арестовали за оскорбление?.. Он говорит: "Вас обидели?" -- "Да, да, именно" -- "Кто?" "Да ваш же, ваш же служащий..." -- "Кто? Расскажите!" Я ему все рассказываю, все толково и даже спокойно. Кончаю словами: "Как же мне теперь быть? Не могу я комнату потерять, вы сами понимаете". Пауза -- и долгая. Гаврилов говорит: "Не волнуйтесь, комната останется за вами, можете быть спокойны". -- "Благодарю вас, значит я могу не волноваться?" -- "Говорю вам, комната за вами". И я выхожу на темную, плохо освещенную, очень широкую улицу Карла Маркса; Никита там, на той стороне, иду к нему. "Мама, что вы ему сказали?.." Но мы почти бежим домой, вониз этого проклятого места, я молчу, будто дар речи потеряла. Да, действительно: что же это я ему такое сказала, что это были за слова, почти дурацкие, почти бессмысленные? Я ведь, входя в проходную, просто не знала -- как скажу. На следующий день шофер появляется около полудня, он развязно улыбается. "Эх, -- говорит он мне, -- ну и шампунь же мне нынче задали -- в жизнь такого не помню. Что ж это вы, Нина Алексеевна, так? Давайте по-хорошему! Я что? Да ничего я против вас не имею", -- и долго несет такую пошлую галиматью. А я молчу, уж очень он был вредный; тогда он хватает меня за руку, все просит его извинить, и... батюшки, да что это! -- становится на колени передо мной и целует подол моего платья... Ну, это уж слишком, что за пьеса! Еще на следующий день особа из жилотдела ведет нас всех смотреть квартиру, расположенную за трикотажной фабрикой (фабрика размещается в Ильинском Соборе), -- кухня с громадной русской печью, и из кухни прямо вход в комнату, размером около 9 метров. Тут еще живет Мария Федоровна, машинистка в Танковом Училище, -- кстати, и оно не так далеко отсюда. Она хочет уехать к брату в Омск, так как ее муж вот уж три года в колонии для сумасшедших под городом -- но уж два раза убегал и, придя домой, чуть ее не задушил. Она боится его. Подала ли она все бумаги? Да, да. А кто живет в самой квартире? -- Ведь это только бывшая когда-то кухня и прачечная при доме; тут в доме имеется отличная квартира, но теперь она совсем отделена, и там живет зав. финансовой частью Горсовета В.М. Михайлов, его жена и дочь с мужем и сыном. Жена -- заведующая самой большой пошивочной мастерской в городе. Около дома, несколько метров дальше, громадный огород -- уборная, конечно, во дворе. В кухне есть, однако, кран! Это важно, значит не надо бегать с ведром на колонку за водой - впрочем, на Рылеевой тоже был кран. В тот же день иду в жилотдел к начальнику, чтобы подписать все бумаги и получить ордер на новое жилище по Советской улице, 26. Заведующий жилотделом, приятный, суховатый полковник Федоров, принимает меня очень вежливо; я все же немного сомневаюсь, уж очень эта кухня страшновата. Но Федоров настаивает, повторяет несколько раз: переезжайте, не ждите, переезжайте, и добавляет: "Тут будете совсем отдельно от соседей жить..." Его намек, наконец, доходит до моей усталой головы: "Это вы про моих соседей?" Он внезапно взрывается: "Да, ну конечно же, что вам мало, что один уже погиб?!" Стучит по ящику своего стола: "Хотите, я вам покажу все доносы, которые он на вас написал за это время? Вот они здесь у меня в ящике -- пятнадцать, двадцать! Хотите прочесть?!" Говорю: "Нет, не надо показывать, зачем мне? Но так, скажите хоть про один -- что же на меня можно доносить? Как будто просто нечего". Федоров: "Ну вот, первое, что помню: когда ваш сын приходит домой, вы с ним говорите в своей комнате по-французски, а он не понимает..." -- "И что вы ответили... можно узнать?" -- "Ответил: очень похвально, что эта женщина не дает сыну забыть французский, впрочем, будь она татарка или чувашка, вы бы и тогда не понимали бы..." Все ясно, бумаги подписаны, получаю от Федорова ордер на новое жилище, крепко жму ему руку, говорю: "Спасибо вам за совет и защиту". Итак, надо переезжать с Рылеевой, и поскорее. На меня находит столбняк, апатия, граничащая с болезненным состоянием; но приходят люди помочь: Таисия Прохоровна Бухало, приехавшая из Парижа в 1947 г., Сергей Фролов, приятель Никиты еще по той школе, высокий, статный юноша, он года на полтора старше Никиты, его отец был деканом в Пединституте -- он один из всего класса продолжает дружить с Никитой после его перевода в вечернюю школу. А на чем же везти вещи? Ведь все-таки две кровати, большой шкап, три корзины, табурет; шофер говорит, надо грузовое такси... Это я тоже понимаю -- до Советской улицы почти два километра... "Не могу я нанять грузовое такси -- это не меньше ста рублей, у меня их нет..." - "А сколько есть?" - спрашивает Таисия Прохоровна. - "Да вот, рублей десять, не больше..." Шофер подходит ко мне и говорит: "Придется мне вам машину достать со службы, иначе не получится, а вон время уж скоро четыре часа дня", -- и он уходит. Вскоре во двор въехал грузовик со знаком МВД и вторым шофером, и началась погрузка вещей; грузили Никита, Сережа Фролов и оба шофера. Раздался гром и вдруг обрушился дикий ливень. Грузовик уехал, а мы с Таисией Прохоровной остались переждать. Потом и мы побежали к новой квартире, вымокли ужасно -- вещи уже были разгружены, шкап стоял во дворе, так как дверь в квартиру была очень мала; я вошла внутрь, все наши вещи были свалены на кухне, корзины, узлы с одеялами; жилица Мария Федоровна и две ее приятельницы сидели в комнате, а Никита и Сережа тоже вошли на кухню вместе со мной. Тут оказалась и служащая из жилотдела -- словом, все были налицо. Сергей говорит Никите: "Идем ко мне домой, передохнешь и поешь, а утром вернешься сюда". Я киваю головой, и они оба уходят -- и верно, Никита с утра ничего не ел и промок до нитки. Сажусь на какой-то стул рядом со служащей жилотдела: "Вот видите, как хорошо, - говорит она, -- вот Мария Федоровна уедет, и у вас с Никитой будет своя квартира". Дождь барабанит с треском в маленькие оконца, но... Дверь со двора распахивается и появляется тучный полковник милиции, и с ним нижний чин, вроде вестового: "Ба, ба, ба! -- восклицает он, как в старинном водевиле, -- ну-у, опоздали! Говорил я тебе -- поторапливайся, а вишь, место-то уже занято!" Поворачивается ко мне круто: "Это вы сюда въезжаете?" -- "Да нет, -- отвечаю, -- я уж въехала". -- "А ну, покажите-ка ордер?" Вынимаю ордер и держу его перед собой: "Да вот он -- все в исправности". -- "Дайте мне его, я погляжу". - "Ну, нет, - я говорю самым возможно советским тоном (а мнемонические способности у меня были неплохие) -- может я вам и кажусь совсем дурой, но не настолько, чтобы мой ордер в руки вам дать!" -- и прячу ордер в сумочку. Представительница жилотдела наконец поднимает голос: "Все в исправности, товарищ полковник, будьте покойны"... И они уходят назад на двор; значит, опять два ордера на ту же площадь... Еще полчаса, и эта квартира уже была бы у полковника милиции. А я? -- да просто на дворе, рядом со шкапом... У меня больше нет сил, все уходят, Мария Федоровна дружелюбно угощает меня горячим чаем, я валюсь на кулек с одеялами и засыпаю как убитая. Окончательное внедрение в кухню-квартиру на Советской -- в дом, где когда-то проживал настоятель Ульяновского Храма, прошло не так-то легко: подводные рифы и тут нас чуть не потопили ... Жилица Мария Федоровна и виду не подавала, что собирается в Омск, -- все вздыхала: "Ехать -- не ехать?" А мы с Никитой ютились на кухне в невозможном хаосе... Время шло, а вот и еще одна неожиданная новость: муж Марии Федоровны внезапно скончался в колонии - как оказалось, покончил с собой... Тут она легко вздохнула и говорит: "Мне теперь и уезжать нечего, ведь это я его боялась, а теперь..." Мы еще и не "заняли" площади -- площадь, это комната, но она нас туда не пускала. Я опять впадаю в отчаяние; наш шкап все еще стоит во дворе, денег нет совсем -- решаю его продать; приятельница Марии Федоровны, энергичная молодая особа, секретарь Первого Танкового Училища, достает Никите ручную повозку и дядю Мишу -- истопника из Училища; они грузят шкап, и Никита везет его в комиссионку продавать, но шкап у него буквально с руками вырывают еще на улице - и он возвращается, получив за него 600 рублей... Никому в голову не приходит узнать, почему шестнадцатилетний мальчик везет продавать шкап -- а его нигде ведь просто не сыскать и не купить! -- Может быть он его украл? И кому он отдаст 600 рублей? От этой продажи временно становится легче, мы получше питаемся... Встречаю на улице преподавательницу из Пединститута. Она меня расспрашивает: как же мы живем? На что же, в конце концов? Отвечаю ей: "Вот сейчас едим шкап!" Боже мой, что же будет дальше? Однако та секретарша из Первого Танкового - Нина Дмитриевна, энергичная, деловая и еще при этом весьма симпатичная, вдруг играет свою коротенькую роль в нашей судьбе... У жилицы в комнате стоит чудесный старинный буфет, и она, решив ехать в Омск, еще в начале лета продала его Нине Дмитриевне. Как-то жилица ушла на роботу в Первое Танковое, и часов в двенадцать внезапно появляется Нина Дмитриевна с дядей Мишей - дядя Миша сидит на дрогах, запряженных лошадкой; они вдвоем быстро и ловко выносят во двор буфет, и дядя Миша увозит его к Нине Дмитриевне. Я несколько смущена -- как же это так без хозяйки? "Да буфет давно уж мой, - возражает Нина Дмитриевна, -я давно заплатила, вот только дядя Миша был занят... А вы не моргайте, -- добавляет она внезапно, -- место в комнате освободилось, и внесите туда свою кровать, да лягте на нее, скажите, что больны... А то совсем без площади останетесь..." Она уходит, и как только с завода появляется Никита, мы с ним дружно тащим кровать в комнату, раскладываем ее, и я стелю простыни, одеяла, кладу подушки. Вношу и чемодан. Вот и я заняла свою площадь, теперь уже со мной трудно будет спорить, да и у меня сын рабочий, мы так и говорим всем: "Кто вы?" -- "Мы семья рабочего". Недели через две Мария Федоровна уезжает в Омск, и эта глава, как будто, окончена. Еще немного про приемную МГБ - такую, какой она была в те годы, и про Гаврилова. После ареста Игоря Александровича я видела его всего раз в проходной, куда он мне велел прийти за полной описью задержанных вещей. Тогда я и попала впервые в проходную... А потом неоднократно ходила звонить по знаменитому телефону, украшавшему стену направо от входа -- единственный рупор и надежда что-то узнать от вершителей судьбы, находившихся где-то внутри большого каменного двухэтажного здания. Но узнать что-либо было пустой надеждой, единственный и привычный ответ на вечный вопрос было: "По этому поводу, к сожалению, ничего сказать вам не могу". Впоследствии я Гаврилова больше не встречала, а с разными бумагами -- вернее, с ответами на мои прошения, будь то Молотову или "президенту" Швернику -- обычно появлялся Толмазов, хорошенький, подтянутый (тут он был всегда в мундире, тогда как при аресте все трое были в штатском). Толмазов щелкал лихо каблуками и в самой вежливой форме сообщал мне: "К сожалению, по этому вопросу ничего сказать не можем". Главным начальством в МВД был в то время полковник Садовников -- его я так никогда и не лицезрела, а только слыхала восторженные о нем отзывы Александры Федоровны Романовой; она восхищалась его наружностью, бравой выправкой и... красотой его жены. Последнее могу удостоверить - мадам Садовникова была очень эффектна, и ее мне раз пришлось увидеть в этой проходной; это случилось летом, вскоре после переезда на новую квартиру; я сидела и ждала очередного ответа, позвонив по телефону Гаврилову, сидела на узкой лавочке вдоль стены,, а рядом со мной сидела молодая женщина, полная, с бледным одутловатым лицом, в скромном черном платке -- хотя был жаркий день; через некоторое время она вскочила, подбежала к телефону и, сняв трубку, просила поговорить с полковником Садовниковым. После длительных переговоров ей разрешили с ним поговорить... Она начала быстро и почти бессвязно объяснять, что очень больна, что завтра ложится в больницу на тяжелую операцию и, может быть, исход будет смертельный: "Прошу, прошу вас, полковник, хоть на десять минут мне позволить свидание с отцом, ведь, может быть, я его больше никогда не увижу..." Ее монолог, изредка прерываемый какими-то краткими ответами телефона, длился долго, несколько минут; наконец, в полном отчаянии, она начала громко, без стеснения рыдать, и только повторяла: "Я умоляю вас, умоляю, ведь мой отец больной, сердечник, умоляю...", -- но в трубке щелкнуло и слышно было и мне, и старухе с кульком, что Садовников повесил трубку, чтобы не терять времени... Женщина упала на скамейку и вслух рыдала и причитала, не стесняясь, потом резко вскочила на ноги и, злобно вскрикнув: "Да будь они все прокляты навеки!" - убежала из проходной на яркое июльское солнце... Мы сидели молча, я и старушка. Время шло -- там подчас приходилось очень долго ждать -- это делалось нарочно, чтобы просителей совсем обезнадежить. И вот в этот момент в этой тяжкой тишине к проходной подкатил огромный автомобиль, молодой и изящный офицер МВД ловко соскочил с места, которое он занимал рядом с шофером, с шиком открыл дверь и поддержал под руку выходившую из машины красавицу. Она действительно была очень красива: высокая, худощавая, в отличнейшем цветастом платье из крепдешина, на голове широкополая соломенная шляпа -- то, что англичане зовут a picture hat -- да, в таком туалете по пыльному нищему Ульяновску тех времен безопаснее было ехать в машине, чем идти пешком. . . Она подошла к телефону, сняла трубку и сказала одно слово: "Садовникова", -- голос оттуда сразу ответил, и через секунду она опять сказала: "Миша, ты?" -- и далее: "Знаешь, тут мне принесли рыбу, - да, да, свежую... ну, осетрина, да вот большая уж очень... ну, как -- брать?" После паузы: "Ладно, ладно, возьму уж". Треск, трубку на место, и она выпорхнула на улицу, обдав нас резким потоком дорогих приторных духов (не то "Красная Москва", не то "Серебряный Ландыш") . Еще про Ульяновск Страшный город был Ульяновск в те годы -- дома не ремонтировались больше тридцати лет, заборы и частоколы месяцами лежали, поваленные на тротуар, -- приходилось обходить их, сойдя на мостовую, а там зачастую лужа по щиколотку... Во многих домах обрушились балконы; некоторые висели на металлической подпорке вдоль дома и покачивались на ветру. Все хозяйство города было в полном расстройстве; по две-три недели целые кварталы оставались без воды - не раз пришлось мне растапливать снег в ведре на кухне -и получалось четверть ведра грязной черной воды, ведь вся округа бьвшего Ильинского Храма была на много сантиметров погребена под угольным шлаком, который день и ночь выплевывала двадцатипятиметровая труба, победоносно громоздившаяся над алтарем, -а ночью горела она тучками искр, вроде фейерверка в день салюта. Вторая труба вделана была внизу, прямо в алтаре, коротенькая, метр-полтора, и открывала она свою громадную пасть прямо на проходной двор -- тупик позади храма, где и был расположен ряд домов, небольших, деревянных -- а мы жили как раз в доме против трубы. Каждые двадцать минут труба эта с грохотом сотрясалась, и из нее вылетала громадная порция горячего шлака. Первое время я ночами не могла заснуть -- все ждала: когда же опять загрохочет?.. В последнем доме нашего тупика жила Екатерина Николаевна Венцер, из старой купеческой симбирской семьи Волковых -- о ней еще будет ниже; в ее дворе стоял небольшой дом, где жила просвирня -- бывшая в прошлые времена горничной у матери Екатерины Николаевны... Характер просвирня имела грозный и держала себя неприступно -- но... каждый месяц ей привозили несколько мешков муки (откуда?) и дров у нее была запасено на целый год... К этой просвирне изредка хаживал в гости "поп-расстрига", я его несколько раз видела в нашем тупике : одет он был, как в Малом Театре в пьесах Островского купцы -- синие брюки заправлены в высокие сапоги, синий армяк с кушаком, на голове картуз тоже матерчатый, синий с козырьком - борода длинная, седая, и походка легкая, быстрая, как у молодого... Идя к просвирне, он останавливался перед бывшим алтарем, перед шлаковой трубой, и долго молился, крестясь, вздыхая и причитая негромко. Молясь, снимал картуз и вдруг становился похож на священника. Снабжение? Тут, собственно, два периода: вплоть до 1950 г. было очень неплохое -- много свежей рыбы, колбаса разных сортов, украинское сало в колбасной, всякие конфеты в гастрономах. А на рынке всегда много мяса, отборная свинина, отличные овощи -- и картошка... самая вкусная, какую ела за всю жизнь! Однако люди были разорены войной: они покупали , стоя без конца в очереди, жуткую ливерную колбасу, которую и не всякий кот бы съел, а на базаре, где было чудное мясо (по шесть-десять рублей килограмм), позволяли себе изредка купить граммов двести-триста на семью, чтобы сделать к картошке "соус"... А начиная с указа "о понижении цен на товары" все более дешевое и доступное исчезло... и исчезло навсегда. И зайти в колбасную, купить на вечер докторской колбасы стало проблемой: цена на нее была не двенадцать или десять рублей -- а...двадцать-тридцать пять! Почему же так, почему нет больше дешевой колбасы? Ответ был всегда один: "Этих сортов мясокомбинат больше не выделывает". -- "Почему же?" -- "Да вот потому". С хлебом и мукой было всегда плохо, очереди -- часами, хлеб черный часто мокрый, тяжелый как камень. Вот когда и мы узнали, что это значит -- купить есть что, но цена-то уже не для нас... Да и все, что продавалось в ОРСе было уж не для нас после исчезновения Игоря Александровича. Помню, как мы с Никитой осенью 1950 г. в течение шести часов подряд, сжатые как в тисках, стояли под Октябрьские праздники в очереди, вившейся змеей за... килограммом муки... Отстояли все-таки и получили по кульку -- это благодаря Никите -- я одна не стала бы ни за что целый день проводить в этой злобной толпе. А военные калеки обходили нас, с рыком и бранью оголяли свои страшные культяпки, и их, конечно, пропускали без очереди. Это зрелище может как-то идти в пару с "Герникой" -- такое же страшное, такое же уродливое. Ну, базар - это было что-то иное, иной мир - мир, главным образом, бабий; редко-редко где старик торгует, вот тут правильно сказать -- война. Базар был тогда вне города -- кстати, рядом с заводом No 650; к базару надо было идти через мост над оврагом (овраг этот в тридцатые годы за ночь осыпался -- был и широкий, и глубокий, и долго еще полз; было несколько планов -- как его засыпать, но так и не удосужились!), надо было круто повернуть налево к подходам к базару, и тут стояли всегда те же люди, те же лица -- я их пять лет подряд видела на том же месте. Тут был и чистильщик сапог, который днем уходил в Гостиный Двор на Гончаровку; купить крем для чистки обуви или щетку негде было, и люди охотно чистили сапоги у этого чистильщика с удивительным азиатским лицом; на вопрос: "Кто же вы все-таки?" -- он мне точно и убежденно ответил: "Я ассириец". - "Ну, а жена ваша?" - "Тоже, тоже ассирийка, и пишем по-арабски справа налево". У него было шестеро детей и, когда в 1952 г. его тоже арестовали "за шпионаж" (болтал, болтал с людьми, делал вид, что чистит им сапоги, ну, вот и шпионил!), они, бедные, заголодали, были еще совсем юные, а мать и по-русски-то почти не умела (его в 1955 г. отпустили и "реабилитировали"). На узкой панели слева всегда на одном и том же месте стояла слепая с клеткой -- в клетке, покрытой черным платком, сидел попугай, который за рубль вынимал на счастье билетик с предсказанием. Люди не жалели рубля и многие брали билетик : слепую надо пожалеть, да и интересно: вдруг выдастся что-то особое, счастье и... можно будет его ждать и надеяться!.. Слепая была полная, лет тридцати или сорока, лицо изрыто оспой, и два страшных бельма придавали ей какой-то вещий вид, да еще с попугаем... Видела я раза два-три, как милиция ее гоняла: "Тебе пенсия идет, и нечего с попугаем стоять, иди, иди... " Но немедленно из-под земли собиралась толпа, которая угрюмо, но твердо защищала слепую, и подчас даже мелькало словцо "мильтоны"; милиция, постояв, уходила. Особенно оживленное место на базаре была... уборная! Полное презрение волжан к этому необходимому для всех людей учреждению меня всегда поражало, я и до сих пор не могу без содрогания его вспоминать... А тут было всегда битком набито, кто по какой причине, главное же -- тут торговали... Чем? -- Да всем, чего в городе не купить -- чулками, иголками, нитками, трусами... Главный же товар тут был -- бюстгальтеры, вот их-то уж просто в продаже никогда не было. Клекот стоял в уборной потрясающий -- татарский, чувашский и русский сливались во всем понятном "воляпюке"; бюстгальтеры вырывали друг у друга из рук, женщины, не стесняясь, их примеряли, спустив ситцевую кофту; одни тут курили, другие выпивали с закуской! Словом, это был клуб, порожденный самой жизнью. Впрочем, милиция не дремала, подчас врывалась в это женское чистилище и всех разгоняла -- но, конечно, не надолго. У большинства ульяновских жителей была во дворе деревянная будка. В сентябре, этак в последних числах, люди выходили на улицу, стояли перед домом и... сторожили: не проедет ли "Самсониха"? Так называли ассенизационный обоз города Ульяновска, по фамилии председательницы этого "института" товарища Самсоновой. Говорят, она сама была славная женщина средних лет, проведшая всю войну на фронте, награжденная боевыми орденами. Обоз же был в виде дрог, запряженных быком, на них бочка, а управлял быком и дрогами рабочий в клеенчатом халате с капюшоном, в высоких, выше колен сапогах и... с черпалкой и ведром в руках. Запись на "очищение" делалась в жилотделе, а вот когда бык к вам заедет, это уж совсем неизвестно, да и "Самсониха" увозила только одну бочку, и уговорить и умолить возницу заехать еще раз требовало порядочного бакшиша... О том, что едет "Самсониха", передавали друг другу из дома в дом, чтобы соседи не пропустили. Когда мы с Никитой уже жили на Советской, мои соседи, Валерий Михайлович Михайлов, председатель Финотдела Горсовета, и его супруга Мария Алексеевна -- люди с большим достатком, наотрез отказывались заплатить за вторичный заезд к нам во двор "Самсонихи", и приходилось мне из моих жалких грошей это делать... А последние два года они и совсем отказались платить, сказав, что они "во двор" не ходят и, заметив мое удивление, пояснили, что у них в сенях "ведро". Симбирск до революции насчитывал около сорока тысяч жителей; город был чистенький, повсюду деревянные мостки для пешеходов, славился яблоками, конской ярмаркой, мастерами-кожевниками и рядом прекрасных особняков, принадлежавших симбирским помещикам, таким богатым и родовитым, как Огаревы, Оболенские, Языковы, Орловы и др., владевшим в этой обширной губернии целыми латифундиями, и местному купечеству. В магазинах все было, и сам великий сексот Николай Васильевич Романов мне рассказывал, как он, возвращаясь со службы, где работал счетоводом, заходил на Гончаровке "к Елисееву" и покупал там зимой своим детям за пять копеек чудную грушу "дюшес". Да был Симбирск тоже город ссыльных, за последние два царствования там осело вольных и невольных ссыльных поселенцев достаточно; они держались особняком, но все же как-то смягчали "глухость". А было ли в Ульяновске хоть что-нибудь, о чем можно бы сейчас, через тридцать лет, вспомнить без отвращения и злобы, а с радостью? Во-первых, был там Венец и вид на Волгу, а она тут целый километр ширины! Город стоит на высоком берегу, сто десять метров над рекой, и эта ширь, этот простор, эти заливные луга (которых уже больше нет -- их затопили Ульяновским морем в конце пятидесятых годов) ... Когда уж становилось не под силу, я ходила посидеть на лавочке на Венец, и всегда там обретала успокоение, утешение и смирение. Особенно хорошо там было в конце июля, когда внизу, вправо от города, шел покос на заливных лугах -что это был за аромат! Сам Венец, высокая набережная над Волгой, в то время еще не был затронут современным строительством, дома были небольшие, деревянные, с резьбой и наличниками, тротуар был совсем плох, мостовая и того хуже. Однако существовал скверик при входе на Венец из города, где был памятник воинам, погибшим во Вторую Мировую войну, и вокруг разбит отличный цветник, чистенький, посыпанный красным песочком -- глаз отдыхал на этом скромном садике от уродства города, от его грязи и плакатов. Второе -- "Дворец Книги". Он и в самом деле был во дворце, когда-то построенном архитектором Коринфским; это -- одна из самых богатых библиотек в советской провинции - раньше тут жил симбирский губернатор. Там я со многими подружилась и познакомилась, и, в первую голову, конечно, с заведующими иностранным отделом, а их за пять лет было три, и все по-своему милые, вежливые, приятные. Первая была немолодая -- Ольга Васильевна Огарева, но она через год ушла на покой; ее сменила Мария Васильевна Любимова -- однако она совсем не знала иностранных языков, и при случае я ей помогала. Третья, совсем юная барышня Зоя, недурно знала французский, немного английский и немецкий, и долгие годы тут потом проработала. В иностранном отделе было около девяти тысяч книг -- больше, конечно, французских, но и английских немало ; все это было из симбирских